Час мужества

Михайловский Николай Григорьевич

В книгу вошли очерки о боевых действиях моряков в годы Великой Отечественной войны. Это рассказы о реальных людях — матросах и командирах — героях обороны и освобождения Таллина, Севастополя, Заполярья. Час мужества... Этот час приходит, когда твоей Родине грозит смертельная опасность и нужно собрать все силы, всю волю для достижения победы. Часом мужества была героическая оборона Таллина для связиста Константина Голева, севастопольская эпопея для школьницы Зои Козинец, бои в Заполярье для артиллериста Александра Покатаева, подводника Николая Лунина и еще многих воинов, о ком рассказано в этой книге.

 

Михайловский Николай Григорьевич

Час мужества

Аннотация издательства: В книгу вошли очерки о боевых действиях моряков в годы Великой Отечественной войны. Это рассказы о реальных людях — матросах и командирах — героях обороны и освобождения Таллина, Севастополя, Заполярья. Час мужества... Этот час приходит, когда твоей Родине грозит смертельная опасность и нужно собрать все силы, всю волю для достижения победы. Часом мужества была героическая оборона Таллина для связиста Константина Голева, севастопольская эпопея для школьницы Зои Козинец, бои в Заполярье для артиллериста Александра Покатаева, подводника Николая Лунина и еще многих воинов, о ком рассказано в этой книге.

 

Таллинская страда

 

«Анта... Адели... Ута...»

— Вас вызывает Таллин! — сообщила телефонистка междугородной станции.

Меня охватило волнение. С этим городом связано слишком многое в моей жизни. Война! И даже более ранние времена, начиная с 1940 года, когда первый раз приехал в Эстонию в качестве корреспондента «Правды».

Таллин! При одном упоминании о нем перед глазами всегда возникает образ древнего города с высокими крепостными стенами Вышгорода, башнями Длинный Герман и Толстая Маргарита, памятником русским морякам с броненосца «Русалка» — фигурой ангела с крестом в руке, обращенным к морю...

Я видел Таллин в праздничном наряде — ликующие толпы людей в дни провозглашения Советской власти, видел его в клубах черного дыма, в языках пламени, когда на улицах, перегороженных баррикадами, кипел бой.

Тогда, 27 августа, после двух месяцев упорных сражений в Эстонии, мы вынуждены были уходить морем, прорываться через минные поля, отражать удары вражеских пикировщиков, подводных лодок, торпедных катеров.

Я оказался на пароходе «Вирония». Поначалу в его роскошном салоне и каютах размещался штаб флота, а в последние часы он перешел на крейсер «Киров», и наш небольшой пароход заполнили люди, остававшиеся в Таллине до последнего дня: работники разведки, бойцы и командиры из отрядов прикрытия и наш брат — военные журналисты.

Буксир выводит «Виронию» из гавани, и мы занимаем место в строю уходящих кораблей. В небе на большой высоте плывут немецкие бомбардировщики. Вооружение у нас небогатое — зенитные пулеметы. И все же налет первой девятки удалось отбить. Со всех сторон взметывались султаны воды. Не успели порадоваться, снова налет. Теперь самолеты шли со стороны солнца и один за другим отвесно бросались в пике, причем явно целили в нашу «Виронию», полагая, что она по-прежнему штабной корабль. Вторая атака тоже отбита.

Но вот появляется третья волна. «Юнкерсы» вывертываются и, свистя, несутся в пике. Удар страшной силы. Под ногами все трещит и рушится.

Не помню, как очутился в воде. Вокруг меня виднелись головы плывущих и слышались крики людей.

Усиленно гребу в сторону. Помню советы товарищей: смотри, как бы при гибели корабля не затянуло в воронку. Теперь уже низко над самой водой проносятся самолеты и с бреющего полета обстреливают плывущих моряков. Гул моторов, всплески воды от свинцового дождя. Но именно в такие минуты крайне обостряется сознание, даже у малодушных невесть откуда появляются сила воли, понимание, как нужно себя вести в подобной обстановке. Сейчас важно сохранять силы, и я лежу на спине, едва шевеля руками, лишь поддерживая равновесие. Затем, отдохнув, переворачиваюсь и снова плыву. И так раз за разом повторяю один и тот же прием. Вокруг меня голов все меньше и меньше, и почти не слышно голосов. Уже вечереет, солнце ушло за горизонт, на море свежо, волны подкрадываются, налетают откуда-то со стороны, а я подобен спичечному коробку, выброшенному за борт. Захлебываюсь, но пока не теряю самообладания.

Однако всему приходит конец, силы иссякают. В какой-то момент, в изнеможении закрыв глаза, решил: будь что будет. И тут послышался гул моторов и возле меня оказался катер — «морской охотник», подбиравший немногих, кто уцелел и дождался минуты спасения...

В Таллине я испытал горечь поражения и радость победы. Часто бывая там, я вижусь со старыми боевыми друзьями, а их осталось не так уж много, и меня снова и снова охватывает счастливое и немного грустное чувство встречи со своим прошлым.

И этот телефонный звонок не стал для меня полной неожиданностью. Скорее неожиданным было услышать голос начальника музея дважды Краснознаменного Балтийского флота Владимира Ивановича Гринкевича — знатока военно-морской истории и энтузиаста своего дела. Осведомившись приличия ради, как я живу, он сообщил:

— А у меня для вас сюрприз. Срочно приезжайте!

— Что именно? — допытывался я.

— Возможно, вы слышали о радиолокаторе, он испытывался в Таллине в сорок первом году?

Я вынужден был признаться, что узнаю об этом впервые.

— Не мудрено. Тогда все только начиналось. Но самое удивительное — сохранился дневник инженера Голева, он с опытной установкой был в Таллине в самые жаркие дни боев. Я уверен — это неизвестная страница в истории советской радиолокации, о которой стоит написать. Приезжайте скорее!

Звонок Гринкевича пришелся кстати. Как раз в ту пору я в составе делегации ветеранов войны готовился ехать в Кронштадт для участия в походе Краснознаменного крейсера «Киров». Стало быть, остались считанные дни до встречи с Таллином.

— Тем лучше! — откликнулся Владимир Иванович. — Жду!

Положив трубку, я старался припомнить, не видел ли Голева в дни обороны Таллина? Нет, слышу о нем впервые. Тем больший интерес вызывало у меня сообщение начальника музея. И в те несколько дней, что оставались до отъезда, из головы не выходил инженер Голев, и я думал о том, какие открытия сулит мне его фронтовой дневник, вероятно, чудом уцелевший с тех далеких времен.

Вскоре я оказался в Кронштадте на палубе знакомого корабля, в кругу своих давних друзей, моряков-кировцев, когда-то молодых лейтенантов, старшин, мичманов, совсем молодых краснофлотцев, полных энтузиазма, готовых на любые свершения, а сегодня почтенных отцов семейств, дедов с седыми головами.

Мне особенно приятно было встретить друга военных лет Алексея Федоровича Александровского — Лешу с ямочками, как величали его товарищи. В самом деле, когда он смеялся, у него на щеках возникали две ямочки. Он был в ту пору лейтенантом, командиром зенитной батареи. Все его хозяйство — пушки, пулеметы — находилось наверху; защищая корабль от самолетов противника, бойцы-зенитчики вместе со своим командиром постоянно подвергались смертельной опасности. Теперь и Алеша дважды дед, степенный капитан 1 ранга в отставке, еще полный энергии, а главное, по-прежнему душевный человек. Недаром он много лет бессменный председатель совета ветеранов «Кирова».

Будучи в Кронштадте, коротая часы, оставшиеся до выхода в море, мы с ним отправились в город, я рассказал о своем разговоре с Гринкевичем и о том, что там ждет меня какое-то открытие. Алексей Федорович заинтересовался:

— Да и я слышал, что была в Таллине опытная радиолокационная станция для обнаружения самолетов, но подробностей никаких не знаю.

Проходя по улице Урицкого, мы задержались у дома с мемориальной доской на стене: «Здесь жил в 1895- 1901 гг. великий русский изобретатель радио А. С. Попов».

— Отлично! Он имеет прямое отношение к нашему разговору, — обрадовался Алексей Федорович. — Ведь Попову принадлежит открытие радиолокации. Давайте зайдем!

Но дверь оказалась запертой: выходной день.

Впрочем, Алексей Федорович сам хорошо знал историю развития радиосвязи и популярно объяснил, в чем заключалась сущность явления, впервые обнаруженного русским ученым. Попов доказал, что радиоволны могут служить не только для связи, они пригодны для навигации и обнаружения.

— А у нас когда построены такие станции? — спросил я.

— В тридцать четвертом году под Ленинградом с помощью локатора был обнаружен первый самолет. Ну а потом, должно быть, и в Таллине действовала опытная установка.

Я понял, что мне повезло, — иду по верному следу...

Мы вернулись на корабль, переполненные впечатлениями от встречи со своей далекой молодостью. Нет моряка — ни мичмана, ни адмирала старшего поколения, которые не начинали бы флотской службы в Кронштадте. И нет матроса, способного забыть свою срочную службу здесь, где сами камни овеяны славной историей русского флота. Вот откуда такая привязанность к этому городу и верность ему.

В тот же вечер я постучался в каюту старшего штурмана корабля и спросил:

— Нет ли у вас каких-нибудь материалов о Попове?

Лицо его выразило недоумение: о каком Попове идет речь? Я объяснил, что меня интересует.

Он не хотел отпускать меня с пустыми руками, долю рылся в столе, пока не нашел историческую справку-конспект для занятий с матросами по специальности. И там, к моему удовольствию, оказалось самое важное.

Да, действительно, открытие отраженных волн относится к 1897 году. Тогда ученый докладывал морскому ведомству:

«Применение источника электромагнитных волн на маяках в добавление к световому или звуковому сигналу может сделать видимыми маяки в тумане и в бурную погоду; прибор, обнаруживающий электромагнитную волну звонком, может предупредить о близости маяка, а промежутки между звонками дадут возможность различать маяки. Направление маяка может быть приблизительно определено, пользуясь свойством мачт, снастей задерживать электромагнитную волну, так сказать, затерять ее...».

Оказывается, вот когда родилась гениальная идея! Отсюда все и пошло.

Корабль вышел в море, и нашим глазам предстало все знакомое с давних пор и потому особенно близкое и дорогое: островки-форты — недремлющие стражи на подступах к Кронштадту. Они верно служили не одно десятилетие, а сегодня разоружены, подобно старым морякам, ушли в отставку. А вот и Шепелевский маяк, последний провожатый моряков в далекие плавания. Навстречу нам идет сухогрузный транспорт под флагом ФРГ, и на его мачте взвивается традиционный флаг «Счастливого плавания!».

Все дальше и дальше как будто расступаются берега, скоро они растворяются и в конце концов исчезают вовсе. Остается темно-зеленая вода и небо.

Мы входим в ритм привычной всем походной жизни. Тренировки у орудий, приборов чередовались с учениями. Тревога — и моряки мгновенно разбегались по боевым постам. Сообщалось, что вот-де в таком-то районе обнаружены самолеты или корабли противника. И все, начиная от командира корабля до коков, — кстати говоря, и они расписаны по боевым постам — все были поглощены работой. Только во второй половине дня после многих часов боевой учебы наступала разрядка — в эту пору во всех уголках корабля встречались ветераны войны с молодыми моряками.

Мои мысли по-прежнему были обращены к радиолокатору, не терпелось узнать возможно больше о его прошлом. А настоящее можно было видеть, поднявшись на ходовой мостик. Там непрерывно вращалась антенна локатора кругового обзора. А на экране отражался микромир, все время меняющийся в причудливом круге. Мне интересно было следить за бегом стрелки, перед глазами проплывали то далекие, не видимые простым глазом берега, островки, а то вдруг возникали какие-то движущиеся точки. Вскоре выяснялось — это корабли, плывущие нам навстречу. Разумеется, я докучал своими вопросами штурману, матросам и старшинам, обслуживающим локатор. Они терпеливо все объясняли и, как мне показалось, были даже довольны тем, что объявился этакий «болельщик» их интересной, даже романтической профессии.

Моим сподвижником в поисках материала был неизменный Алексей Федорович.

После дневной суеты поздним вечером мы с ним отправлялись в корабельную библиотеку, просматривали книги, и оба одинаково радовались, сделав для себя какое-то хотя бы маленькое открытие.

— Смотрите, удивительная книга! И как она очутилась в корабельной библиотеке?! Ведь такие фолианты хранятся где-то в Академии наук, — сказал Алексей Федорович, передавая мне научную монографию об А. С. Попове, построенную исключительно на документах.

Мы сели рядом, не торопясь перелистывая увесистый том, пробегали страницу за страницей, и нам открывались первые шаги в науку великого русского ученого-самородка: опыты беспроводной связи в море или, как писал сам Попов, «опыты сигнализации без проводов приближались к условиям практического применения этого способа для целей военно-морского дела». Сегодня покажется удивительным, что установление беспроводной связи на 5-8 километров стало тогда сенсацией для всего мира.

Книга, каждая строка которой имеет необходимые ссылки на архивные документы, поведала нам, сколь труден был путь ученого. Неверие встречал он в родном отечестве, скептицизм проявляло адмиралтейство до тех пор, пока не грянула беда. А случилось это осенью 1899 года. Броненосец береговой обороны «Генерал-адмирал Апраксин» шел из Кронштадта в Либаву (ныне Лиепая). На море бушевал шторм, и снежная метель лишила моряков всякой ориентировки.

