Я был просто дураком, и единственное, что меня извиняло — молодость. В двадцать глупость ещё простительна.
— Юрий, я не могу быть с тобой. Ты должен понять, — Рита смотрела странно пустыми глазами, — Сергей и я… мы решили пожениться.
Должен понять? Наверное, но я не понял. Не смог. В университете была военная кафедра, однако на следующий день я появился в военкомате. Там на меня тоже странно посмотрели, но вроде поняли.
Так я оказался в Афгане. Это был не Кандагар, но тоже горячее местечко. Когда я понял, что был дураком? При первом же подрыве, почти как в матрице процессора компьютера, в мозгу идёт переформатирование сознания с одновременным осознанием нового уровня сложности жизни. Я быстро понял, что измена нравящейся девицы, в общем-то, не стоит и гроша, предательство того, кого считал другом, — тоже не повод для отчаяния, и таких резких движений делать впредь не следует. Это был первый вывод зрелости.
При этом в Афгане какая-то незримая стена отделяла меня от остальных. Сблизиться ни с кем не получалось. Я вроде считался своим, но… всегда вроде.
… Каска спасла мне жизнь, сказал потом нейрохирург. Но это уже в госпитале, а сначала были вспышка и два удара. Тугой удар воздуха и жестокий удар о неприветливую афганскую землю. Мгновенный провал в сознании. Открыв глаза, я удивился тишине. Где-то далеко-далеко бесшумно горела боевая машина, и суетились люди. Не было звука, не было боли и ощущения собственного тела. Но через мгновение я вернулся в мир. Вернулся грохот боя, разрывающий перепонки, затем пришёл запах горелой резины и раскалённого металла, нахлынула боль, заполнившая череп раскалённой лавой. Потом все шло отрывками, через черные провалы. Командир взвода с запёкшейся ссадиной на лице: «Истомин! Слышишь меня? Истомин!». Подрагивающий пол вертолёта и матерящийся от боли сосед. Приёмный покой госпиталя: «Нет, нет, тяжёлая контузия! Скорее всего — отвоевался».
Наконец белый потолок больничной палаты. Английский пилигрим Ферер записал в походном блокноте: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством неба, если выйдет оттуда целым и невредимым и с головой на плечах». Небо покровительствовало мне: я возвратился в Питер — нервный и издёрганный, но с головой на плечах. Она уже почти не болела. Полтора года войны оказались в прошлом, но переход к покою дался мне тяжелее, чем пути по пыльным афганским тропам после прогулок по ленинградским проспектам. По ночам я всё ещё воевал, и спокойствие городских улиц действовало на нервы. Впрочем, чего врать-то? На нервы действовало абсолютно всё.
Конец августа не дал времени на размышления: я хотел вернуться в университет. Это удалось неожиданно легко, потребовалось только написать заявление на имя декана с просьбой восстановить меня на четвёртом курсе. Я написал. Мои сокурсники уже окончили университет, и, понимая, что попаду в общество незнакомых людей, я нервничал ещё больше. На Университетскую набережную пришёл за полчаса до занятий — сам не зная, почему. Потоптался у расписания, переписал его в блокнот, поднялся на второй этаж.
…Он появился в конце тёмного коридора, неровной вихляющейся походкой подошёл к моей аудитории. Глаза, большие и наглые, окинули меня быстрым взглядом. Я сжал в карманах кулаки. Худой, вихрастый, с насмешливой шутовской рожей, он не понравился до отвращения, но я сдержался: коридор за его спиной уже наполнялся людьми, стало шумно, двери в аудиторию распахнулись, краем глаза я заметил нашего куратора.
Неожиданно кривляка заговорил:
— Афганистан, — кивнул он так, словно свидетельствовал, что дважды два — четыре. Потом, без всякой паузы, добавил, — не нужно так сжимать руки в карманах, Юрий, даже если моя физиономия вам не по душе. А что она вам не по душе — понятно как раз из сжатых кулаков в карманах. Мы не выбираем себе лица. — Он снова улыбнулся и гаерски поклонился. — Я — Михаил Литвинов.
— Откуда вы знаете, как меня зовут? — я смерил его тяжёлым взглядом.
Всегда терпеть не мог, когда навязываются со знакомствами.
