Сам Клермон, прочитав письмо дяди Этьенна, был гораздо больше удивлён последними строками письма, нежели всем остальным. Дядя извещал племянника, что никакого родственника в Гренобле у них нет. Сам Этьенн, и он видел это, почти не обратил внимание на это обстоятельство — слишком больно ударило его предсмертное признание дяди. Но как же так? Неужели его смутные подозрения верны?
Этьенн был не в том состоянии духа, чтобы ответить на эти вопросы.
Арман сразу по приезде по словам Сюзанн понял, что брат и сестра Виларсо де Торан видели его светлость впервые, а дядя в письме вовсе отрицает какое-то знакомство и родство с этим человеком. Кто он? Но герцог де Шатонуар — личность, известная в Париже. Ведь о нём говорил и де Фонтейн… Зачем же он пригласил людей, с которыми не состоял в родстве, к себе в гости? Человек, который знает его род на память от короля Франциска, не может заблуждаться в отношении собственного родства… Было и ещё нечто странное, что всегда томило его в присутствии этого человека. Что? Та непонятная тоска, тоска смутного постижения чего-то, что не доходит до сознания, тоска гнетущая и саднящая душу, заглушаемая рассудком, но то и дело интуитивно проступающая…
Но эти мысли могли разве что отвлечь Клермона от ещё более горестных помышлений. Этьенн был обессилен и почти парализован, и транспортировку трупа Сюзанн пришлось взять на себя Арману и Дювернуа. Мажордом и егерь помогали. Огюстена трясло, как в лихорадке, он едва мог удержать конец покрывала, в которое завернули обугленный труп. Этьенну не померещилось — обугленные руки, и вправду, отделились от тела. Клермон неожиданно заметил, что мсье Гастон и мсье Камиль держат покрывало едва сжимая руки, между тем им с Дювернуа приходилось напрягаться едва ли не из последних сил, тело было до странности тяжелым.
Теперь была занята и одна из ниш второго ряда, и пустыми оставались всего две. Дювернуа тихо скулил, а Арман морщился от жуткого запаха тления, воцарившегося в склепе. Тела разлагались и смердели непереносимо, и все торопились.
У выхода, едва отдышавшись, Клермон заметил на берегу реки герцога Робера Персиваля, который взглядом элегичным и мягким озирал водную гладь, слушая мелодию плещущейся воды, и улыбался. Арман подошёл к герцогу и вздрогнул. Солнечные утренние лучи золотили терракотовые стены замка и отбрасывали длинную тень Клермона на стену. Но тени стоящего рядом герцога на стене не было. Арман тихо поднял глаза на его светлость, и снова вздрогнул от его пронзительного, умного и насмешливого взгляда. Мсье Гастон и мсье Камиль приблизились к господину и, несколько шутовски поклонившись ему, замерли по обе стороны от него.
Теней на стене не прибавилось.
Казалось, лицо его светлости герцога де Шатонуара на глазах Клермона помолодело на три десятилетия. Резко изменилась и внешность его слуг. Пред Арманом стоял теперь высокий, необыкновенно красивый человек, но это была красота распада, казалось, прекрасное существо больно смертельной, ужасающей болезнью, тем более страшной, что она уничтожала такую неизъяснимую, утонченную и трепетную красоту. Мсье Гастон, стоявший одесную, тоже, пожалуй, мог быть назван красивым, но лишь до тех пор, пока его чёрные ресницы закрывали глаза. Стоило им распахнуться и злобный взгляд пылающих, словно адская бездна, глаз, заставлял забыть не только о приятных чертах, но и парализовывал всякую мысль. Описать третьего, мсье Камиля, стоявшего теперь ошую от герцога, у Армана просто не получилось бы, внешность его менялась поминутно, черты искажались и перекашивались, словно отражаясь на зыбкой водной глади. Он был в черной хламиде, строен и очень худ, длиннонос и темноволос, и вдобавок кривлялся, как заправский шут.
— Я вижу, мой дорогой Арман, вы не слишком-то шокированы? — с улыбкой обратился герцог к Клермону.
