Не знаю, повезло Алёше или не повезло, но первая же съёмка по сценарию должна была происходить под дождём.

В картине был такой эпизод: мальчик, удрав из школы, разгуливает по парку во время весеннего дождя. Он поёт песню, которую сам сочинил. Решили мы начать снимать с этой сцены из-за того, что хотелось иметь пейзаж со слегка сохранившимся снегом, а с каждым днём его оставалось всё меньше и меньше. Съёмка, в общем, не сложная. Единственное, с чем пришлось поторопиться, так это с записью песни.

Слова песни сочинил Глазов, а музыку написал молодой композитор, писавший Глазову музыку для его прошлой картины. Теперь эту песню в сопровождении оркестра предстояло записать на магнитную плёнку. Алёша в фильме петь не мог. У него не было ни голоса, ни слуха. Песню должен был спеть мальчик из хоровой капеллы. Но чтобы Алёше было потом легче исполнить её при съёмке, его вызвали на запись, которая происходила в специальном тонателье студии.

В этот день у меня не было никаких дел, и я решил заехать в тонателье, где надеялся увидеть Якова Ильича, а заодно послушать песню. Но в тонателье Якова Ильича не было. На пороге стояла Валечка в пальто и шляпе и судорожно рылась в раскрытой сумке.

— Валечка, — сказал я, — разве Якова Ильича не будет на записи?

— Неужели я её дома оставила? — посмотрела на меня Валечка.

— Кого? — удивился я.

— Бумажку. На инструменты бумажку. Они просили, я оформила, но где же она? Где?

Валечка сказала это с отчаянием и снова нырнула в сумку с головой.

— Вот! Я знаю, что сунула её сюда. А теперь я еду. Якова Ильича не будет. Он насчёт лошади поехал. Алёша! — крикнула Валечка.

В конце коридора показался Алёша и спросил:

— Едем?

Увидев меня, Алёша побежал навстречу.

— Здрасте.

Он остановился в нескольких шагах и по старой привычке откачнулся в сторону. Выглядел он уже не так, как в первый день появления на студии. Как будто сглаживались углы его неловкой фигуры, рассеивалась угрюмость лица, в нём проступала застенчивая доверчивость.

— Ты куда, Алёша?

— А мы за инструментами едем. И за музыкантами.

— В филармонию, — сказала Валечка. — Ты пальто где оставил?

— Внизу. В гардеробе, — сказал Алёша. — Мы в филармонию, — повторил он, обращаясь ко мне. — Вы с нами не поедете?

— Поеду! — решил я неожиданно для самого себя.

Мы быстро зашагали по коридору к лестнице.

В филармонии шла репетиция. Пройдя служебным ходом, мы оставили Валечку в кабинете администратора, а сами попросились в зал.

Толкнули дверь и оказались на хорах. Две люстры над эстрадой ярко горели, переливаясь и сверкая. Остальные над залом были потушены и слабо мерцали. Оркестр исполнял финал Неоконченной симфонии Шуберта. Я узнал её сразу, ещё в коридоре, когда стали слышны звуки оркестра. Репетицию вёл Мравинский.

Тревожное беспокойство заключалось в самом начале симфонии. Кто-то искал согласия, гармонии и покоя и не находил их. В музыке звучал этот настойчивый мотив искания, тревоги и несбыточного счастья. Музыка говорила о том, о чём нельзя сказать словами, что невыразимо и живёт в самой глубине человеческой души. Я молча указал Алёше на кресло. Он сел. Я остался стоять. Алёша сначала рассматривал зал, потом, опершись руками о барьер, принялся изучать оркестр и музыкантов и, наконец, посмотрел на дирижёра. Нам хорошо было видно его сухощавое, аскетическое лицо. Обычно сдержанный жест Мравинского приобретал на репетиции свободу и раскованность. Казалось, его пластичные, гибкие руки извлекают музыку из самого пространства, из приглушённого мерцания под сводами зала, а музыканты лишь вторят этой музыке, взмахивая смычками. Алёша внимательно следил за оркестром. Когда симфония кончилась, он сидел некоторое время молча, потом посмотрел на меня.

— Всё, — сказал я.

— Больше не будет? — спросил Алёша.

— Нет.

Мравинский застёгивал вязаный жилет и что-то говорил первому скрипачу. Музыканты собирали ноты. Отодвигали стулья. Поднимались со своих мест.

