Осоргин, проводив Дибича на вокзале долгим нечитаемым взглядом, услышал, что его зовут, и обернулся. Его невеста Елизавета Шевандина и её сестры Анастасия и Анна, спешили к нему, на ходу крича, что вышли не на ту платформу. Лизанька, некрасивая, унылая, с застывшими на бледном лице бесцветными глазами, бросилась в его объятья. Анастасия, довольно милая девица, взгляду которой самые строгие критики пожелали бы большей глубины, а мягким, словно размытым губам большей отчётливости, улыбнулась ему. Что до младшей Анны, многим казавшейся чахоточной из-за туманной бледности личика, обрамлённого пепельными волосами, то она горячо обняла Осоргина и поцеловала. Чуть прихрамывая, подошёл и Василий Шевандин, его будущий тесть, коллежский советник.

Но заговорили не о поездке — о покушении на императора: тема была у всех на слуху. «Говорят, одиночка, стрелял несколько раз, но всё мимо… Вроде бы учитель уездного училища». В тоне Шевандина слышалось неодобрение, но чего — попытки убийства государя или неумения убийцы стрелять, — понять было сложно.

Шевандин велел кучеру отвезти Осоргина на его квартиру, пригласив вечером на ужин, сам сошёл по пути на службу. Сестры, проехавшие с ними до Голландской церкви у Полицейского моста, тоже пошли прогуляться.

— Мы, представляешь, Нальяновых сейчас встретили, в открытом экипаже мимо проехали, — усмехнулась Лиза, когда они свернули на Мойку. — Анна говорит, что старший — красавец писаный, да и младший — тоже хорош собой.

Осоргин почувствовал, как желчью по душе разливается досада. Поведение Нальянова в поезде унизило Осоргина, и ему было неприятно слышать от Лизы имя этого набриолиненного негодяя. «Красавец писаный…» Что за мир, в котором франтоватые щёголи превознесены, словно герои?

— Нальяновых? — отрывисто бросил он, с трудом скрывая раздражение. — А ты с ними разве знакома? — Леонид Михайлович посмотрел на невесту. Шевандин обещал за ней дом за Михайловским садом и десять тысяч. Знакомы они были полгода, и Осоргин находил свой будущий брак разумным.

Лиза молча покачала головой.

Расставшись с невестой, он приехал на квартиру, и обычные житейские дела, коих столько накапливается по приезде, отняли полдня. Он разобрал вещи, написал отчёт в канцелярию, временами отвлекаясь на письма, пришедшие в его отсутствие, но неожиданно прервался, поняв, что фраза Елизаветы о Нальянове всё ещё острой занозой сидит в сердце. Осоргин прикрыл глаза, и в памяти вновь всплыло тонкое лицо, надменный греко-римский профиль, тёмные волосы вокруг высокого лба, горделивые глаза колдуна, похожие на гнилую трясину. Что за дело ему до этого господина?

* * *

Вечером Осоргин направился к Шевандиным. Он не был в восторге ни от будущей родни, ни от друзей семьи, примитивных обывателей, и всё же рассчитывал, что ужин у Шевандиных рассеет неприятные утренние впечатления. Однако первое, что он услышал на пороге гостиной, были слова Шевандина о Нальяновых. Старика окружали дочери, Илларион Харитонов, дальний родственник жены Шевандина, и генерал Георгий Феоктистович Ростоцкий, отставной полицейский, старый друг хозяина дома, крестный его дочерей. Он сидел в углу, кутаясь в клетчатый плед.

— Братья — богачи, — задумчиво проронил Шевандин. — Нальяновы оба чалокаевские миллионы поделят: тётка-то бездетна. Кроме них — ни одного наследника.

— В золоте купаться будут, — поддержал его из угла гостиной высокий тенор Харитонова, полноватого увальня с прозрачными голубыми глазами, кои он прятал за толстыми стёклами круглых очков в золотой оправе. В свои тридцать лет уже заметно лысеющий, Харитонов разделял царящие в обществе принципы бремени вины интеллигенции перед народом, но сам едва ли был в состоянии носить какие-то бремена. Его, личной безобидностью сравнимого с божьей коровкой, неоднократно встречали даже в кругах бомбистов, однако всерьёз нигде не принимали. Его бесхребетность обычно сходила за утончённую интеллигентность истинного петербуржанина.