В этом существе и взаправду сочеталось несочетаемое, глаза выдавали страшную, томящую и завораживающую вековую мудрость, порой в чертах и жестах проступало неуёмное фиглярство, но стоило улыбке уйти с лица, и на собеседника смотрело жуткое в своей безжалостности лицо палача. Все странные, недоговоренные, недодуманные и просто неосмысляемые неясности воистину прояснились для Клермона, как озарение. Удивительным он счёл только отсутствие в своей душе потрясения, а ведь, казалось, мозг едва ли мог вместить воплощение — земное, осязаемое и чувственное — того, кто стоял перед ним. Но понимание было отчетливым, разумным, и — очень спокойным. Да, он не был шокирован. Не был испуган. Не был даже взволнован.
Не был, хотя и понимал, что никогда не увидел бы подлинного облика этого существа, если бы на этом всё не кончалось.
— Откровенно сказать, юноша, я бы мог ещё немного позабавляться с вами со всеми, но…
Герцог резким и царственным жестом вытянул руку вперед. Рассвет кончился. Свет померк. Клермон снова оказался в душном склепе. Над гробовыми нишами возвышался трон, стен не было, пространство вокруг казалось бесконечным.
Где-то на высоте звенел, разрезая темноту, яростный писк и шум крыльев больших черных нетопырей, носившихся под сводами потолка. Крылья летучих мышей двигались в такт, взмахи их чередовались с какими-то наглыми и малопристойными движениями… Всюду слышались нарастающие шипящие звуки, в воздухе заклубился хоровод полупрозрачных ужасающих сущностей с нелепейшими конечностями, странными кривыми рожками, выглядящими иногда игриво, а иногда — пугающе, хвостатых и голозадых, распевающих к тому же какую-то непристойную песню, в рефрене которой различался вполне понятный и издевательский вопрос: «Perché diàvolo fare qui?»
Арман обернулся и увидел за своей спиной Элоди, Этьенна и Огюстена. Все они испуганно озирались, не понимая, как оказались здесь. Дювернуа тихо скулил от страха, Элоди, увидя Армана, схватила его за правую руку, на левое его плечо неожиданно оперся Виларсо де Торан. Граф едва мог стоять, слегка пошатывался, но было заметно, что его куда более Армана шокировало преображение герцога. Этьенн смотрел на него остановившимся непонимающим взглядом и потрясённо молчал.
— Должен сказать вам, мои дорогие гости, что вы мне порядком надоели. Возможно, звучит это не очень-то вежливо, но — искренность прежде всего. Все вы провели здесь вполне достаточно времени для того, чтобы осточертеть мне. И потому вы должны простить меня, но я хотел бы выпроводить вас отсюда. Правда, уйдут только двое, ибо все ниши, что вы видите, должны быть заполнены. Двое из вас и послужат этой цели.
— Палач Бога… — тихо прошептал Арман.
Герцог неожиданно улыбнулся.
— Я вижу, вы не забыли наши разговоры, юноша. Да, Замок Искушений не выпускает своих жертв. Что делать — «надлежит быть соблазнам…»
Этьенн, до этого в немом недоумении озиравший своды, расширившиеся до бесконечности, омерзительных призраков и нетопырей, носящихся в воздухе, и остановившимися глазами рассматривая хозяина замка, чей вид столь изменился, несколько минут просто не мог произнести ни слова. Истина Зла, носителем которой был и он сам, вмещалась в него куда трудней, чем в Армана. Это… это…Дьявол? Их хозяин… герцог… как же это? Замок искушений? Так, стало быть… это просто… искусы… И он, до этого слушавший герцога в молчании, вдруг спросил:
— Так… стало быть… Это вы… соблазнили… искусили меня — этой любовью?
Тот с насмешкой смерил его ироничным взглядом.