Мы тоже пошли к выходу. Алёша осторожно ступал по красной ковровой дорожке, так осторожно, как будто она пружинила под его ногами. У двери он остановился и оглянулся в последний раз. В потушенных люстрах переливались мерцающие радужные огни. В полутьме колонны казались особенно белыми. Я показал Алёше на высокое полусферическое окно под сводами. В нём разлился сиреневый ленинградский закат.

В автобусе мы долго ждали музыкантов. Они входили, устраивались поудобнее. У них были усталые, прозаические лица. Они вяло о чём-то переговаривались. Всё это никак не вязалось с музыкой, которую они только что воссоздавали на этих вот запрятанных в чехлы инструментах. Как будто волшебство существовало помимо них и осталось там, среди белых колонн.

Но Алёша не смотрел на музыкантов. Он смотрел в стекло и видел чёрные деревья сквера, ноздреватый оседающий снег и редкие проплешины с кустиками пожухлой прошлогодней травы.

В тонателье тех же музыкантов Алёша увидел через толстое стекло. Он, композитор и звукооператор находились в небольшой комнатке по одну сторону стекла, а по другую — в большом зале студии — сидел оркестр, стоял дирижёр и немного в стороне, у микрофона, — мальчик из хоровой капеллы. По эту сторону стекла можно было ходить, разговаривать, смеяться и даже комментировать то, что происходит по ту сторону. По ту сторону — тишина. Там нельзя даже скрипнуть стулом. Там и совершается всё самое главное. Мальчик пел песню о зелёной горе. «Зелёная гора, она не за горами. Пусть дождик льёт с утра, пусть молния над нами…»

Алёша смотрел на мальчика, как на своего двойника. Ведь в фильме эту песню будет петь он. Никто и не узнает, что голос, бегущий с плёнки, принадлежит не ему. У Алёши даже рот немного приоткрылся — так он внимательно следил за солистом.

Несколько раз музыканты играли за стеклом одну и ту же песню, а мальчик пел её. Наконец запись закончилась.

— Сейчас споёшь под фонограмму, — сказал Алёше звукооператор. — Небольшой перекур, и мы с тобой поработаем.

Мы вышли со звукооператором на лестницу, и я наконец-то набил табаком свою трубку. Покурив, мы вернулись в тонателье, но Алёши не было. Мы поискали его в коридоре, в соседних помещениях и нигде не нашли.

— Не ищите, он ушёл, — сказал я Валечке.

Валечка пожала плечами:

— Ну и артиста вы нам нашли! Большое вам спасибо!

Звукооператор допытывался:

— А чего он ушёл? Мы же предупредили, что будем пробовать под фонограмму. Так чего же он ушёл?

Ни Валечке, ни звукооператору я не стал объяснять, почему ушёл Алёша.

Увидев мальчика из капеллы, который не первый раз записывался в кино, свободно вёл себя в студии, который так замечательно умел петь, Алёша, может быть, почувствовал себя на студии случайным человеком, он вспомнил, наверное, о той роли неудачника и нехорошего человека, которую он должен был играть в школе и которую он даже, возможно, считал заслуженной, и старая обида проснулась в нём. Быть может, он почувствовал себя чужим и одиноким, когда, оставив его в кресле, мы отправились курить на лестницу. Быть может, он подломал, что всё это дело со съёмками в кино не для него. И тогда он ушёл из студии и уехал домой.

Валечка и звукооператор принялись собирать плёнки, а я, попрощавшись, вышел из студии. На улице Михаил Иванович как раз усаживался в машину. Он весело приветствовал меня:

— Подвезти? В какую сторону?

Я, не раздумывая, сел в машину. Конечно, я поехал бы к Алёше, но не знал его адреса. Оставалось только ждать, придёт ли он на завтрашнюю съёмку.

— Что такой мрачный? — спросил Михаил Иванович. — Случилось что?

Я рассказал ему о мальчике. Михаил Иванович долго молчал. Достал папиросу и закурил, не отрывая руки от руля.

— Ты его сегодня не найдёшь, — сказал Михаил Иванович. — Я ведь только район знаю, а там дома — один на другой лезет. Разве найдёшь? Но завтра я за ним заеду. Не пропущу его, не беспокойся!