Арман солгал Элоди, но не согрешил, ибо солгал… по причине скромности. Он просто постыдился перевести вслух появившуюся надпись. «Горе тебе, молодая блудница, обреченная умереть…» Надпись изумила его, и произнести подобное при Элоди Клермон просто не решился.

Сам Арман подумал, что эти странные надписи просто бессмысленны.

При этом, ночной разговор с Элоди странно растревожил Клермона, и в то же время вызвал состояние неясного, гнетущего томления. Мадемуазель затронула в нём какие-то давно заглушённые струны. Он то и дело вспоминал её лицо, слова и жесты. Она назвала его красивым и образованным… Но перебирая в памяти подробности этой встречи, он неожиданно вспомнил сцену в столовой, где мадемуазель Элоди впервые увидела его сиятельство. Клермон помнил её изумлённый взгляд. Что, если она всё-таки просто влюблена в Этьенна и ревнует его к сестре? Ведь именно это ему и показалось, когда он увидел её, наблюдающей за игроками в серсо. Не этим ли объясняются её резкие слова на его счёт?

Ему стало тоскливо.

Клермон снова вспомнил графа. Вздохнул. На сердце стало ещё тяжелее. Мир действительно разваливается, Фонтейн прав. В нём иссякла любовь. Он потерял смысл. Арман замёрз, был подавлен, время приближалось к полуночи, но спать ему не хотелось. Привычной уже дорогой Арман направился в библиотеку. Дверь бесшумно отворилась, он прошёл по ковровой дорожке мимо стеллажей и, повернув к камину, остановился в изумлении.

На оттоманке в брюках и белой шелковой рубашке, расстегнутой до пояса, сидел Этьенн. На столике перед ним стояли свеча, бутылка коньяка Delamain и бокал. Если бутылка была непочатой и он сам открыл её, то, судя по уровню спиртного, его сиятельство должен быть пьян до положения риз, подумал Клермон.

На лице Этьенна отсутствовала всегдашняя умиротворенная улыбка, глаза налились кровью, черты обострились. Он уставился в камин, где дотлевали обугленные головешки, временами запрокидывал голову назад и словно засыпал. Клермон молча смотрел на него, и решил, что утром, на свежую голову, обдумает, как лучше свести на нет отношения с этим человеком. Арман не остановился бы перед тем, чтобы просто рассказать Этьенну обо всём и попросить впредь не затруднять себя общением и не числить его среди своих знакомых, но сейчас, в том состоянии, в котором находился его сиятельство, любые объяснения были бессмысленны. Тем временем Этьенн неожиданно заметил его присутствие. Несколько мгновений глаза его фокусировались на фигуре Клермона, потом лицо Виларсо де Торана исказила гримаса, принять которую за улыбку было трудно.

— Почему вы не спите, Клермон? Ночь… — Он снова отвернулся к огню, — надо спать. — Его сиятельство с трудом выговаривал слова.

Арман собирался и вправду уйти, но неожиданно услышал слова, заставившие его остановиться.

— Знаете, я думал о том, что вы сказали. Приобщение к святости… Девственность… — Он снова поднял на Клермона тяжелый взгляд пьяных глаз. — Сядьте. Я расскажу вам. Я расскажу вам… почему я вспомнил об этом? — он, опустив голову, уставился в пол, и его волосы на мгновение закрыли лицо. — В конюшне моего дяди был жеребец — Фараон. Вороной красавец, безумный и бешеный. Мне было двенадцать с небольшим, но дядя разрешал мне садиться в седло, а к тому же пообещал, что через год подарит мне Фараона. Я помню тот день… Я гонял по склонам, то и дело подымая коня на дыбы — просто от восторга, переполнявшего меня… Деревья проносились мимо, в небе скакало солнце. Я был разгорячён, вспотел и, передав Фараона конюху, пошёл к себе. Меня ждала ванна, и некоторое время после я просто лежал, отдавшись усталой истоме…

Клермон против воли внимательно слушал, несмотря на отвращение, которое испытывал к этому человеку после подслушанного разговора с его сестрой. Что-то мешало ему уйти.

— …Мне хотелось спать. Просто спать. — Граф умолк и напрягшись, снова наполнил бокал. — Она появилась из-за прикроватного полога… — Этьенн надолго замолчал.

— Ещё один суккуб?

