Северный холодный ветер, непрерывно дувший с моря всё утро, вдруг стал затихать. Несколько порывов взметнули на берегу песок, и стихло. Но тишина длилась недолго. На этот раз ветер подул с берега, словно хотел вернуться обратно — туда, откуда пришёл. Берег был высокий, и белые перекатывающиеся гребни виднелись только вдали. Так что для съёмки всё складывалось благоприятно, если не считать того, что все мы здорово продрогли. Торчали мы здесь с самого раннего утра. Съёмка была назначена на час дня, а работа, предстоящая нам, была большой. От съёмочного аппарата нас тянуло к костру, который разжёг шофёр Михаил Иванович, но все мужественно боролись с желанием погреться.

Михаил Иванович, неизвестно откуда достав окуней, варил в котелке уху и ворчал:

— Нет, это не уха. Это — пол-ухи. Да и того меньше. Вот сейчас бы этих ершей да окуньков выловить, кошке отдать, а туда судачка заложить… Вот это да! Это уха! — Тут же Михаил Иванович поправлялся: — Верно, сейчас хорошей рыбки уже нет, но можно сижка положить. Угря можно. Здесь угрей ловят.

Вкусное бормотанье Михаила Ивановича пробуждало аппетит, ветер доносил горячий запах ухи. Слышалось позвякиванье ложек.

— Угря коптить надо, — отозвался художник.

Он был занят как раз тем самым «сооружением» острова с маяком и крепостью, о котором говорил Яков Ильич. На стекле, установленном перед аппаратом, он рисовал картингу которая на экране обязана была преобразиться в настоящую крепость. Я знал Митю, знал точность и безошибочность его руки и, даже не глядя, мог быть уверен, что остров будет как настоящий.

И действительно, когда я взглянул в аппарат, передо мной возвышалась крепость, полуразрушенная и овеянная туманом, точь-в-точь такая, какую хотел видеть Глазов. Мне осталось только перспективно совместить вновь созданный остров с морем.

Мы уселись вокруг костра, и Михаил Иванович выдал каждому из нас по ложке. Мы с аппетитом уплетали уху, когда невдалеке остановился автобус и из него вылезли Алёша, Глазов, Валечка, партизаны — словом, вся оставшаяся часть съёмочной группы.

Алёша первым подбежал к нам. Михаил Иванович, посторонившись немного, сказал:

— Присаживайся, Алёша. Вот тебе миска и ложка. Я и для тебя припас.

Алёша был оживлён. Во время съёмки ему предстояло быть и смелым, и находчивым, действовать геройски. Возможно, Глазов разговаривал с ним об этом в автобусе, а может быть, Алёша и сам настроился на высокий лад, но от него исходила весёлая энергия, бодрость и уверенность.

Покончив с обедом, я оставил Алёшу у костра, а сам пошёл с Глазовым к нашему сооружению.

Перед аппаратом в двух метрах было установлено стекло размером с большое окно. Рисунок на нём занимал примерно четверть метра.

Глазов походил вокруг, внимательно посмотрел на рисунок.

— Лихо! Можно взглянуть в аппарат?

— Включите прожектор! — попросил я осветителя.

Выровняв свет так, чтобы освещённость моря и рисунка совпадали, я пригласил Глазова к аппарату. Приподняв очки, Глазов уставился в лупу, смотрел долго, потом оторвался:

— Порядок!

— И я хочу посмотреть! — За моей спиной стоял Алёша.

— Тащи от костра кирпич!

Алёша принёс кирпич, положил его у камеры и встал на него. Один глаз он прикрыл рукой, а вторым прижался к лупе.

— Вот здорово! Как увеличивает!

— А почему ты решил, что увеличивает? — спросил я.

— Рисунок-то маленький, а в аппарате как настоящая крепость.

Я оглянулся вокруг и, увидев вдалеке фабричную трубу, показал на неё Алёше:

— Видишь трубу? А теперь прикрой один глаз и вот этим карандашом попробуй заслонить трубу. Ну как, удалось? Теперь ты трубу видишь? То-то же! Отдавай карандаш. Можешь смотреть теперь в оба глаза. Дело в том, что, когда человек смотрит одним глазом, он теряет правильнее представление о предмете в пространстве. Чем предмет ближе, тем он кажется больше, а чем дальше, тем меньше. А киноаппарат — это человек с одним глазом. Он видит мир плоским.

— Нельзя ли отложить лекцию о перспективном совмещении? — раздался голос Глазова. — А ну, Алёша, быстро одеваться и гримироваться!

На берегу, метрах в пяти от аппарата, был сооружён завал из камней. К этому завалу Алёша должен был подползти вместе с разведчиками и указать на остров. Разведчики должны взять бинокль и начать рассматривать остров.

Во время первой репетиции Алёша всех насмешил. Все четверо, мальчик и трое разведчиков-партизан, были одеты в маскировочные халаты. Мальчик полз впереди. Когда он прополз полпути, Глазов, прильнувший к аппарату, крикнул:

— Покажи на остров!

Алёша обернулся и указал рукой на стекло с рисунком Мити.

Мы с Глазовым рассмеялись.

— Ты же только что смотрел в аппарат и видел, что остров находится на горизонте, — сказал я. — Куда же ты показываешь?

Растерянный Алёша поднялся с земли, но Глазов ободрил его:

— Ничего, дружище! Начнём сначала.

Разведчики отошли на исходные позиции и растянулись на песке.

