Однако, дни потекли мирно и спокойно — в невинных играх, в общих чтениях, в неспешных прогулках. Все завтракали у себя, днем легко перекусывали, и только общий обед в столовой собирал всех гостей его светлости вместе.

Именно поэтому происшествие с мостом лишь на следующий день за обедом подверглось общему обсуждению.

Герцог был несколько озабочен — народец-то за минувшие время обнаглел да поразнуздался, делать никто ничего не хочет, а, хуже всего, что и не может. За годы смуты старые мастера перемерли, а щенки, вместо того, чтобы ремеслу учиться, все о свободе, равенстве да каком-то дурацком братстве орали. Это Жак-то Рондиндану вообразил себя равным мне, герцогу де Шатонуару? Да ещё и братом? Грустно всё. Безысходная неодолимая глупость заполонила мир, и растёт, и ширится и несть ей предела. Где хорошего строителя взять-то? Вода через неделю спадет и самое время к осени мост построить.

— А мы-то как уедем? — вопрос Дювернуа, казалось, застал его светлость врасплох.

Его брови удивленно поднялись, в глазах мелькнула секундное непонимание, но он тут же улыбнулся. «О, что-нибудь придумаем. Жаль только, что и лодки снесло течением. Но выход найдётся». Всем осталось только положиться на слова его светлости. Впрочем, было заметно, что за столом этим вопросом никто, кроме Дювернуа, не озабочен. Рэнэ казался больным и измученным, Элоди была бледна и выглядела угнетенной и потерянной, Лоретт не сводила глаз с Этьенна, задумчив и насторожен был Клермон. Юная Габриэль молча смотрела в свою тарелку, и только Сюзанн и Этьенн были веселы и охотно поддерживали разговор. Подали горячее жаркое — филе куропатки с трюфелями, и холодное заливное из цесарок.

Его светлость был в ударе, и весьма рассмешил младшую из сестер д'Эрсенвиль рассказом о тех временах, когда он был молод и красив, и пользовался большим успехом у дам. Малютка Габриэль прыснула. Его светлость, однако, уверил её правдивости своего рассказа, ведь и le diable était beau, quand il était jeune…

Арман спросил, коснулись ли его светлость события 1789 года и последующих?

— Я был скорее наблюдателем, нежели участником событий, — усмехнулся герцог. — Я не стал депутатом — счёл это излишним, но на заседаниях Собрания бывал. Видел и штурм Бастилии, и смерть господина Мирабо. Экзальтированные дамы, помню, часами простаивали под его окнами, предаваясь сожалениям и неутолимой скорби об этом «могучем члене, который мог навсегда исчезнуть»… Члене Учредительного Собрания, я хочу сказать. Он и исчез… Впрочем, если верить некрологам, ничтожные и ни на что не пригодные люди вообще не умирают, мы лишаемся только выдающихся и гениальных членов общества, посредственности же, видимо, бессмертны…

Клермон чуть заметно покраснел от двусмысленности герцога, и спросил о Робеспьере. Какой он был? Говорят так много разного… Он заметил, что и Элоди внимательно слушает герцога.

— О! Это был феномен… Время было странное и клянусь, никогда ещё мужчин не охватывала такая любовная лихорадка, как в дни мятежа. После каждой расправы, каждого побоища орды самцов с руками, обагрёнными кровью, возбужденные только что совершенными убийствами, бежали во Дворец равноправия, чтобы удовлетворить с публичными девками любовное бешенство. Создавалось впечатление, что запах крови удесятерял мужскую силу и толкал людей на распутство. Но Робеспьер был похож на ледяную мраморную статую или мертвеца в могиле, был тихо и безвкусно похотлив и совершенно бесстрастен. В его характере не было ни ослабляющих волю сомнений, ни мучительных колебаний, ни чувственных порывов. Он проходил мимо могил друзей и врагов, не оборачиваясь, но жесток и кровожаден был по-женски.