— Ха-ха, — Этьенн невесело рассмеялся, — если бы… Гувернантка моей сестры. Я… я смутился. Да. Я смутился, ощутил неловкость, попытался прикрыться. Она присела рядом… Я онемел и сжался. Я, кажется, был тогда… как это? Застенчив? Признаки проступавшей во мне мужественности тревожили и пугали меня, но то, что сделала она… Как вы сказали? «Душа ощущает неладное, точно переступаешь через запретную черту…» Да, казалось, она колдует. После я был на черной мессе. Похоже. Она творила непотребное, я понимал, но… Я до глубины прочувствовал упоительную мерзость наслаждения. Катрин была, как я понимаю теперь, воплощением распутства… Через неделю я знал женщину как свои ладони. Тайн больше не было.

Клермону стало неловко. Граф был пьян — и завтра он пожалеет о своей пьяной откровенности, но Арман не мог прервать его, — губы не слушались, язык прилип к гортани. Этьенн не лгал — это было бесспорным, как темнота за окном.

— Но, знаете, я утратил… нет, не то. Я больше ничего не стыдился и не мог радоваться. Дядя Франсуа подарил мне Фараона. Но он был мне не нужен. Я не обрадовался. Да, я перестал радоваться.

Этьенн почти опрокинул в себя бокал.

— Потом… моё образование довершил в Париже мсье Жером Шаванель… Теперь женщиной делали меня, и я входил в мужчин как в женщин. Потом путти, тутти-фрутти… Изыски и утончённости.

Теперь Клермон и не помышлял о том, чтобы оставить графа.

— Как ваш отец допустил подобное? Почему вас окружали такие люди?

— О, отец погиб, когда мне и шести не было. Нас воспитывал дядя.

— Он или глупец, или хладнокровный негодяй.

Этьенн изумился.

— Почему? Франсуа? Он не глуп. Он добр и щедр… Почему негодяй?

— Потому, что если бы вам доверили детей, чье благополучие вам было бы небезразлично, вы уж наверняка внимательнее отнеслись к рекомендациям тех, кто будет воспитывать их. Кто отослал вас в Париж к этому педерасту? Тоже дядя? И, видимо, ваша сестра побывала в тех же руках?

— …Да. Но это… Бог с ним…

— Вас до инцеста не довели? — Клермон не удивился бы утвердительному ответу.

Этьенн на мгновение задумался, но потом пьяно помотал головой.

— Да как-то… Нет. А, впрочем, приди это в голову Шаванелю… Почему вы назвали его педерастом? Он зажигал свечу с обоих концов… К чему это я всё? А, да. Я как раз подумал — этим вечером… Это пошло от вас. Я думал, что меня приобщили к любви. Но невесть откуда всплыло дурацкое слово… отдающее кадильным дымом и сумраком церковных крипт, погостами да колумбариями. Тлен. Растление. Меня, что, растлили?

Клермон облизнул языком сухие губы, с трудом сглотнул. Голос его прозвучал глухо.

— Да.

Этьенн откинулся на оттоманке. Глаза его слипались. Арман, понимая, что он не контролирует себя и плохо соображает, не хотел задавать интересовавший его вопрос, это было невеликодушно, но он был сбит с толку ужаснувшими его пьяными откровениями Этьенна, и чувствовал, что должен это понять. Ради Элоди.

— Стало быть, с Лоретт вы просто забавляетесь и тешите самолюбие? Или не хотите растлить её — как растлили вас?

Этьенн поморщился. Он, казалось, не до конца понял Армана.

— Я растлил стольких, что и счёт им потерял, Клермон. А эта… — он пренебрежительно махнул рукой, пожал плечами и с усилием заговорил отчетливее, — эта… Ничего не нужно. Нет радости — одна скука… Скука… головоломные вымыслы, разнузданные страсти, упоение мерзостью… выкидыши опытности, загадочные и противные, как внутренности насекомого… — монотонно бормотал он, — пошлятина, скучные повторы, безвкусица…Что со мной?… Жив ли Фараон? — его голова медленно опустилась на подголовник, рука бессильно повисла, почти касаясь пальцами пола.

Свеча погасла, и Арман почти ощупью выбрался из библиотеки. Также ощупью нашёл свою спальню, дополз до постели. Со странным остервенением сорвал с себя одежду и нырнул под одеяло. Он мечтал о сне, о забвении, как о высшей милости. Но глаза смотрели в ночь и не смыкались. Прохладные простыни холодили тело, но лоб горел, словно в тяжелой простуде. Где истоки зла? Он вспоминал лицо его сиятельства и стискивал зубы.