Проходя остров Гогланд, они заметили огонь южного маяка. Решили — встречное судно, отвернули в сторону, и корабль сел на камни. Только после этого ЧП зашевелились члены морского ведомства. На Гогланде и в других местах началось поспешное строительство станций беспроводной связи. Возникла новая проблема: где изготовлять необходимую аппаратуру. «Радио изобретено в России, а радиоаппаратуру страна должна приобретать за границей», — с горечью писал почитатель изобретателя радио адмирал С. О. Макаров.

Глядя в иллюминатор, мы видели бегущие воды, и только они были нашими спутниками. Но замечательно и символично другое: мы шли теми же морскими дорогами, где ходил А. С. Попов, проводя свои опыты беспроводной связи. И здесь же спустя десятилетия разыгрались морские баталии Великой Отечественной войны. Далекое и близкое как бы сливалось для нас в единый образ героической Балтики, начиная с девятнадцатого года и по сей день, когда в этом мирном море нет-нет да и всплывет рогатое чудовище — мина, напоминая минувшую войну.

Еще в походе мы условились, что первым долгом посетим музей дважды Краснознаменного Балтфлота, созданный в Таллине не так давно, но уже завоевавший популярность у моряков.

В Таллине сели в автобусы. Мы на Нарва-Маанте. Входим в маленький особнячок. Владимир Иванович Гринкевич, радостный, встречает нас, ведет по узкой лесенке вверх, показывает экспозицию — картины, фотографии, макеты, скульптуры...

Закончился осмотр музея. Моряки пошли знакомиться — с Таллином, а мы с Владимиром Ивановичем уединились в кабинете. Он открыл сейф, бережно вынул оттуда потрепанную, с вылинявшей голубой обложкой общую тетрадь.

— Это и есть дневник лейтенанта Голева. Ученый, кандидат технических наук, умер три года назад, дневник завещал нашему музею.

Поблагодарив Владимира Ивановича, я отправился на корабль. Остаток дня ушел на изучение или прочтение страниц, исписанных не всегда разборчивым широким размашистым почерком, где чернилами, где карандашом, — судя по всему, писавшихся второпях. И то, что я узнал из этой тетради, легло в основу документального повествования, воскрешающего еще одну неизвестную страницу войны.

...Он проснулся рано, еще не было шести. Проснулся от скрипа кровати, противно-назойливого, как мышиный писк. В круглом зеркале трюмо напротив отражалось его роскошное ложе. Он подумал: кому была нужна такая громадина-вилла и эта спальня с лепным потолком и скользким паркетом, как в танцевальном зале, и широченная французская кровать, на ней может разместиться солидное семейство. А жили здесь всего двое: владелец фирмы готового платья и его жена, красавица, знаменитая манекенщица, «таллинская звезда», каждый сезон гастролировавшая в Париже. Едва в Эстонии запахло революционными преобразованиями, господа поспешили убраться в Швецию...

Вилла в парке Кадриорг долго пустовала. Но однажды ее заняло маленькое подразделение во главе с лейтенантом Голевым. Подразделение было единственное на всем эстонском участке фронта. Кроме нескольких доверенных лиц из военного руководства, о нем никому не дозволено знать. И чтобы вилла не привлекала внимание прохожих, снаружи даже не было часового. Зато усиленное отделение охраны находилось в постоянной боевой готовности.

Горбатые автофургоны с антенными устройствами на крыше стоят в глубине сада, замаскированные сеткой под цвет листвы, — вот это и есть главная ценность, ради чего здесь оказался инженер Голев.

В эту раннюю пору через распахнутую настежь дверь балкона доносился разноголосый птичий гомон, шорох листвы, а над деревьями голубело небо, и косые лучи солнца золотили верхушки деревьев. До подъема еще больше часа, и Голев продолжал лежать, стараясь не шевелиться и не вызывать надоевший противный скрип: будто под тобой что-то живое упорно напоминает о себе и рвется наружу.

Прошла неделя после его приезда в Таллин, а он продолжал оставаться во власти московских впечатлений. Тихая размеренная жизнь, по утрам поездки в метро на службу в НИИ. Долгие часы в конструкторском бюро над листами ватмана, затем дни и недели ожидания, когда схемы воплотятся в электронные блоки. А сколько ломалось копий в спорах о мощности будущей радиолокационной установки и других параметрах. А помехи? Как их устранить? И бились, пока не создали фильтры и в разноголосом хоре эфира не услышали тоненький слабый голосок отраженного сигнала. Разрабатывались новые и новые схемы — более усовершенствованные, но тут нередко сталкивались интересы теоретиков и практиков. Приезжал Голев на завод с чертежами разместить заказы, а производственники, взвесив свои скромные возможности, говорили: «Не можем». Приходилось искать компромиссы, выбирать нечто среднее. И все же к началу войны советский радиолокатор был готов, смонтирован в автофургонах. Энтузиасты его создания, в том числе и инженер Голев, были убеждены, что он будет надежно предупреждать об опасности.

Он много думал о Москве: там остались мать, Анна Ивановна, сестра Марина и жена. Да, да, жена Катя. И как получилось! Если бы не война — дотянули бы до осени, как и задумывали. А тут раз-раз — и поженились. И свадьбы такой еще, вероятно, ни у кого не было. За несколько часов до отъезда в Таллин собралось несколько его друзей у Марины, наполнили бокалы, а затем все поехали на вокзал. Единственный подарок, который успел Голев сделать своей жене, были лакированные туфли, купленные матерью по его заказу в те недолгие часы, пока он получал обмундирование и проездные документы.

Теперь, лежа в кровати, он вспоминал все это с особенной грустью. Где-то теперь Катя? Возможно, даже и не в Москве, а на Урале или в Сибири. То, что он уже неделю в Таллине и ни одного письма, вызывало беспокойство, Даже если принять во внимание военное время.

Он рывком поднялся, зная, что сегодня с утра опять тренировки. Молодой состав. Да и техника новая. Учиться и учиться... По привычке размялся — и под холодный душ. Будто иглами обжигало тело, чувствуя прилив бодрости, он весело подумал: «Благодать! Ванна, душ — одинаковая прелесть для буржуазии и пролетариата. Вот этого нам в жизни явно не хватало...»

Автофургон прочно стоял на специальном устройстве и для поиска целей поворачивался вместе с антенной и операторами на все триста шестьдесят градусов. Только тогда можно было обнаружить цели. Голев сидел со своими будущими операторами перед экраном. Изображение было неустойчивым, содрогалось, прыгало, мельтешило...

Голев впился глазами в экран и словно по строкам читал страницы давно знакомой книги. Принцип работы импульсного радиолокатора был известен. Он излучает сигналы, затем следует интервал, возвращается эхо сигнала. Гораздо важнее было другое: из смеси помех выделить цель, определить расстояние. В этом-то и заключается мастерство оператора.

Когда на экране четкая горизонтальная линия стала обрастать бахромой, Голев объяснял:

— Это случайные выбросы луча развертки. «Травкой» мы ее называем. Если ее много, то отраженный сигнал не сможет к нам пробиться, вы его не заметите, пропустите цель со всеми вытекающими последствиями. А может, примете ложный сигнал за реальный и понапрасну устроите тревогу. Как же не потерять уже найденный сигнал? Не огорчайтесь, все дело практики, навыка...

Так он обучал своих помощников. Разумеется, он не углублялся в теоретические основы радиотехники, не касался физики ионосферы, электродинамики, теории поля и других высоких материй. Ему важно было научить молодежь тому, что от нее потребуется на войне.

В Таллине в июле сорок первого шла обычная жизнь: по утрам на Ратушной площади люди струйками растекались по узеньким извилистым улочкам, спеша на службу, в кофиках встречались друзья, и даже на «золотом пляже», в ближайшем местечке Пирита, преспокойно загорали отдыхающие. В минуты досуга и Голев не мог удержаться от соблазна выкупаться в холодном море и полежать на песке. Но все время на душе было тревожно от неизбежной встречи с противником.

И вот уже издалека донеслось грозное дыхание войны: «Немцы от нас в 50 километрах, — читаем в дневнике. — Сделали связки гранат. Танки прорвались без пехоты... Орудийную стрельбу уже слышно. Никто из наших бойцов еще не обстрелян... Для мобилизации личного состава рассказал командирам отделений о возможной высадке десанта и действиях против него».

Первые самолеты противника над Таллином, и как на грех начинаются неполадки. «Занимался отысканием неисправностей в одном из узлов. Методику как будто усвоил неплохо. Неисправность нашел...» И это еще не все. Есть и другие огорчения: «Шумы... Нас демаскирует вентилятор. Скорее бы подключиться к местной сети, а вентилятор сменить...»

Появление над городом вражеских самолетов-разведчиков голевскую команду застало врасплох. И после отбоя тревоги из ПВО флота позвонили и с сарказмом заметили:

— Кажется, ваша бандура здесь ни к чему...

Голев, слушая, краснел, но не пытался оправдываться, хотя мог бы и возразить: неполадки при освоении новой техники неизбежны и, кроме того, нет источника постоянного тока, на который рассчитана установка.

«Утром поехал договариваться на электростанцию о подключении нас к сети. Ходил за резолюцией в наркомат коммунального хозяйства. Чудесное учреждение. В нем ни одного человека. Работает один нарком, да и он в Совнаркоме».

Стараясь не объяснять подробно, для чего нужен постоянный ток, Голев добился своего: «Наконец-то мы питаемся от электросети» (14.7.41 г.).

Фронт приближался к Таллину, и потому в машинах установили круглосуточное дежурство. Свободные от вахты бойцы взялись за кирки, лопаты. Вокруг виллы на случай боев роют окопы. Шутка ли сказать: секретная установка, новое слово в технике попадет в руки противника... Правда, на сей счет все предусмотрено. В крайнем случае все хозяйство в один миг взлетит на воздух, и следов не останется. А все-таки жаль творение человеческого ума и умелых рук.

Все тревожнее становятся сводки Совинформбюро, и лейтенант Голев с горечью отмечает в своей тетради:

«Бомбили Москву! От Кати, из дома до сих пор ничего не получаю. Как они это переживают? Подождите, за каждую бомбу эти нацисты получат в три раза больше. Москвичи должны быть не менее стойкими, чем лондонцы» (22.7.41 г.).

«...Не нахожу себе места, Москву бомбят уже третий раз. Из дома ничего нет. Почта, по-видимому, не работает.

Придется письма не писать, а вести дневник. Потом все прочтут... Неужели мы не можем бомбить Берлин? Почему-то несколько раз в день представлял себе раненую маму. Сколько она страдала! И сколько еще впереди! Хотя бы знали, что у меня-то все в порядке» (24.7.41 г.).

Этого дня давно ждали. Начальник разведки полковник Н. С. Фрумкин докладывал вышестоящему начальству: на аэродромах, занятых противником, идет концентрация самолетов, накапливается бомбардировочная авиация, все готовится для воздушных налетов на Таллин и корабли. А их тут немало. Боевое ядро флота во главе с крейсером «Киров». Они пришли из Рижского залива на Таллинский рейд, пока выполняют разные задания, а как только гитлеровские войска приблизятся на пушечный выстрел, огнем будут прикрывать главную базу флота. Все средства ПВО были приведены в готовность. Зенитчики находились у орудий, летчики — у самолетов и, конечно, никуда не отлучался Голев. Большую часть времени он находился в машине у локатора, часами наблюдая за разверткой. Глаза уставали от напряжения. Но нельзя же снова проморгать противника. В тот раз прорвался разведчик, пролетел на большой высоте — и делу конец. А теперь готовится армада для нанесения бомбовых ударов, и дело вовсе не в том, чтобы доказать генералу Зашихину, дескать, не зря мы тут хлеб едим — хотя и это важно, но куда важнее выполнить свое назначение — вовремя оповестить о грозящей опасности.

«Налет двадцати трех стервятников. Обратно улетели только двадцать. У нас без потерь» (20.8.41 г.).

И вот, как это произошло. В полдень открылась дверца фургона, и командир взвода пригласил лейтенанта обедать. «Давайте еду сюда!» — отозвался Голев, и не успел командир взвода уйти, как Голев среди случайных мечущихся вверх и вниз выбросов луча развертки, часто появляющейся бахромы и «травки» — этих неизменных помех — поймал сигнал. И не один, а несколько. Они быстро возникали на экране, как будто сообщая: «А вот и мы...» Самолеты еще были далеко, когда с РЛС был подан сигнал командованию, а оттуда дальше на зенитные батареи и к летчикам-истребителям.

— Летят, проклятые! — только и успел произнести Голев, ни на один миг не отрываясь от экрана, продолжая сообщать по рации все новые и новые данные о самолетах, держащих курс на Таллин.

Его сигналы были приняты. На зенитных батареях сыграли тревогу, и с узкой полоски асфальтированной дороги, на которой вынуждены были базироваться наши истребители, ушли в небо командир эскадрильи Романенко и его летчики Кулашов, Байсултанов, Потапов, Васильев...

На самых подступах к Таллину завязался воздушный бой, и лишь отдельные самолеты, прорвавшись к рейду и кораблям, бросали бомбы. Ничего этого не видел Голев. Он не знал о той, можно сказать, классической атаке, когда молодой истребитель Иван Георгиевич Романенко (ныне генерал-лейтенант в отставке) буквально врезался в строй бомбардировщиков, ошеломив своим дерзким маневром врага. Голев даже не слышал выстрелов зенитной батареи, стоявшей неподалеку от виллы, потому что все его внимание было направлено на экран, куда в это время приходили новые и новые сигналы...

