Сегодня, после многих лет знакомства с Литвиновым, я горько сожалею, что не записывал все наши разговоры и не вёл дневник. Сейчас он бы мне пригодился, чтобы достоверно восстановить хронику событий. А так, я, увы, не очень точно помню причины, которые подвигли Мишеля на это эпатажное исследование и совсем не помню время, когда он его предпринял.

Помню только, что это было уже после окончания университета. Кажется, через год.

Связано это было с двумя обстоятельствами, первым из которых был наш кот, которого Мишель приволок невесть откуда крохотным комком мокрой полосатой шерсти. Котёнок высох и получил имя Гораций, так как тут же проявил нездоровый интерес к томику стихов римского поэта. Потом кот рос, и его склонность к изящной словесности становилась всё более явной.

В это время к нам через распахнувшийся «железный занавес» были просунуты «европейские ценности», и Литвинов запоем читал ранее недоступное, а прочитанное сортировал на «шедевры» и «отстой», первые ставил на полку, вторые — совал под диван. Под диваном книги критиковал Гораций, разрывая страницы отброшенных Литвиновым фолиантов в клочья. А я выметал потом обрывки.

Литвинов быстро прочёл литературу самиздата, книги видных российских литераторов-эмигрантов третьей волны, которые освободившись от ненавистной цензуры, обещали нам высокую литературу. Однако все они бросились в обильный мат, в распахнутый секс да в порожний авангардизм, интеллектуализм, модернизм и постмодернизм. Сказать беднягам было просто нечего.

Мишель был разочарован и переключился на «иностранщину».

Второе обстоятельство, побудившее Литвинова пуститься в мутный содомский экскурс, было, если не ошибаюсь, связано именно с «европейскими ценностями», точнее, с романом «Богоматерь цветов» Жана Жене. Мишель прочитал книгу и зашвырнул её под диван, Гораций изорвал титульный лист и расцарапал переплёт, и тут я решил спасти роман, так как сам ещё не читал его.

— Не теряй время. Откровенный вздор, — уведомил меня Мишель, краем глаза заметивший мои усилия. — Педерастический бред.

— Совсем ничего интересного? — рассеянно спросил я.

Вообще-то у нас с Литвиновым вкусы были сходны, и если Мишель обозначал книгу вздором, её действительно можно было и не читать. Но я, уже работая тогда журналистом «Вечернего Петербурга», поневоле был в курсе всех новостей и модных течений, и как раз накануне побывал по заданию редакции на странноватой тусовке, где много говорили о толерантности.

Я сам считаю себя образчиком терпимости, тем более что давно научился даже не делать Мишелю замечаний по поводу засунутой невесть куда зажигалки или книги, а, применяя дедукцию, всегда находил их сам. Однако на вышеупомянутой тусовке нам пропихивали мысль, что терпеть и даже любить нужно непохожих на нас по цвету кожи, манерам, сексуальности и традициям.

Я, помнится, насторожился. И недаром. Дальше речь зашла именно о гомосексуалистах, их страданиях, борьбе за свои права и ЛГБТ-движении. И тут-то и было заявлено, что именно они, геи, творят культуру, литературу, театр… и вообще — цивилизацию. Я задумчиво почесал за ухом. Один знакомый актёр жаловался мне на коллегу-педика, перехватившего его роль, а всё потому, что спал с режиссёром. Но он не говорил, что педики творят театр.

Сейчас же я порадовался возможности изучить вопрос глубже, прочитав роман педераста и, вопреки рекомендации Литвинова, перелистнул пару страниц. На одной из них рукой Мишеля было отчёркнуто на полях: «Взгляд на человека. Интересный ракурс» Рядом я прочёл: «…Если Дивина и соглашается видеть в своем мужчине что-то, кроме тёплого фиолетового члена, то это значит, что она может проследить его продолжение до самого ануса и обнаружить, что он продолжается и простирается на все остальное тело, что он это и есть возбуждённое тело Миньона, оканчивающееся бледным измождённым лицом, с глазами, носом, ртом, ввалившимися щеками, вьющимися волосами, капельками пота на лбу…»

— Кто такая Дивина? — поинтересовался я.

Литвинов пояснил, что Дивина — трансвестит-проститутка Луи Кюлафруа, и я, перелистав ещё пару страниц, отдал книгу Горацию на растерзание, а сам поведал Мишелю услышанное на тусовке.

