Списывать Милка не даёт. Да и не очень-то надо. Можно у Кирюхи списать, у него в домашних никогда ошибок не бывает. Отец проверяет. А теперь, после истории с разбитым окном, он готов не то что дать списать — он теперь что хочешь для меня сделает. А меня зло на Кирюху берёт: что он за мной по пятам таскается? Раньше зло не брало, а теперь, когда я услышал его разговор с матерью, берёт: тоже мне друг!..

К первой парте я привык. Даже удобнее. Когда вызывают, недалеко ходить. И когда из класса выгоняют — тоже. Шагнул — и за дверью. Кирюха хотел, чтобы меня с ним посадили. Все перемены около учительской дежурил, караулил Наталью Васильевну. Но она не разрешила. А мне наплевать, с кем сидеть. И когда Кирюха сказал, что не разрешили, мне стало смешно: он, дурак, думал, что его со мной, второгодником, посадят! Он смотрел, как я смеюсь, а потом говорит:

— Хочешь, я тебе лыжи подарю финские? Мне папа купил.

Тут я совсем разозлился: я не нищий, чтобы мне милостыню подавали.

— Ты, — говорю, — толстый, тебе лыжи нужнее. А мне зачем?

Он покраснел и отвязался. Прозвенел звонок, началась история. У историка привычка одну руку в кармане брюк держать, а другой по журналу постукивать и глазами по классу шарить, кого бы вызвать. И как только он начнёт шарить, так всегда на меня натыкается. Уставился на меня, а я не моргнул, прямо ему в глаза смотрю — он и спасовал, Милку вызвал.

У Милки от зубов отлетает всё про феодальные государства. Историк доволен, даже головой кивает. А я про студию вспоминаю. Вообще-то они там ничего устроились, на этой студии. Особенно оператор. Тот, усатый, что за мной мчался. Он-то совсем хорошо на студии устроился. Смотри себе в лупу и кнопку нажимай. Режиссёру, конечно, труднее. Ему и объяснять надо, и замечания делать, а этот сидит себе на кране — лафа! И сценарий мне нравится. Интересно, это правда или наврали про мальчишку, которого я играю? Были такие мальчишки или это писатель придумал?

— Янкин, — говорит историк, — ты что, не слышишь?

Я поднимаюсь. Милка глазами хлопает, на меня смотрит, и историк смотрит, и весь класс уставился, будто никогда меня не видели.

— Слышу, — говорю.

— Ну и что же ты думаешь: права Мила или не права?

— Права, — говорю.

Не может быть, чтобы эта выскочка не права была.

— А вы, ребята, как думаете? — спрашивает историк.

— Права, — говорят ребята.

А историк говорит:

— Садись, Янкин.

Милка промокает пятёрку промокашкой, и уши у неё горят. У неё всегда уши горят, когда она отвечает. Её ещё не вызвали, ещё только учитель пальцем по журналу водит, а она уже подпрыгивает, как на сковородке, и уши у неё зажигаются.

Слава богу, история кончилась. Почему-то я её не люблю. Биология интереснее. Её хоть Наталья Васильевна преподаёт. И крутит нам кино про пчёл, и как видят животные, и всякое другое. Оказывается, вот даже муха — такое пустяковое животное, а различает не только цвет, но и форму. Даже круг от квадрата отличить может. Хотя как-то не верится. Я теперь знаю, как кино снимается. И может, с мухой так?

После уроков все пошли в Эрмитаж. Историк кричал:

— Парами, парами постройтесь!

Ещё чего не хватало! Я тихонько отодвинулся в сторону. Потом ещё отодвинулся. Потом ещё. И оказался за углом. Смылся.

Никак не думал, что отец дома. Пальто его висело на вешалке, а внизу, под ним, стояли туфли. Топает по всякой грязи — надоело мыть. Сегодня туфли были как будто в зубном порошке. Видно, отец ходил на стройку. У него дурацкая привычка таскаться по лесам, останавливаться и разговаривать с рабочими, клянчить у них папиросы, а иногда и присесть с ними перекусить. В недостроенных домах он влезает через проёмы окон в комнаты, бродит по ним, а зачем бродит и чего ищет, не объяснит — сам не знает. Если спрошу, начнёт улыбаться. Терпеть не могу, когда он улыбается, отворачиваюсь сразу, как только он начнёт кривиться. Со стройки он всегда приходит в белой пыли. Вот и пальто в пыли. И кепка.

Я пошёл на кухню. Отец ничего не ел. Утром я сварил картошку — она так и осталась в котелке, только почернела с боков. Я сунул холодную картофелину в рот, а остальные нарезал на сковородку, полил постным маслом и поставил жариться. Пока я мыл руки, сковородка разогрелась и по кухне пошёл вкусный треск — как будто всё трещало: и стены, и стол, и табуретка. Из комнаты долетел протяжный всхлип, я заглянул туда: всё было в порядке. Отец лежал на кушетке, а на валике аккуратно разложены были его грязные носки. Голову отец прикрыл пиджаком. Из-под пиджака доносились короткие всхлипы. Когда отец вот так всхлипывает во сне — этого я тоже терпеть не могу. Стараюсь не слушать.

Подзаправился я и уже вытирал сковородку хлебным мякишем, когда в дверь позвонили. Это пришла Кириллова мать. Она храпела, как будто спала. Это от грудной жабы она так храпит.

