Несколько раз Этьенн, заходя к Клермону, заставал того на молитве. Ему бы и в голову не пришло, что молодой человек его лет может во что-то верить. Сам он заходил иногда в храмы Парижа — полюбоваться фресками, послушать органные оратории. Но молиться? Как можно мыслить в канонах средневековья?
Клермон же, когда Этьенн задавал ему подобные вопросы, зримо мрачнел, становился неразговорчив и сумрачен. Бог был для него внутренним стержнем, и ощущение Бога в нём было столь же осязаемым, как биение сердца, Бог был и его внешней опорой — Богом отцов и дедов, отречение от которых было бы для него — подлостью запредельной. Его деда убили безбожники — присоединиться к ним даже мысленно — было бы предательством.
Но объяснить это Этьенну он не мог — почему-то стыдился.
— Высший, идеальный уровень морального поведения, — между тем настойчиво вразумлял его Этьенн, — когда человек поступает морально по убеждению, а не потому, что какой-то Бог или накажет его или наградит.
Арман тосковал и тихо замечал, что в идеале — конечно, да, но он никогда не встречал такого идеала. Человека, поступающего в соответствии со своими убеждениями, можно назвать принципиальным, но он едва ли будет образцом добродетели. Особенно, если по своим принципам он — убеждённый подлец.
Виларсо де Торан покачивал головой, и продолжал. По его мнению, «средний уровень морали основан на страхе наказания, и показателем этого уровня служит Уголовный кодекс. В рамках этой усредненной морали и болтается в буднях человечество». С этим Клермон не спорил. Самым же низким уровнем морали граф считал мораль, основанную на личной вере в Бога, ведь вера не есть знание, и кто уверил Армана в её истинности? Ну, а на ошибочных верованиях может быть построена только ошибочная мораль. Церковные догматы имеют лишь то преимущество, что избавляют от необходимости думать. Нет иной морали, кроме той, что основана на принципах разума. Разве я не прав? — вопрошал Этьенн.
Клермон, помня слова Писания о том, что лишь чистые сердцем могут узреть Бога, не знал, что ответить графу и тихо пояснил, что это было бы правдой, если бы не обилие людей, которые могут быть счастливыми, только совершая поступки, приводящие их на эшафот. Нравственные вопросы весьма сложно решать с помощью «просвещённого разума». Ведь он может быть «просвещён» как добродетелью, так и пороком. Нельзя решать их и по голосу совести, если в человеке нет веры. Безбожную совесть «просвещённый разум» перекосит да неузнаваемости. Вот здесь и спасут Церковные догматы, которые потому и догматичны, что не дают себя перекосить.
Неожиданно в библиотеку вошёл его светлость. Герцог тихо прошёл по мягким коврам и был замечен не сразу. Сейчас он был одет подчеркнуто по-домашнему. На голове его белел ночной колпак.
— Основа морального поведения — личные интересы, честь и целесообразность. Разве я ошибаюсь? — спросил Этьенн.
Клермон, заметив хозяина замка, вежливо поднялся, приветствуя его, но мсье де Тентасэ сделал ему знак не волноваться — и стал внимательно прислушиваться к беседе, присев на оттоманке у камина и изящно закинув ногу на ногу.
— Я не понимаю, ваше сиятельство, — грустно заметил Арман, сожалея о приходе его светлости. Ему тяжело было развивать такие аргументы с одним собеседником, а уж с двумя… — Мы не определились в изначальных дефинициях. Что есть честь, как ни свойство души, не могущее смириться с ложью, мошенничеством, подлостью? Но что если этого требуют личные интересы? Если окажется, что целесообразнее украсть или обмануть? Ведь «честь мундира» заставляла многих идти на откровенное бесчестье, а «честь мужчины» многие видят в том, чтобы лишить чести женщину… Как вы совместите честь с личными интересами? Вы ведь поставили их на первое место. Вам придется убрать из вашего списка второй пункт. Он противоречит двум остальным. Останется странное утверждение, что основа морального поведения — личные интересы и целесообразность. Но слово «моральное» не будет оправдано дефиницией. В итоге получаем: «основа поведения иных людей — личные интересы и целесообразность» Это истинное высказывание. Но причём тут мораль-то?