— Гении-педерасты? — поразился Литвинов. — Этого не может быть по определению. Гений — это человек, которого после его распятия, сожжения или оголтелой травли, помнят веками. Функция гения — в генерации мыслей, которые потом станут достояньем любого придурка, но никого не заставят поумнеть. Первое и последнее, требуемое от гения, — истинность. При этом — гений, как правило, аскет, труженик, мученик. А гомосексуалист — это человек с комплексом неполноценности, разочарованный ребёнок, эгоистично драматизирующий свои обиды. Недостаток ума мешает ему понять противоестественность его фантазий, недостаток морали — осознать их неэтичность, недостаток воли не даёт им противостоять. Идя дальше, он отстаивает право жить в согласии с его «природой». Его жизнь — кратковременные эйфории, распадающиеся отношения, исступлённое стремление к сексу, и депрессия. Мгновенно старея, они чаще всего одиноки, редко кто доживает до преклонных лет. Но при такой жизни некогда думать, — Мишель развёл руками. — Человек всегда распространяет то, что имеет внутри. Имеет ум, волю и добродетели — их и продуцирует, имеет патологии — продуцирует патологии. Гомосексуалист гением быть не может.

— Но они, вон, — я показал на Горация, разорвавшего книгу вдрызг и теперь игравшего с клочками как с бабочками, — книги пишут. Да, рафинированно, элитарно, непристойно и эпатажно. Но пишут ведь.

— Художественное своеобразие текстов не зависит от пола и сексуальности авторов, — уверенно бросил Литвинов. — Гей может художественно описать море и сделать недурные зарисовки своих путешествий. Но гей-словесность как таковая — экстерриториальна как космос. Есть специфическая тематика, но никакой литературы или культуры геев нет и быть не может, а сама писанина геев несёт в себе проклятие изгойства и воспринимается как отщепенческая. Эти творения читаются с понимающе обидной и гадливой улыбкой.

Мишель тоже улыбнулся — но снисходительно и немного брезгливо.

— Помнишь постулаты Уилсона? — продолжал он. — Никто не читает ту книгу, которую написал автор. Никто не может прочесть дважды ту же самую книгу, и, если двое читают одну книгу, это не одна и та же книга. Но для писателей-геев первый парадокс Уилсона просто гибелен. Как только гей начинает рассказывать о самом дорогом и сокровенном, скажем, о любви какого-нибудь Вани Смурова к Лариону Штрупу или описывает единение Мориса Холла с чернорабочим Алеком Скадером, он предельно серьёзен и пылок, однако его патетика сразу вызывает рвотные позывы у читателей-мужчин и гадливую гримасу женщин. Именно поэтому литература содомитов обречена на вечный остракизм массового читателя. Она была и навсегда останется маргинальным курьёзом, — лениво растолковал Мишель.

— Но Уайльд писал не о геях…

— Исключим путаницу в дефинициях, — пробурчал Мишель. — Истинный гей — это человек, который не может иметь дело с женщинами. Если Уайльд был женат и имел детей, а потом ударился в разврат и дурные прихоти, — Мишель зевнул и потянулся на диване, — то я назову его не геем, а развратником. Но Уайльд жил в викторианской Англии, где подобные отношения считались мерзостью. Он знал это и свои склонности не афишировал. А скрывающий себя гей может иногда сойти и за приличного человека. Талант Уайльда не был талантом гея, это был просто талант писателя. Гомосексуализм же погубил Уайльда — он его разорил, уничтожил репутацию, довёл до тюрьмы и изгнания.

— И, тем не менее, тема становится всё актуальнее, — возразил я. — Уже мало кого смущают академические исследования гомоэротических мотивов Михаила Кузмина, Николая Клюева, Софьи Парнок или Марины Цветаевой. Было бы любопытно выследить — откуда что берётся. Говорят уже и о Микеланджело и Леонардо…

Глаза Мишеля потемнели.

— Геи любят записывать в свои ряды гениев без личной жизни, забывая, что подлинное творчество вообще-то аскетично, — Литвинов всё ещё хмурился, но потом усмехнулся. — Впрочем, каждый век приписывает гению свой порок. Помнишь в пушкинском «Моцарте и Сальери» молва приписала создателю Ватикана убийство натурщика? Он-де ваял скульптуру умирающего, а юнец не мог изобразить смерть достаточно достоверно, и тогда Микеланджело придушил его. В этом нелепом вздоре, однако, как сказал бы поэт, есть величие замысла, наше же столетие обвинило титана Возрождения в содомии. Он, стало быть, не убил, а любил натурщика. Но речь идёт о шестнадцатом веке — тоже революционном с точки зрения информации, это же век Гуттенберга, век книгопечатания. От этого времени остались тонны исторических документов, архивных записей, личной переписки, свидетельств очевидцев, мемуаров, сплетен и легенд. И, тем не менее — ни одного свидетельства о содомии Микеланджело, кроме глупой насмешки содомита Аретино. А ведь шила в мешке не утаишь. — И Мишель веско уронил, точно зачитывал приговор. — Всё вздор. Ни убийцей, ни содомитом создатель Ватикана не был.

— По-моему, начало подобным легендам положил Фрейд, — смутно припомнил я когда-то прочитанное. — Главными постулатом его работы является то, что Леонардо да Винчи является гомосексуалистом из-за отсутствия женского образа и материнской любви в детстве.