— Ты дома? — спросила Кириллова мать. — А где Кирилл?

— Они всем классом в Эрмитаж пошли.

— Сразу после уроков? И он не ел?

— Как же он мог есть, если их повели в Эрмитаж? — спросил я.

Кириллова мать ничего не ответила. Она только спросила:

— Надолго их повели?

Я хотел напугать её и сказать, что навсегда, но она так дышала, что я не стал её пугать.

— Посмотрят там всё и вернутся.

Я думал, что она уйдёт после этого, но она стояла и смотрела на помойное ведро, которое было у нас засунуто между дверьми и из которого немного воняло — я всё забывал его вынести. Я тогда качнул большой железный крючок, которым запираю дверь на ночь, когда отца нет, думал, она сообразит, что пора выметаться. Но она привязалась:

— А ты почему не пошёл?

— Так… Не хотелось! — сказал я. Что ещё ответишь на такой дурацкий вопрос?

Тут Кириллова мать попрощалась и ушла. Я стал дотирать сковороду хлебом, как вдруг опять звонок. Открываю — опять Кириллова мать.

— Послушай, — говорит, — я совсем забыла. Мы тебе должны пять рублей за разбитое стекло. Вот возьми.

— Ничего вы мне не должны, — сказал я и качнул крючок.

— Нет, ты возьми, — сказала Кириллова мать и стала совать мне деньги.

Я отпирался, и получилась небольшая возня в дверях. От этой возни проснулся отец. Он вышел на кухню босой, без пиджака и смотрел, как мы пихаемся.

— Что это? — спросил отец.

Тут Кириллова мать обрадовалась и протиснулась через двери в кухню.

— Кирилл стёкла разбил, а Алёша принял вину на себя, — стала она объяснять отцу, но тот ничего не понимал, а только смотрел на деньги и ждал, когда она даст их.

И как только она протянула эти деньги, он тут же их взял и сказал:

— Раз заработал, отказываться грех.

— Вот именно! — сказала Кириллова мать и ушла.

Я так саданул по крючку, что он взвился и с грохотом шарахнулся об ящик с инструментами, что торчал между дверьми.

— Чего ты деньги схватил? — крикнул я. — Обрадовался, что принесли? Ты их за что взял? Это что за деньги?

— Деньги как деньги, — сказал отец и стал натягивать грязные туфли на босую ногу.

— Нет, не как деньги!

Я орал, из себя выходил, а ему хоть бы что. Он спокойно одевался. Я схватил его пальто с вешалки и сказал:

— Никуда ты не пойдёшь. Ложись спать.

Тогда он сказал:

— Сынок! — и улыбнулся.

Я отдал ему пальто. Терпеть не могу, когда он вот так улыбается.

Отец ушёл. Я посидел на табуретке в кухне, а потом решил посмотреть, что там за инструмент лежит в ящике между дверьми. Достал ящик, поднял крышку: там доверху было набито всяких гвоздей, плоскогубцев, молотков разных размеров, стамесочка и даже старый заржавленный паяльник с отрезанным проводом. Отец, наверное, забыл про этот ящик. Я расстелил на кухонном столе бумагу и высыпал на неё всё из ящика. Ящик вытер мокрой тряпкой и положил туда чистую бумагу.

Я провозился довольно долго и даже забыл про съёмку. Когда вспомнил, времени уже было в обрез. Только-только. Я прикрыл ящик газетой, ссыпал в неё остатки, которые не успел разобрать, и поставил ящик на место, чтобы отец его не заметил.

Но, видно, я поставил плохо. Не так, как он стоял раньше. На другой день я не спохватился, а через день, когда заглянул между дверьми, ящика уже не было.

Отец в это время спал на диване, не разув ботинок и не сняв пиджака. Он, конечно, знал, где ящик, но я не стал будить его. А наутро про такие вещи спрашивать бесполезно. Утром он никогда не помнит того, что было вечером.

Провозившись с ящиком, я опоздал на студию. Глазов на меня надулся, и я тоже надулся. В конце концов, он может и не брать меня. Я ему не навязывался. Он мне сказал:

— Ты понимаешь, что это работа? Что сюда надо приходить не вовремя, а заранее. Понимаешь, заранее! Как приходят на любимую работу.

Он мне выговаривал, а я молчал. Я думал, что ему надоест всё это выговаривать. Наконец он спросил:

— Не будешь опаздывать?

Я сказал:

— Откуда я знаю?

Он удивился, даже снял свои чёрные очки:

— Кто же знает?

— Не знаю. — Я пожал плечами.

— Да ты что зарядил: «Не знаю, не знаю…» Мы тебя ведь не насильно заставляем сниматься!

А я сказал:

— Очень мне нужно! Могу и не играть!

И повернулся, чтобы уходить. Тогда Глазов рассмеялся и сказал:

— Нет, брат! Так дело не пойдёт. Ты пропуск получил? Получил! Значит, тебе уже зарплата идёт. А это, думаешь, за что?

— Какая зарплата? — спросил я.

— Самая настоящая. Скажи только, на чьё имя её выписывать. Кто из семьи её получать будет?

— Отец, — сказал я.

— Пусть придёт завтра подписать договор, — сказал Глазов. — А теперь — быстро в гримёрную.