Его сиятельство рассмеялся. Зачем все же так усложнять?
— Простите меня, мои юные друзья, — с очаровательной улыбкой вмешался герцог, — но вы, если я вас правильно понял, дебатируете вопросы… морали?
— О, нет, — усмехнулся Этьенн, — просто мсье Клермон удивил меня претензией на святость и целомудрие, я же пытаюсь вразумить его. Но, похоже, безуспешно.
Герцог блеснул глазами и весело расхохотался.
— Святость и целомудрие? Стало быть, вы, мсье де Клермон, всё ещё верите в Бога? Быть святым ведь без этого невозможно.
— Я хочу быть в числе тех, для кого нравственные требования составляют мотивы поступков. Идеал же нравственности для меня — Христос. И всё. Это не претензии, и не притязания. Это желание души. Я хочу верить в Господа.
— Чтобы быть нравственным, недостаточно верить, мой друг. Дьявол уж точно не атеист.
— Вы уверены, ваша светлость? — лениво поинтересовался Этьенн. — Я убежден, что он слишком умён, чтобы разделять глупые предрассудки. Дьявол в моем понимании должен быть философом.
— Можно подумать, что каждый, кто не имеет веры, так уж сразу и философ, — тихо пробормотал себе под нос Арман, некстати вспомнив Файоля.
Герцог расхохотался.
— Вы оба — очаровательные молодые люди. Но милый Этьенн, не кажется ли вам, что сомнение в существовании Бога делает несколько спорным и существование дьявола? Я, кстати, тоже иногда думаю, не является ли он просто персонифицированной идеей мирового зла? Я, например, абсолютно уверен, что дьявола просто не существует.
— Дьявол умер. Да здравствует Дьявол, — грустно улыбнулся Арман.
Герцог снова улыбнулся, дружелюбно обняв Клермона.
— Стало быть, вы, Этьенн, скептик, а у вас, дорогой Арман, как я понял, нет сомнений — ни в существовании Бога, ни существовании Дьявола? Но вопрос — разумно ли это?
Этьенн согласился.
— Мы сегодня говорим на великом языке сознания и разума, перед которым бессилен язык религии. Человек страшится только того, чего не знает, знанием же побеждается всякий страх. Во все века естественная философия встречала докучливого и тягостного противника — неумеренное религиозное рвение. Пора жить без догм.
От подобных мнений Клермон сразу утомлялся. А сейчас просто почувствовал раздражение.
— Вот уж, воистину, страшнее кошки зверя нет… религиозное рвение… Кажется, ещё Бэкон удивлялся, почему это некоторые господа во все века убеждены в том, что честность и порядочность существуют только из-за какой-то неопытности и наивности людей и лишь потому, что те верят разным проповедникам и учителям.
— Этого я не утверждаю. Я лишь уверен, что после смерти ничего нет. И меня это не пугает, а успокаивает. А вас страшит?
— Скорее заставляет задуматься. Как ни иллюзорна идея бессмертия — зачем отказываться от неё? Не потому ли, что она неразрывна связана с идеей суда и человек, утверждающий свою смертность, так боится кары за свои мерзости в вечности, что готов отказаться от самой вечности? «Там ничего не будет… там ничего не будет… мне там ничего не будет» — вот что мне слышится за этими заклинаниями. Стоит клирикам сказать, что на сто лет Господом объявлен мораторий — и убийцы, содомиты, блудники и воры не будут наказаны — атеизм сдохнет. Неужели всех этих энциклопедистов, новоявленных критиков христианства, атеистов, деистов и пантеистов, и прочая, их же несть числа — действительно интересуют ошибки в переводах Писания или какие-то несуразности в церковной обрядности? Я невысокого мнения о них, но не считаю их идиотами. Никого это на самом деле не волнует. Все их усилия — и явные, и скрытые — направлены на то, чтобы доказать несуществование Воздаяния за дела земные, неразрывно связанного с идеей Божьего Суда. Вот чтобы не было Суда — и надо доказать несуществование Бога. И уж тут — любые аргументы хороши.
Герцог снова внимательно взглянул на Клермона.