Да, тот правильно употребил это забытое слово. Но кто те, кто обратили в тлен, прах и пепел, душу мальчика, едва вышедшего из отрочества? Мир уже не распадался, он гнил, словно неизлечимый сифилитик… Ответят ли они за мерзости свои? Ведь живут и здравствуют, исказив и исковеркав душу и тело этого — изначально столь сильного, умного и благородного человека, превратив его в пошлого распутника, подлеца и просто — в животное. Клермон вдруг понял, что плачет, точнее, страшно першило в горле и резало глаза. Он ощупью, в темноте, нашёл на полке образ Спасителя. Прижал к груди, и снова заплакал. Теперь слёзы катились по щекам и грудь напряженно вздрагивала. Он не помнил, как провалился в сон, прикрывший его, как могильная плита.

Под утро Клермон увидел сон. Он лежал на правом боку, а рядом, на его предплечье, покоилась головка женщины с волосами цвета ежевики. Они были наги, и чресла их сливались. Её рука лежала там, где билось его сердце. Между ними, вздрагивая, как напряженные виноградные гроздья, колыхалась её грудь, маня его сжать губами сосцы. Стыда не было, но его затопляла пьянящая радость, сладкая истома, светлое ликование. Проснулся он от истечения семени, испуганно-радостный и потрясённый. Арман по-прежнему сжимал в руках образ Господа, и сон сразу показался ему кощунственным. Клермон устыдился произошедшего. Выскользнул из-под одеяла, поспешно набросил халат и, схватив полотенце, почти бегом устремился к пруду.

Холодная вода взбодрила и охладила его. Арман вылез, набросив халат на мокрое тело, и поспешил к себе. Часы на Дальней Башне пробили шесть утра. Замок ещё спал. Мысли его путались. Клермон пытался усилием воли убедить себя, что всё это — лишь фантом воображения, просто красота Элоди, столь победительно проступившая в эту ночь, её доброта и теплые слова — и ужаснувший душу рассказ Этьенна соединились в его ночном сновидении. «Procul recédant somnia et noctium phantasmata, hostemque nostrum comprine ne polluantur corpora…», бормотал он, но ловил себя на неискренности молитвы. Предутренний сон, несмотря на его скверну, манил к себе, вспоминался и нежил душу.

Клермон почувствовал появившуюся после этого сна необъяснимую связь между собой и Элоди, испуганно подумал, как он сможет встретиться с ней, — и не выдать глазами тайны этой связавшей их теперь близости? Ему казалось, что она тоже все поймёт — сразу и безоговорочно, и отторгнет его, возмущенная его мысленным посягательством.

Около восьми Арман Клермон вошёл в библиотеку. Отоманка была пуста, камин погас, но на маленьком столике около него по-прежнему стояла почти порожняя бутылка золотисто-янтарного коньяка Delamain и пустой бокал.

Эта ночь, — пьяное марево для Этьенна, сладострастное и мучительное искушение для Армана, тревожная и тягостная для Элоди, для Рэнэ де Файоля оказалась последней в череде томительных и бессонных бдений.

Беспринципность означает всего-навсего отсутствие принципов, но она ещё не предполагает наличия в душе гибельного и разрушительного зла. Однако зло, впущенное в душу, лишенную принципов, опоры на Бога, становится властителем её. Обостренная, почти медиумическая чувствительность и развитое воображение, перекипев в котле демонического искушения, начали убивать Рэнэ. Чрезмерная чувственность всегда чревата для души, а он был слишком слаб для сильных чувств. Файоль, в некотором роде был тайной для самого себя, двигался по жизни, словно в тумане, полагаясь на обманчивые советы интуиции.

И это теперь тоже убивало его.

Сюзанн околдовала его. Рэнэ познал немало женщин, но все они прошли через его душу, словно морские волны через прибрежный песок. Он начинал волочиться, испытывая похотливое желание, часто умом и красноречием покорял, иногда обольщал, иногда — уговаривал, чаще — просто довольствовался тем, что само шло в руки. Но теперь налетевший шторм просто смыл прибрежный песок, устлав песчинками морское дно. Рэнэ не понимал, что с ним, но ум, сердце, душа и плоть были вовлечены в безумный вихрь желания. Его восприимчивость и раньше охватывала все дурное и все доброе. Теперь и вовсе все перемешалось. Все утрачивало очертания.