Клермон не понял, почему его светлость склонен столь странно объяснять события, которые он привык видеть под совсем другим углом зрения, но последнее суждение герцога просто шокировало его. Да и не только его. Все взгляды были направлены на его светлость. Он же, словно не замечая всеобщего внимания, продолжал, обращаясь исключительно к Клермону:

— Да-да, женщины жадны до кровавых зрелищ, они, не дрожа, смотрят, как падает нож гильотины, одно описание которой исторгло вопль ужаса у членов Учредительного собрания, не захотевших даже дослушать его до конца. 20 июня Собрание узнало, что армия Дюморье потерпела поражение в Нидерландах. Депутаты потеряли голову, и объявили, что Родина в опасности. Парижане, возбужденные слухами о том, что король, тайно сносившийся с врагами, виновен в этой неудаче, вооружились пиками и отправились маршем на Тюильри. Во главе колонны шли члены женского клуба Анн-Жозефы Теруань с воплями: «Да здравствует нация!», потрясали ножами, безумно вращая глазами. Гвардейцы, охранявшие Тюильри, были мгновенно убиты, и толпа ворвалась во дворец. Попутно женщины, во все времена и при любых режимах обожавшие безделушки, отрезали уши у убитых ими солдат и прикалывали вместо кокарды на свои чепчики…

Разломав мебель, вспоров кресла, изодрав ковры, харкая на картины, чернь ворвалась в салон, где находился Людовик XVI. Подталкиваемый и оскорбляемый разъяренными мегерами, король влез на стол, и на него натянули красный колпак, придуманный якобинцами. Вечером Теруань отпраздновала победу на своей широкой кровати с несколькими доблестными гражданами. На рассвете они уснули вповалку на ковре, утомлённые любовными упражнениями, а Теруань, впавшая в эротическое безумие, позвала к себе семерых денщиков, работавших у нее под окном. Любезные рабочие оказали ей услугу, о которой она просила и, насвистывая, вернулись на свои лестницы. Только после этого Теруань наконец заснула, ей снились сны о единой, неделимой и процветающей республике.

Элоди, закусив губу, внимательно слушала герцога. Взгляд её сверкал.

— Приходя в Собрание, я обязательно встречал какую-нибудь женщину с перекошенным от патриотического пыла лицом, наводившим ужас на окружающих. — продолжал его светлость. — Одна фурия назвала, помню, меня по имени, и прошипела, что скоро она увидит, как моя голова покатится с плеч, а она напьется моей аристократической крови. Прелестное было создание!..

— Не клевещите ли вы, ваша светлость, на добрый парижский люд? — Этьенн был несколько шокирован.

Арман заметил, какой неожиданной злостью блеснули глаза Элоди, до этого слушавшей разговор мужчин с неослабным вниманием и затаённой улыбкой. Она наградила мсье Виларсо де Торана взглядом, каким аристократка может посмотреть только на плебея.

— «Добрый парижский люд?» В основном, это были, мой мальчик, отбросы общества, обитатели рынков, мясники в фартуках и с ножами за поясом, черные от копоти угольщики, пьяные санкюлоты в красных колпаках, торговки рыбой, распространявшие вокруг резкий запах тухлятины, грязные шлюхи, которые разгуливали по трибунам и коридорам с засученными рукавами и подоткнутым подолом. Ну и, наконец, несколько сот профессиональных негодяев, живших грабежом и убийством в городе, огромные размеры которого и происходящие в нём волнения открывали простор для любых преступлений.

— Но я слышал, что упомянутая вами Теруань была истиной патриоткой, — снова вмешался Этьенн.

Его светлость выглядел растерянным.

— Патриоткой? Об этом я ничего не знаю, мой дорогой мальчик. Проституткой и психопаткой она точно была, ну, может быть, ее истеричность в эти годы стала патриотичной, не знаю. Иные болезни, прогрессируя, принимают самые разные формы. — Его светлость был твёрд. — В 1786 году Теруань, сменив множество содержателей, стала любовницей банкира Тендуччи, от которого скоро осталась одна тень… Бедняга был счастлив избавиться от этой «огненной самки», сбежав в Геную, где начал постепенно набирать вес. Теруань же снова начала переходить из одних рук в другие, и однажды вечером, ужасно уставшая, оказалась в объятиях незнакомого обожателя, который «испортил ей кровь». Она не могла больше заниматься проституцией и очертя голову кинулась в революцию, правда, предварительно заказав себе хлыст, в рукоятку которого была вделана курительница с ароматическими солями, нейтрализовывавшими, по её словам, «запах третьего сословия». Тут я её понимаю, тухлятиной и немытыми телами смердело, и вправду, ужасно. В октябрьские дни она начала посещать клубы, а в 1790 году открыла свой собственный, назвав его «Друзья закона». Там она могла рассуждать на любые темы, входить в транс, возбуждая себя несчастьями народа…