— Вы, стало быть, виконт, не хотите сомневаться? Но ведь все сомневаются — даже умнейшие люди! Сегодня умение мыслить — значит, сомневаться во всем…
Клермон досадливо пожал плечами, раздраженный и обращением герцога и самой темой разговора.
— Сомнение — это аннигиляция мысли и их же хваленного разума. Кто сказал им, что они способны сомневаться и больше того — думать? Почему они не сомневаются, а не сомнительно ли их сомнение? Откуда они знают, не является ли каждая их мысль — производной их глупости? Разум, вечно сомневающийся — просто болен. Размывающий критерии — тоже. Все можно простить, но не извращение данных свыше истин. Нельзя сомневаться в Истине. Назовите добро добром, а зло злом, иначе развалится жизнь.
— Да как вы их вообще различите? — недоуменно воскликнул граф.
Клермон вздрогнул и, скрывая ужас, опустил глаза в пол. О, он вдруг понял, — по одной этой фразе — с кем говорит. «Совершенные навыком приучены к различению добра и зла». Человек, не понимающий, что основа добра — страдание и сострадание, не знающий, что злодеяние порождается злым умыслом, и цель его — заурядные дьявольские приманки — чувственные удовольствия, роскошь, власть и слава, — нравственно невменяем. Клермон уже не впервые думал — кто перед ним? Но сегодня понимание стало слишком отчетливым. Чем подлее человек, тем чаще от него услышишь, что мораль — сумма предрассудков общества, и тем чаще он недоумевает, чем это пороки отличаются от добродетелей? Хорошо если он, все понимая, просто лицемерит. Но ведь есть и запредельный уровень аморальности, когда человек перестает лицедействовать, и искренне недоумевает, чем ложь отличается от истины, воистину перестав их различать. Но Этьенн, как ему казалось, фарисеем не был. Клермон помрачнел. Граф нравился ему, мучительно не хотелось терять в кои-то веки появившегося собеседника, и в душу Армана словно влили помои.
— Но мой дорогой племянник что-то сказал и о целомудрии, ваша милость? — Его светлость внимательно посмотрел на Армана, и Этьенн заметил, что в глубине черных глаз герцога промелькнуло загадочное свечение. — Он не пошутил, мсье де Клермон?
На эту тему Клермон говорить отказался. Со стороны графа рассказывать подобное герцогу было, по его мнению, не порядочно, но критерии порядочности у его сиятельства, как он окончательно понял теперь, были весьма размытыми.
— Я-то полагаю, что целомудрие — самое извращенное из всех постельных извращений, — заметил Этьенн, но его светлость не услышал, все ещё внимательно глядя на Армана.
— В одном из гримуаров моего библиотечного собрания сказано, что те, кто хранит чистоту, находятся под покровом Божиим. Когда человек лишает себя чистоты, он утрачивает и Божественную помощь. Кстати, сказано это было Дьяволом. Возьмите на тринадцатом стеллаже, мсье де Клермон, седьмая полка снизу.
Герцог говорил медленно и неторопливо, при этом в его взгляде странно чередовались почти непередаваемые чувства. Казалось, он будучи серьёзен, смеётся, желая посмеяться, выказывает уважение, но уважая, презирает. Клермон растерялся, пытаясь понять его светлость, и отвёл глаза. В присутствии герцога, Клермон заметил это, он всегда испытывал странное чувство неловкости, тревоги и неподдельного интереса.
— Судя по тому, что вашего Дьявола зовут отцом лжи, в этом немного правды, — рассмеялся Этьенн, несколько удивлённый вниманием герцога к Клермону.
— Вы думаете, Дьявол всегда лжёт? — всё ещё не отводя глаз от молчаливого Армана, спросил его светлость. — О, нет, не следует всегда беззастенчиво лгать. Иногда необходима просто мягкая уклончивость. А если хочешь окончательно одурачить мир, — надо говорить правду. А по временам — так неплохо уронить и несколько высоких Истин…
До этого за окном сгущались тучи, и в этот момент вдруг сверкнула страшная молния, озарившая библиотеку. Стало светло, как днем, и загадочный, словно ртутный свет не гас несколько мгновений, пока замок не потряс раскат грома. Собеседники несколько минут молчали, но потом, под шум начавшегося дождя Граф Этьенн вернулся к разговору.