— Фрейд считал творца зависимым от его либидо, — согласился Литвинов. — Он уложил воображаемого Леонардо на воображаемую кушетку, задавал ему вопросы, сам же на них и отвечал и в итоге поставил диагноз — «гей». Фрейд заключил, что Леонардо идеализировал и желал свою мать, хоть тому нет никаких подтверждений: ни признания самого Леонардо, ни свидетельства современников. Дальше Фрейд сделал вывод, что из-за недозволенной любви к матери Леонардо не мог полюбить другую женщину, и его влекло к мужчинам. И подобная глупость почти столетие воспринималась всерьёз, подумать только, — вздохнул Литвинов. — На самом деле, Леонардо да Винчи был брошен матерью, а Марсель Пруст — чрезмерно обласкан. В результате, согласно учению Фрейда, обоих ждала содомия. Тебе не кажется, что фрейдистская психология похожа на абстракционизм в живописи? Концепция толкования зависит от каприза интерпретатора.

— Но тот факт, что ни Леонардо, ни Микеланджело не были женаты и не один из них не оставил потомства, способствовал подобному умозаключению, — поддел я Мишеля, который, как мне показалось, был слишком безапелляционен.

— Но брак не является зеркалом сексуальных предпочтений, — возразил Мишель. — Что же касается Леонардо, его мозг переполняли сотни идей в ботанике и анатомии, в математике и аэродинамике. Он постоянно работал над всевозможными изобретениями от летательного аппарата до пропеллера. В перечне своих профессий он поставил живопись на последнее место, сиречь, художником он себя не считал. Он покрывал записями тысячи страниц, оставил после себя целую библиотеку, где писал наоборот, как бы в зеркальном отражении букв и слов. Никому не известно, почему он так делал, но тексты его давно прочитаны. В них удивляет… или не удивляет? — перебил себя Литвинов, — отсутствие записей личного характера. Отсутствуют размышления о дружбе, верности, любви, семье. Огромный ворох бумаг заполнен чертежами машин, оружия, сложными расчётами и анатомическими рисунками конечностей и органов тела. Чертежи чередуются с эскизами человеческих лиц и тел. Но даже наброски обнажённых людей лишены — вглядись в них — даже малейшей чувственности. Это рисунки аскета: иллюстрации к вечному поиску идеальных пропорций. Каждая строка — постоянная работа мысли. Но столь чётко работающая голова — не может быть головой содомита.

Я осторожно высказал ещё один аргумент.

— Однако я прочёл у Хуана Льоренте, он пишет об испанской инквизиции, что содомия каралась смертью через сожжение, что приравнивало её к колдовству. То есть гомосексуальная связь для мужчины была дорогой на эшафот. Думаю, законы Италии не сильно отличались от испанских. Если Леонардо и был гомосексуалистом, он никогда не признался бы в этом ни публично, ни в своих записях, ни в дневниках, ни друзьям, ни родственникам. С другой стороны, Леонардо был окружён молодыми мужчинами — подмастерьями и учениками. А геи говорят, что Леонардо и Микеланджело изображали только обнажённые мужские торсы…

Литвинов покачал головой.

— Если бы один из его подмастерьев был любовником, допустим, Микеланджело, то скрыть подобный факт было бы чрезвычайно сложно. Слухи об этом расползлись по Флоренции, Милану и Риму с быстротой лавины. Если этого не произошло, то он не содержал любовников. А что до мужских торсов, то тут — обычная кривизна взгляда содомитов и незнание реалий времени. В Римской церкви существовал — причём, он не отменён и доныне — негласный запрет на изображение обнажённого женского тела: считалось, что оно пробуждает блудные мысли и вожделение. Художники, понятное дело, запрет пытались обойти, рисуя античные сцены, но тому же Микеланджело сделать это было сложнее других: он постоянно работал в Ватикане на глазах всей папской курии и инквизиции. Тут особо не пошалишь. Впрочем, характер у Буонаротти был вовсе и не шаловливый.

— А что так?

— До Микеланджело художники не имели ни гербов, ни фамилий. Их называли в честь отца или города, и это касалось даже Леонардо да Винчи. Микеланджело же был дворянином. Занятия живописью считались низким ремеслом, но рано осиротевший мальчик провёл детство в доме кормилицы в семье каменотёса, полюбил пластику глины и ни о чём другом не думал, только учиться скульптуре и живописи. Отец бил его, но юнец настоял на своём, и в 12 лет его отдали обучаться живописи в мастерскую Гирландайо. Мастер поручал ему копировать картины великих мастеров, и Микеланджело делал это так искусно, что копия была лучше оригинала. Его заметили Медичи. Лоренцо Великолепный сразу же отправил Микеланджело в академию, где он изучал латынь, философию, литературу, и вошёл в круги интеллектуальной элиты, познакомился с выдающимися поэтами, литераторами, музыкантами, получил неограниченный доступ к сокровищам семьи Медичи, в частности, к коллекции античных скульптур, где проводил всё свободное время в зарисовках шедевров. Вскоре его произведения уже считались наивысшими достижениями искусства — и это ещё в молодости мастера, а прожил он почти 89 лет, по тем временам — целую эпоху! За годы его жизни сменилось тринадцать пап, и он выполнял заказы для девяти из них. Сохранилось много документов о его жизни и творчестве — свидетельства современников, письма самого Микеланджело, договоры, его личные и профессиональные записи, гневные письма спонсорам, когда отсутствие финансов останавливало его работу, как с надгробием семьи Медичи. Достаточно сказать, что он погнался за Юлием II на поле боя за деньгами для продолжения работы над фресками Сикстинской капеллы…

