Клермон хотел проводить Элоди к Лоретт, но она отрицательно покачала головой. Оба проскользнули вниз по ступеням центрального входа, вышли из замка в серые сумерки и, не сговариваясь, побрели к той самой скамье, где впервые разговорились. Сегодня оба молчали, были странно отстранены друг от друга, неосознанно сели по разные стороны скамьи.
Клермон заметил краем глаза, что в спальне Этьенна растворено окно и сам он смотрит на них, но ему совсем не хотелось обращать внимание Элоди на человека, чьи жестокие слова только что столь сильно ранили её. Он и сам тут же забыл об Этьенне. Элоди же после долгого молчания наконец заговорила, спросив, что, по его мнению, все-таки произошло с сестрой?
— Пусть мсье Дювернуа и совратил Габриэль, но мсье де Торан полагает, что он не убивал её, и его аргументы мне показались весомыми. Мне казалось, можно заподозрить троих. Мсье Дювернуа — способен на любую низость, мсье де Файоль неспособен ни на что высокое, а вот мсье Виларсо де Торан — способен на все. Он-то и ужасает меня больше всех. Но зачем графу убивать сестру? — Элоди пожала плечами, — но это и не Огюстен, и дело не в словах его сиятельства, для меня весомей всего остального глаза мсье Дювернуа… Да, он способен на любую низость. Но именно — на низость. Такое же убийство требует страшной, дьявольской силы духа, а мсье… такое ничтожество.
Клермон поежился. Суждения Элоди не то, чтобы шокировали его — в них не было ничего, чего не думал бы он сам, и Арман с самого начала знакомства понял, что она умна, но все же безапелляционное высказывание подобных суждений несколько противоречило в его глазах понятию о женственности. Впрочем, Клермон давно заметил, что женственная нежность Элоди, скупая и несколько скованная, проступает редко. Это не огорчало его — пустые кокетки не нравились ему, но всё же он хотел, чтобы в ней было больше мягкости — хотя бы в словах. Сам Арман по существу был согласен с Элоди в её суждении о Дювернуа, но предположений об убийстве у него не было. Кожа Габриэль была обожжена, даже обуглена. Что это могло быть?
Он недоумевал.
Где-то в кустах у воды что-то затрещало, и в воду плашмя прыгнули несколько лягушек. Никто из них не заметил, как за стволом толстого вяза появился Этьенн.
Элоди снова заговорила.
— Когда умер отец, я вернулась из пансиона. Он оставил опекуном своего друга Леона де Жюссе. Тот был далеко не молод, и очень радовался, когда видел, что я стремилась понять… я хотела разобраться в азах управления хозяйством, и мне было лестно слушать его похвалы. Лоретт не способна была ничего понять в делах, Габриэль была совсем девчонкой. — Она тяжело перевела дыхание. — Я занималась подсчётом доходов, расчётами с арендаторами, закупкой конской упряжи и фуража для лошадей, подсчитывала, сколько нужно мяса для семьи и как дешевле привести его — из Бове или из Лана. Я так гордилась собой… И думала, что и отец… Он любил меня больше всех дочерей, и я думала, что он гордился бы мной. Вот когда мне довелось разобраться. Я занималась тем, что казалось мне важным, но я проглядела душу сестры… Нет, — поморщившись, проговорила она, — я ведь видела… эта дурочка — её гувернантка, мадам Дюваль, могла говорить только о тряпках и ухаживаниях мужчин, но мне казалось, что… Я не могла уволить её, но я не думала, что её слова что-то значили для Габриэль. А выходит, я думала о приумножении семейного благополучия, но возле меня выросли просто две juvenci fornicarii, две юные шлюшки…
Клермон почувствовал, что во рту у него снова пересохло, и заговорить смог далеко не сразу. Он и сам-то был склонен к самоанализу, но подобная мертвящая аналитичность снова показалась излишне жесткой.
— Зачем вы так, Элоди… Причём тут… Они вам — не дочери, а сестры. Вы не ответственны за них. Габриэль совсем юна… а Лоретт… как можно?