— Неужели вы думаете, ваша светлость, что мир так легко одурачить? — обратился Виларсо де Торан к герцогу.
— Одурачить мир? О, в общем-то, вы правы. При извечной и неистребимой склонности мира шататься, заблуждаться и самоодурачиваться, точнее, блудить по топям и болотам духа, болтаться в распутстве, потеряв все пути к Небу, стремление одурачить мир ещё больше противоречит принципу экономии сил и здравомыслия. На месте дьявола я был бы просто ленивым зрителем распутной драмы человеческого бытия.
— Но мне кажется, ваша светлость, — тихо проговорил Клермон, — что вы несколько лукавите…
На губах герцога заиграла веселая улыбка.
— Вот как? Что ж, со мной это случается. Но в чём вы видите лукавство, мой юный гость?
— Мне кажется, что, вопреки вашим утверждениям о небытии дьявола, сами вы убеждены в его существовании. Вы верите в Дьявола.
Его светлость улыбнулся Клермону с истинным дружелюбием и сердечностью.
— Не могу сказать, что вы сильно заблуждаетесь, милый Арман, но всё же вы не правы. Подлинной веры в дьявола я не имею, хотя в существовании его, и вправду, почему-то не сомневаюсь.
Этьенн рассмеялся, покачивая головой, но Клермон понял герцога.
— Стало быть, вы не сомневаетесь и в бытии Божьем?
— Вы умный мальчик, мсье де Клермон. Быть существующим имманентно как миру, так и Богу, но лишь в Боге бытие совпадает с сущностью, потому и говорится, что Он — подлинное бытие. В отличие от Бога, все прочее лишь наделено бытийной потенцией. То есть бытие некоторых вещей не необходимо, они могут быть, а могут и превратиться в прах. А поскольку полного совпадения бытия с сущностью у отдельных компонентов мира нет, то и весь мир может быть, а может и не быть, ибо он не необходим, а лишь возможен и случаен. Наконец, очевидно, что и существуя, мир существует не сам по себе, а благодаря чему-то иному, чье бытие тождественно сущности, и это — Бог.
— Да, — согласился Арман, — это и есть метафизическое ядро всех доказательств бытия Бога Аквината.
— Верно. Но есть и проблема зла. Если бы не было Бога, нельзя объяснить природу добра. Но если есть Бог, то откуда зло? По Аквинату, исток зла — это свобода рациональных существ, не признающих своего родства с Богом. Зло в неподчинении Богу, утрате связи и памяти о фундаментальной зависимости от Него. Корень зла — в порче духа и в свободе, как автономии от Бога.
— Да, это верно, — твердо заметил Клермон. — Августин утверждал: «Не тем человек сделался похожим на дьявола, что имеет плоть, которую дьявол не имеет, а тем, что живет сам по себе, то есть по человеку. Ибо и дьявол захотел жить сам по себе, когда не устоял во истине… Когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу».
— Но и без святого Фомы и блаженного Августина здравый смысл подсказывает нам: если была изначальная цель — создание мира, — она пребывала в ком-то, чему присущи признаки личности. Нет стремления без стремящегося, как нет слова — без говорящего. Если есть порча духа — кто-то должен был воплотить её первым. Поэтому-то дьявол и должен существовать. Новоявленные мыслители с презрением отвергают мудрость тысячелетий, сами не умея объяснить ничего. Тем же, кто действительно умеет думать, очень трудно размышлять о мире, где нечто возникает из ничего по своей прихоти, причем, непонятно, откуда оная прихоть взялась, вода все обильней льется из пустого бочонка, не имеющего дна, мироздание все расширяется, и совершенно непонятно, кому нужна вся эта неизвестно кем затеянная канитель… Потому-то сегодня в разговорах о Высшем так много презрения и высокомерной гордыни, и так мало ума и весомых аргументов. Лет через двести, помяните моё слово, эти глупцы по здравом размышлении поймут, что в устройстве мира они не понимают и пяти процентов…
Этьенн слушал внимательно и вдумчиво, по-настоящему вникая в каждое слово. Он перестал вставлять реплики в разговор и молчал. Зато Арман казался изумлённым.