После отбоя Голев снял трубку и услышал знакомый голос:

— На этот раз вы молодцы. Так держать дальше!

Налеты продолжались, и локаторщики, окрыленные первым успехом, старались издалека обнаружить воздушного противника.

Между тем обстановка на сухопутном фронте с каждым днем осложнялась. Части 8-й армии под напором превосходящих сил противника вынуждены были отходить к Таллину. Главным заслоном на подступах к городу стали отряды моряков-добровольцев. Они дрались храбро. Их надежно прикрывали своим огнем корабли, и прежде всего крейсер «Киров».

В Таллине становилось тревожнее. О чем думал Голев?

Какие мысли роились в голове?

«Если фашисты будут напирать, свертываемся и идем на передовую (если она сама к нам не придет). Как-то неудобно, все время чувствуешь, что за тебя кто-то воюет, а ты здесь живешь на даче, пользуешься всеми благами. Польза от нас все же есть и будет еще больше» (5.8.41 г.).

То, о чем мечтал Голев, узнав о налетах вражеской авиации на Москву две недели назад, наконец-то свершилось.

«Сегодня радостное известие. Наши бомбили Берлин, там совсем не ждали. Летели в отвратительную погоду. За Москву — ответный удар!» (10.8.41 г.).

Было чему радоваться. И возможно, в те дни кто-то из защитников Таллина произнес слова: «Если по небу добрались, то и по земле дойдем». (Они-то и навели Голова на более широкие размышления.)

«Интересное совпадение. Гитлер явно играет под Наполеона. Наполеон начал наступление на Россию 23 июня 1812 года. Гитлер напал на СССР 22 июня 1941 года. Наполеон взял Смоленск 18/8. Гитлер примерно 13/8. Это совпадение продолжается, только с маленькой разницей. Этому выродку в Москве не бывать, а кончит он тем же...» (20.8.41 г.).

Война упрямо подбиралась к Таллину. В последние августовские дни стало привычным слышать грохот корабельной артиллерии, ведущей с рейда огонь по войскам противника, и ответные разрывы вражеских снарядов.

В одну из ночей поднятые по тревоге локаторщики услышали артиллерийскую стрельбу в окрестностях Таллина. Было приказано немедленно оставить виллу и переправиться со всем хозяйством в сравнительно далекий, можно считать тыловой, район города — на полуостров Копли.

Снялись быстро. Вскоре заняли новую позицию и продолжали нести службу. Приняли меры на случай боя.

«До моря 400 метров. Дальше ехать некуда. У нас больше сотни патронов на каждого» (23.8.41 г.).

Вскоре противнику удалось прорвать третью, последнюю, линию нашей обороны и оказался у стен Таллина. Город принял суровый вид. Учреждения не работали. Закрылись кефики и магазины. Улицы были перегорожены баррикадами.

Держаться дальше становилось все труднее. И вот поступил приказ: оставить Таллин, эвакуировать войска в Кронштадт, сохранить боевое ядро флота. И пока там, в штабе флота, разрабатывался план прорыва кораблей через густые минные поля, все способные держать в руках оружие были брошены на передний край, чтобы остановить противника и тем самым выиграть необходимое время, прикрыть отход войск.

Ушли на передовую и бойцы подразделения РЛС.

«Я остался с четырьмя шоферами. Можно даже и одному работать».

Оптимизм не изменяет Голеву. И хотя обычная проводная связь со штабом ПВО нарушена, ввели в действие рацию. Уже все знают об отходе — Голев все равно несет вахту у экрана, более чем когда-либо наводненного помехами. Ему важно и в этой обстановке проверить свою опытную установку, определить дальность приема сигналов, с тем что, если останется жив, сможет на опыте работы в Таллине вести дальнейшее усовершенствование локатора.

«Сегодня видел сигнал такой же установки у Ленинграда» (25.8.41 г.).

В этом Голева убедили «зайчики», появлявшиеся на экране издалека. Он обрадовался такой дальней связи, что само по себе было большой неожиданностью, и рискнул передать по рации: «Таллин живет и сражается» в надежде, что там поймут, откуда эти слова. Он хотел подписаться своим именем и тут же подумал: может перехватить противник. Не имея секретного кода на связь с Ленинградом, он молниеносно придумал свои позывные: «Анта, Адели, Ута». В действительности не он придумал эти позывные, а писатель, автор фантастической повести, прочитанной в юности. Там говорилось о загадочных сигналах с Марса: «Анта, Адели, Ута» — они с тех далеких лет остались в памяти и пришли на ум в эту самую минуту.

Недолго пришлось ждать Голеву ответа. На той же волне ему отвечали: «Анта, Адели, Ута. Вас понял. Ленинград тоже в опасности. Будем держаться. Желаем вам боевых успехов».

«Какие там успехи, — с иронией подумал Голев. — Если бы знал мой коллега, что нам считанные часы оставаться в Таллине, а потом плавание в неизвестность. И доберемся ли мы до Кронштадта...»

Что больше всего радовало Голева? Его сигналы достигли Ленинграда — это уже здорово! И он оставался на своем посту, вел наблюдения, несмотря на то что и к станции с минуты на минуту мог прорваться противник.

«Приготовили бутылки с бензином. Некоторые переоделись в чистое белье, я тоже. Катя, родные где-то далеко. Как они сейчас? Единственное, что мне хочется, это не продешевить себя.»

А пока фашисты не появились, лейтенант Голев продолжал работать.

«Несколько налетов... Во время одного из них «мессершмитт» подбили, и он классически спикировал в море.

Испытывается и проверяется работа всех узлов, и глубоко огорчение, когда осциллограф капризничает. Починить нет возможности» (27.8.41 г.).

Но вот поблизости начали рваться снаряды, и можно подивиться выдержке человека, способного в этой сумятице не только делать свою работу, но и по часам и минутам фиксировать все, что происходит вокруг.

«В 16.00 нашу команду опять взяли для охраны штаба. Наши части взорвали арсенал. Горят цистерны с бензином.

В 18.00 получил по телефону распоряжение свернуть рацию. С оставшимися пятью бойцами быстро и спокойно все собрали.

В 19.00 отправился в Минную гавань, в штаб ПВО. Впереди стена дымовых завес».

Встретив капитана Навдачного из штаба ПВО, Голев спросил, какие будут дальнейшие распоряжения.

— Вам в Беккеровскую гавань, грузиться на транспорт.

— Вместе с машинами?

— Не знаю.

— На какой транспорт? Когда он отходит?

— Тоже не знаю. Отправляйтесь туда, на месте все будет ясно, — бросил он на ходу.

До Беккеровской гавани не близко. Но надо спешить...

Высокий плотный помначштаба капитан 1 ранга Черный, которого Голев уже встречал в штабе флота, и оказался тем высоким начальством без чьего приказания никто на транспорт не попадет. То и дело к нему протискиваются моряки и сухопутные командиры подразделений: они только вышли из боя, получив приказ, привели своих бойцов. Черный командует: «Пропустите!». И усталые люди, неделями не знавшие отдыха, с винтовками, противогазами, вещевыми мешками поднимаются на палубу. Подошел к нему и Голев, доложил, как положено, показывая на машины, стоявшие поодаль, стал объяснять, что и как. Не дослушал его капитан 1 ранга Черный, оборвал: «Знаю. Команду возьму. А машины жгите».

Жгите?! Легко сказать. Знал бы он, какого труда стоило переправить эти машины в Таллин, да и как так просто решиться уничтожить новую ценнейшую технику. Голева не смутило, что он всего-навсего лейтенант.

— Как, жгите?! — вспылил он. — Это же огромная ценность! Чего стоило их создать! Целый научный институт трудился. А потом самые высокие мастера на заводах. А вы жгите...

— Куда же я их поставлю? Сами видите, все забито, людей полно, а вы со своими машинами, — несколько опешив, объяснял помначштаба.

— Я не могу выполнить ваше приказание. Мне этого не простят. В Кронштадте и Ленинграде машины эти во как будут нужны, — убеждал Голев.

И помначштаба не выдержал, сдался:

— Грузитесь, вон на тот лесовоз, — показал он на судно, на носу которого Голев прочитал: «Казахстан».

«С автомашинами и командой на транспорте «Казахстан». На берегу оставалось еще много войск, когда мы отчалили. Наше судно встало на внешнем рейде, между островами Нарген и Вульф. Всю ночь Таллин представлял громадный факел. Горели цистерны, склады» (27.8.41 г.).

В те же самые часы и на том же самом рейде, между Наргеном и Вульфом, находилась и наша «Вирония», переполненная людьми, техникой. К тому же в отличие от «Казахстана», на который погрузили зенитки, оборонявшие Таллин, мы были почти безоружны. В темноте мы стояли на палубе с профессором Ленинградского университета полковым комиссаром Ценовицером, смотрели на зловещие огни, на фоне которых ясно вырисовывались шпили и башни, прислушивались к частым взрывам, не представляя, что нас ждет впереди...

Голев продолжал вести свои короткие записки.

«В 12.00 эскадра отправилась курсом на Кронштадт. Впереди и сзади вплоть до горизонта — наши корабли и транспорты. На нашем транспорте народу тысячи три с половиной. Яблоку упасть негде. Ночь провел под дождем на палубе. Днем залез в кабину машины, там тепло, электричество. Брился. Приютили у себя эстонку Зину с мужем-милиционером. В последний момент она решила ехать. Теперь без вещей. Иногда вздыхает об оставшихся чемоданах с платьями.

Сегодня самолеты противника вели только разведку. Вечером крейсер «Киров» обогнал нас. Установлено наблюдение по бортам транспорта, все время голоса: «Мина слева, мина справа». По-моему, это больше со страха. Всю ночь почему-то стояли, а ночью и нужно было двигаться» (28.8.41 г.).

Однако Голев тут был явно неправ. Финский залив, густо минированный, превратился, по словам моряков, в «суп с клецками». Часто мины всплывали у самого борта, и люди шестами отталкивали их, прокладывая путь своему кораблю. Днем можно было увидеть плавающие мины, и все равно транспорты подрывались. А в темноте мину не заметишь. Потери были бы больше...

«В 8 часов лег спать в кабине машины. Проснулся от стрельбы и взрывов бомб. Выскочил наружу...» (28.8.41 г.).

Он увидел массу людей. Те, кто спал в трюме, поспешно выбирались на палубу. Головы запрокинуты, окаменевшие лица, все взгляды устремлены в небо. Самолеты с крестами на крыльях проносятся над судном со свистом и воем, от которого дух захватывает, падают бомбы.

Фонтаны воды поднимаются вокруг и долетают до палубы. Но вот удар потряс корпус транспорта. Ходовой мостик охватило огнем. Голев почти лицом к лицу столкнулся с бойцом, ворот гимнастерки расстегнут, в глазах немой страх. «Погибаем. Спасайся, кто может!» — истошно вопил он. Голев вынул из кобуры наган, схватил паникера за плечо, стиснув зубы, приказал: «Стоять на месте! Иначе расстреляю!».

И тут же появились командиры старше Голева по званию: бывший начальник штаба ПВО Таллина полковник Потемин, полковой комиссар Лазученков. Началась борьба с пожаром. Люди проявили величайший героизм, действуя ломами, бросались в огонь, сбивали пламя своими намокшими шинелями. Одни с обожженным лицом и руками выскакивали из пожарища — туда устремлялись другие, стараясь пресечь путь огню.

Позднее Голев запишет в своей тетрадке:

«Пришлось людей организовать на тушение пожара. Подошел буксир, но как только на нем узнали, что с котлами у нас положение опасное, сразу ушли. Бросили клич по кораблю, вызывая механиков и кочегаров. Пар спустил Шумейко. В одном месте еле затушили. Я чуть не задохнулся в противогазе и мокрой шинели. Во время пожара отстреливались от самолетов... Пожар все же потушили... Я так устал, что еле держался на ногах. Вызвали налаживать радиосвязь. Опять налет 9 самолетов. Спрятался под лебедку, но это вроде как страус прячет голову под крыло. Встал и смотрел вверх, куда полетят бомбы. Ни одной мысли, что нам конец. Попадут или не попадут. Бомбы первого самолета просвистели левее впереди. Второго — правее. Все 9 самолетов, сбросил каждый по 6-9 бомб, промахнулись. Я от усталости еле стоял. После налета поели и улеглись спать. Проснулся от следующей бомбежки. Одна бомба попала в бункер. В машинном отделении бушует огонь. Стали поступать обожженные. Зину и всю нашу каюту посадил за перевязки. Опять прилетели самолеты. Обстреливали из пулемета. Мы в 15 милях от острова Стеншер (Вайндло)» (29.8.41 г.).

Остров близок. А попробуй до него добраться, пройти эти пятнадцать миль, если в котлах упало давление, механизмы повреждены, перестало биться сердце корабля... Нужно немедленно собрать людей, способных за короткий срок ввести в строй поврежденные механизмы. Ищут командиры вновь образованного штаба. Голев вспоминает, как во время пожара в общей сутолоке объявился моряк с забинтованной головой. Спокойный, рассудительный, он объяснил, что без доступа кислорода не может быть горения и предложил забрасывать огонь мокрыми брезентами, а когда брезентов уже не осталось, пустили в ход шинели и даже простыни. Наконец огонь удалось блокировать и вовсе затушить... Где этот человек? Исполнив свой долг, он затерялся, исчез в массе народа. Помнится, он был в морском кителе с малиновыми инженерными просветами меж золотистых нашивок старшего лейтенанта на рукавах. Найти — чего бы это ни стоило! Такие все могут! Голев досадовал на себя: не узнал, кто он, откуда?