…Мы работали без перерыва несколько часов. Алёша, как видно, уже привык к камере, к режиму съёмок: задержки, дубли и промедления не расслабляли его. Он умел хранить определённый душевный настрой в самых прозаических условиях натурной съёмки. Даже опытным артистам это не всегда удавалось. Мы с Глазовым не ожидали такой способности сосредоточиваться у нашего «трудного» героя. Глазов был готов к тому, что с мальчиком придётся туго, и теперь, когда с каждой съёмкой работать с Алёшей становилось всё приятней и легче, когда он оказался гораздо понятливей и одарён богаче, чем мы думали, Глазов был очень доволен. Вдохновение мальчика как бы подхлёстывало Глазова. Я и сам испытывал это чувство, когда, наблюдая за мальчиком через глаз кинокамеры, видел его правдивую игру.

Когда съёмка окончилась, Алёша подошёл ко мне.

— Устал? — Я похлопал его по плечу.

Было видно, что напряжение ещё не прошло, и Алёша всё ещё был тем героическим мальчиком, который, переодевшись подпаском, решил отвлечь гитлеровский дозор.

— Перекур? — спросил я у Глазова.

— Перекур, потом порепетируем, а потом съёмка.

Времени было достаточно и я, обняв Алёшу за плечи, побрёл с ним к старому полуразвалившемуся молу. Ветер набирал силу и гнал в море волну. Солнце скатывалось с горизонта в море, охватывая его пожаром. Мы свернули на тропинку, уводящую в лес. Она должна была привести нас к холму, поросшему кустарником. Здесь порывы ветра слабели, лесной покой обступал нас со всех сторон. Снег в лесу ещё держался плотным настом, но по ноздреватой его поверхности, по хрупкости верхней корки, то оттаивающей с утра, то подмерзающей к вечеру, было видно, что скоро снег растает.

Ещё недавно, когда я приезжал сюда в поисках натуры, была настоящая зима. Я ходил тогда к холму, с трудом пробираясь по высокому снегу, и нашёл то, что искал. Память не обманула меня. Хотя с тех давних пор, когда я видел этот холм последний раз, прошло тридцать с лишним лет. Тридцать лет. Как быстро, однако, проходит жизнь.

Взбираться на холм было труднее, чем идти по насту, но мы взобрались на вершину.

— Дот! — закричал Алёша и бросился вперёд.

Он залез на крышу, спустился вниз и заглянул в полуотворённую дверь дота. На него пахнуло мраком и сыростью. А я помнил, каким теплом обдавало всякого, кто вставал здесь на пороге. Как хотелось скорее добраться до этого порога, сойти с коня, снять маскхалат и вдохнуть густой запах махорки.

— Никого, — сказал Алёша тихо, отпрянув от входа.

Я попробовал шире отворить дверь, но её, как видно, заклинило, и ветер намёл в дот снега.

— Вот здесь вы и воевали? — спросил Алёша.

— Откуда ты знаешь? — удивился я.

— Вы сами говорили. Когда поехали с дядей Митей на «натуру».

— Разве? Посмотри вон туда. Видишь, коса врезается в море? До этой косы ровно три километра двести метров. Там стояла артиллерия врага. Постреливали крепко.

— Здесь вас и ранило?

— Легко. По-настоящему меня ранило потом. А здесь так — царапнуло. Осколок в плечо. Мне-то ничего, а Верного я потерял.

Я не собирался кормить Алёшу рассказами из своего прошлого. Не хочу возвращаться к нему, но, проболтавшись, я должен был рассказать о Верном.

Верный был замечательным конём, посланным мне судьбой. Он был умней и понятливей меня, тогда ещё мальчишки, новобранца, едва способного ориентироваться по компасу. Мы с Верным существовали для связи, но, положа руку на сердце, надо сказать, что связь осуществлял Верный. Я же только с трудом удерживался на его спине и, вцепившись в поводья, чтобы не упасть, доверял ему нести себя с пакетом, куда приказано. Верный прощал мне мою трусость, мою неумелость и незнание. Он выносил меня из-под огня, выводил на дорогу, когда я понимал, что заблудился, и бросал поводья, он согревал меня своим теплом в жгучие морозы. А что я делал для него? Я только иногда кормил его сахаром, выменивая сахар на табак у разведчика, имени которого сейчас уже не помню. Верный не только спасал, но и учил меня терпению и, может быть, даже мужеству, потому что человеку стыдно быть трусом рядом с мужественным конём. Мы выходили целыми из многих переделок, а вот случайный снаряд… До сих пор не знаю, откуда он взялся среди полной тишины. Меня бросило на землю от сильного удара в плечо. Подняться я уже не мог. А когда дым рассеялся, я увидел, что Верный упал на задние ноги и позвоночник у него перебит. Верный дрожал мелкой-мелкой дрожью, а глаза его были обращены ко мне. В них было страдание, мольба о помощи и вместе с тем недоумение. Он глядел мне прямо в глаза и как бы спрашивал: за что? Сколько жить буду, никогда не забуду его глаз. Я хотел в тот момент только одного: избавить его от страдания. И тогда я подполз к нему, приподнял автомат, закрыл глаза и нажал курок. Открыл я глаза, когда кончился диск. Верный лежал, уткнувшись головой в траву. Тут только я почувствовал боль в плече и потерял сознание.

Алёша молчал. Быть может, он даже сомневался в том, что я рассказал ему. Да и трудно поверить, что седой человек, так уверенно стоящий перед ним, был когда-то худеньким, трусоватым юношей. И больше всего на свете боялся смерти. Страх этот прошёл, когда я разрядил обойму в своего коня. Больше я не боялся быть убитым. После этого я убивал сам и знал, что меня могут убить тоже. И не боялся.

— Пойдём! А то Глазов хватится, а нас нет, — сказал я Алёше.

Мы спустились с холма и скоро оказались на берегу моря, возле нашей съёмочной площадки.