— Я не права? — Элоди посмотрела на него больными, утомлёнными глазами, казавшимися странно огромными. — В чём? Вы прекрасно понимаете, Арман, что они одинаковы. Одна отдалась, потому что её возжелали и совратили, а другая — не отдалась. Потому что её не пожелали совратить. А захотели бы — она пошла бы куда дальше Габриэль. Настолько дальше, насколько мсье Виларсо де Торан грязнее и омерзительнее мсье Дювернуа… Кстати, я могу спросить вас? — он бросил на неё испуганный взгляд, — что связывает вас с этим человеком? Вы с ним разговариваете так, словно вы… понимаете друг друга. Впрочем, нет, — опомнилась она, — он считает вас, судя по тому, что я слышала, наивным простаком…
Клермон задумался. Он не имел права делиться тем, что услышал от Этьенна — это касалось только самого Этьенна, и в отличие от его разговора с сестрой, тот разговор неблагородно было оглашать. Арман не мог говорить об этом, но мог выразить свою мысль, не раскрывая тайн графа Этьенна.
— За время моего пребывания здесь мое мнение о мсье Этьенне несколько раз менялось, от уважения до отвращения и от неприятия до сочувствия. Чтобы судить о человеке, надо проникнуть в тайники его мыслей, страданий, волнений. Я не имею права рассказать вам всё, просто поверьте мне, Элоди, в его жизни есть обстоятельства, сделавшие его тем, что он есть, обстоятельства, в которых он неповинен. Его таким сделали.
— А мсье Виларсо де Торан понимает, — что он есть?
— Что?
— Мсье Этьенн понимает, кем его сделали?
— Думаю, что да.
— И что сделал он сам, чтобы перестать быть тем, кем его сделали?
Клермон недоумённо посмотрел на неё.
— А он мог… разве он мог что-то сделать?
— Если из тебя сделали мерзавца и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Те, кто сделали его тем, что он есть, ответят за это, ибо живёт Бог, но если он, осознав свою мерзость, не пытается излечиться — пусть никого не винит.
— …Возможно, вы правы, но мне стало жаль его…
— Лучше бы вы пожалели тех, кого он погубил. Сестра моей подруги по пансиону отравилась из-за этого мерзавца. Он мог остановить распад в себе и разорвать цепь порока — на себе. Но если он не хочет сделать это — мсье Виларсо де Торан тщетно будет ждать от меня жалости.
Неожиданно в древесной кроне раздалось если не карканье, то нечто весьма похожее. Арман изумился — воронье обычно громко переговаривалось по утрам, но вечерами их никогда слышно не было. Элоди тоже вздрогнула и поднялась, сказав, что ей пора к Лоретт. Арман кивнул, и они побрели обратно в замок, она — первая, он — за ней. Но у входа Элоди замерла и стремительно повернулась к Клермону, вцепившись в его жилет. Её приметно трясло, и рука, которой она указала на фронтон, ходила ходуном.
Арман смутно помнил, когда они возвращались с запруды вместе с Этьенном, никакой надписи над входом не было. Теперь буквы на стене снова читалась. Клермон, сжимая локтем трясущуюся руку Элоди, привычно скопировал каракули, и перевернул их на свет недавно зажегшегося венецианского фонаря. «… mors te cito abstulit, сaecus et immodicus, crudeli funere exstinctus».
— Бога ради, Арман, не выдумывайте ничего. Читайте, как есть.
Арман вдумался в текст.
— Это о мужчине. «…Смерть быстро унесла тебя, слепого и безрассудного, погибшего в муках» — Он тяжело перевёл дыхание.
— Точно ли о мужчине?
— Да, здесь окончания мужского рода.
— До гибели Габриэль это могло быть чьей-то нелепой шуткой, но теперь это не кажется таковой. Что здесь творится? Куда мы попали? Что происходит, Господи? — Элоди медленно вошла в темный холл. Клермон неожиданно вспомнил и, несколько путаясь, рассказал ей, что сказала ему старуха, случайно встретившаяся в горном ущелье. Элоди молча выслушала.
— И это вас не встревожило?
— Я подумал, что просто глупая старуха болтает вздор.
— Словосочетание «глупая старуха» не очень-то умно, Арман…
Клермон улыбнулся и почувствовал, его сердце заливает волна теплой нежности. Он кивнул и незаметно ласково сжал её пальцы. Он уже не любил. Он обожал её.