И все же он разыскал старшего лейтенанта. Тот лежал на дне расщепленной шлюпки. Свежая повязка на руке привлекла внимание Голева. По лицу незнакомого моряка проскользнула едва заметная улыбка:

— Ну что, товарищ дорогой, пока живем-здравствуем? — проговорил он.

— Не очень-то здравствуем. Мы с вами даже не успели познакомиться, — Голев назвал себя и первым протянул руку.

— А я старший лейтенант Подгорбунский, — ответил тот, поправляя повязку. — Зовут меня Николай Николаевич.

— Обстановка, сами видите... — объяснял Голев. — Мы в пятнадцати милях от острова Стеншер. Машины вышли из строя, а надо дойти туда своим ходом. Если не починим за ночь, утром нас снова начнут бомбить...

Подгорбунский задумался:

— Так то оно так, только что там в машине, надо по смотреть.

Голев представил Подгорбунского полковнику Потемину, возглавлявшему походный штаб, и, получив от него «добро», спустился со старшим лейтенантом в машину.

— У меня все вышло из строя, — механик беспомощно развел руками. — Ремонт может быть только на заводе...

Подгорбунский вместе с Голевым в сопровождении механика осмотрели котлы, машины... Положив руку на плечо своему коллеге, Подгорбунский сказал:

— А что, если соберем умелых ребят, — они наверняка найдутся, и попробуем без завода.

— Пробовать можно. Только, думаю, бесполезно, ведь нужны материалы, приспособления, запасные части механизмов. Где их возьмешь?

— Ну а если мы останемся без хода, на рассвете прилетят фашисты, и нам с вами хана, механик, придется рыбку кормить...

Решили действовать. В тот же час командиры штаба продолжали поиск среди пассажиров механиков, кочегаров, слесарей. Собрали небольшую группу. И эти люди, воодушевленные инженером Подгорбунским, взялись за дело. Вместе с горсткой добровольцев работал и Голев, впервые после студенческой практики на заводе взявшись за молоток и зубило.

За ночь было совершено настоящее чудо. К рассвету ввели в строй котел, машину, и «Казахстан» своим ходом подошел к острову Вайндло.

Приказ штаба был высаживаться не всем сразу: сначала бойцам с техникой — им надлежит занять круговую оборону, потом раненым.

— Вы остаетесь на «Казахстане», — сказал полковник Потемин, обращаясь к Голеву и Подгорбунскому. — Все хозяйство на вашу ответственность.

— Есть, товарищ полковник! — отвечали оба.

Помню возвращение эскадры в Кронштадт 28 августа 1941 года. Нас, принявших по пути холодную балтийскую купель, пересадили на тихоходный пароходик «Ленинградсовет». Он шел со скоростью шесть узлов, больше пятидесяти раз на него налетали немецкие самолеты. А на ходовом мостике стоял не какой-нибудь морской волк, а лишь старший лейтенант Николай Николаевич Амелько. Самолеты входили в пике — он смотрел в небо, руки управляли машинным телеграфом. Оставалось дивиться его безошибочному расчету, он умел поймать тот самый критический момент, когда от самолета начинали отделяться бомбы. Тогда по его команде корабль, шедший полный ходом, отворачивал в сторону или даже застывал на месте, и бомбы летели в воду. Снаряды у нас кончились, смолкли зенитки, и выручало только искусное маневрирование, ни одна бомба не попала в цель. Да, это был талантливый моряк, проявивший себя в самые трагические дни. Не удивительно, что он стал потом адмиралом, командовал Тихоокеанским флотом, занимал пост заместителя главнокомандующего Военно-Морским Флотом СССР...

И точно так же Голев со своими машинами, можно считать, чудом дошел на израненном, наполовину сгоревшем транспорте «Казахстан». Когда он появился на рейде, команды боевых кораблей, в том числе и крейсера «Киров», выстроились по бортам, приветствуя героев, своим ходом добравшихся сперва до островка Вайндло, а затем и до своей родной Кронштадтской гавани.

Толпа моряков встречала Голева и его спутников, переживших за одни сутки столько, что хватило бы на всю человеческую жизнь. И один молодой военный в армейской форме с тремя кубиками и инженерными знаками различия в петлицах гимнастерки вырвался из толпы, зажал Голева в своих объятиях и весело произнес всего три слова: «Анта, Адели, Ута...».

Да, это был его коллега, товарищ по оружию, которого он в Таллине услышал по рации, а теперь Голеву предстояло с ним вступить в суровую пору блокады, голодать, холодать и вместе с тем жить и сражаться...

 

По схеме «Плутон»

В общем потоке нашей документальной литературы трудно познакомиться с каждой новой книгой. Порой мне кажется, что все связанное с войной уже описано. И не один раз. Вроде никаких новых открытий ждать не приходится. Вместе с тем нельзя не признать, что почти в каждой книге сказано какое-то новое слово о войне.

Находки, открытия часто случаются совсем неожиданные, как было с дневником инженера Голева; пылилась тетрадь тридцать с лишним лет в шкафу или письменном столе и после смерти ее владельца была передана музею дважды Краснознаменного Балтийского флота. Так мы узнали о советских радиолокаторах, испытывавшихся в разных местах, в том числе и в Таллине, в подлинно боевой обстановке.

Нередко красные следопыты раскапывают что-то подобное — об их работе пойдет речь дальше. А то, работая в архиве, вдруг среди массы бумаг найдешь такое, что и самому не верится. Думаешь, как же мы об этом раньше-то не узнали?!

Об одной из таких находок, тоже связанной с Таллином и крейсером «Киров», я и хочу рассказать читателям.

Приморский городок Пярну встретил появление гитлеровцев отчужденным молчанием. Несколько мотоциклистов промчались по улицам, бесприцельно паля из пулеметов, за ними прибыл и разместился в здании горсовета штаб дивизии, а к вечеру у подъезда остановился камуфлированный лимузин. Из машины вышел худой долговязый полковник. Он быстро поднялся на второй этаж, без стука вошел в кабинет генерала фон Гребера, командира той самой дивизии, что вышла к эстонскому побережью первой, хотя и на полтора месяца с опозданием против намеченных сроков.

Переступив порог, полковник состроил обрадованную улыбку. Полное отечное лицо командира дивизии было ему знакомо — встречались во Франции.

— Мой дорогой генерал! Опять судьба свела нас!

Генерал, любезно улыбнувшись в ответ, внутренне насторожился. Полковник был из абвера, а чего ждать от подобных гостей, никогда не знаешь.

— Чем могу быть полезен, Гейнц? — деликатно спросил Гребер.

— Обстановка, дорогой генерал. Прежде всего меня интересует фронтовая обстановка.

Гребер подвел его к карте, разостланной на столе. Все стрелы были нацелены на Таллин.

— Мои парни уже там, — с хвастливыми нотками в голосе заметил Гейнц. — На этот раз у них чертовски трудная задача. Вряд ли красные догадываются, куда протянулись наши щупальца...

Греберу хотелось спросить «куда?», однако он счел за благо промолчать: люди из этого ведомства любят лишь сами задавать вопросы.

— Вы даже не представляете, генерал, какие в этом городе ценности.

— Почему же не представляю? Я бывал там до войны и повидал многое.

— Того, за чем мы охотимся, вы не могли видеть. Золото и драгоценности предпочитают скрывать за толстыми стенами и в прочных сейфах...

Гребер смолчал, удивляясь чрезмерной разговорчивости собеседника. Впрочем, кто их поймет, этих абверовцев? Если говорят об эстонском золоте вслух, значит, можно считать — оно у них в кармане. Он не сообразил, что полковник умышленно раскрывал перед ним карты, чтобы разжечь тщеславие командира дивизии и таким путем ускорить события: вырвать из рук красных огромные ценности — заслуга, которую в Берлине не забудут.

— Я бы хотел пригласить вас на завтрак, полковник, — предложил генерал. — Эстонские угри — такой деликатес!

— Благодарю, генерал,- Гейнц вежливо поклонился. — Мною правит беспощадный царь — время. И все-таки, — он тонко усмехнулся, — я бы сейчас с удовольствием принял ваше приглашение в таллинский ресторан, скажем, в «Золотой лев». Но увы!.. Генерал побагровел, уловив намек на неповоротливость его дивизии, однако снова счел за благо промолчать...

Через четверть часа машина Гейнца подкатила к маленькому отелю, стоящему вдали от дороги в глубине парка. Его помощник — лейтенант нетерпеливо ждал, и они сразу прошли в глухую комнату, где на столике уже была развернута компактная коротковолновая радиостанция.

Гейнц неслышно ходил по комнате, пока лейтенант искал в эфире нужные позывные, а потом торопливо записывал на листке колонки цифр. Закончив прием и выключив рацию, он вытер вспотевшее лицо, расшифровал текст и протянул листок шефу.

Разведдонесение встревожило Гейнца. Было оно нервно-торопливым — радист предполагал, что за ним охотятся. Что же касается ценностей, они вот-вот будут грузиться на один из советских военных кораблей. На какой — пока неизвестно.

Гейнц выругался.

— Я так и знал! Черт бы взял эту дохлую черепаху. Тащится со своей дивизией... Два дня воюет, неделю ждет пополнения. Во Франции все было иначе... Мы не можем начинать операцию, пока наши части не ворвутся на окраины Таллина. Это было бы безумием!

Полковник нервно заходил по комнате, проклиная и неповоротливость фон Гребера, и фанатичное упорство русских. Внезапно он остановился перед лейтенантом, испытующе глянул в его лицо.

— Или мы все-таки что-нибудь можем, Кремер? Разве нам с вами не приходилось действовать за пределами досягаемости наших танков и пушек? А, Кремер?..

— Приходилось, господин полковник! Еще как приходилось! — отчеканил тот.

— Здесь мы ничего не высидим, — твердо произнес полковник и усмехнулся, заметив, как лейтенант опустил глаза. — Я пойду сам. Да, я пойду сам туда и сделаю то, чего не может целая дивизия.

Гейнц помолчал, наслаждаясь впечатлением, которое произвели его слова на лейтенанта, и уже сухо распорядился:

— Передайте им, чтобы привели в готовность группы захвата и прикрытия. И готовили надежное место для золота. Пусть ждут меня завтра к двенадцати часам. Если не приду, действовать самостоятельно по схеме «Плутон». Подумав несколько минут, добавил:

— Подготовьте заодно и донесение туда, — он ткнул пальцем вверх. — И предложите от нашего имени, как перехватить корабль, если... ценности уже погружены. В случае чего нам это зачтут. Пишите...

В конце августа 1941 года вместе с войсками эвакуировались правительственные учреждения, в том числе и Государственный банк Эстонской ССР. Глава правительства молодой республики Иоганнес Лауристин встретился с командующим Балтийским флотом вице-адмиралом В. Ф. Трибуцем и попросил спасти ценности Государственного банка, за которыми усиленно охотится немецкая разведка.

— Товарищ Трибуц, вам придется принять нашу казну, — сказал он. — Не знаю, где вы ее разместите, но просим учесть — это достояние эстонского народа.

Командующий флотом был немало озадачен. Мало того, что он отвечает за две сотни кораблей и транспортов, за пять тысяч раненых, за десятки тысяч бойцов и командиров с техникой и вооружением, которых ждет Ленинград. А тут еще Госбанк...

Лауристин не уточнил, бумаги это или золото, но можно понять, что ценности немалые, если к ним давно подбирается немецкая разведка, — это было известно.

Мысль сосредоточилась на том, каким способом отправить этот груз? Где для него самое надежное место? Ведь все корабли и транспорты, отправляющиеся в Кронштадт, подвергаются одинаковой опасности. Мины... Торпедные катера... Подводные лодки... И самое худшее — удары с воздуха...

— Хорошо. Обсудим на Военном совете, и я вам не медленно доложу, — ответил вице-адмирал.

Комиссар крейсера отобрал из всего экипажа самых надежных ребят, собрал их в кают-компании, посвятил в суть дела, доверенного экипажу «Кирова». Придет катер, и все надо выгрузить быстро. Правительственное задание: отвечаем головой... Противник может пронюхать, попытается устроить кораблю ловушку, пустить нас на дно, а потом послать водолазов и завладеть добром. Стало быть, нужна бдительность и еще раз бдительность.

— Понятно, товарищи? — спросил он.

— Понятно! — хором ответили кировцы.

— А тебе, Григорьев, — обратился он к молоденькому моряку, — поручаю вахту на верхней палубе, следить за порядком будешь.

Паренек вытянулся и произнес, чеканя каждое слово:

— Есть, товарищ комиссар!