— Весь в творчестве?

— Да, это и есть подлинное творчество. Творец рабски служит своему таланту, все остальное для него теряет смысл, — кивнул Литвинов. — В академии Буонаротти знакомится с Джорджо Вазари, который стал его биографом и старательно вёл записи событий в жизни Микеланджело. Тем не менее, первое упоминания о каком-то чувстве появляется, когда художнику уже за пятьдесят. Вазари пишет, что Микеланджело сдружился с Томазо де Кавалиери. Значит ли это, что Микеланджело влюбился? Нет, Кавальери был женат, его сын стал в будущем известным композитором Эмилио де Кавалиери, этих людей связала глубокая дружба и духовная близость до последнего вздоха художника. Затем судьба сводит Микеланджело с Витторией Колонна, маркизой ди Пескара. Она вдова, потерявшая мужа на поле брани, когда ей было двадцать пять. Все попытки семьи сосватать вдову наталкивались на сопротивление женщины, ведь только в качестве вдовы маркиза могла распоряжаться собственными финансами и недвижимостью. Она устроила салон, где говорили о науке и искусстве. Гордого, неуживчивого, мрачного и сурового Микеланджело принимали там как царственного гостя. Когда они познакомились, ей было уже сорок шесть, Микеланджело — шестьдесят. Но он влюбился и проводил всё свободное время в её обществе. Она стала его музой. Ходили слухи, что он несколько раз делал ей предложение. Но она оставалась непоколебима в отношении брака. Спустя десять лет Виттория внезапно умерла. Микеланджело написал сонет на смерть любимой женщины, и это было последнее его стихотворение. Больше он не писал, перестал заниматься живописью и отказывался принимать заказы на скульптуры, ссылаясь на преклонный возраст. Ему было семьдесят два. Вазари писал: «Особенно велика была любовь, которую он питал к маркизе Пескара. До сих пор хранит он множество её писем, наполненных самого чистого сладчайшего чувства. Сам он написал для неё множество сонетов, талантливых и исполненных сладостной тоски. Он со своей стороны любил её так, что, как он говорил, его огорчает одно: когда он пришёл посмотреть на неё уже неживую, то поцеловал только её руку, а не в лоб или в лицо. Из-за этой смерти он долгое время оставался растерянным и как бы обезумевшим» Завещание самого Буонаротти очень коротко: «Я отдаю душу Богу, тело — земле, а имущество — родным». Это пример аскетизма, спокойствия, ума и зрелости, — всего того, что начисто отсутствует у содомитов, — заключил Мишель.

— Но ведь он жил во времена Борджа, Медичи, по сути, время суетное, пустое и блудливое… Я не прав?

— Нет, это кажется издали, — Мишель открыл энциклопедию. — Смена папы меняла жизнь и политику. Микеланджело родился при Сиксте IV, Франческо делла Ровере, монахе-францисканце. Его сменил Иннокентий VIII, Джанбаттиста Чибо, когда художнику было всего двенадцать, Иннокентий, кстати, издал буллу Summis Desiderantes, чем положил начало ведовским процессам, а восемь лет спустя его сменил Александр VI, Родриго Борджа, и правил одиннадцать лет, до августа 1503. Микеланджело в это время двадцать восемь лет. Пий III, Франческо Тодескини-Пикколомини распорядился стереть саму память о Борджа, но месяц спустя умер. Юлий II, Джулиано делла Ровере, созвавший Пятый Латеранский собор, ненавидел Борджа не меньше предшественника. Он как раз и предложил план перестройки базилики св. Петра и привлёк к нему Буонаротти. Затем на папский престол попадает старый знакомый Микеланджело — герцог Джованни Медичи, ставший Львом X и не имевший даже священного сана на момент избрания. Распутные были времена, да. Но его сменил Адриан VI, голландец, боровшийся с обмирщением курии, ярый контрреформатор. Когда Микеланджело было уже сорок восемь, на престол взошёл Климент VII, Джулио Медичи, кузен Льва X, незаконный сын невинноубиенного Джулиано Медичи. Редкий был тупица, допустил разгром Рима. Одиннадцать лет спустя его сменил Алессандро Фарнезе, Павел III, открывший Тридентский собор. Это уже жёсткая контрреформация. Юлия III и Марцелла II, проводивших ту же политику, сменяет в 1555 году Павел IV, это инквизитор-доминиканец Джанпьетро Караффа. Тут уж не пошалишь. Третий Медичи — Джованни Анджело, Пий IV, заново открывает Тридентский собор и завершает его. Микеланджело дожил и до правления святого Пия V, Антонио Микеле Гислиери, издавшего Римский катехизис и основавшего конгрегацию «Индекса запрещённых книг». Но времена менялись, а Микеланджело оставался собой.