Этьенн, едва Элоди и Арман ушли в замок, вышел из своего укрытия. Он увидел их случайно, пытаясь закрыть раму и намереваясь погрузиться в фолиант Альберта Великого, но увидев, не мог не подумать, что Арман рассказал Элоди о его подозрениях. Он и сам не знал, хотелось ему или нет, чтобы мадемуазель д'Эрсенвиль узнала, кем была её сестричка. Подслушать разговор его побудило простое любопытство.
Услышанное ошеломило и покоробило его. Подслушивающий никогда не услышит о себе ничего хорошего, и эта жесткая максима сбылась на Этьенне. Он понял, что Элоди знает обо всём, и едва ли мог упрекать в чём-то Клермона, который, как думал Этьенн, рассказал всё Элоди. Его просили не разглашать только одно обстоятельство — о запахе в спальне покойницы. Но об этом речи и не было. Однако резкое и суровое самообвинение Элоди удивило Этьенна куда больше, чем Клермона. Суждение же о сестре, точнее, о сёстрах, несло печать приговора. Сам он рад был бы посмаковать эту тему — но именно посмаковать, а услышанное от Элоди не было смакованием. Сравнение же его самого с Дювернуа, благородная попытка заступиться за него Армана и не оставляющие никакой надежды слова Элоди о нём самом — заставили передернуться.
До Этьенна не сразу дошёл полный смысл сказанного. Вначале он просто чувствовал боль и раздражение — она совершенно равнодушна к нему и даже относится к нему с брезгливой неприязнью, подумать только — сравнить его с Дювернуа! Теперь он уже не мог тешить себя сказочкой, что она питает к нему склонность, но скрывает её. Это было даже не равнодушием, но отторжением. Отторгающая его женщина? Не любящая его и не влюблённая в него? Такого Этьенн просто не встречал.
Но и подумать, что Элоди просто играет равнодушие — не получалось.
Этьенна задело, что она удостаивала говорить с Арманом и, судя по всему, была с ним откровенной. Ему, правда, не показалось, что между Элоди и Арманом есть хотя бы подобие чувства. Влюблённые не сидят на лавке в туазе друг от друга и не обращаются друг к другу на «вы». Но постепенно, по мере обдумывания услышанного, Этьенн почувствовал странную томящую горечь.
Её слова медленно и во всей полноте доходили до него. Этьенн долго пытался постичь мысли и склонности Элоди, — чтобы понять ту слабину, на которой можно сыграть, чтобы заполучить красотку в постель. Но теперь, когда эти мысли стали ясны для него — оторопел. Он полагал, что нет женщины, которой он не сумеет завоевать, и сотни побед, не стоившие ни душевных усилий, ни финансовых затрат, казалось, подтверждали его правоту. Но эта девица обладала таким мышлением, которое делало все его усилия напрасными. Проступивший характер был нравом настоятельницы монастыря. Этьенн не видел пути получить её — иначе, чем взять силой, но даже Шаванель, не брезговавший никакими мерзостями, к подобному относился гадливо. Этьенну же, привыкшему к обожанию и поклонению женщин, это и вовсе претило. Его возбуждало тщеславное осознание женского обоготворения, и проявить себя в агрессии значило невозможное — признать зависимость от женщины, а это он считал унизительным и невыносимым для себя.
Но даже не это было сейчас важным. Эта чертова красотка считает его мерзавцем? «Если из тебя сделали мерзавца и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть…Если он, осознав свою мерзость, не пытается излечиться — пусть никого не винит. Если он не хочет сделать этого — он тщетно будет ждать от меня жалости…»
«Тщетно будет ждать от меня жалости…» Эти слова не оставляли надежды. Он хотел любви, а ему отказывают даже в жалости? Но это лишь болезненно задело, царапнуло пусть и до крови, но царапина есть царапина. «Он мог остановить распад в себе и разорвать цепь порока — на себе…» О чём она? Она как будто требовала от него чего-то. Остановить распад в себе? Что за бред? Она считает его мерзавцем из-за его интрижек с женщинами? Этьенн вернулся к себе и снова не взялся за том Альберта Великого. У него почему-то пропал интерес к причинам гибели Габриэль.