Клермон, вопреки тому, что не любил скабрезности, невольно улыбнулся. Суждения его светлости, несмотря на поверхностный цинизм, были глубоки и серьёзны, и Арман подумал, что с ним стоит поговорить о временах былых поподробнее. Улыбалась и Элоди. Его светлость между тем присовокупил:

— Три года спустя, когда безумие схлынуло с голов патриотов, стало очевидно, что руководившая революцией несчастная Теруань просто сумасшедшая, и её свезли в соответствующее учреждение…

— А раньше, когда она рвала зубами окровавленные трупы и отрезала уши, этого не замечали? — Клермон задал этот вопрос вполголоса, чувствуя в руках, держащих вилку, нервный трепет.

Его светлость с улыбкой развёл руками.

— Что ж удивляться, если в безумные времена правят безумцы? Мир разделился тогда на безголовых и обезглавленных. Интересно другое. Мне немало лет, мсье де Клермон, я кое-чему научился и кое-что постиг, мне даже довелось беседовать с умнейшими людьми, но я так и не смог понять, почему спасать мир, как правило, берутся именно те, от кого впору от самих, как от чумы, спасать мир? И почему именно зачумлённые и прокажённые непоколебимо уверены, что только они несут миру здоровье? Вот загадка.

— Вы полагаете, ваша светлость, всё может повториться?

Герцог печально улыбнулся.

— Увы, да, мой юный гость. Ведь Слово не только созидает. Лишь когда по предместьям загораются дома, понимаешь, насколько пламенными были слова якобинских вождей. Впрочем, не отчаивайтесь, бесчисленные робеспьеры всё равно обречены, ибо горе тем, через кого приходят соблазны. Разбрасывание горящих головешек по чужим крышам, равно как и пламенных слов по мозгам, набитым трухой и паклей, — никого и никогда не доводило до добра. Все подобные склоки от сотворения мира — одинаковы. И кончаются одинаково. — Герцог грустно, как показалось Арману, улыбнулся, но, поймав на себе взгляд Клермона, игриво подцепил на вилку кусочек косули и изящно отправил его в рот.

Габриэль всё это время слов его светлости не слушала, полагая его речи старческой болтовней. Рэнэ тоже не принимал участие в разговоре, был серьезен и сумрачен. Между тем мало прислушивающийся к разговору Дювернуа, которого перипетии дней минувших ничуть не интересовали, внимательно разглядывал крошку Габриэль, и нашел её весьма миленькой, тем более, что к этому времени он имел уже все основания полагать, что упомянутая особа ничуть не интересует его сиятельство Виларсо де Торана.

Этьенн не замечал Габриэль.

…«Моя юная богиня», начал набрасывать у себя в комнате послание к Габриэль Дювернуа, «с той минуты, когда я увидел Вас, душа моя…» Дювернуа зевнул. Минувшей ночью он не выспался. «… потеряла покой. Я и подумать не мог, мадемуазель, что лишь один ваш взгляд способен привести все мои чувства в полное смятение…» «Я ложусь спать, и ваш прелестный образ царит в моем сердце, удручённом неразделенной любовью…». «Боже мой, как был бы я счастлив, если бы ваши прелестные глаз были устремлены на меня с тем же страстным чувством, какое испытываю я! Неужели мои мечты о вас должны оставаться лишь волшебной игрой моей фантазии? Обласкайте меня надеждой, что я смогу увидеться с вами наедине, описать вам свои чувства…»

Дописав ещё несколько столь же прочувствованных строк, добрым словом поминая де Сент-Верже, немало рассказывавшего об истинной куртуазности, Дювернуа подписал и запечатал послание и, прогулявшись по коридору, засунул его под дверь Габриэль. Огюстен ничем не рисковал. Изысканность речи не могла оскорбить молодую особу, на первый раз он не позволил себе никаких дерзких просьб и намеков и подумал, что, если рыбка клюнет, его пребывание в замке будет просто сказочным. На обратном пути он заглянул в комнату Файоля. Огюстен ещё во время обеда заметил, что тот выглядел несколько странно, и сейчас просто вздрогнул, разглядев вблизи лицо приятеля. Рэнэ был бледен, как мертвец. Доверие между ними было полным, но ответить на вопрос, что с ним, тот не мог. Рэнэ бормотал что-то безумное о какой-то любви, исступлённо твердил имя Сюзанн, выглядел помешанным.