— Ну, откуда бы мне это знать? — снова усмехнулся он и пояснил, как ребёнку, — в деканате, разумеется, сказали. Вам не понравилось, что я излишне фамильярен? — проницательно спросил он. — А мне показалось, вам не хватает… — он неожиданно умолк.
— Чего? — тон мой стал резче.
Этот паясничающий гаер порядком надоел. Кроме того, в деканате я сказал, что вернулся из армии, но никому ничего не говорил про Афганистан, и то, что он угадал, тоже разозлило.
— Чего мне не хватает?
Улыбка сбежала с лица Литвинова. Он обернулся на шум в коридоре, где за его спиной две девицы с визгом бросились друг другу в объятья, потом снова посмотрел на меня — всё тем же остановившимся тёмным взглядом. Теперь он казался серьёзным и печальным. Я отметил, что глаза его — тёмные, без зрачков, — напоминают дула автоматов. Пока он смеялся, это не проступало.
— Вообще-то нам всем не хватает любви, — негромко ответил он, вовсе не стараясь перекричать гул коридора. — Все беды мира происходят оттого, что в нём страшно не хватает любви.
Я оторопел: слова эти какой-то нелепой неотмирностью неожиданно смутили. На минуту промелькнула дурная мысль: «Уж не с голубым ли свела меня недобрая судьба?», но в голове она как-то не задержалась. Сам же Литвинов всё той же неровной походкой медленно пошёл к распахнутой двери кабинета, и тут до меня дошло, что он просто прихрамывает. Я снова смутился и поспешил войти следом.
Небольшая аудитория была заполнена почти наполовину, контингент на курсе оказался в основном женским. Четверо мужчин — Литвинов, двое палестинцев с чёрно-белыми шарфами и один маленький шоколадный человечек, оказавшийся принцем Бангладеш, выглядели случайными вкраплениями чёрной слюды в этой цветной мозаике.
Литвинов сел за второй стол у окна, похоже, это было его привычное место. Девицы, среди которых я не заметил ни одной хорошенькой, всё ещё оживлённо здоровались друг с другом, целовались и повизгивали, некоторые кивали Михаилу, а одна даже чмокнула его в щеку и назвала Шерлоком, но место рядом с ним оставалось свободным. Это снова насторожило меня, тем более я поймал его мимолётный приглашающий взгляд.
Тут, однако, прерывая мои мысли и подавляя подозрения, в аудитории появилась девушка, одетая как с модной картинки. В повороте головы мелькнул красивый профиль и грива вьющихся рыжевато-каштановых волос. Я ощутил запах духов — пряных, немного сладковатых и явно очень дорогих.
— Привет, Мишель, — красавица замерла у литвиновского стола, точно ожидая приглашения сесть рядом.
Приглашения не последовало. Михаил приподнялся, вежливо и церемонно кивнул девице головой в знак приветствия, потом сел и отвернулся к окну. Красотка же, нервно дёрнув головой и презрительно фыркнув, села в конце соседнего ряда. Я сразу расслабился, поняв, что Литвинов вовсе не голубой: слишком много надсады было в позе и жестах девицы для банального знакомства. Тут явно запахло тяжёлым, затяжным и дурно складывающимся романом.
Наш куратор, замшелая старушка Лидия Вознесенская, которую я помнил по первым годам учёбы, сообщила моим будущим сокурсницам, что с ними будет учиться новенький — Юрий Истомин. Одни девицы покосились на меня исподлобья, другие оглядели откровенно, не таясь. Я неловко поклонился, потом, помедлив, прошёл по проходу и сел рядом с Литвиновым. Лидия Васильевна торопливо провела перекличку, и я узнал, что красавицу звали Ириной Аверкиевой.
Не давая никому времени на разговоры, в аудиторию вошёл Илья Ефимович Холмогоров, преподаватель языкознания. Пока профессор раскладывал на столе пособия, я счёл нужным тихо спросить Литвинова, намекая на его, видимо, непростые отношения с Аверкиевой, не стоит ли мне на следующей лекции сесть отдельно?
Литвинов раскрыл толстый конспект, немного криво усмехнулся и прошептал:
— Женщинам часто кажется, что если довести бессмыслицу до абсурда, может получиться что-то осмысленное. Но это логическая ошибка. — Он наклонился к моему уху вплотную и ещё тише сообщил. — Рад, что вы отказались от нелепых подозрений на мой счёт. Вы довольно быстро соображаете. У меня есть грехи, но, упаси Бог, не содомские.