Гнетущая тоска, что поселилась в душе Этьенна, влекла его к этой черноволосой колдунье, что вышла из ночных вод в лунном свете и заворожила. Он хотел её любви. Теперь осознание, что он не просто нелюбим, но презираем, бродило в нём, словно кровавое винное сусло на мезге, вспениваясь и распространяя вокруг пьянящие миазмы. Он должен добиться её. Этьенн не привык отказывать себе ни в чём. Но как? Обычно он притворялся влюблённым, и нескольких взглядов и затаённых вздохов хватало, чтобы сердце девицы начинало таять. Этьенн постарался внушить себе, что дело просто в том, что он никогда не заигрывал с ней — и она, обидевшись на его равнодушие, теперь тоже изображает безразличие и злится. Это было проще, яснее, понятнее.
И вскоре ему удалось убедить себя в этой лестной для него гипотезе.
Никакой ум и здравый смысл неспособны избежать заблуждений там, где помрачена душа. Что ж, решил Этьенн, завтра же все переменится. Она будет смотреть на него, как и Лоретт, он насладится торжеством — и вышвырнет её, как и всех, кто был до неё. Этьенн ощутил в себе взыгравшую мощь, силу мужчины. Он победит. Неожиданно замер. Как действовать? Элоди предубеждена против него. Считает его мерзавцем — отчасти из-за Лоретт, отчасти — из-за того, что слышала о нём. Почему бы не сыграть ва-банк? Она считает, что ему нужно… как она сказала? — «остановить распад в себе…»? Ага. Вот и пусть для начала наставит его в добродетели.
Однако, планы его были отсрочены. Следующие два дня Элоди почти не показывалась. Всё это время она делила между сестрой и церковными хорами, где её, всегда в слезах, заставал Клермон. Горе не только сблизило их, но погасило чувственность Армана. Приникая губами к её нежным рукам, лаская их, обнимая её — он ощущал только гнетущую боль сердца. Раньше, когда взгляд его падал на крест на её груди, уходя ниже, к затенённой ложбинке, он ощущал трепет, душу обжигало желанием, кровь воспламенялась. Но теперь всё в нём омертвело. Он понимал её боль, бывшую не только болью потери, но и болью бесчестья, не становившегося меньше от того, что он оставался тайным. Клермону почему-то казалось, что это и его позор.
Но, как ни саднила сердце Элоди скорбь, она всё же не могла заслонить причин происшедшего. Она даже на какой-то миг была готова поговорить с Дювернуа, но поняла, что это бессмысленно. Элоди доверяла словам и наблюдениям его сиятельства, и не подозревала Огюстена в убийстве сестры. Но ей казалось, что он должен знать больше остальных. Попросить Клермона поговорить с Дювернуа? Они не близки, и едва ли такой человек будет откровенен. Единственный, с кем Дювернуа мог разговаривать — и не лгать, был его сиятельство Этьенн Виларсо де Торан. Но при одной мысли просить о чём-то этого человека — Элоди становилось дурно. По размышлении она отказалась от этой мысли. Такого рода разговоры только выявят новые мерзости, которые станут известны Виларсо де Торану, но едва ли откроют причины гибели Габриэль. Элоди не хотелось, чтобы этот человек знал хоть что-то об их семье.
Приходилось удовольствоваться молчанием и постараться успокоиться. Нужно было вести себя сдержанно, заботиться о Лоретт. Сестра вела себя в последние дни странно, часами сидела на постели, уставившись в одну точку. Она не понимала, что произошло с Габриэль, и кто мог убить сестру, чувствовала дрожь в кончиках пальцев и тяжкую изматывающую истому. Но причина была вовсе не в гибели Габриэль. Этьенн не любил её. И сказал, что не полюбит никогда. Это было самым главным, самым страшным, самым необратимым горем, в котором судьба несчастной Габриэль просто терялась, как жалкая щепка, уносимая речным водоворотом. Почему он не любит её? Почему? Разбитое сердце кровоточило, и не ощущало, — просто не могло ощутить — никакой другой боли.
Лора была темпераментна и страстна, и теперь, когда её лишили надежды на взаимность, душа её погрузилась в отчаяние. Если не было надежды на любовь Этьенна — не было смысла и в жизни. Однако смерть Габриэль своей неожиданностью и жестокостью все же потрясла Лоретт, показав ей смерть в самом неприглядном виде. Её просто парализовало страхом.
Теперь Лора не хотела жить и боялась умереть.