Все знали комсомольца Петра Григорьева. Специальность у него была артиллерийский наводчик. По сигналу боевой тревоги оп спешил на свой пост в башню за толстыми броневыми стенами и наводил орудия главного калибра. Во время боя обстановка быстро менялась, и горизонтальный наводчик едва успевал поворачиваться. Вот какая ответственная должность была в ту пору у Петра Григорьева — Петьки-Галифе, как в шутку называли его друзья. Они все еще не могли забыть, как деревенский парнишка из Вологодской области, призванный на военную службу, приехал в Кронштадт в старых отцовских брюках — галифе с пузырями от бедра до колен. На первых порах новичок казался «белой вороной» среди таких же молодых парней, но уже не салажат, а настоящих моряков, одетых по всей форме и считавших себя морскими волками. И с легкой руки какого-то остряка пристала к нему кличка — Галифе.

И вот к борту «Кирова» пришвартовался пограничный катер с усиленной охраной. На корабле уже все было готово к приему ценностей. Выбрали наиболее надежное помещение. Трюмный машинист Кучеренко перекрыл трубопроводы воды, пара и доложил об этом в пост живучести. Инженер-механик проверил помещение и закрыл на ключ.

Маленький полный человек в макинтоше и черной широкополой шляпе первым поднялся с катера и, ступив на палубу, обратился к краснофлотцам, которым предстояло принять драгоценный груз:

— Осторожно, товарищи. Не дергайте мешочки, а то рассыплется...

— Не беспокойтесь, все будет в порядке! — ответили ему.

Мешки, наполненные денежными знаками, и совсем маленькие мешочки с золотом передавались из рук в руки по цепочке, от трапа и до самой каюты в носу.

Петр Григорьев помнил наказ комиссара корабля, все время находился на палубе, встречал моряков, направлял их дальше, следил, чтобы ни на минуту не останавливался живой конвейер.

— Быстренько, быстренько, — поторапливал он.

Минут за двадцать все доставленное на катере перенесли в каюту. Дверь опечатали. У входа стал часовой.

Никто не знает, удалось ли фашистам разведать, что именно на «Киров» будут погружены ценности Государственного банка, но факт остается фактом: именно на нем сосредоточила огонь немецкая береговая артиллерия и на него отвесно бросились пикировщики. Корабль, управляемый капитаном 2 ранга Сухоруковым, маневрировал на рейде среди разрывов бомб и снарядов и мастерски уклонялся от прямых попаданий.

И вдруг взрыв снаряда. Ранен был и Петр Григорьев. Вмиг все помутилось в глазах, но сознания все-таки не потерял. Глянул вперед, а там на корме вовсю бушует огонь и к глубинным бомбам подбирается. Видя нависшую опасность, Петр усилием воли заставил себя подняться и кое-как ползком, ползком, опираясь на локти и отталкиваясь ногами, добрался до кормовой башни и крикнул из последних сил: «Ребята, пожар!». Краснофлотцы, укрывшиеся было в башне, выскочили оттуда, схватили огнетушители и быстренько справились с огнем.

Подняли Петьку-Галифе, положили на носилки и в лазарет. Положили на операционный стол, врач сказал: «Терпите. Больно будет», — и стал извлекать осколки. Петр от боли кусал губы, но ни слова не произнес. Тяжко было сознавать, что в самый неподходящий момент он вышел из строя и лежит забинтованный, как кукла.

Когда стемнело и бой затих, раненых переправляли на берег — в госпиталь. Их провожали товарищи, и каждый протягивал руку в знак сочувствия и благодарности за расторопность, проявленную моряками в минуту опасности.

Краснофлотцы подбадривали своего друга Петра Григорьева:

— Галифе! Не вешай нос! Все будет в порядке. До встречи в Кронштадте!

А на той стороне, куда мог проникнуть лишь глаз советской разведки, в это время события разворачивались так.

Аэродром, на котором еще недавно базировались советские штурмовики, занял отряд гитлеровских бомбардировщиков «Дойче штольц». Широкую взлетно-посадочную полосу окружало целое море синих колокольчиков, желтых лютиков. И было странно видеть на фоне этой идиллической картины бочки из-под бензина, в клочья разорванные маскировочные сети, остов сгоревшего самолета...

Новые хозяева не спешили наводить порядок. Красоты природы их тоже не трогали. Отряд перебросили из Восточной Пруссии за несколько дней. Командующий группой армий «Север» самолично распорядился собрать на побережье Финского залива мощный авиационный кулак, чтобы не допустить прорыва советских кораблей из Таллина, уничтожить их на рейде и по пути в Кронштадт.

Командир отряда Отто Мюллер, низкорослый, с лицом, испещренным веснушками, читал приказ командующего воздушной армией. Мюллер был удачливым летчиком. В двадцать восемь лет он стал известен всей Германии, бомбил Лондон, в совершенстве освоил тактику ударов по морским конвоям. Какой бы силы огонь ни встречал самолеты, Мюллер прорывался к цели, пикировал почти до самых корабельных мачт, с ювелирной точностью клал бомбы.

Грудь коротышки Мюллера украшали Железные кресты II и I степени, Рыцарский крест с мечами. Имя его не сходило со страниц газет, фоторепортеры следовали за ним по пятам.

Сейчас, пробегая глазами экстренный приказ командующего, Мюллер был немало озадачен требованием находиться в готовности к немедленному вылету с заданием потопить русский корабль, название которого сообщат дополнительно. Летчика, совершившего потопление, ждет слава национального героя Германии...

— Вот уж золотой корабль, — хмыкнул Мюллер, отложив приказ.

Он не подозревал, насколько близок к истине, как не подозревал и о том, что существует некий Гейнц — честолюбивый полковник абвера, опытный и расчетливый диверсант. Тот самый Гейнц, который решил сделать больше, чем целая дивизия фон Гребера, тот самый, чье предложение «на всякий случай» о перехвате корабля стало сейчас приказом командующего немецкой воздушной армией.

В стареньком костюме и соломенной шляпе, нахлобученной на лоб, с рюкзаком на спине и огромным чемоданом в руках, Гейнц втиснулся в толпу беженцев. Отлично сработанный паспорт на имя жителя эстонского местечка, которое Гейнц превосходно изучил еще до войны, давал ему полную уверенность в успехе. Он заранее посмеивался над советскими пограничниками на контрольных пунктах.

Кому придет в голову заподозрить в худом, сутуловатом, напуганном мастере кирпичного завода Пауле Петсе полковника абвера? Ведь таких Паулей сейчас тысячи на эстонских дорогах. А главное — советские пограничники, если рассудить здраво, должны были больше думать о собственной шкуре, чем о каких-то диверсантах.

Последний КПП на развилке дорог у памятника «Русалка». Это уже Таллин. Гейнц протянул паспорт офицеру в зеленой фуражке, тот скользнул по нему беглым взглядом и, уже возвращая, глянул в лицо стоящего перед ним человека. Глаза пограничника, красные от бессонницы, были строги и внимательны. Как это случилось, Гейнц не смог бы объяснить, только вдруг ему стало очень неуютно под этим пытливым взглядом, и впервые за много лет холодок страха пробежал по спине.

— У нас есть боец из того же местечка, — сказал офицер кому-то. — Вызовите.

Гейнц сделал вид, что не понимает по-русски, но опыт разведчика уже говорил ему, что теперь это не имеет значения. К ним приближался плечистый белокурый эстонец в форме красноармейца, и с каждым его шагом Гейнц ощущал, как в душе усиливается нервный, обессиливающий холодок. Ему вдруг захотелось по-заячьи метнуться к близким деревьям пригородного парка, но он слишком хорошо знал, что от пули убежать невозможно...

...Его ждали на окраине Таллина в добротном особняке четверо молодых людей. Они сидели, покуривали сигареты и прислушивались к далекой канонаде. Изредка перебрасывались короткими фразами на немецком языке — здесь можно не скрывать своего происхождения. В саду, окружающем особняк, были расставлены посты местных националистов.

Хозяйка накрыла стол и удалилась.

— Время выходит! — нетерпеливо встал с места и подошел к окну один из присутствующих.

— Не беспокойся, Ганс! Хозяин придет минута в минуту, — отозвался другой, спокойно пуская к потолку колечки дыма. — Он точен.

В столовой, подернутой вечерним сумраком, воцарилось молчание. Эти парни неплохо поработали, и они рассчитывали на благодарность шефа. Боевые группы из местной профашистской организации готовы к действию. В банке есть свой человек, и он ежечасно сообщает, что там делается. Составлен точный план расположения сейфов и кладовых, до мельчайших деталей разработана операция по захвату ценностей, которую шеф одобрил по радио. Готово надежное место для золота и денег. «Плутон» должен пройти как по нотам и не позднее нынешней ночи.

Какой-то звук, похожий на слабый возглас, раздался в саду.

— Я же говорил. Шеф точен как часы!.. — начал было тот, что сидел, развалясь в кресле, но не докончил. Выстрелы прервали его речь. Двое метнулись к окнам, зазвенело стекло, и один мешком вывалился наружу, другой, слепо цепляясь за косяк, сполз по подоконнику назад в комнату. Двое других предпочли сидеть не двигаясь...

Вскоре в зарешеченной машине они неслись к зданию НКВД. Встретились там со своим шефом лишь с небольшим опозданием...

Откуда было знать командиру авиаотряда «Дойче штольц» о том, что теперь ему предстояло продолжить дорожку, которая так печально оборвалась для удачливого в прошлом полковника абвера?

На рассвете 27 августа 1941 года к борту «Кирова» пришвартовалось посыльное судно «Пиккер» с членом Военного совета Краснознаменного Балтийского флота. Вице-адмирал В. Ф. Трибуц и член Военного совета контр-адмирал Н. К. Смирнов поднялись на ходовой мостик. За ними пронесли укрытое в чехол знамя Краснознаменного Балтийского флота — первую награду Советского правительства, которой флот удостоился в 1928 году.

Командующий эскадрой контр-адмирал Дрозд с мостика «Кирова» наблюдал за транспортами, медленно выползавшими из гаваней. На палубах — пушки, военные машины, солдаты, прибывшие прямо с фронта. На фоне серых шинелей белые повязки раненых, люди в штатском, эвакуирующиеся из Таллина.

Сознание того, что вся эта армада пойдет под прикрытием кораблей эскадры, которой командует он, Дрозд, сейчас накладывало на него особо большую ответственность.

Транспорты занимали свои места в строю и медленно уходили на восток. В охранении каждого из четырех отрядов шли боевые корабли.

И только «Киров» и миноносцы еще оставались на рейде и по-прежнему вели артиллерийскую дуэль с вражескими батареями, прикрывая отход войск с переднего края и погрузку их на корабли.

У морских ворот Каботажной гавани высилась громада старого минного заградителя «Амур». В первую мировую войну на минах, поставленных им, погибло немало немецких кораблей. Настал день, когда моряки скажут ему последнее «прости»...

Спущен флаг, команда сошла на катер. Открыты кингстоны, в трюмы устремились потоки воды. Корабль все больше и больше оседает. По палубе заходили волны. Минзаг выполнял последний долг — своим корпусом преградил путь в гавань вражеским кораблям.

Начальник минной обороны Юрий Федорович Ралль проводил взглядом старый «Амур» и поспешил на сторожевик, чтобы успеть выставить мины на Таллинском рейде и загородить входы в другие гавани.

Вот и последний артналет «Кирова». Самый последний... Почти все орудия стреляют в сторону наступающего противника. Лавина огня вырывается из орудийных жерл, воздух сотрясают громовые раскаты.

Дрозд поднял бинокль. Сквозь дымы пожаров показалась башня Длинный Герман, и на ней красный флаг как живое напоминание о том, что борьба не кончена. Она будет продолжаться...

«Киров», сопровождаемый тральщиками и миноносцами, шел полным ходом вперед, чтобы занять место в головном отряде. Дрозд стоял, опираясь на ограждение мостика, и смотрел вдаль. Вспомнилась Испания. Северный поход кораблей республиканского флота. Вот так же с боем они прорывались через Гибралтар, отражая удары авиации. Сейчас все сложнее: и ширина фарватера всего три кабельтовых, и сотни мин на всем пути от Таллина до Кронштадта. По обоим бортам «Кирова», рассекая пенящуюся волну, шли миноносцы — давней постройки и новые, которыми теперь командовал неизменный спутник Дрозда Серго, или Хавер Перес, как называли в Испании Сергея Дмитриевича Солоухина. До самых последних дней он со своими кораблями оставался в Моонзундском проливе. Они блокировали побережье Рижского залива, занятое противником, под покровом ночи ставили мины, а с рассветом шли навстречу вражеским конвоям.

Командующий флотом не выпускал из вида эскадренный миноносец «Яков Свердлов». Когда-то он им командовал. Теперь и этот корабль, зарываясь в волны, старался не отставать от своих молодых собратьев.

— Погода нам изменила, — сказал Трибуц.

— Да, достанется тральщикам и охотникам, — отозвался Дрозд.

И оба продолжали сосредоточенно смотреть вперед, то думая о тучах, громе, молнии — о чем угодно, лишь бы не появились самолеты с черными крестами.

Тральщики, буксирующие тралы, казалось, шли тяжелой поступью уставшего путника, много повидавшего на своем веку. А вокруг, куда ни глянь, частокол мачт. Корабли, корабли, корабли... Миль на пятнадцать растянулись они вслед за «Кировым».

Остров Аэгна скрылся из вида, и только дымы таллинских пожаров еще долго висели в небе не рассеиваясь.

...Мюллер смотрел в окно, затянутое легким туманом. С утра он нервничал из-за плохой видимости, но вернувшийся полчаса назад разведчик успокоил его: туман стоит местами и быстро тает, над морем его почти нет.