— Я? Что за бред? — лицо Сатаны фиглярски перекосилось, — вы поглядите-ка на него! Нечего напиваться, да шляться, где попало, племянничек! Приличный и воспитанный человек, видя купающихся женщин, должен опустить глаза в землю и отвернуться, а не пялить их куда не надо. Скромность спасительна! Я его искусил — подумать только! Дьявол — клеветник, конечно, так сказать, по должности, но, чёрт возьми, кто бы знал, сколько клеветы льётся на меня самого! Вы ещё скажите, что я искусил этого жалкого Дювернуа! Или идиота Файоля! Или внушил этой, как вы мило изволили выразиться, «юной шлюшке» мысль отдаться этому ничтожеству! Или сестрицу вашу, бестию, подначивал. Как будто она в этом нуждалась! Все они искусились собственной похотью, как и вы, впрочем. Я вас, дорогой племянничек, вообще не трогал. Попривыкли, чуть что — «чёрт попутал»… И мысли подобной не имел! Не помышлением, ни деянием, как говорится…
Все молчали.
— Удобненькая отговорка, ничего не скажешь, — ворчливо продолжил его светлость. — Вот после этого-то и хочется считаться несуществующим. Хоть собак на тебя чужих вешать не будут! Впрочем, — задумчиво проговорил кривлявшийся Сатана, приняв позу мыслителя, — это аргумент pro doma sua. Можно отказаться от признания бытия Бога, но Бога ради, не отказывайтесь от идеи об экзистенциальности дьявола. Пока я есть — на меня можно списать любую мерзость. Ради своей же подлости — верьте в меня. Но нет, всё враньё, — снова задумчиво поправил он себя, — подонок в отсутствие дьявола всё спишет на мамочку и тяжелые обстоятельства бытия. Почему-то для подонка они всегда тяжелые…
— Но что же тогда сделали вы, ваша светлость? — Клермон был бледен и говорил тихо.
— Видит Бог… Впрочем, что это я, в самом-то деле? Ну, не важно… — хохотнул герцог, — Так вот, я приложил некоторые усилия в том, чтобы собрать вас вместе. Пришлось даже задурить на минуту мозги вашего Фонтейна. Это потребовало в вашем случае наибольших усилий. Нет ничего неприятнее этих праведников…омерзительные рожи… — Его слегка передернуло. — Ну, и после я немного поработал, затеяв небольшую бурю и обрушив мост, но, сами понимаете, тут уж не перетрудился. Когда в очередном грешнике не оставалось ни единого чистого помысла — жертва поступала в наше ведомство. Поэтому-то мсье Гастон, — рекомендую, Самаэль, дух злобы, — снимая с ветвей созревшие гроздья, потрудился больше всех. Любит он людей, что ж тут поделаешь? Любит… Целует столь страстно, что от объекта его любви остаётся головешка. Но что делать — такова истинная любовь!! Но вы только представьте себе его порыв, когда в его штаны засунула шаловливую ручонку юная распутница? Он даже смутился, по-моему, не так ли, Самаэль? — справедливости ради следует сказать, что на физиономии слуги Дьявола трудно было разглядеть что-то, кроме изуверской усмешки, но его светлость сделал вид, что не заметил этого, — некоторые утверждают, что без любви земля превратилась бы в бесплодную пустыню, а человек — в пригоршню пыли…. Красиво сказано. Но человек — все равно прах, — махнул он рукой, — с любовью или без. Да-да, уверяю вас… Но вообще-то и это незначимо, ведь истина есть просто частный случай заблуждения. — Он почесал кончик носа. — Да… ну и мсье Бюффо, — чертов Пифон, дух пакостных шалостей, вот он, познакомьтесь, — забавлялся надписями на стене, когда прилетал на часок отдохнуть от дневных забот. Так что — я возвращаюсь к теме, — не клевещите на нечистую силу. Никто вас не искушал.
— Но тогда… — Элоди была бледна и казалась совсем больной, — как… как погибла моя сестра? Она… покончила с собой? Или…
Герцог окинул её странным взглядом, глаза его на мгновение стали зеркальными, но потом в них промелькнуло что-то отеческое, жалостливое, даже сострадательное. Впрочем, определить степень искренности и актерства этого существа мог только он сам. Но голос его изменился — зазвучал по-отечески душевно.