Я сдался.

— Но это всё дела давно минувших дней, — сказал я, — предания, так сказать, старины глубокой. Но в литературе — ты можешь выследить черты педерастии?

Литвинов покачал головой.

— В стилистике — нет, я уже говорил, а вот в содержательности…

По-моему, именно тут Литвинов задумался и пообещал посмотреть нескольких авторов-геев.

— Я отмучил скучнейших «Фальшивомонетчиков» Жида и прочёл на английском кое-что Берроуза. Читал Кузмина и пролистал Форстера. Эту книжонку Жене, — он указал носком на рваньё, на котором разлёгся кот Гораций, — тоже прочитал. И ещё кое-что полистаю. Для наблюдений хватит. Поразмышляю на досуге.

Досуг Мишели длился три дня. Мне показалось, что когда я навестил его в выходные, он был бледнее обычного и пожаловался мне на хандру, едва я переступил порог.

Я поинтересовался её причинами. Мишель сообщил, что геевский андеграунд порядком вымотал его. Я разлил по бокалам остатки коньяка, оставшиеся с нашей прошлой встречи, а Мишель порезал лимон и сварил кофе.

Я устроился напротив и приготовился слушать.

— Все, что я прочёл, — начал Литвинов, — написано в разное время, кое-что тогда, когда содомия считалась откровенной мерзостью, и теперь, то есть во времена свободы, когда вы можете считать её мерзостью, но говорить об этом не свободны. Однако большой разницы в книгах этих периодов нет, кроме одной — скрытый гомосексуализм менее противен, чем открытый.

Мишель вертел в руках, согревая, бокал коньяка.

— Фрейд, конечно, наговорил много вздора, — сказал он, — но кое-что заметил верно. Извращения пола не могут не формировать девиантное мышление, искажённое поведение и кривые идеалы. Содомит — оборотень, противопоставляющий себя традиции, обществу и морали, и становящийся рассадником экзальтированного эгоцентризма. Гомосексуал мыслит безумно и алогично, и пытается вовлечь в абсурдизм всех окружающих. Пример? Вот «Богоматерь цветов»: «Я буду танцевать под похоронное пение. Итак, нужно было, чтобы он умер. А чтобы пафос этого события стал более резким, она сама должна была вызвать его смерть. Мораль, страх перед адом или тюрьмой здесь ни при чем, верно? Вплоть до мельчайших подробностей Эрнестина представила, как она будет действовать. Она выдаст это за самоубийство: «Я скажу, что он сам себя убил». Но точно так же, как я сам согласился бы убить только нежного подростка, чтобы после смерти мне достался труп, но труп ещё тёплый, и призрак, который так приятно обнимать; так и Эрнестина шла на убийство только при условии, что она избежит ужаса, которого невозможно избежать на этом свете (конвульсии, упрёк и отчаяние в глазах жертвы, брызги крови и мозга), и ужаса ангельского, потустороннего, именно поэтому, а может быть, и для того, чтобы придать больше торжественности моменту, она надела свои украшения. Так и я когда-то делал себе кокаиновые инъекции, специально выбирая для этого шприц в форме изящной пробки для графина, и надевал на указательный палец кольцо с огромным бриллиантом. Действуя таким образом, она не понимала, что усложняет свой жест, придавая ему исключительность, странность, которые угрожали все испортить. Так и получилось. Плавно и медленно спускаясь, комната слилась с роскошной квартирой, в золоте, со стенами, обитыми гранатовым бархата с дорогой стильной мебелью, в полумраке созданном красными фаевыми портьерами, и увешанной большими зеркалами с хрустальными подвесками на канделябрах…»

— О, Господи, ну довольно, — прервал я цитирование.