Нетерпеливо шагая от окна к столу с телефоном в ожидании звонка из штаба, Мюллер думал о предстоящем деле. До Таллинского рейда — считанные минуты полета. Мюллер со своим отрядом уже летал туда изучать новый район действий. На пробу он даже пустил ко дну какую-то шаланду. Потом взял курс на боевые корабли, но, встретив плотный огонь зенитной артиллерии, решил не лезть в огненную кашу. Пусть корабли выйдут в море, там будет проще... Мюллер вообще предпочитал ловить корабли на переходе — легче прорваться.

Ожидание становилось утомительным, и Мюллер вышел из дома. Туман действительно рассеивался, однако небо еще было обложено плотными серыми облаками.

Такую погоду он считал своей союзницей и мысленно торопил приказ на вылет. Облака надежно маскируют самолеты, подходишь к цели — тебя не видят, разве что засекут гул моторов и стреляют в божий свет наугад. Это у них называется заградительным огнем. А ты видишь разрывы, маневрируешь и вываливаешься неожиданно, иногда над самыми кораблями. Зенитки бах, бах... А ты уже положил бомбы, и до свидания...

Мюллер считал полеты будничной, хотя и опасной работой, не видя в ней решительно никакой романтики. В душе он посмеивался над журналистами, которые расписывали какие-то особенные арийские качества. Слава устраивала его лишь постольку, поскольку она давала ему преимущества перед другими. Потопить советский корабль, стать национальным героем — это, значит, получить то, о чем можно лишь мечтать. Случай подвернулся исключительный. Отто Мюллер не должен его упустить!

В домике резко затрещал телефон, и Мюллер торопливо взбежал на крыльцо. Разрешение на вылет было получено...

Полет к заливу занял несколько минут. Когда над водой заголубело небо, внизу появились черные жучки, которые, казалось, карабкались по воде медленно и лениво... И этих жучков было такое множество, что Мюллер подумал: где же главная цель?

— Фриц! Ты видишь крейсер? — осведомился он у штурмана.

— Пока не вижу. Пройдем в голову отряда, — ответил тот.

Мюллер смотрел вниз, и, кажется, никогда еще его глаза не были столь остры, как в эти минуты! Проклятые жучки оставались под плоскостями, мельтешили, и не понять было, где же этот крейсер?

— Отто! Смотри, смотри, прямо по курсу... — послышался голос штурмана, и Мюллер сразу увидел корабль, выделявшийся своими внушительными размерами. Темный корпус с широкими трубами, орудийные башни вырисовывались точно на картине.

Мюллер скомандовал другим летчикам разворот. Следуя испытанному тактическому приему, он остался как бы в стороне от других самолетов, устремившихся к крейсеру.

И тут снизу поднялся огненный смерч. Командиры зенитных батарей Александровский, Кравцов, Киташов держали под прицелом свои секторы; им неведомо было знать, Мюллер там пикирует или кто другой, они делали свое дело и в этот момент поставили перед самолетами особенно густую завесу огня. Мюллер не посчитался с этим, он шел прямо; штурман держал руку на рычаге, готовясь нажать его и освободиться от бомб. И в эти самые секунды взрывной волной самолет бросило в сторону. Мюллер крепче сжал штурвал, но кинул взгляд направо и похолодел. Правая плоскость была объята пламенем. Последнее, что он испытал, был страх. Обезумевший Мюллер увидел бездну, навстречу которой со все нараставшей скоростью камнем падал его самолет...

— Молодцы зенитчики! — с восхищением передал по трансляции Дрозд.

Поход продолжался. Как осы, вились вокруг «Кирова» немецкие самолеты, но не решались сблизиться с ним. Казалось, гудит все: и небо и море. Командир крейсера Максим Георгиевич Сухоруков стоял, запрокинув голову вверх. Он сосредоточенно следил за самолетами и время от времени негромко подавал команды.

У фашистских летчиков сразу пропала охота прорываться сквозь густую завесу разрывов; они отворачивали от «Кирова» и тут же устремлялись на тихоходные, слабо вооруженные транспорты.

На «Киров» шли тревожные сообщения: «Подорвался на мине. Принял шестьсот тонн воды. Не имею хода...»

Контр-адмирал Дрозд читает донесение, диктует ответ: «Сейчас вам будет оказана помощь...» И отдает приказание на миноносец: «Подойти к поврежденному кораблю». Обстановка непрерывно меняется. Нет времени на раздумья. Решения принимаются мгновенно. И так же быстро исполняются.

Небо стало затягивать облаками, кажется, конец налетам. Нет, в просветы то тут, то там все же вываливаются пикировщики.

А сигнальщики докладывают:

— Взрывы снарядов!

Теперь все взгляды обращены направо, к далекому берегу, где выступает закругленный отрезок земли, поросший лесом. Не так еще давно по ночам оттуда светил прорезающий темень и туман яркий луч маяка Юминда, указывая морякам верный и безопасный путь.

Сейчас с мыса, из темнеющей полоски леса, подавала голос вражеская батарея.

— Дайте несколько башенных залпов, — командует Дрозд в боевую рубку.

Стволы орудий неторопливо поворачиваются на правый борт. Гремит главный калибр, посылая залп за залпом. Вражеская батарея смолкает... А миноносцы и катера охранения ставят дымовые завесы, скрывая корабли от наблюдателей противника.

На мостике напряженное ожидание: что-то будет дальше? Крейсер острым форштевнем рассекает воду, справа и слева у бортов тянутся два длинных уса параванов-охранителей.

Сейчас не батарея и даже, пожалуй, не самолеты заботят моряков. Мины — они притаились на разных глубинах. Если бы знать, где они, увидеть, обойти.

Увы, это почти невозможно.

— Правый борт — мина! — почти одновременно раздаются громкие доклады сигнальщиков.

Рогатое чудовище зловеще раскачивается на волнах.

Отданы команды, и «Киров», а по его сигналу и другие корабли отворачивают и обходят мину стороной...

— Слева по борту мина! — снова кричит сигнальщик. На ходовом мостике ее уже заметили.

И эту мину обошли, она осталась в стороне... Расстрелять ее нельзя — кругом корабли.

Опасность с каждой минутой нарастает. Она будто витает в воздухе, напоминая морякам: «Смотрите! Смотрите!». Сейчас все: от командующего флотом и до краснофлотцев, находящихся на верхней палубе или на мостиках — зоркие наблюдатели. И когда в правом параване «Кирова» показался темный шар с гладкой блестящей поверхностью, со всех сторон слышатся голоса:

— Мина в правом параване!

Командир корабля сбавил ход до малого. А волны все ближе подталкивают черный шар к борту. Все понимают: достаточно ему прикоснуться к корпусу корабля — взрыв неизбежен.

В эти роковые минуты на палубе появляется необычная команда во главе с минером корабля Михаилом Андриановичем Вакуленко. В руках у каждого длинный шест.

Напряжение предельное. Все взоры обращены на смельчаков, все ждут, затаив дыхание, следя за странным поединком с миной: выскользнет она из-под шестов и навалится на борт корабля... или ее удержит команда Вакуленко. Это тоже поле боя, и длинные деревянные шесты — сейчас оружие в натренированных руках.

Спокойны, деловиты лица Вакуленко и его бойцов, движения рук плавны, осторожны, как будто эти люди родились минерами и это для них самая привычная работа.

Мина сближается с кораблем, ее потихоньку отводят дальше и дальше от борта крейсера.

Но опасность не миновала. Что с ней делать дальше?

— Ваше решение? — спрашивает контр-адмирал Дрозд командира корабля.

— Обрезать параван, — отвечает Сухоруков.

— Действуйте!

С мостика по трансляции передают команду:

— Сварщика Кашубу с электросварочным аппаратом на полубак!

Десятки глаз следят за миной, которая то всплывает, обнажая гладкую, почти полированную спину, то снова исчезает в волнах.

На полубаке появляется щуплый паренек. Теперь ему предстоит выручить корабль из беды.

Обвязавшись линем и зажав в руках держатель с электродом, Петр Кашуба спускается на беседке и повисает над волной. Он сидит на узенькой дощечке, похожей на детские качели, ноги чуть-чуть не достают воды. Вспыхнул огонек, из-под электрода брызнули искры, и у всех на глазах тралящая часть паравана хрустнула, переломилась, оторвалась от борта корабля и вместе с миной пошла прочь.

Не успел Петр прийти в себя, отдышаться, как новая мина появилась в левом параване. Теперь уже другой краснофлотец, Шуляпин, висел над пропастью и отрывал от корабля его страшного спутника.

Эскадра шла своим курсом. По-прежнему «Кирову» прокладывали путь тральщики. За ними шли эсминец «Сметливый» и ледокол «Суур-Тылл», и все время то появлялись, то исчезали юркие, быстроходные катера — «морские охотники»...

«Яков Свердлов» тоже шел в охранении крейсера и, зарываясь в волну бортами, оставлял за кормой пенистый след. И там матросы несли вахту у пушек, пулеметов, торпедных аппаратов, а на ходовом мостике уже несколько суток кряду находился капитан 2 ранга Спиридонов. Время от времени он переводил взгляд на громаду крейсера, на ходовой мостик, где неизменно различал фигуры Трибуца и Дрозда. Они тоже не упускали из вида корабли охранения...

И вдруг раздался страшной силы взрыв. К небу взлетела шапка огня, дыма, воды. Когда она осела, то стало видно, что миноносец переломился и начинает погружаться. К гибнущему кораблю тут же пошли на помощь катера.

Ночью крейсер «Киров», как и все остальные корабли, стал на якорь — слишком велика была минная опасность. И только с рассветом эскадра продолжила путь.

Показался горбатый, взъерошенный остров Гогланд, словно гигантское чудовище, поднявшееся из воды. А над кораблями послышались звонкие голоса наших истребителей — это было лучшей музыкой для моряков. В ней звучал привет балтийцам от Кронштадта и Ленинграда.

«Киров» отдал якорь на большом Кронштадтском рейде 29 августа 1941 года в 16 часов 29 минут. Здесь уже ждал пограничный катер. Он подошел к борту крейсера. Моряки вновь образовали живой конвейер и выгрузили все ценности, доставленные такой нелегкой ценой.

Вспоминая бой за Таллин, моряки думали о судьбах своих товарищей, вспомнили и Петра Григорьева, что с ним, жив ли?

А в это время вслед за «Кировым» приближался к Кронштадту один из тральщиков.

Вот и «Рогатка», Петровская гавань, корабли на рейде и у причалов...

У Григорьева сжалось сердце, когда его на носилках несли с корабля и он видел ветвистые дубы, а вдали знакомое здание штаба флота, увенчанное башенкой, и передним памятник русскому мореплавателю.

— А где «Киров»? — волнуясь, спросил моряк.

— Вон видишь мачты, — кивнул санитар туда, где поднимался целый лес мачт.

Какая из них крейсера «Кирова» — Григорьев не узнал. Но того, что «Киров» цел, невредим и находится здесь, в Кронштадте, было для него вполне достаточно...

 

Верность

Дороги войны... Они пролегли по всей Эстонии через города, небольшие поселки, крестьянские хутора.

Поселок Локса на восточном побережье Финского залива один из тех, где в августе 1941 года развернулись события, глубоко запавшие в сердца людей старшего поколения.

Шли первые недели войны, и это остро чувствовалось даже здесь, в далекой бухте. По ночам издалека доносился гром артиллерии: война приближалась к поселку.

Несколько дней здесь стояла воинская часть, и население успело подружиться с бойцами. Но вот и они снялись, оставив на попечение сельского Совета несколько лошадей. Активисты сельсовета были теперь озадачены, думали-гадали, что делать с лошадьми, куда их передать. Ведь они, наверняка, необходимы на фронте.

Особенно беспокоился Леонхард Гнадеберг, высокий, немного неуклюжий эстонец, которого знали решительно все. Знали всю его родословную, помнили еще, как его отец занимал у соседей деньги, чтобы свести жену в частный родильный дом. Помнили, как белобрысый мальчуган работал у кулака, пас коров. Когда Леонхарду минуло четырнадцать лет, он пошел на завод, таскал в мешках глину, тяжело заболел и все же работал...

Придя с завода в маленький одноэтажный домик, расположенный на окраине поселка, он брал лопату и шел в огород. Не так-то просто прокормить жену и двух маленьких детей.

Так же, как и для всех трудящихся Эстонии, 1940 год был переломным в жизни Леонхарда. Ему казалось, что именно в те июльские дни он перешагнул в другой, еще непонятный для него, но обещающий хорошее мир.

Теперь его жизнь наполнилась иным содержанием. Он становится активистом профсоюзной организации завода, помогает сельскому Совету.

И вот сейчас он был озадачен: что делать с лошадьми, принадлежащими Красной Армии?

Гнадеберг решил еще раз пойти посоветоваться с директором школы Арнольдом Миковичем Микивером и встретился с ним в ту самую минуту, когда прибежали ребятишки и сообщили, что в бухту идут какие-то корабли с военными моряками.

Зная, что военные корабли не очень-то удостаивали своим вниманием бухту Локса — здесь даже причала не было — Леонхард и директор школы поспешили к берегу.

Действительно, причалило сразу несколько моторных ботов, и в них раненые моряки. Командир, невысокий, плотный человек с круглым лицом и ежиком волос на голове, сложил рупором ладони и что было сил крикнул эстонцам, собравшимся на берегу:

— Кто у вас тут старший?!