Сюзанн весьма прозорливо понимая, что происходит, вначале хладнокровно упивалась своей победой, но потом — она просто наскучила ей, стала досаждать, вид трепещущего и изнурённого поклонника стал противен. Она не хотела его даже как забаву, даже на ночь. Разговор с братом, его совет сжалиться над несчастным она восприняла как шутку, — жалости она не знала.

Развращенная и утончённая, Сюзанн, в отличие от брата, не имела тревожащих того рефлексий, её душу не отравляли сомнения. Она прошла школу жизни бессовестной бестии Катрин Фоше и мерзавца Шаванеля, но вступив в жизнь, не имела поводов для недоумений и колебаний. Мир был именно таким, как говорила Фоше. Шаванель, научивший её не только изыскам в любви, но и некоторым секретам мадам Тоффаны и рода Медичи, нашёл в ней талантливую ученицу. Сюзанн внимательно слушала учителя, многое понимала с его слов, многое поняла и без слов. Её ум, изначально — ум поэта, испорченный и извращенный, становился теперь умом отравителя. Она научилась от мсье Жерома не столько знаниям, сколько умению мыслить, причём — совсем не по-женски. В последний год обучения Шаванель стал побаиваться Сюзанн и словно захлебываться в ней. Порой он просто пугался, слыша ее вопросы о приготовлении иных ядов, поняв, что переусердствовал. Он и раньше, как ни терял голову от наслаждения, вторгаясь своим мужским жезлом в ее лоно, всё же и в упоении сохранял осторожность, и никогда не был откровенен до конца. Сюзанн знала многое о приготовлении десятков эликсиров, но способ применения не проговаривался.

Вскоре, как ни пленяла его Сюзанн своим божественным телом, Шаванель предпочёл, чтобы она вернулась к мадемуазель Фоше, и под первым же предлогом избавился от неё. Удовольствия алькова, постельные шалости, инстинкт любви — всё это могучее основание жизни, но самосохранение — важнее.

Катрин Фоше, современная Ла Вуазен, помимо прочего, научила её использовать многочисленные афродизиаки — и ничего от своей питомицы не скрывала. Она была в восторге от Сюзанн, и ей, не отличавшейся прозорливостью и глубокомыслием Шаванеля, не приходило и в голову, что таланты девочки рано или поздно могут обернуться и против неё самой. У Фоше Сюзанн забавлялась, изготавливая забавные смеси из палочек корицы и зеленого кардамона, присовокупив к ним растертый свежий корень имбиря и щепотку шафрана, тщательно прокипячивая всю эту смесь в течение девяти минут на слабом огне, добавляя в неё после растертый корень женьшеня и тщательно растертых… А впрочем, какая разница, чем она забавлялась?

Но накал эмоций и неуравновешенность де Файоля, его стенания и жалобы, признания и мольбы неожиданно перестали досаждать Сюзанн, которой пришла в голову забавная идея. Ей захотелось испытать на ком-либо некоторые эликсиры, приготовление коих ей было известно — но действие довольно загадочно. Рэнэ вполне подходил для этой цели, и мадемуазель Виларсо де Торан, встретив де Файоля на лестнице одной из башен замка, куда бедняга забрёл в поисках своей пассии, неожиданно обнадежила своего преданного поклонника. Его чувство пробудило в её душе ответный жар любви, она, наконец, поверила в его любовь, и сегодня вознаградит его пыл…

Рэнэ побледнел — и упал к её ногам. Весь вечер он маялся и считал часы до полуночи. Неужели она не пошутила, и он, наконец, сможет насытить ставшую уже нестерпимой жажду плоти? Она будет принадлежать ему? Дверь была открыта. Он обомлел, увидев Сюзанн в полупрозрачных кружевах, колдующую над накрытым столиком и расслабился. Руки его тряслись от безумного желания, голова шла кругом и бокал чудесного вина чуть успокоил его. Его уже не хватало на слова любви и на признания, он был одержим и, словно в многодневной жажде, припал к ручью…

…Но он пил соленую воду, пил — и не мог напиться, и чем больше пил — тем больше жаждал. Рэнэ был пассивен — и предпочёл бы изнуряющей страсти — неспешные ласки, но вихрь чего-то яростного и разрушительно бушевал в нём, как пламя. Сюзанн была внимательна к любовнику, не отводила от него глаз, тщательно фиксируя время действия приготовленных снадобий, нежной рукой отводила порой объятия Рэнэ, незаметно прощупывая его пульс. Эффект эликсира Фоше превзошел её ожидания. Но сколько он выдержит?

Сюзанн каждый новый вечер удваивала дозу.