— Может, вам лучше не знать об этом, мадемуазель? Вы, задавая этот вопрос, отнимаете у себя последний шанс благого неведения… подумайте. — Он искоса бросил любезный взгляд на Элоди и, видя её непреклонное желание узнать правду о гибели сестры, усмехнулся. — Ну, что ж, правду так правду. Вы, мадемуазель, и я с прискорбием и стыдом вынужден это констатировать, — единственное существо на свете, обязанное мне, Сатане, жизнью. Меня извиняет в этом случае только то, что получилось это ненамеренно. Ваша сестрица, придя в отчаяние от порыва весьма экстравагантной страсти мсье Виларсо де Торана, право слово, тут вы, племянничек, себя превзошли, мы с Пифоном даже кое-чему у вас поучились, — бросил он насмешливо графу, — так вот, усладившись любовью дорогого Тьенну, ваша сестрица действительно решила покончить с собой, но её остановила в этом намерении мысль о том, что она умрёт, а её ветреный и жестокий любовник получит вас. После чего она направилась на кухню, взяла там нож для резки овощей, и подошла к двери вашей спальни… Вам оставалось жить считанные мгновения…
Тройной помысел зависти, ненависти, отчаяния, умышления на убийство и самоубийство, теперь не искупаемые даже толикой пусть ничтожной, пустой, тщеславной, блудной и грешной, но все же любви, ибо теперь она яростно ненавидела его сиятельство — привлекли её в объятья мсье Гастона, кои я разрешил ему распахнуть ей навстречу. Потом он помог ей, излишне разгоряченной, — охладиться в пруду… Кстати, Самаэль, мадам Соркье, наша кухарка, уже интересовалась, куда подевался овощной нож…
Элоди стояла молча, только Арман почувствовал, что она сильней оперлась на его плечо.
— Однако, довольно болтовни. Вы сами видите — здесь ещё два места, — тон герцога изменился, и в склепе потянуло могильным смрадом. — При этом вопрос о том, является ли дьявол существом благородным, спорен. Я бы лично на это и гроша не поставил бы. Но, естественно, я предпочту мужчину.
Дювернуа понял все быстрее остальных. Он заверещал, и ринулся к престолу Сатаны.
Герцог был сбит с толку, пытаясь вслушаться в его визгливые стенания.
— Чего? Спасения? Да вы с ума сошли. Это не у меня… А, в смысле, вы хотите выйти отсюда? Это вы считаете спасением? Да, рынок перенасыщен компостом. Но — к чёрту, — прервал он сам себя, — презрение следует расточать весьма экономно, так как число нуждающихся в нём чрезмерно велико… Что? — переспросил он, — я — чудовище? Не знаю, что бы я подумал о вас, если бы удостоил задуматься. Отойдите от меня. Помню, Джованни Фиданца Бонавентура, а надо признать, что и среди святых бывают умницы, утверждал, что противоположности, поставленные рядом, проступают явственней. С этим не поспоришь. Отойдите, говорю, от меня.
Дювернуа вдруг отбросило к стене.
— Довольно, — прошипел герцог, и все стихло. — Ладно, я удовольствуюсь одним, так и быть. Я не кровожаден. Мсье де Клермон? Вы не обидитесь, если я выберу вас? Просто выбирать не из кого… — Клермон молчал, ощущая во всем теле странную скованность, точно его околдовали. Он не мог пошевелиться, и язык прилип к гортани. Неведомая сила притянула его к престолу Сатаны. Элоди и Этьенн, оставшись без опоры, покачнулись. Его светлость обернулся к остальным, — выход там. Племянничек, проводи даму и этого господина, — он указал на Дювернуа, тут же рванувшегося к двери.
Элоди осталась на месте.