— Вам тоже кажется, что эти Нальяновы такие уж красавцы? — спросила Лизавета, как обычно, ни к кому конкретно не обращаясь. — А то сестрица Анюта на премьере «Пиковой дамы» в Мариинке на Рождество, по-моему, ни Лавровской, ни Никольского не заметила: рядом в соседней ложе господин Юлиан Нальянов сидеть изволили, так она весь спектакль глаз с него не сводила, — подпустила Лиза шпильку сестрице.

— Перестань, Лиза, что ты говоришь-то? — Анна поморщилась: ей были неприятны слова Лизаветы. — Нальянов хорош собой, это все признают, но мне-то что на него пялиться?

Лиза бросила быстрый взгляд на Анну, но ничего не сказала. Анастасия Шевандина, не принимавшая участия в разговоре, села к роялю и заиграла. Осоргин отдал замешкавшемуся лакею шляпу и вошёл в гостиную. Елизавета с улыбкой поднялась навстречу, Леонид небрежно обнял её и поинтересовался у Харитонова.

— А Юлиан этот, Нальянов — что собой представляет? А то я с ним из Варшавы ехал, но понял только, что франт.

Илларион замялся.

— Юлиан?… Юлиан не франт.

— А что он такое?

Харитонов пожал плечами и снова замялся, сам того не замечая начав грызть ногти… «Он странный…», пробормотал он и умолк. Впрочем, Осоргин не удивился. Харитонов, по его мнению, никогда не мог толком ничего объяснить.

В эту минуту в зал вошли Аристарх Деветилевич и Павел Левашов, считавшиеся в семье «светскими львами», но бывшие, на взгляд Осоргина «мартовскими котами», мотами и картёжниками. Черты смуглого лица Аристарха несли в себе что-то воровато-цыганское, но не отталкивали, и только малый рост мешал ему нравиться женщинам. Павел же Левашов, высокий чернявый молодой человек с козлиным профилем, усугублённым козлиной бородкой, с неприятными, словно накрашенными, томно-распутными глазами, считал себя неотразимым. Он любил сплетни и не только мастерски вынюхивал их, но и довольно талантливо распространял. Осоргин, впрочем, замечал, что иногда Левашов был не прочь и просто сочинить их.

К вошедшему Деветилевичу, прерывая шум приветствий и музыкальный пассаж Насти, обратился Харитонов.

— Аристарх, вы же Нальяновых знаете? Тут до вас им косточки перемывали.

Улыбка сползла с губ Деветилевича. Он прежде, чем ответить, несколько мгновений задумчиво смотрел в пол.

— С Юлианом Нальяновым? Знаком-с, конечно.

— Кто же Юлиана свет-Витольдовича-то не знает, — тихо, но колко подхватил Левашов, — и скелеты-с в его шкафах тоже всем известны-с. Да и братец его — тот ещё фрукт, уверяю вас.

— Полно вам вздор молоть-то, — Харитонов поморщился и замахал руками. — Вечно наговариваете на них невесть что. Юлиан мне слово чести дал, что в той истории… не замешан вовсе.

Глумливая улыбка Левашова не оставляла сомнений, что Павлуша не очень-то верит в честь Нальянова, однако вслух он ничего не сказал.

В эту минуту на пороге появился высокий, хорошо одетый человек, но отлучившийся лакей не представил его, а из угла донеслось насмешливое кряхтение. Заговорил молчавший до того старик Ростоцкий.