Его не сразу поняли, ведь далеко не все знали русский язык. Он повторил свой вопрос, и тогда из толпы вышли Гнадеберг и Микивер.

Бригадный комиссар Василий Васильевич Карякин представился им, объяснил, что он заместитель начальника политуправления флота.

— Наш корабль потопили фашистские самолеты. — Он показал рукой в сторону рейда. — Просим оказать помощь раненым и срочно переправить их в Таллин.

— Мы все сделаем, — заявили Гнадеберг и Микивер.

Они побежали в поселок и скоро вернулись, ведя за собой целую толпу рабочих кирпичного завода с их женами и детьми, учителей, школьников и даже провизора из аптеки. Спокойно и деловито они подошли к баркасам и стали помогать легкораненым выбраться на берег, тяжелораненых выносили на руках.

Медсестра Юхана, маленькая сероглазая женщина с коротко остриженными и зачесанными назад волосами, первая осматривала раненых. Вместе с ней оказывали помощь еще несколько женщин.

Вот когда пригодились перевязочные материалы, заранее припасенные провизором. Школу превратили в госпиталь, раздобыли в поселке кровати, одеяла, чистое белье. Быть может, многие годы полотняные простыни хранились в сундуках для дочерей-невест, а сейчас все это отдано раненым морякам.

Гитлеровцы находились всего в пятнадцати километрах от бухты Локса и могли вскоре появиться здесь.

Была дорога каждая минута. А до Таллина далеко. Как же быть чтобы там узнали о несчастье и выслали помощь? Прямая телефонная связь нарушена. Несколько раз пробовали звонить окружным путем. Ничего не получилось. Тогда кому-то пришла мысль: устроить живую эстафету от одного поселка к другому. Написали донесение и с ребятишками послали в ближайший населенный пункт, а оттуда дальше и дальше...

Через некоторое время к школе подошли автобусы из таллинского военно-морского госпиталя. Все население собралось проводить раненых. Василий Васильевич Карякин поднялся на камень, чтобы сказать несколько слов, но, когда увидел грустные, печальные лица мужчин, слезы на глазах женщин, ему стало не по себе, слова комом застряли в горле.

«На кого мы оставляем этих несчастных честных и добрых людей? — подумал он. — Ведь фашисты все узнают и, конечно, не пощадят их».

— Спасибо, товарищи, — с трудом проговорил он. — У нас есть пословица: «Друзья познаются в беде». Мы будем помнить всех вас и эту бухту — бухту дружбы.

Автобусы тронулись в путь. А у школы остались учитель Микивер, Леонхард Гнадеберг, его жена Магда с двумя маленькими детьми и пестрая толпа местных жителей. Какое-то время еще были видны белые платочки в руках женщин, шляпы, поднятые над головами мужчин, детские ручонки, махавшие вслед уезжающим морякам...

Дорого пришлось заплатить патриотам из бухты Локса за свое доброе отношение к раненым морякам.

Как только гитлеровцы вместе с националистами вошли в поселок, сразу начались обыски. Фашисты преследовали честных людей, работников сельсовета и активистов кооперации.

С Леонхардом они поступили иначе: хотели переманить на свою сторону, завоевать его расположение. Такой человек всегда может пригодиться.

Сначала пустили в ход посулы. Потом угрозы. Ничто не помогало.

Тогда однажды в сумерках несколько бандитов в гражданской одежде явились к домику Леонхарда на окраине поселка и вызвали хозяина на улицу.

Леонхард почувствовал что-то недоброе и не торопился выходить. Бандиты вошли в домик, схватили Леонхарда за руки и вывели во двор.

— Ну как, решил, с кем идти? — обратился к нему высокий здоровенный парень.

— Не с вами, — ответил без колебаний Леонхард. Бандит вынул из кармана пистолет и погрозил.

— Не пугай, — с вызывающей дерзостью заявил Леонхард. — Не боюсь ваших угроз.

Он хотел еще что-то сказать да не успел: упал, сраженный пулей.

Сегодня поселок Локса живет тихой мирной жизнью, в повседневных трудах и заботах о завтрашнем дне. Именно о завтрашнем, поскольку за последние десятилетия маленький рабочий поселок разросся, «повзрослел» и скоро сможет претендовать на звание города.

Населения здесь не так уж много, а есть тут и универмаг, и кафе, и большая школа, разместившаяся в четырех зданиях. Сейчас строится новая больница и амбулатория. Когда-то маленький пляж тоже расширился, стал любимым местом отдыха многочисленных экскурсантов, приезжающих из Таллина на выходные дни. Они посещают места боевой славы. Приносят цветы на могилу моряков с «Карла Маркса», потопленного в августе 1941 года. В школе есть свой маленький музей, в фотографиях и документах отражена суровая година, прокатившаяся через поселок и оставившая нетленную память.

В бухте Локса живет немало ветеранов Великой Отечественной войны. Особым уважением пользуется среди них Лембит Антонович Пыхьяла. Тринадцать лет он был председателем сельсовета. Нет в Локсе человека, который не знал бы его историю: шестнадцати лет убежал на войну и в этих самых краях проходил первую боевую школу. Кем только он не был: связным-велосипедистом при командире истребительного батальона, разведчиком, телефонистом.

Его вещевой мешок прошивали пули, а однажды Лембита ранило, но вскоре он вернулся в строй.

Отступал он с нашими войсками морем. Корабль был потоплен фашистской авиацией, и Лембита подобрал катер.

Всякое тогда случалось. И когда у самого борта катера вдруг неожиданно всплыли два рогатых чудовища, командир спросил: «Кто хорошо плавает?». И мальчишка из Локсы ответил: «Я!». Лембита спустили за борт на спасательном круге, и он отвел сначала одну мину, потом другую.

И так до последнего дня войны он был в горниле ее. Прошел все испытания, выжил и вернулся в родной поселок уже мужчиной. С той же страстью, с какой воевал, Лембит Антонович сегодня отдает все силы общественной работе. В его делах ощущается хозяйская мудрость, свойственная эстонцам, и плюс к тому верность делу, которому он смолоду посвятил свою жизнь.

 

Нетленная память

Таллин удивительно спокойный, неторопливый город, здесь очень любят детей, цветы, живую природу. В уютных кафе встречаются друзья, часами ведут неспешную беседу.

И, как и вся наша страна, город растет, молодеет: строятся жилые дома, школы, культурно-бытовые учреждения, уже возникли совсем новые районы. И что особенно характерно — седая древность мирно соседствует с молодыми побегами жизни.

Многое напоминает здесь о давних связях России с Эстонией, о дружбе русского и эстонского народов, революционных традициях. В парке Кадриорг сохранился домик Петра I, тут он жил в 1714 году, занимаясь строительством военной гавани. А если подняться на самое высокое место — древний Вышгород, то там, в кирхе, вы увидите надгробия известных русских мореплавателей адмиралов С. К. Грейга и И. Ф. Крузенштерна.

А сколько сохранилось наглядных свидетельств революционной борьбы русского и эстонского народов! Известное в истории восстание на крейсере «Память Азова» вспыхнуло 8 декабря 1905 года, когда корабль стоял на Таллинском рейде. Из числа зачинщиков восстания 18 матросов расстреляны на Вышгороде — об этом напоминает мемориальная доска у подножия башни Длинный Герман. После победы Октября в Эстонии установилась Советская власть, но просуществовала она недолго. И только в 1940-м, за год до войны, эстонский народ снова поднял знамя Советов. Отныне и навсегда...

Ни стремительный бег времени, ни поток событий не затмили прошлого. Все связанное с Великой Отечественной войной до мельчайших деталей осталось в нашей памяти и сегодня предстает как бы в отшлифованном виде. Друзья познаются в беде. В трудные дни 1941 года плечом к плечу с бойцами Красной Армии сражались с врагом рабочий полк и истребительные батальоны. Они не страшились психических атак, бомбежек, артобстрелов. Они знали одно: выстоять! Выстоять, чего бы это ни стоило! Любой ценой, даже ценой своей жизни сдержать противника, ибо там дальше — Ленинград.

Вместе с русскими, эстонцами, белорусами, украинцами сражались за Таллин и Ленинград воины 1-го латышского стрелкового полка, сформированного в Риге в первые дни войны. Они начали свой путь в Латвии, с боями отходили через Эстонию. Третьим батальоном командовал ныне известный латышский писатель Жан Грива. Будущим летописцам еще предстоит рассказать о нем, герое Испании. Пламенным словом писателя и личной храбростью он увлекал бойцов на подвиги.

Все они, защищая Таллин, сделали первые шаги на пути к далекой нашей победе.

Кажется, давным-давно отгремели громы войны, но память о ней бессмертна. Это время оставило неизгладимый след в сознании старшего поколения и сегодня занимает пытливые умы молодежи.

Оказавшись в Таллине, хотите вы того или нет, из разных уст услышите одно и то же имя — Евгений Никонов! Улица Евгения Никонова, его имя носят школа и множество пионерских дружин, есть даже корабль «Евгений Никонов» в составе дважды Краснознаменного Балтийского флота.

Методист таллинского Дворца пионеров Ольга Николаевна Марченко, молодая энергичная женщина, уже не первый год вместе с ребятами изучает историю своего края, идет по следам героев Великой Отечественной войны. Они не раз бывали в местах, связанных с памятью Евгения Никонова. Кое-что я и сам мог рассказать любознательной Ольге Николаевне.

Нет, я не был знаком с Евгением Никоновым, никогда его не встречал, но имя это отпечаталось в моей памяти с далеких времен 1941 года, когда бои шли уже в окрестностях Таллина. Шоссе были покорежены снарядами, на обочине валялись убитые лошади, в обе стороны двигался поток людей, машин, повозок. Шагали бойцы на передовую, а навстречу им люди в гражданском везли на ручных тележках и в детских колясках домашний скарб.

На развилке дорог я встретил тогда знакомого капитана из бригады морской пехоты, где главным костяком были моряки-добровольцы, сошедшие с кораблей, чтобы сражаться у стен Таллина.

— Фашисты нашего раненого разведчика захватили, привязали к дереву и живьем сожгли. Вот изверги! — рассказывал он.

— Какого разведчика?

— Не знаю фамилии, дело было тут недалеко, на хуторе Харку.

— Как это произошло? — продолжал я.

— Ничего не знаю, кроме того, что вам сказал, — ответил он и пошел дальше.

Вернувшись в тот день в политуправление флота, я заикнулся было об этой встрече с капитаном, но не успел договорить, как полковой комиссар Добролюбов перебил меня:

— Все знаем. Это был артэлектрик с лидера «Минск» Евгений Никонов.

Вскоре мы уходили из Таллина, и в спешке не довелось узнать какие-либо подробности. Знали только одно: враги пытали парня огнем, а он слова не вымолвил. Внезапно налетев, краснофлотцы штыками и прикладами прикончили истязателей. Евгения Никонова друзья сняли обгоревшим. Уже потом имя Евгения Никонова высветилось из массы других героев, обрело известность.

То немногое, что я знал о Никонове, заинтересовало Ольгу Николаевну, она тут же записала мои воспоминания, а затем мы поехали через центр города на Пиритское шоссе, свернули там направо, поднялись в гору и остановились возле светло-серого обелиска, стрелой взметнувшегося к небу, — памятника участникам знаменитого ледового похода кораблей Балтийского флота в 1918 году. Рядом с ним стоит старое дерево — ясень, высохшее, обнаженное, без единого листочка, хотя кругом шумит пышная зелень. И вот это голое дерево как бы покоится рядом с прахом моряка. Смотришь с высокого холма на Таллин, портовые краны, башни, заводские трубы и думаешь: «Вот за то, чтобы все это было, и отдал свою жизнь Евгений Никонов».

Неутомимая Ольга Николаевна повезла меня в другой, совсем противоположный конец города, в новый район Таллина Ыисмяэ, застроенный разноликими веселыми на вид жилыми домами. Остановились у здания, раздавшегося вширь, — это и есть школа имени Евгения Никонова.

Перемена. Дети есть дети. Шум, беготня... Останавливаю на лестнице шустрого белобрысого мальчика лет десяти, показываю на портрет матроса в деревянной раме на стене.

— Кто это?

— Неужели вы не знаете?! — он вскидывает голову, с удивлением смотрит на меня.

— А ты знаешь?

— Конечно! Евгений Никонов, Герой Советского Союза, — победно отчеканил мальчуган и понесся дальше.

Судя по улыбкам и дружеским рукопожатиям, которыми встречали Ольгу Николаевну, она здесь свой человек. Хотя директор школы Малле Эвертсоо старше ее по возрасту, но в жизнерадостности, темпераменте она не уступает своей коллеге: на первый взгляд может показаться, что жизнь ее была усеяна цветами. А ведь эта женщина в войну оказалась чуть ли не на краю гибели. Рассказывая мне, что ребята и педагоги высоко чтят память Евгения Никонова и ежегодно в день его рождения, 18 декабря, устраивается школьный праздник, на который обязательно приглашают моряков, Малле с заметной грустью обронила такую фразу:

— В моей судьбе есть кое-что общее с Никоновым... — Малле объясняет, что значит это «кое-что». Оказывается, и она с матерью стояли бы под дулом фашистского пистолета, если бы отец вовремя не укрыл их в лесу. Сам же он был схвачен и 13 июля 1944 года расстрелян гитлеровцами.