Помешанным мсье де Файоль не был — он просто потерял голову. Сведущие люди знают, что это не одно и то же. Сюзанн действовала изощренно и зло и, разыграв свой спектакль в гостиной, тут же начала разыгрывать из себя недотрогу. Казалось, были минуты, когда Рэнэ приходил в себя, пытался опомниться и справиться с собой. Но первый заронённый в душу и не отторгнутый движением воли блудный помысел действовал, разворачивался в нём, словно чёрный смерч. Жгучее желание, распаленное искусной тактикой, произвело своё разрушительное действие, ночью он кусал подушку и рыдал от отчаяния, вызывая в памяти все тот же чувственный образ, что увидел в туманном мареве вечернего ливня.

Огюстен был не настолько чёрств, чтобы остаться глухим к словам приятеля. Он не видел ничего недопустимого в том, чтобы приволокнуться за понравившейся красоткой, но сходить с ума? Увольте. Он пытался вразумить его.

— Ты не понимаешь, Тентен, — Рэнэ почти бредил.

С этим Дювернуа не спорил. Он попытался развлечь друга анекдотом. Но де Файоль утратил чувство юмора и даже не улыбнулся. Воцарившиеся в его душе бурное постельное помешательство истомляло и изнуряло его. Оттого, что раньше с ним никогда не происходило ничего подобного, Рэнэ почему-то решил, что испытываемое им — любовь. Действие зловещих афродизиаков Сюзанн, возбждающее и невротизирующее, изводило его непроходящим, исступленным желанием, от которого он не мог избавиться и лишь терял силы. Всё это было неведомо Дювернуа, и потому состояние приятеля казалось надуманным и непонятным.

Да и, к тому же, собственные дела интересовали гораздо больше.

Мадемуазель Габриэль не имела душевной мягкости старшей сестры. Не имела она и здравомыслия средней. Письмо мсье Дювернуа польстило ей, хотя она, разумеется, предпочла бы получить подобное послание от мсье Этьенна. Габи не задумываясь, перешла бы дорогу Лоретт, ведь в любви каждый старается для себя. Она воспринимала любой, даже случайно обращённый к ней знак внимания мсье Виларсо де Торана как знак влюблённости, но вскоре не могла не заметить, что граф вовсе не тот страстный влюблённый, какого она рисовала себе по романам. Даже кузен Онорэ, и тот был больше влюблён в неё! Этьенн же не падал к ногам, не расточал трепетных слов о безмерной любви ни ей, ни Лоретт. Равно она, рано просвещенная, не замечала в нём никаких признаков желания, хотя весьма часто бросала взгляды туда, где заканчивались полы его охотничьей куртки. Равно спокойный, равно галантный и равно безмятежный, Этьенн был просто равнодушен, и это наивная Габриэль поняла гораздо быстрее Лоретт.

Габи не имела возможности добиться его расположения, ибо граф редко был один — вокруг него вечно сновала Лоретт, едва он отделывался от неё — приходила Сюзанн, порой он был в библиотеке с мсье де Клермоном. Уединялся Этьенн только в своих апартаментах, и тогда к нему было не достучаться. И как ни вертелась Габриэль перед его сиятельством, как ни улыбалась ему — он был глух и слеп, и делал вид, что считает её просто ребёнком.

Полученное от мсье Дювернуа письмо содержало именно те слова, которых Габриэль тщетно ждала от мсье Виларсо де Торана, и сердце её забилось восторженно и почти влюблённо. Разумеется, мсье Дювернуа не шёл ни в какое сравнение с красавцем Этьенном, но романтичная особа решила, что «лучше внушить подлинное чувство живому мужчине, чем ждать признаний от мраморной статуи». Не следует удивляться подобному суждению: мадемуазель Габриэль любила любовные романы и романтические выражения казались ей единственно подлинными.

Из-за склонности к романам у Габриэль были постоянные перепалки с Элоди, которая никогда не восхищалась мужчинами, не теряла головы от любви, недаром же их гувернантка мадам Дюваль, покачивала головой, глядя вслед мадемуазель Элоди, неизменно повторяя, что подобной особе суждено остаться старой девой. Сама Габриэль была бы в ужасе от подобной перспективы, но, по счастью, та же мадам Дюваль полагала, что ей такая участь не грозит — столько в малютке Габриэль обаяния и живости.

