В тот день съёмок не было, и я пришёл на студию только из-за зарплаты. В кассу передо мной стоял человек странного вида: неопрятный, жалкий и угрюмый. Длинные волосы торчали из-под старенького, источенного молью треуха, шея перебинтована тёмным застиранным шарфом. Видно, перед тем как идти на студию, он долго и тщательно брился, но от этого он не только не стал выглядеть порядочно, а наоборот — мучительная гримаса униженной жизни, спрятанная обыкновенно под грязью, тут словно бы обнажилась. Так выразительно было его лицо, скуластое, с глубоко посаженными глазами и высоким и чистым лбом, что я уставился на него, не подумав, что человеку это может быть неприятно. Впрочем, ему моё любопытство было безразлично. Он продолжал неподвижно и угрюмо смотреть в светлеющее окошко кассы.

Я подумал, что никакой гримёр, самый искусный, не может создать такой жизненный типаж и что итальянские неореалисты были, пожалуй, правы, когда в поисках героев шли в толпу, на улицу.

— Следующий, — сказала кассирша.

Человек, стоящий передо мной, придвинулся к кассе.

— Янкин, — сказал он.

Так я познакомился с Алёшиным отцом. Он оказался совсем не угрюмым. Угрюмость лишь маскировала смущение и внутреннюю неловкость. Ему было неприлично получать деньги за сына — вот отчего, наверное, появлялась эта неловкость. С костюмом же своим, жалким и неопрятным (рукава пальто, потёртые и засаленные, заканчивались живописной бахромой), — с костюмом этим он так сросся, что не замечал его необычности. Он доверчиво улыбнулся мне и стал похож на ребёнка, перенёсшего тяжёлую болезнь.

— Алёша говорил про вас. Спасибо, спасибо. — Он легонько потряхивал мою руку. У него была вялая, влажная ладонь.

Я предложил ему вместе выйти со студии. Он охотно согласился и подождал, пока я получу деньги.

Ярко светило солнце, сырой, свежий ветер дул с Невы. Я сказал Павлу Андреевичу, что лёд, наверное, вот-вот тронется и тогда нужно будет срочно снимать кадры ледохода, завершающие фильм.

— Скажите, — спросил Павел Андреевич, — а вы верно Алёшку за способность взяли? У него, что же, к этому делу способность есть?

Я объяснил, что детям легче даётся перевоплощение, что они привыкли перевоплощаться, играя в разные игры, и что по существу каждая детская игра — это уже кино.

— Да он и не играл никогда! — добродушно удивился Павел Андреевич.

— Как это не играл?

Павел Андреевич махнул рукой. Мы молчали. Я ждал, что он прибавит что-нибудь или станет оправдываться. Но он молча плёлся рядом, сгорбившись и став вдруг меньше ростом. Тогда я спросил, работает ли он и где.

— Какое работаю!

— Алёша говорил, что вы шофёр.

— Был… — Он усмехнулся. — В прошедшем времени. Разве не видно?

— Нет, — слукавил я.

Он посмотрел на меня недоверчиво.

— Алёшка не врал: был шофёром. Только было, да сплыло. А сегодня утром иду мимо парка, и такая шальная мысль в голову пришла: зайду, думаю. Всё равно не узнают. Время давнее, да и не сравнить меня теперешнего с шофёром-то высшего класса, какой я был. Так что думаю: зайти безопасно. Спрошу насчёт работы. Узнать — не узнают, работы тоже не дадут, а так, потолкаюсь, посмотрю. Вроде как невидимка: вы меня не знаете, а я вас знаю. А в проходной у нас Тимофеич сидел. Я думал, помер он, ведь старый был и всё кашлял. А он как сидел, так и сидит. Узнал меня. Я, говорит, тебя помню, только имя твоё забыл. Я тебя безо всякого всего пропущу, не на работу ли к нам собрался? Я уже вернуться хочу, расхотелось мне в парк идти, но Тимофеич не отпускает, нового начальника расхваливает, фамилия у него Андрианов, а сам такой интеллигентный, всегда за руку здоровается, и тебя, говорит, непременно на работу возьмёт. Расходился этот старый дурак, а я и раскис. Чем, думаю, чёрт не шутит! Вдруг да и вправду возьмёт, на трудовую книжку не посмотрит. Мне уж померещилось, как я машины мою. Да что я вам рассказываю! Вам ведь и не интересно. Да и торопитесь вы, наверное.

— Я не тороплюсь! И пожалуйста, рассказывайте, мне очень интересно, — сказал я, и отец Алёши рассказал мне, чем закончилась его попытка устроиться в гараж.