— Стало быть, бытие дьявола доказывается только через бытие Бога, а значит, дьявол не заинтересован в росте числа атеистов?
Герцог улыбнулся.
— Вы удивитесь, мсье де Клермон, но это не так.
— Я понял, — неожиданно взорвался Этьенн.
— Вот как, дорогой племянничек? И что же именно? — герцог мягко раскачивался на оттоманке.
— Если зло в утрате связи с Богом, в порче духа и в попытке освободиться от Бога, то уж в чём-в чём, а в атеизме дьявол кровно заинтересован! Что есть атеизм как не свобода от Бога? Тем более, что собственное бытие дьявола зависит совсем не от людских доказательств его бытия. Ему, должно быть, плевать — верю я в него или нет.
Герцог поднял брови и внимательно посмотрел на Этьенна, потом перевёл взгляд на Клермона.
— Что вы скажете, Арман, об этом аргументе?
Тот не спорил.
— Его сиятельство, кажется, прав. Человек, не верящий в Бога, лишает себя вечности, спасения и смысла жизни, и это по бесконечной любви к нам Господа, тягостно Ему, но едва ли это огорчает Дьявола. А какой-то богослов сказал когда-то, что величайшую победу одержит Дьявол тогда, когда уверит мир с собственном небытии. Я это понимаю… В веках по-разному относились к дьяволу, но все решала любовь к Богу… Да, дьяволу, действительно, удобнее… не существовать.
— Да, юноши, я не разочарован. — Герцог улыбнулся. — Ну а теперь, если не возражаете, обсудим меню на завтра? Я полагаю, подойдёт фуа-гра, паштет из павлина и шо-фруа из ржанок, пюре из спаржи, консоме а-ля Делиньяк, сосиски из кроликов с трюфелями, ньоки из пармезана, рейнские карпы а-ля Шамбор, седло косули по-английски, куры по-маршальски, вина — Мерсо, Шато д'Икем, Шамбертен, Леовиль. Есть возражения?
Возражений не было, но Этьенн, которого неожиданно увлекла их беседа, поинтересовался у герцога, как менялись взгляды на дьявола в веках? Известно ли это его светлости? Герцог бросил на графа задумчивый взгляд, и тепло улыбнулся. Демонология — это предмет его давнего и глубокого интереса, заверил он мсье Виларсо де Торана.
— Изначально ортодоксальная демонология придерживалась неверных взглядов на тварный мир, — начал он, — не оставляя дьяволу никакого простора для творчества, в трудной проблеме происхождения зла ссылаясь на книгу Исаии: «Я Господь, и нет иного. Я делаю мир и произвожу бедствия». Церковные соборы осудили тех, кто говорил, что дьявол «dicit eum ex tenebris emersisse», сиречь, поднялся из тьмы и не имеет себе творца, но сам есть начало и субстанция зла. Но, отказываясь видеть в дьяволе самостоятельный принцип, параллельный с божественным, ортодоксальная демонология тем не менее сохранила параллелизм в организации инфернального мира, и дьявол воспринимался единым со своими адептами. «Единое тело — дьявол и все неправедные», говорит Григорий Великий в «Моралиях», вы, разумеется, читали. — Арман кивнул, а его сиятельство сделал умное лицо. — Тем не менее, дьявола тогда не особо боялись, он фигурировал на подмостках в качестве шута, ужасного господина или дурака.
Дьявол следующих времён — в богословии Ансельма Кентерберийского, Фомы Аквината и Петра Ломбардского, из живой фигуры искусителя стал отвлеченной аллегорией зла. В трактате «О падении дьявола» Ансельм говорит, что причина зла — свободная воля дьявола, ищущая собственного счастья вне божественного порядка, — причем волеизъявление дьявола не имело никакой причины — nulla causa praecessit hanc voluntatem — было абсолютно свободно. С этим я готов согласиться.