— Хорошо, — легко согласился Мишель, отбросив рваную книгу. — Итак, нам рассказывают бредовую историю трансвестита без пола и возраста, при этом никакой истории на самом деле нет, и само бытие трансвестита никому неважно и неинтересно, но слова множатся, иногда мелькают недурные тропы и забавные сравнения, но они не компенсируют недостаток смысла. Эта книга убитого времени, пустого времяпрепровождения и после неё остаётся… что? Вот финал: «Постарайся узнать пунктир. И поцелуй его. Прими, милая, тысячу крепких поцелуев от твоего Миньона» Пунктир, о котором говорит Миньон, — это силуэт его члена. «Я видел, как сутенёр, который чересчур возбудился, сочиняя девчонке письмо, положил на стол на бумагу свой тяжёлый член и пометил его контуры» Да, где-то так, контуры члена нам и остаются. Но зачем они нам? В романе — рваное мышление, почти бессюжетная калейдоскопичность и эпатаж. И никакой гениальности. Нет даже таланта средней руки.

— Согласен, — я прихлебнул коньяк.

— Теперь обратимся к содомии скрытой, себя не называющей. Это «Крылья» Кузмина. Книга, скажу откровенно, скучная и вялая, причём, настолько, что о ней просто нечего сказать. Сюжет примитивен до смешного, это становление героя, автор пытается увлечь нас разглагольствованиями на античные темы в духе платоновского «Пира», но не увлекает, ибо все его мысли не несут ничего свежего, а затасканы и истёрты, как старая купюра.

— Я пролистал его на дня, — сообщил я. — Там хоть явной порнухи нет.

— Да, сочинения Кузмина, по сравнению с позднейшими аналогами, довольно скромны. Здесь только переживания влюблённого, любовное чувство и его перипетии. Но тут — новое непопадание в читателя. Повесть Кузмина отталкивает женственностью эмоциональных истерических порывов и холодным мужским лицемерием. Здесь все мимолётно, как ощущение, а ощущение — как дуновение ветерка, запах цветка, лунный свет на воде, при этом Штрупу нужна задница Смурова, но сугубо постельная нужда прикрыта красивыми словами. Очень сильно проявлен — как нигде ранее — «инстинкт кратковременности». Это подлинно содомское, ни женское и не мужское.

Я бросил на Мишеля непонимающий взгляд.

— Содомит инстинктивно отрицает будущее, — пояснил Литвинов. — Имеющие детей и веру в Бога думают на века, они подлинно «мыслят столетиями», но гей на уровне инстинктов ощущает, что Вселенная кончится через двадцать-тридцать лет. Отсюда — пенкоснимательство и мораль «после нас хоть потоп». Что же реально ждёт Смурова в связи со Штрупом? Ведь совсем не восходящее солнце, а член — а не пунктир его — в заднице, а дальше — дно общества. И причём же тут разговоры о «блаженных лужайках из «Метаморфоз», где боги принимали всякий вид для любви, где Ганимед говорит: «Бедные братья, только я из взлетевших на небо остался там, потому что вас влекли к солнцу гордость и детские игрушки, а меня взяла шумящая любовь, непостижимая смертным». И все начинает вращаться двойным вращением, все быстрее и быстрее, пока все очертания не сольются в стоящей над сверкающим морем лучезарной фигуре Зевса-Диониса-Гелиоса…»?

— Но он талантлив, по-твоему? — заметил я.

Литвинов пожал плечами.

— Его литературная судьба — менее трагична, чем у других поэтов Серебряного века: он умер своей смертью, не был репрессирован, как Мандельштам, или запрещён, как Ходасевич или Бунин. При этом он был наглухо забыт уже при жизни, и сегодня только учёные книжные черви, вроде меня, могут читать его. От него остался известный милый и чуть претенциозный стих о французской булке и несколько строф александрийского цикла. Вот и всё.

— Да, он почти забыт, но есть ведь и Пруст…

Литвинов вздохнул.

— Ему можно только посочувствовать. Среди основных причин гомосексуализма выделяют совращение взрослым геем, неправильное воспитание, сексуальные домогательства, продолжительное пребывание в закрытой мужской среде и неудачи с женщинами. У Пруста, похоже, было всё вместе. Но, безусловно, главной бедой было неприятие Пруста женщинами.

— Ты уверен? — сам я не дочитал Пруста, но не хотел в этом признаваться.

— Абсолютно, — уверенно бросил Мишель, — при этом исхожу я, признаюсь, не из фактов, я их не знаю, а именно из текста. Пруст был лживым занудой, а женщины не любят зануд.

— И чем это доказывается?