— Что господин Юлиан Нальянов собой представляет, на этот счёт я вас, Леонид Михалыч, просветить могу, ибо непосредственным свидетелем чуда сего был, а было это без малого пятнадцать лет назад. — Заметив, что все обернулись к нему, он, поплотнее укутавшись пледом, с усмешкой продолжил. — Мать Юлиана и Валериана, она из Дармиловых была, тогда уже умерла, и Витольд Витольдович оставлял детей с гувернёром. Сам он тогда уже Вторую экспедицию, сиречь, уголовное ведомство в Третьем отделении возглавлял. Да только детишки были, видать, шустрыми, и когда за месяц третий гувернёр расчёт потребовал, Нальянов взбеленился. Схватил он сыновей за шиворот, швырнул в ландо, и велел ехать к Цепному мосту. Сам говорил, хотел своих хулиганов на пару часов в кутузку бросить — чтоб поумнели. Да не успел. Остановил его в коридоре Менчинский, да и докладывает, что на Невском, в доме за Исидоровским епархиальным училищем, новое убийство. Нальянов, само собой, велел подробности выложить, а про сынков-то и забыл. Малявки же первыми в кабинет отцовский просочились, у окна поместились на стульях — и тише мышей сидели. Сыскарь же, Иван Андреевич Менчинский с присными, тоже в кабинете расселись и обсуждали происшествие. А дело, что и говорить, случилось страшное. Отравлен был старый управляющий Елисеевского магазина Пётр Аверьянович Акимов, человек богатейший. Старик жил одиноко, всех наследников — только сын, увы, забулдыга, да дочь, что жила на Выборге. Ну, обсуждаем, с чего начать — по свидетельству ухаживающей за Акимовым сиделки Марии Абрамцевой, старик её отослал накануне вечером — он ждал кого-то. Не сына ли? И вдруг из угла от портьеры голос раздаётся — Юлиашка-малой в разговор встревает. «Папа, а ведь то же самое было на Малой Садовой в прошлом году, в январе, — дело о смерти старухи Аглаи Могилевской. Ты его домой приносил, я полистал. Тогда тоже сына заподозрили, да улик не было…» Витольд Витольдович сынишку только ироничным взглядом смерили-с. «И что с того?», спрашивает. «А то, что там свидетелем по делу тоже проходила сестра милосердия из исидоровской богадельни. И тоже Мария Абрамцева. Не она ли и подсыпала чего? Не странно ли: где сиделка мелькает — там и покойник?» Нальянов онемел, а Менчинский серьёзно так у мальчонки — тому едва шестнадцать, почитай, только стукнуло, спрашивает: «Так ведь она не наследовала ничего, зачем же ей? Логика-то где-с?» Мальчишка же, не поверите, этак свысока поглядел на него глазёнками-то своими малахитовыми, да и говорит с непонятным для отрока житейским цинизмом: «Плевать на логику. Для нищей бабёнки и гривенник деньги, а кроме того, поди, узнай, что из квартиры-то пропало. Люди убиты небедные, мало ли тайников могли иметь. Да и показания её в деле-то прошлом — подозрительны. Говорила, что сразу после причастия на утрени в храме Боголюбской иконы Божьей матери к Могилевской в девять сорок утра пришла и покойную обнаружила. А только утреня-то воскресная раньше десяти не кончается. В девять сорок ей туда никак не поспеть было. Зачем же лгать про службу-то было, а? Святошу из себя корчить?» Тут меньшой, Валериан, птенец тринадцатилетний, тоже голос подаёт. «Даже если предположить, что она тогда целования креста не дождалась, а на рысаке до Могилевской за десяток минут доехала, придётся заключить, что скорость лошади была свыше ста двадцати вёрст в час».

И что вы думаете? Правы детишки-то оказались! Причём — во всем. Мерзавка втиралась в доверие к состоятельным клиентам, божьего человека из себя строила, травила их и обчищала, а подозрение, конечно, падало на родню да наследников. Вот с тех пор-то слава об уме и талантах братцев Нальяновых и пошла гулять по Отделению.

Рассказ старика все выслушали молча. Первым откликнулся Харитонов. Теперь он разрумянился и похорошел.

— Да, братья умны, как черти, — оживлённо кивнул он. — . Оба николаевское «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» сорок пятого года в две тысячи с лишком статей наизусть знают. А когда вдвоём соберутся — любят преступления вековой давности обсуждать. Как-то сошлись у Фабера — час кряду препирались. О чём бы вы думали? О какой-то кровавой графине Эржбет из Эчеда! Я поинтересовался — не всё же дураком-то сидеть было — и что оказалось? Жила эта графиня в шестнадцатом веке, сестрой была короля Польши Стефана Батория, и знаменита убийствами девиц. Что братцам до какой-то графини? Так нет же. После — убийство какого-то Эрколе Строцци в Ферраре обсуждали — тоже триста лет назад дело было, а они час копья ломали. Валериан уголовный аспект просчитывает безошибочно, а братец Юлиан иногда нечто такое подметит, что и Валериановы выкладки по швам трещат.

— Братья, выходит, враждуют? — Осоргин бросил быстрый взгляд на Харитонова.

Тот удивился.

— Ничуть не бывало. Странности у обоих, чего скрывать-то, есть, но любят друг друга несомненно.

— Витольд Витольдович — человек суровый, — дополнил Ростоцкий. — Братьев учил манерам бронзовых монументов: «никто не должен знать, что ты думаешь, никто не должен понять, что ты чувствуешь…» Братцы — сфинксы, но старший, говорят, посентиментальней будет.