Я искоса метнул взгляд на Литвинова. Мне польстила его похвала, однако задело, что он правильно расшифровал мои подозрения. Одновременно сейчас, в хорошо освещённой аудитории, я недоумевал: с чего это он показался мне неприятным? Выглядел Литвинов как типичный петербуржец: бледное интеллигентное лицо, нервный рот. Разве что тёмные, чуть вьющиеся волосы и глаза — какие-то восточные — выделяли его среди свинцовой питерской хмари. Просочилась и другая мысль: «Что, интересно, у него с этой Аверкиевой?»
Первая лекция по языкознанию была такой же скучной, как и те, что я слушал полтора года назад на четвёртом курсе, но, зная, как относится профессор к тем, у кого не обнаруживается конспектов его лекций, не удивлялся, что все записывали. У меня, по счастью, остался конспект доафганских времён, и я просто сверял его с лекцией Ильи Ефимовича, к радости своей не обнаруживая никаких существенных расхождений. Литвинов тоже писал: отчётливым, почти каллиграфическим почерком, при этом — очень быстро. Временами я осторожно поворачивал голову направо — туда, где сидела Аверкиева, и всякий раз видел её взгляд в спину Литвинова — напряжённый и остановившийся, Литвинов же ни разу не обернулся.
В перерыве лекции мы разговорились.
— Почему вас называют Шерлоком? — я сам удивился непривычному дружелюбию своего тона. — Практикуете дедукцию и расследуете преступления?
— Нет, — покачал головой Литвинов, — любая логика — это искусство мыслить в строгом соответствии с ограниченностью человеческого разума, и потому логика умеет ошибаться с полной достоверностью, и ничто так не логично, как глупость. Я скорее интуитивен, чем логичен.
Отметив мягкую плавность его речи, я восхитился. Полтора года войны, надо признать, лишили меня красноречия. Мне часто не хватало слов, речь стала лапидарной, как предгорья Гиндукуша.
— И что это значит на практике? — поинтересовался я.
— Если логика говорит мне, что жизнь — дурная и бессмысленная случайность, я посылаю к чёрту логику, а не жизнь, — любезно пояснил Литвинов.
Промелькнула мысль, что сам я когда-то поступил как раз наоборот, но я промолчал. Из дальнейших разговоров с новым знакомым выяснилось, что новоявленный Холмс специализировался на кафедре русской литературы. Затем Литвинов сообщил, что ему чихать на кровавые тайны Боскомских долин и обряды дома Местгрейвов, просто он увлёкся психологией текста и сегодня может прочитать любого поэта и писателя как книгу, — по его стихам и прозе. И именно этим он и занимается на досуге, развлекая сокурсников. Он — Шерлок от литературы.
Я счёл это ненаучным.
— В подобные изыскания неизбежно вторгаются личные предпочтения исследователя, историк литературы никогда не может быть абсолютно беспристрастным, — сообщил я ему.
Михаил на мой аргумент только пожал плечами и вяло возразил, что беспристрастны только кирпичи, трупы да диссертации.
Я находчиво выдвинул новый аргумент:
— Прошлое недоступно наблюдению, со временем неясными становятся тайны отношений и мотивы поступков.
Однако Михаил и с этим не согласился:
— Астрономы судят о далёких галактиках по доходящему до Земли свету, в моём же распоряжении — вещественные следы прошедших эпох, книги, письма, дневники, воспоминания. Сиди и анализируй.
Я снова не согласился, но разговор заинтересовал и как-то расслабил. Впервые за много дней перестали раздражать чужие слова, и даже накрапывавший за окном сентябрьский дождь не нервировал, а успокаивал. Лицо Литвинова, умное и живое, теперь нравилось. Чего я утром на него взъелся?
Однако я не решился спросить Литвинова об Аверкиевой, причём не только на языкознании, но и на истории философии и спецкурсе по Достоевскому, куда я записался только потому, что туда пошёл Михаил. Отношение Шерлока к девице явно противоречило той фразе о любви, что он бросил в коридоре.
Я был заинтригован новым знакомством и откровенно обрадовался, получив приглашение зайти к нему подзакусить. Как оказалось, квартировал новоявленный Шерлок не на Бейкер-стрит, а в Банковском переулке, совсем рядом.