Этьенн же хладнокровно приступил к исполнению своего намерения и, дождавшись, когда Элоди вышла на третий день в полдень к качелям и принялась за рукоделие, тихо подошёл и сел рядом с книгой. Она заметила его, кивнула на его приветствие и углубилась в работу. Мысли её, несмотря на пережитое потрясение после гибели сестры, сегодня были все же светлей, чем в первые дни. Элоди всё больше привязывалась к Арману и дорожила его чувством. Ей нравилось в нём всё — заметная робость, строгость и основательность суждений, благородство натуры. Какое счастье, что ей довелось встретить такого мужчину! Арман де Клермон был совершенством. Элоди позволила себе предаться мечтам о будущем. Вот они с Арманом гуляют по Парижу, заходят в храм, лавки и, возвращаясь, сидят у камина. Дети… Их дети внимательно слушают отца, читающего по вечерам Библию…
В эту минуту внимание Элоди привлек Этьенн.
— Мадемуазель, — он недоумённо смотрел в книгу, коей оказалось Писание, — что может означать «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх»? Я слышал, что «начало премудрости — страх Господень».
Элоди удивлённо взглянула на него и несколько секунд разглядывала его красивое, холёное лицо, выразительные черты, умные глаза. Чего он хочет от неё? Прикидывается дураком? Она прекрасно помнила, какую безупречную цепь рассуждений развернул этот повеса перед Арманом. Мозгов ему не занимать. Элоди предпочла бы и вовсе не разговаривать с ним, особенно вспоминая услышанные в библиотеке слова о своей сестре. Но предпочла ответить, надеясь, что так быстрее развяжется с этим неприятным человеком.
— «Страх Господень» — это первоначальный страх потери, который всегда есть в любви. Страх потерять то, что любишь, страх оскорбить его Святость. Жизнь в страхе Божьем учит любви к Нему, а потом накопленная в душе любовь изгоняет страх.
— А вы, мадемуазель, знали такую любовь?
Элоди продолжала шить и ответила словами катехизиса.
— «Бог есть любовь…»
— Но я не замечал в вас, дорогая Элоди, никакой любви ко мне.
Элоди внимательно посмотрела на него. Он, пошлый и суетный, начал утомлять. Она уже догадалась, куда он ведёт.
— Любовь долготерпит, милосердствует, не завидует, не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла. Надо полагать, вы привыкли к какой-то другой любви. И может быть, под любовью вы понимаете что-то весьма далекое от апостольского определения? Что, по-вашему, есть любовь?
— Я полагал, что любовь между мужчиной и женщиной…
Она рассмеялась
— … Не ищет своего? А чего ж такая любовь ищет?
Этьенн изумился.
— Помилуйте, мадемуазель, мир стоит любовью!
Она пожала плечами.
— Да, брачное состояние лишено скверны, и заповедь «плодиться и размножаться» не отменена.
— Помилуйте, Элоди, — Этьенн расхохотался. Он был и впрямь изумлён — подобные взгляды казались ему замшелыми и устаревшими. — Вы признаете только брачную любовь? И никакую другую?
— Ни в какую другую я не поверю. Если мужчина не готов назвать меня женой, я поищу другого, получше, ведь если он отказывается от ответственности за меня и моих детей, от верности и преданности — какой он ко всем чертям мужчина? Это животное.
Этьенн рассмеялся.
— Теперь я понимаю, дорогая Элоди, что вы ещё никогда не любили. «Поищу другого!» — разве для любящего это возможно?
Она внимательно посмотрела на него.
— Это возможно. Когда мне было шестнадцать — я впервые влюбилась. Вы будете смеяться — в нашего священника в пансионе. Он был молод, очень красив и добродетелен. Это было и глупо, и безнадежно, и грешно. Я поняла это и попросила Пречистую помочь мне забыть это чувство…
Этьенн с непонятным трепетом посмотрел на неё, опустил глаза и с улыбкой, что кривила губы, но оставляла серьезными глаза, спросил:
— И оно прошло?