Габи пришла в голову мысль посоветоваться с той особой, которая являла для неё воплощение элегантности и подлинного шарма. Она надеялась, что Сюзанн даст ей дельный совет. И её надежды были вполне вознаграждены. Слова Сюзанн, понявшей девичье томление, были исполнены мудрости и доброты. Она знала, что у молодых девушек, которых никто не домогается, всегда наблюдается легкое недомогание.

— Истинное предназначение женщины — любить, моя дорогая девочка, противиться любви — противиться жизни. Смело отдайтесь потоку страсти — он осчастливит вас… Девственность — это не преимущество и не дар, а барьер, мешающий познать истину. Реальность пугает, а неизведанность — тем более, и поэтому многие упорно сохраняют целомудрие неизвестно для чего. Но мужчина открывает девушке новую сторону жизни, после чего она начинает думать и чувствовать по-иному… Право первой ночи должно принадлежать любви или случайности…

Честно говоря, Сюзанн полагала, что её слова, произведя нужное действие, рано или поздно порадуют братца. Она замечала восторженные взгляды Габриэль на Этьенна и ожидала, что именно он станет объектом страсти юной девочки. Правда, у Этьенна были сотни таких габриэль, но может, это всё же развлечёт его?

Полночи Габриэль сочиняла ответное письмо своему галантному поклоннику, стремясь и обнадежить его, и в то же время дать ему понять, что он имеет дело с девицей утончённой и весьма требовательной. «Любовь для меня, мсье, превыше всего, но я поверю лишь рыцарской любви благородного человека, который сумеет доказать силу своего чувства…»

Это было много лучше того, на что рассчитывал Дювернуа.

Надо заметить, что больше всего Огюстен опасался, что Габриэль покажет его письмо своей сестре Элоди. Он не то, чтобы был знатоком женщин, но чутьем рано созревшего и весьма порочного человека понимал, что девицу с таким глазами одурачить трудно. Просто ведьма. Расхожие комплименты таким никогда не кружат голову, глухи они остаются и к тем тонким и изысканным пустякам, что так украшают флирт. Такие и флиртовать-то не умеют и презирают интрижки. К его ухаживаниям, точнее, к попыткам приволокнуться за ней, отнеслась просто безразлично. И естественно, её совет мог бы оказаться для начинающегося романа губительным.

По счастью, этого не произошло, и переписка становилась всё оживленней, Огюстен не ленился писать и трижды в день, и уже через три дня на бумагу легли прочувствованные строки: «…Ах, Габриэль, я готов верить, что вы любите меня всеми силами души, но душа ваша не пылает, подобно моей! Почему не от меня зависит преодолевать препятствия? Я сумел бы доказать вам, что для моей любви нет ничего невозможного. Ваш восхитительный взор оживил мою угнетённую душу, его трогательное выражение пленило мое сердце. Я так хочу верить в вашу любовь, я стал бы несчастным, если бы не верил вам, но сомнения, как страшные призраки, то и дело являются предо мной. Как бы я мечтал увидеться с вами наедине — и убедиться, что ваши чувства ко мне столь же искренни и чисты, как и мои!»

«Неужели вы думаете, милый мой друг, читал он спустя час в ответном письме, что я весела, когда вы тоскуете? И неужели вы сомневаетесь, что я сострадаю вам? Я разделяю даже те ваши терзания, которые сама вынуждена вам причинять… Но вы же знаете, сколь дурно позволить вам придти! Это было свидетельством испорченности…»

Дювернуа потребовался целый час напряженного труда, чтобы сочинить ответ, в который ему удалось вложить весь трепет подлинного чувства, галантную почтительность и нежную настойчивость. Встречаясь с Габриэль в минувшие дни в столовой, он по скромным девичьим взглядам понимал, что пора переходить в наступление, и в конце письма сообщил, что сегодня после полуночи навестит её, чтобы выслушать решение своей судьбы.

Вся эта трехдневная волокита уже начала утомлять его.

Любой француз знает, что девственность — это женский недостаток, который легко устраняется мужским достоинством. Ближе к полуночи Дювернуа тихо прокрался по коридору в комнату Габриэль. Дверь оказалась незапертой, и он осторожно протиснулся внутрь. Бог весть, чего ждала утончённая и нежная девица, но Огюстен, если и не был рыцарственно почтительным и не сумел убедить свою очаровательную возлюбленную в чистоте своих чувств, то во всем остальном вполне преуспел.