— Говорю же, текстом. Дочитывая длинное, как удав, предложение, теряешь смысл читаемого, ещё не дойдя до точки. Стоит отвлечься буквально на секунду, как ты утрачиваешь нить повествования и впадаешь в некий «прустотранс», во время которого сладковато-вязкий, как сдобное тесто, текст бродит в твоей голове, как перестоявшая квашня. Но тут у Пруста есть оправдание. Он просто не писатель, творчество как таковое неизвестно ему. Талант в литературе определяется воображением, умением сочинять, а не вести дневник, владение же словом — дело техники. Пруст же отрицает вымысел как обязательное «свойство» текста, но требует фантазии от читателя. Сотни и тысячи людей ведут дневник, записывая планы, мысли, воспоминания, события дня, но это не делает их писателями. Пруст — просто недоразумение литературы. Да, у него есть несколько толковых мыслей, нельзя же исписать тонну бумаги без того, чтобы пару раз не обронить нечто дельное. При этом он именно зануден. Вчитайся-ка: «Но, когда от давнего прошлого ничего уже не осталось, после смерти живых существ, после разрушения вещей, одни только, более хрупкие, но более живучие, более невещественные, более стойкие, более верные, запахи и вкусы долго ещё продолжают, словно души, напоминать о себе, ожидать, надеяться, продолжают, среди развалин всего прочего, нести, не изнемогая под его тяжестью, на своей едва ощутимой капельке, огромное здание воспоминания…» При этом лучше не спрашивать, у кого же остаются воспоминания после смерти живых существ?

— А почему ты назвал его лживым?

— Потому что книга Пруста претендует на исповедальность, но исповеди лживы. Почему Марсель ревновал свою Альбертину к другим девушкам? Казалось бы, девичьи шалости, а его трясло. Коль скоро он себя и ее так изводил непрекращающейся ревностью, то туманные намёки на то, что дальше всё будет плохо и мучительно, превращаются из догадок в тривиальный факт. Но если это подлинно воспоминания, так назови её Альбертом — и дело с концом. Но он лжёт. Зачем?

Я снова сдался.

— Он скучноват, я согласен. Если честно, я хотел бы извиниться перед Эмилем Золя, которого когда-то обозвал «первейшим из зануд». Я тогда ещё не читал Марселя Пруста. Вся разница в том, что у Золя на пятнадцать страниц описывается рыночный прилавок, а у Пруста при этих же обстоятельствах двадцать страниц занимают переживания главного героя по поводу лежащего на прилавке пирожного. Это реальнейший из примеров бессмысленнейшего тысячестраничного порожняка. Открытия, что делает главный герой, события в его жизни столь значительны и необычайны, что могут быть сравнимы с проблемами моли, хорошо устроившейся в хозяйской шубе в полной уверенности, что ее благополучию ничто не угрожает. Предложения раз в десять длиннее нужного, а мысль прерывиста и часто отсутствует в принципе. А если она есть, то ее можно бы было выразить в трёх словах вместо тридцати…

— А другая интересная особенность, надеюсь, ты заметил, — подхватил Мишель, — это затушёвывание кульминационных моментов. Повествование и плывёт в вязкой патоке времени, лирических отступлений и свободных ассоциаций, и важные события не акцентируются, а обтекаются этим потоком. Что-то домысливает главный герой, что-то может домыслить и читатель. Раскрывая щекотливую тему нетрадиционных отношений, Пруст ни на секунду не изменяет себе: те же пространные пассажи, то же нагромождение метафор, в которых можно потеряться, и те же внезапно выскакивающие изящные образы или фразы. Так, рассказывая о дипломатическом корпусе, в котором было рекордное количество педерастов, Пруст употребляет потешные выражения вроде «тлетворная пальма первенства»…

— О, до этого места я не дочитал, — склонил я повинную голову.

— А я на нём остановился, — сообщил Мишель. — С меня хватило. Попытки раздуть значение Пруста в литературе напоминают мне попытки раздуть презерватив до размеров Цеппелина. Не тянет он ни на гения, ни на писателя, ни на кающегося. Пруст лишён творческого дара, и вовсе не исповедален. Ложь и выкрутасы. Его обращение к исповеди — последняя растрата, мёртвое эпигонство, транс самоиронии и фига в кармане.

— Ты обещал «Фальшивомонетчиков» Жида, — напомнил я.

— А… да, — вяло кивнул Мишель. — В 1919 году французский художник-авангардист Марсель Дюшан совершил «революцию в искусстве»: он написал картину L.H.O.O.Q. Это открытка с изображением Джоконды, которой Дюшан пририсовал усики и бороду, тем самым провозгласив эру неординарного видения искусства. Почти все знаменитые художники 20-ого века — последователи Дюшана. И истинной целью искусства 20-ого века было не создание новых направлений и жанров, на что век просто был неспособен, а желание «перевернуть», «взорвать» общество и изменить жизнь.

Мишель прервался, чтобы подлить себе немного коньяка.