Осоргин презрительно хмыкнул. Если старший «сентиментален», что же являет собой младший? При этом Осоргин заметил, что раздражение его нисколько не уменьшилось, напротив, рассказ Ростоцкого о Нальяновых и слова Харитонова о любви братьев друг к другу, столь контрастировавшие с его личными впечатлениями, только усугубили в его душе мрачное чувство чего-то неизбежного и тягостного.

Ростоцкий же тем временем продолжал.

— Нальянов хотел из сыновей следователей сделать, да со старшим не вышло что-то. Юлиан, в России полгода проучившись, университет питерский на Европу сменили-с, да и Валериан тоже сказали-с, что хотят учиться там, где профессора учат студентов, а не наоборот, и тоже в Европу укатили. Младший по окончании Сорбонны, али чего там, уж не знаю, назад вернулся и с отцом работает, уж, почитай, дюжина громких дел им раскрыта, а старший в Париже, всё никак не определится. Но оба весьма способные люди, умнейшие и порядочнейшие, Дмитрий Васильевич Нирод, он с Юлианом Витольдовичем в Париже встречался, вообще назвал его «холодным идолом морали». Уж не знаю, что сие означает.

Левашов казался озадаченным и почти потрясённым.

— Холодный идол морали? — склонив голову набок и словно вслушиваясь в это странное определение, повторил он, ничего, правда, к нему не добавив.

Тут на пороге возник лакей, запоздало представив давно стоящего за портьерой гостя.

— Андрей Данилович Дибич.

Осоргин с удивлением встал, совершенно не ожидая увидеть здесь Дибича. Деветилевич и Левашов, знакомые с ним ещё по гимназии и университету, с удивлением кивнули, не понимая, что привело дипломата к Шевандиным.

Сам же Дибич, который всё это время внимательно слушал Ростоцкого, подлинно обратившись в слух, теперь торопливо, но весьма вежливо рассыпался в извинениях за неожиданное вторжение и объяснил хозяину дома, с которым был едва знаком, что заехал по поручению отца в дом Георгия Феоктистовича, да не застал, однако слуга его сообщил, что он у Шевандиных, и дал адрес. Дипломат передал Ростоцкому поздравления от отца с юбилеем и сожаления последнего, что из-за дел в Варшаве он не сможет лично засвидетельствовать своё почтение его превосходительству.

Старик рассыпался в благодарностях, после чего Дибич, кивнув Осоргину с Деветилевичем и Левашовым, откланялся. Его короткий визит в шуме гостиной прошёл почти незамеченным.

После ужина Осоргин подошёл к Харитонову, протиравшему у окна стекла своих очков. Он не хотел, чтобы их услышали.

— А что вы сказали, Илларион, за странности-то у братцев?

— Что? — Харитонов явно забыл, о чём говорил час назад. — Какие странности?

— Вы сказали, что у обоих Нальяновых странности. Какие?

— А… — Харитонов надел очки и заморгал, — Нальяновы. Ну, не знаю. Братцы не от мира сего. Старший, правда, в нескольких великосветских интригах упоминался, да, может, слухи. Но они странные оба. Я как-то с ними о женщинах заговорил — перевели разговор на женщин-убийц и час, говорю же, о графине этой жуткой толковали. Я тему сменил, про труды Герцена, Бюхнера и Маркса их расспрашиваю — так Юлиан сказал, что от Герцена у него голова разболелась, едва приобщиться к его «Былому и думам» попытался, а про других поинтересоваться изволили, кто это такие-с? Я им о страданиях народа, обо всём, что всех передовых людей волнует, — так они тут и вовсе попросили меня поискать для таких разговоров кого-нибудь поглупее-с.

У Осоргина снова потемнело в глазах. «Подлецы…» Тут из-за спины Харитонова вынырнул Левашов, явно слышавший разговор. Осоргин неоднократно замечал за Левашовым это дурное умение появляться ниоткуда, выпрыгивая, словно чёртик из табакерки.

— Насчёт великосветских интриг, так это вовсе не слухи-с. Все говорят, девице лучше в чёрта влюбиться, чем Юлиана Витольдовича.

— Это ещё почему? — с невольным интересом проронил Осоргин.

— Ну, это уж сами догадайтесь, я до сплетен не охотник.

Осоргин смерил Левашова долгим взглядом, вздохнул, но ничего не сказал. «Не охотник, как же…»