Этьенн — тоже. Он зачарованно глядел на Сатану, не двигаясь и не пытаясь уйти. Он чувствовал, что ещё совсем немного — и он не выдержит этого невыносимого надлома, крушения всего, сорвётся в черную бездну безумия. Он изнемог и был на пределе, этот безумный Фигляр-Палач не вмещался в его сознание, но тут Этьенн с изумлением заметил, что над всеми его скорбями и недоумениями этих последних дней, над признаниями Франсуа и гибелью Сюзанн, над этим диким фантомом, — превалирует пустое, куда менее значительное, мелкое и суетное чувство — скорее — просто настроение. Ему все надоело. Причем больше всего — ему надоел… он сам. Да, он надоел себе, он был настолько не нужен себе, так устал от самого себя, что эта усталость была выше любого из его чувств. Ему даже и на чёрта в глубине души было наплевать.
Возможность уйти отсюда с Элоди не взволновала его. Он не нужен ей. Он не нужен даже ничтожному Дювернуа, уже скребущемуся, как крыса, и входа. Чёрт возьми — он даже дьяволу не нужен! И тот предпочёл, что поприличнее. Он никому не нужен.
Неожиданно Этьенн вздрогнул. Бытие дьявола — вот он, сукин сын, — упорно подталкивало его к мысли, которая давила мозг, давила, но не проступала. И вдруг — взорвалась в нём.
— Как же это? — глаза его вышли из орбит, ногти впились в ладони. — Стало быть… Он есть?
— Что? Ты о чём, племянник? — тон Сатаны был насмешлив и легкомысленен.
— Если есть вы, стало быть, и Бог есть?
Дьявол изумленно распахнувшимися глазами посмотрел на Этьенна. Растерянно заморгал. Впрочем, растерянно ли?
— Даже не знаю, что тебе и ответить, мой дорогой Тьенну, — проговорил он наконец, почесав кончик уха. — Надо заметить, что Бог никогда не отрицал существования Дьявола. Почему бы Дьяволу не быть столь же любезным? Но достовернее и, что особенно важно — истиннее, сказать, что для тебя этот вопрос, поверь, неактуален. Даже если что-то подобное где-то и имеется, к тебе оно не имеет никакого отношения. Как ты совершенно правильно понял, малыш Тьенну, и это разумение делает тебе честь, ты не нужен даже Дьяволу. Глупо думать, что в том ведомстве, о котором ты любопытствуешь, интересуются тем, чем пренебрегаем даже мы. Я никогда не замечал подобного. — Он помолчал, потом, ухмыльнувшись и закинув руки за голову, добавил, — да, Он оградил Себя от понимания негодяями, и с тех пор любой негодяй опознаётся по непониманию Божественных предикатов, но я вообще-то не ограждал себя ни от кого. Не люблю, знаете ли, замыкаться в себе, отгораживаться от мира. Это неразумно. При этом, если мерзавец не может поверить в Бога — это только его проблемы. Мне же его вера вовсе и не нужна, Фанфан, ты правильно это когда-то понял. Что мне за дело, убежден ли антрекот, поданный мне на ужин, в моём существовании?
— Но… — мысль с трудом выстраивалась в голове Этьенна. — Вы сказали, что забирали того, в ком не оставалось ни одного чистого помысла… но… почему вы тогда… Эта жалкая девчонка-потаскушка, истощённый незадачливый неврастеник, ещё одна влюблённая дура… ладно, моя сестрица, пожалуй, удовлетворяла вашим требованиям… Но почему вы… почему вы не забрали меня? И первым? Кто здесь хуже меня? — Этьенн пронзил Сатану пристальным взглядом. Глаза их встретились, и в грудь Этьенна проникла волна запредельной, смертной тоски, но он через силу продолжил. — Почему? Меня, подонка, даже здесь обесчестившего одну девицу и желавшего овладеть другой, меня, готового подставить того, кто спас мне жизнь, моего друга, — под растление… Почему вы не забрали меня? Разве во мне есть хоть что-то чистое?
— Ну, полно тебе, Фанфан. Будем считать, что это — родственные чувства. — Его светлость шутовски взмахнул руками, — ну, или — просто симпатия. Как мог я тебя, дорогого племянника…
— Он лжёт, Этьенн. Он лжёт. — Клермон с трудом разжал зубы, — ты простил своего убийцу. Он не мог забрать тебя.