В более поздние времена вдруг укореняется вера в несомненную физическую реальность чёрта, из аллегории он превращается в кровавого тирана, Палача Бога, преступления которого необъяснимо жестоки. Ульрих Молиторис в «Диалоге о ламиях и женщинах-прорицательницах», обожаю эту книгу, Жан Боден, Дельрио, Николо Реми нисколько не сомневались в способности дьявола вмешиваться в реальность, что проявлялось в полетах ведьм, обольщениях инкубов и суккубов и прочая, протестантские же теологи занимали в этом вопросе умеренную позицию: Лютер отрицал полеты ведьм, но в инкубов и суккубов верил. Ну, ещё бы ему не верить… — Герцог почесал кончик носа.
Двести лет назад, — продолжил он, — веру в дьявола как материальную силу вновь стало вытеснять представление о дьяволе как о творце иллюзий. В трактате Эразма Франциска «Адский Протей» дьявол именуется «обезьяной Бога» и «адским фигляром». Подобное воззрение на этот раз, в эпоху становления этого, как его, а, — герцог щелкнул пальцами, — «научно-рационального мышления», принимает медико-психологический характер: дьявол снова рассматривался как творец опасных галлюцинаций.
Потом люди решили, что стали умнее. Говорили о стремительном развитии естествознания… Я так и не понял, что они имели в виду, но вера в дьявола стала иссякать, хотя вернее было бы говорить о трансформации образа, адаптировавшегося к новому «рациональному» мышлению. Принцип этого мышления приводит меня в восторг — «не следует объяснять кознями дьявола те явления, которые можно объяснить естественными причинами», — дивная формулировка медика Мареско, жаль, умер, бедняга, так ужасно. Надо думать, что всё же от естественных причин… Впрочем, тут и Оккам постарался, конечно… Одновременно происходило и своеобразное очеловечивание дьявола, важным стало то, что сближало его с человеком: сходные помыслы, действия, желания… Это было уже совсем мило. При этом представление о дьяволе неуклонно тускнело, уступая место отвлеченной умозрительности; Христиан Томазиус в трактате «О преступлении магии» утверждает, что дьявол — существо невидимое, неспособное принимать плотское обличие, а договор с дьяволом — сказки ведьм… Дальнейшая участь дьявола, боюсь, драматична — он станет литературным персонажем, превратившись в существо плотное, бессильное и едва ли существующее…
Ударил гонг к обеду. Этьенн подняв глаза на герцога, удивился. Теперь и ему тот показался куда старше. «А ведь ему далеко за шестьдесят», — с удивлением подумал он. Клермон же осторожно поинтересовался у его светлости, ему показалось, или герцог действительно довольно пренебрежительно относится к рациональности новой науки и к учёным?
Они шли по мягким коврам коридора в обеденный зал.
Герцог изумился. Почему? Никто так не забавен, как учёные. Вы не слышали этой очаровательной истории? Она широко разошлась в Париже. Когда под Аустерлицем пал генерал Морленд, император решил, что его тело должно покоиться в фундаменте памятника Дома Инвалидов. Но врачи не имели на поле сражения ни времени, ни необходимых мазей для бальзамирования тела, и оно было помещено в большую бочку с ромом, которую перевезли в Париж. Однако сооружение памятника задерживалось, и тело генерала ещё находилось в одном из залов Медицинской школы Парижа, когда в 1814 году Наполеон потерял империю. Через некоторое время бочка была вскрыта; ко всеобщему удивлению, ром способствовал росту усов генерала Морленда, которые теперь спускались ниже пояса; в остальном тело прекрасно сохранилось без каких-либо изменений! Но семья получила его для захоронения в семейном склепе только после судебного процесса, — родственникам пришлось вести тяжбу с учёным-медикусом, который хотел сохранить труп как редкий научный экспонат! К счастью, ему не удалось настоять на своём. А если бы удалось?… Что за судьба — гнаться за славой, умереть героем — и всё для того, чтобы какой-то одержимый натуралист поместил тебя потом в своём пыльном музее между чучелами крокодила и дикобраза!.. Но каков энтузиаст? Как же не любить таких забавников-то? — недоумённо вопросил его светлость. — Кстати, если теперь, как я понимаю, научно доказаны столь целебные и животворящие свойства рома, не заказать ли его на ужин?
Молодые люди улыбнулись и не возразили.