— Так вот, Андре Жид тоже выступает «разрушителем» литературных традиций, он модернист и критик пуританского воспитания и буржуазной ограниченности, реформатор структуры классического романа и так далее. Но современный роман — результат длительной эволюции, и новые «экспериментальные формы» чаще всего оказываются повторением давно прошедшего и оказываются неудачными. Неудачен и опыт Жида. Повествование в «Фальшивомонетчиках» ведётся от имени Эдуарда, писателя-педераста, хоть это и не афишируется, который пытается написать оригинальный и новаторский роман, но при этом не может пойти дальше избитых шаблонов. Сюжетно же два почтенных педераста-литератора, хороший и плохой, увлекаются одним прелестным юношей. По неопытности юноша отдаётся сперва плохому, но потом, осознав свою ошибку, отдаётся хорошему. В романе две дюжины героев, но сам роман выглядит бледным, вялым и даже заставляет вспомнить о пресловутой французской поверхностности. Не помогли ни наслоения и переплетения, ни множественные цитаты из классиков, ни упрямое заигрывание с Достоевским. Теги: интриги, разврат, скука, усталость, бесплодность, бессилие. Очень много пафосного копания в психологии, ощутима нехватка воображения и вдохновения. Все новаторство выливается в полную безжизненность созданного. Невыносимо долго тянутся рассуждения, очень мало действия, герои сплошь фальшивы. Даже мужское начало в мужчинах и то фальшивое. Не зря роман называется «Фальшивомонетчики», он сам по себе ненастоящий роман, а текст, который им прикидывается, утрированный, грубоватый, недоделанный, со слабо прописанными сценами, сюжетом и персонажами. В уста одного из своих героев автор вложил мысль, что ему интересен не конкретный сюжет с завязкой и развязкой, а кусок из жизни персонажей, обрывок лоскутного одеяла. Таким и получился этот роман. Добавь сюда подспудный гомоэротизм, когда отношения мужчин и женщин подаются как нечто низменное и утилитарное, а мужской мир хотя герои зачастую ведут себя как вздорные бабёнки, изображён как увлекательный, то картинка, пожалуй, будет полной. Но вывод всё тот же — никакого особенного таланта.

Я молча слушал.

— Теперь я проанализирую «Пидора» Берроуза и на этом поставлю точку, — сказал Литвинов. — Несмотря на аннотации текстов гей-литературы, утверждающих, что каждый их роман — шедевр, бестселлер или культовое произведение, ни один не выдержал проверку временем. Тебе могут лгать, что книги Берроуза — это натурализм, визионерство, сюрреализм, фантастика и психоделика, что это величайшие книги нонконформистской культуры за все время ее существования, которые способная вызвать шок у среднестатистического человека и вдохновение у искушённого читателя, но не стоит быть лохом. Если из романов Берроуза убрать наркоту, рабочие мужские задницы и задницы мальчиков, сотню концов и тонны спермы — больше ничего не останется. Как зло обронил когда-то Гюисманс, «их бессмертие не продлится и сорока лет», и здесь мы тоже сталкиваемся с могучим течением холодных летейских вод, топящих эти романы пачками.

Он пригубил кофе и продолжил.

— Итак, «Пидор». Это книга о депрессии. В ней нет излишнего натурализма, который характерен для других его романов. Берроуз создал в «Пидоре» атмосферу безнадёжности, дезориентации, тьмы, в которую погружен старый педераст. Каждая строчка пронизана безысходностью и отчаянием. Главный герой, Ли, ищет партнёра, но кому нужен старый пидор? Ему приглянулся Аллертон, который к нему абсолютно равнодушен. Ли пытается привлечь нелюбящего широкими жестами и великодушием, но за каждым его жестом неумолимо проступает мерзейшая похоть, которая не даёт никому обмануться в его скрытых намерениях. Однако и эта книга откровенно слабая и неинтересная, прежде всего потому, что читателя не очень интересует судьба главного героя-извращенца. Это снова не тянет ни на гениальность, ни на талант, ни даже на талантик.

— Но ведь были, наверное, в этой литературе люди с культом красоты…

— С культом красоты — никого не было, — покачал головой Мишель. — Были люди, пытавшиеся прикрыть свои извращения красивыми словами. И только.

— И каков же твой вывод? Все это уйдёт?

Мишель вздохнул.

— Гей-творчество — оно модельное, парикмахерское и танцевальное. Все эти Эйзенштейны, Дягилевы, Висконти, Нуриевы, Нежинские и Баленсиаги, может, что-то понимают в моде, кино или в танцах, но пишущие геи — не творцы, а всего лишь парикмахеры от искусства. И время отсеивает их. В 1953 году в Париже в один день хоронили двух крупнейших представителей богемы — Эдит Пиаф и Жана Кокто. Весь бомонд был в растерянности: их отпевали в разных церквях и хоронили на разных кладбищах, и успеть на обе церемонии было невозможно. Кокто был известнейшим педерастом и считался поэтом, писателем, режиссёром, драматургом и ещё Бог весь кем, и Париж, заметь, считал его и Пиаф — равновеликими фигурами. При этом любопытно, что Кокто незадолго до смерти записал обращение к потомкам, которое должны были показать по телеку в 2000 году, и никто из его современников не удивился этому. Но время само все расставило по местам. В 2000 году обращение Кокто показали, но большинство французов, услышав с экранов имя Кокто, спросило: «А это кто?» Но француза, который не знал бы великую Пиаф, нет…