— На следующий день неожиданно заболела моя подруга. Скарлатина. Я проводила ночи в молитвах, днём бегала за лекарствами, вечерами сидела у постели Мари. Ей угрожала смерть, мне было так страшно… Но Мари поправилась и я ликовала. Когда через неделю к ней пригласили отца Леграна — я удивилась. За эти дни я совершенно забыла не только о любви к этому человеку, но и о том, что он вообще существует. Я смотрела на него в немом изумлении — что мне вообще нравилось в нём? — он казался совсем чужим. Так Пречистая спасла меня от недолжного чувства.
Этьенн смотрел на неё с изумлением.
— Но… может, вы просто не любили его?
— Так ведь это можно сказать о любой возникающей симпатии. Если дать ей власть над собой — она перевернёт тебя. Но управляй ею — и она подчинится тебе. Не можешь подчинить — проси помощи Божьей. Бог не слышит молитв нечестивых, но если твоя просьба чиста и праведна — она будет исполнена. Силу чувства провоцирует слабость воли и греховность помыслов.
— Мне не доводилось слышать подобного. Я думал, что сила чувства говорит о силе души.
Элоди насмешливо посмотрела на него. Боже мой! И этот человек говорит о душе!
— А сами-то вы любили, мсье Виларсо де Торан?
Он как-то жалко улыбнулся и кивнул.
— Наверное, да. Надеюсь, я не лгу, — нервно пробормотал он, заметив насмешливый взгляд Элоди, — это было, когда к моей преподавательнице итальянского приехала дочь. Девушку звали Джиневра. Мы виделись только два часа. Мне было шестнадцать. Я уже не был невинен, но… почувствовал себя им. Я помню. Беседа о Данте в сумерках. Звуки рояля. Сотворённый Любовью Космос был безмерен. На рояле стоял фарфоровый ангел и улыбался, словно о Рае знал больше, нежели Алигьери. Первые звезды были бледны. Голоса звучали в тишине столь многозначительно, что пустая фраза казалась мольбой к небесам или любовным признанием. В том повинен был, должно быть, лунный диск, подобный нимбу старца-отшельника. Сотворённый Любовью мир был нереален, и розовый ангел — будто припудрен рашелью… Она уехала, а я проплакал ночь, мне казалось аромат амброзии испарился из мира навсегда, стал призрачней самого хрупкого и неземного — итальянских терцин о Райской Розе…
Этьенн ничего не понимал, его слова, призванные привлечь внимание Элоди, неожиданно развернулись в нём, и словно сорвали тайный замок с души. Он не был пьян, но говорил, как пьяный, не останавливаясь и не контролируя себя. Казалось, он вышел за свои пределы, но не мог вернуться в себя. Что он говорит? Зачем? Подобным воспоминанием — воистину самым чистым и сокровенным в нём — Этьенн делиться ни с кем не собирался. Слова проносились сквозь него. Элоди молча слушала его и ей стало понятно, почему Клермон сказал о жалости к Этьенну. Он и в самом деле был одарённым человеком. Жаль, что такая душа так запакощена.
— Это была любовь? Как вы думаете?
Элоди долго смотрела на него.
— Не мне судить об этом. Но мне непонятно, как столь романтичная любовь привела вас к пониманию таких не романтичных вещей, которые вы изложили после гибели моей сестры мсье Клермону. Мне случайно довелось слышать ваш разговор — в библиотеке у камина, и должна сказать, что ваше мнение о моей сестре говорит о совершенно ином опыте.
Этьенн закусил губу и взглянул на неё исподлобья. Так значит, не Клермон, но она сама слышала всё… Он покачал головой. Эта девица оказалась более опасным соперником, чем он думал. Теперь уже она определяла направление разговора и его тональность. Этьенн начал проигрывать. На том поле, куда она насмешливо звала его, он выиграть не мог — и знал это. Чёрт бы побрал эту святошу! Разумнее всего было прервать разговор, но Этьенн не хотел признавать поражения, а кроме того — и это бесило до дрожи — он не мог оторваться от этих мерцающих бездонных глаз, этого узкого лица, этих впалых щёк и эбеновых волос. Он был болен ею, а она смеялась…
Тихий шорох шагов вспугнул затянувшееся молчание. К забаве Элоди и к досаде Этьенна на тропинке показалась Лоретт, которая, заметив Этьенна, слегка побледнела. Он поспешил ретироваться, любезно объяснив Лоретт, что должно быть, успел утомить её сестрицу.
Элоди насмешливо кивнула, соглашаясь, чем окончательно взбесила его.