Этьенн окинул Армана сумрачным взглядом. Простил дяде? Да. Но лишь потому, что прекрасно понимал его. Ведь он сам хладнокровно отдал на растление Клермона своей сестрице. Себя Этьенн не судил за это намерение — не мог осудить и дядю. Или осудил?… Клермон мешал ему, он сам мешал Франсуа. Если правда, что понять, значит простить, то простил. Но скорее — просто понял. Но это все было не очень важно для него. Просто Этьенн впервые взглянул на себя с этой странной стороны — «…в ком не оставалось ни одного чистого помысла…»
Странно, но порой действительно не понимая, что допустимо, а что — нет, притом, что считал для себя допустимым всё, что ему хотелось считать таковым, Этьенн сейчас понял его светлость. Понял правильно. Неразличающий добра и зла — молниеносно понял, что именно отправляло гостей герцога в чёрный склеп.
Но что спасало доселе его самого — искренне не понимал.
— Но я тысячу раз заслужил ад. Распутник, выродок, подлец. Я тысячу раз его заслужил. — Этьенн задумался. Да, распутство, блуждание с пути на путь, шатание по ложным стезям, потеря своей подлинной стези, это блужение, блуд, заблуждение… Он заблудился. Истины нет. Он был так слаб. Да, прав этот старый чёрт. Истина есть просто частный случай заблуждения. Вращая лживыми и стократно изолгавшимися словами, вы можете ненароком проронить нечто вполне истинное. Почему нет? Верно и обратное — употребляя слова Истины, стоит на волос размыть понятия, сдвинуть синонимические ряды, ввернуть кривое вводное слово — и вы сами не заметите, как причудливо и калейдоскопично начнёт, вращаясь, искажаться смысл, преображаясь в самую заурядную ложь. Всё едино, всё равно бессмысленно. Круги на воде… Но… раз так… К черту!
Снова на него наплывал этот дьявольский морок.
Неимоверным усилием томящая мысль разорвала вязкую, расползшуюся по душе тоску. Нет. Это ложь. Если есть свобода от Бога и порча духа — есть и тот, кто воплотил их. Вот он, сукин сын, убийца и кривляка. Но если есть чистота и благородство, столь рано отнятые у него и почти неизвестные ему — их тоже кто-то воплощает. Первым. Да, Этьенн не спорил, «если что-то подобное где-то и имеется, к нему оно не имеет никакого отношения…» Это верно. Но оно, по крайней мере, есть. Это он понял. И если понял не до конца — это было неважно. Если оно есть — значит, можно быть с Ним, а не с этим шутом гороховым. «Если из тебя сделали мерзавца и ты понимаешь, что ты мерзавец — перестань им быть. Но если он не хочет сделать этого…»
Он — хочет! Хочет. Едва ли он сможет перестать быть тем, что есть, не перестав быть вообще. Да, мерзость из него уйдет только с жизнью. Но он не даст этому фигляру убить Армана. Он прожил скотскую жизнь, пустую и суетную, но ведь право завершить эту жизнь благородно — у него не отнято! И это понимание непомерно вдруг усилило его.
Этьенн почти бегом устремился к Арману и с силой оттолкнул его к Элоди.
— Ваша светлость, — странно, но с той минуты, когда он понял, что хочет умереть вместо Армана, в нём исчезло ощущение гнетущей скорби, Этьенн вдруг вдохнул полной грудью и почувствовал легкость, какую дает бокал искристого шампанского. Он улыбнулся. — Я заменю его. Я хочу умереть за него. Это будет моя ниша, — ткнул он пальцем в гробницу.
Этьенн вздрогнул всем телом, — лицо дьявола утратило человеческие очертания, склеп пронзила молния, в темноте перед ним возник кто-то в хитоне, чей цвет был подобен молнии. Глаза Его на миг встретились с глазами Этьенна. В воздухе закружились очертания замка, потом они вздрогнули и опали. Раздались скрежещущие, нечеловечески жуткие звуки, словно извергаемые разрываемой на куски живой плотью. «Le diable prends! Comment il pouvait échapper, canaille?»
Склеп рухнул, погребая всех под слоем чёрного пепла и серой гари.