Я смотрел в ее светлые глаза и думал: «Да, такой человек способен ценить жизнь и быть верным памяти тех, кого унесла война».

Малле и ее товарищи — люди скромные, не любят хвалиться своими делами и работают не на показ. Однако достаточно побыть тут, узнать, как кропотливо собирается материал для экспозиции, поговорить с ребятами и учителями, чтобы понять, что все тут делается на совесть и, главное, от чистого сердца. В день рождения Никонова, о чем почти что вскользь упомянула Малле, ребята приносят цветы к подножию монумента, по очереди стоят в почетном карауле, и весь этот день проходит под знаком увековечения памяти героя: уроки мужества, а потом соревнования на приз его имени, литературный вечер. В будни же ведется поиск новых документов или источников.

Приезжал по приглашению школы из Горького брат героя, Виктор, рассказал о детстве Жени, а моряки вспоминали, каким он был в пору службы на флоте. Так накапливается материал для будущего музея. И во всем этом участвуют сами ребята и их наставники. Вот почему дети, начиная от мальчугана, встретившегося мне на лестнице, и до десятиклассников, пишущих сочинение о Никонове, озаглавленное «Каким он парнем был», так ясно представляют себе образ моряка-героя и с каким-то особым благоговением произносят его имя.

Я ходил по улице Евгения Никонова. Она рядом с центром города, чистенькая, зеленая, с аккуратными двухэтажными домиками старой постройки, на фасадах таблички с его именем, и возникает ощущение связи прошлого с настоящим.

В парке Кадриорг установлен памятник герою. Матрос навсегда замер на высоком гранитном постаменте. Из-под бескозырки выбивается чуб. На плечи наброшена плащ-палатка, развевающаяся на ветру. В одной руке бинокль, в другой автомат. Он устремлен вперед, точно душа его жаждет боя. Здесь обычно тишина, подходят люди, положат цветы, молча постоят, отдавая дань мужеству верного сына Родины.

А поблизости от монумента, тоже в Кадриорге, кипение жизни. Там морская школа ДОСААФ. При входе — портрет Никонова, описание его подвига. С этого, вероятно, и начинается та самая школа жизни, в которую вступают юноши призывного возраста. Прежде чем идти на военную службу в армию или на флот, они получают здесь основательную специальную подготовку и моральную зарядку на долгие годы вперед.

Сначала теория: занятия в классах, где, кажется, представлен весь наш флот в макетах современных крейсеров, подводных лодок, торпедных катеров. Но главное, конечно, — учебные кабинеты, пособия, электрифицированные схемы, корабельный мостик со штурманскими приборами, даже дизели, что называется в натуральном виде, и другие работающие механизмы, как на боевом корабле. Есть и водолазный кабинет: универсальное снаряжение для подводных работ, дыхательные аппараты, обязательно изучаются правила техники безопасности. Надо все это знать назубок, прежде чем идти под воду. Отсюда, из кабинетов, рукой подать до залива, а там катера, шестивесельные ялы и даже яхта в распоряжении будущих моряков. Обучают юношей не новички в военно-морском деле, а умелые моряки, у которых за спиной годы и годы службы, такие, как Эрий Михайлович Блюмов, который отслужил действительную на торпедных катерах боцманом, а потом уже окончил военно-морское училище. Теперь, уйдя в отставку, он передает свои знания и навыки молодежи. Или старший лейтенант запаса Владимир Иванович Гребенников, тоже с дипломом Высшего военно-морского инженерного училища имени Ленина. А уж Геннадий Александрович Сильвестров, как утверждают, природный водолаз, любит свое дело и как никто другой умеет заинтересовать учеников, приобщить их к сравнительно редкой специальности.

Школа существует не так уж давно, но и у нее есть свои традиции и свои герои, их имена — на доске Почета:

Хянг Хареид Сепамяги Нурк

Отличные ребята! Можно не сомневаться, что в них живет дух героев Великой Отечественной войны.

Во многих местах я побывал, многое увидел, прежде чем добрался до корабля, на корме которого отсвечивает знакомое дорогое имя «Евгений Никонов». Тральщик кажется лилипутом рядом с современным ракетным крейсером, но как говорится в народе, мал да удал.

Он только что вернулся из Финляндии. Ходили балтийцы с визитом в дружественную страну и полны впечатлений от похода и встреч в северном порту Оулу, куда приезжал сам президент республики в день своего рождения, чтобы поприветствовать советских моряков. Финские газеты так описывали это маленькое торжество на борту нашего военного корабля: «3 сентября Урхо Калева Кекконену исполнилось 76 лет. Президент республики встретил эту дату на советском корабле, познакомился с техникой, матросами. Сидел за торжественным обедом в подаренной ему бескозырке...». Нужно ли говорить, что даже такой небольшой поход, уложившийся в одну, всего в одну неделю, был хорошей школой для впервые стоявшего на ходовом мостике в роли командира корабля старшего лейтенанта Виктора Анатольевича Шельпякова и для всей команды. Многое довелось увидеть и испытать молодым морякам: шторм, во время которого небольшой кораблик клало на борт, поход по Ботническому заливу очень сложными извилистыми фарватерами. А торжественные минуты при заходе в порт: салют наций, флаги расцвечивания, гром оркестров и едва ли не самое трогательное зрелище — улыбки финнов, стоявших под дождем с зонтиками и букетами цветов. Об этом с восторгом рассказывал мне секретарь комсомольской организации радиометрист Николай Свечко, тут же демонстрируя сувениры, подаренные ему финскими девушками. Но еще больше радовался он тому, что и там, в Финляндии, уже известно имя Евгения Никонова, и нашим морякам оставалось лишь рассказать о его подвиге.

Известное дело тральщики. Недаром их называют тружениками моря. Если крупные корабли отстаиваются в базе или совершают далекие океанские плавания, то тральщики делают всю повседневную работу: несут дозорную службу, изо дня в день «утюжат» море, проверяя квадрат за квадратом, — это боевая учеба.

Не один год в строю «Евгений Никонов». И не одно поколение моряков получило на нем морское крещение, и многие молодые ребята еще не раз услышат команду: «По местам стоять, с якоря и швартовов сниматься!».

 

«Поиск» живет, «Поиск» действует...

Несколько раз в году, в дни больших праздников, среди обычных дружеских поздравлений я получаю несколько красочных открыток, написанных аккуратным детским почерком. Видимо, как-то незаметно для себя я однажды попал в списки ветеранов войны и вот теперь мне всякий раз об этом напоминают ребята. Адресаты разные: из Ленинграда, Мурманска, даже из Донбасса, и есть письма из Таллина. Обратный адрес неизменен: 9-я школа, «Поиск».

Много лет назад, приехав в Таллин летом, в пору школьных каникул, я нашел эту школу, но никого, кроме сторожа, не застал.

Седовласый эстонец, плохо говоривший по-русски, узнав, кто я и зачем пожаловал, охотно стал объяснять:

— Вы, пошалуста, поезжайте Дворец пионеров, там такая милая осопа Ольга Николаевна. Он все снает...

Цепочка замкнулась опять на Ольге Николаевне Марченко. Вот уж поистине незаменимая личность, ни одно дело, связанное с военно-патриотической работой, без нее не обходится. И, как выяснилось, работа «Поиска» ведется под ее присмотром. В поиске участвуют многие школы, но задания у всех разные. Учащиеся одной школы разыскивают защитников Таллина на сухопутье, другие — «пропавших без вести» во время таллинского похода, третьи связаны с историей партизанского движения.

Ребята делают самое что ни на есть благороднейшее дело — ищут и находят неизвестных героев и героинь, сражавшихся на эстонской земле. Ведь имена тех, у кого на груди Золотая Звезда Героя, в основном известны, об их подвигах рассказывалось в печати, есть отдельные книги, а вот отличившихся в боях за Эстонию найти надо обязательно.

При освобождении Таллина погибла девушка-боец. Хоронили ее на моих глазах. Кто она? Мне не удалось узнать. Но нашлись пылкие молодые сердца, вспомнили о ней и отыскали все, что должно войти в историю.

Письма воинов бывшего 40-го минометного Таллинского ордена Богдана Хмельницкого полка проливают свет на образ героини Елены Варшавской, комсомолки из Полтавской области, дочери архитектора. Она ушла на фронт санинструктором. Многие бойцы обязаны ей жизнью. Она была всеобщей любимицей. Командир во время обстрела наказывал ей прятаться в окоп, она отвечала: «Я маленькая, меня осколком не заденет». Летом 1944 года ее часть сражалась на Карельском перешейке, и там ее ранило в ногу. Едва поправилась, а тут и началась таллинская операция, в нескольких километрах от Таллина вражеская пуля оборвала молодую жизнь...

Ребята все о ней узнали, и как она воевала, и как жила до войны. Нашлась фотография, где она совсем девочка: задумчивые глаза, волосы на пробор. В руках виолончель, подаренная ей от имени Советского правительства после одного из концертов в Москве. Значит, она была еще и музыкантом. Так шаг за шагом, спустя три десятилетия становятся известны вехи жизненного пути героини.

Несколько дней я перечитывал почту «Подвига». Что ни письмо — то воспоминание, рассказ о неизвестном, исповедь ветеранов войны перед молодым поколением. Меня эти письма особенно взволновали еще и потому, что я нашел знакомые имена, воскресившие в памяти короткие, незабываемые мгновения.

...Таллинский поход. Мы прорываемся в Кронштадт. Наш тихоходный кораблик «Ленинградсовет» маневрирует, уклоняясь от бомб. Спускаюсь в трюм, а там черноглазая девушка в матросской форме набивает пулеметные ленты. Патроны мелькают в ее руках, точно она специально обучалась этому делу. Потом она выбегает на палубу, отдает ленты пулеметчикам. И когда один боец из расчета упал, она встала к зенитному пулемету и отбивала атаки фашистов. Пришли в Кронштадт, и она исчезла, растворилась в массе бойцов...

Напрягая память, я вспоминал: кажется, это была Галя Горская. Да, она! Мне помогло письмо полковника запаса Петра Алексеевича Горбунова из Киева. Его воспоминания о нашей героине, такие живые и непосредственные, что я решился привести их здесь:

«Вот он, Кронштадт — родной город, где я не был с первых дней войны. Шел по улице, залитой ярким зимним солнцем, и вдруг встретил женщину. Лицо ее мне показалось очень знакомым, но годы наложили отпечаток, из-под платка видны поседевшие пряди волос. Я вернулся, остановил ее. Да, это оказалась она, наша боевая дивчина Галина Горская. Разом все вспомнил: 1940 год, девчушку с веселыми озорными глазами, мальчишеской прической, пришла она работать к нам в штаб КБФ машинисткой. И вот передислокация в Таллин. Эстония стала Советской республикой. Активная комсомолка, ведет работу среди населения. Война! Галка, как мы ее называли, работая в штабе, заканчивает ускоренные курсы медсестер и рвется на фронт. По решению политотдела в июле 1941 года она с девушками-комсомолками командируется в военно-морской госпиталь эвакуировать раненых. Пирита, госпиталь, обстрел, бомбежки. Неутомимая Галка летает, как птица, стараясь всюду поспеть. Она в палатах и во дворе у санитарных машин. Одной из последних она из военно-морского госпиталя доставляет раненых на транспорт...

Мы встретились на «Ленинградсовете» как родные.» Она была не пассажиркой, а бойцом, набивала патронами пулеметные ленты, в минуты затишья продолжала ухаживать за ранеными. В боях с воздушным противником «Ленинградсовет» вышел победителем благодаря тому, что на нем были такие люди, как Галя Горская. В Кронштадте мы расстались. Надо было видеть, с какой теплотой провожали ее участники похода и сам командир корабля старший лейтенант Амелько, восторгавшийся ее мужеством.

И она снова в штабе за машинкой, а после работы в госпитале — там оказалось немало ее старых знакомых по Таллину. Снова бомбежки, артобстрелы, а затем тяжкие дни блокады. Погиб на фронте ее муж капитан медицинской службы Николай Терентьевич Крылов. Горе не сломило ее. По-прежнему она трудилась, не жалея себя. И так до конца войны.

Уезжая из Кронштадта, я пожелал нашей боевой подруге здоровья и той же стойкости, которую она проявила в годы войны...»

Письмо полковника Горбунова высвечивает для ребят героическую страницу прошлого и показывает, каким надо быть, чтобы в дни опасности встать на защиту своей Родины.

Письма, письма, письма... Бесчисленные послания со всех концов страны идут в Таллин в адрес «Поиска». Их невозможно читать, оставаясь равнодушным, ведь в каждом из них мы находим что-то новое, такие детали, каких, не придумать, сидя за письменным столом, ибо они рождены самой жизнью и борьбой...

Большой путь, от Таллина до Берлина, прошел М. М. Петровский из Ижевска, он пишет: «Когда мы вырвались к рейхстагу, я одним из первых написал на стене: «Мы из Таллина» — и нарисовал Старого Томаса».

Другое письмо в «Поиск» от Евдокии Емельяновны Бутник из Переяслава-Хмельницкого: «Дорогие дети! Пишет вам мать, которая имела одного единственного сына Бутника Дмитрия Ивановича, он учился в училище имени Фрунзе. Война застала его в Таллине. Я получила извещение, что он пропал без вести. Моему горю не было и не будет конца. Очень прошу вас, может быть вам удастся что-нибудь узнать о моем сыне, ему тогда было только 20 лет. Дорогие мои внучатки, желаю вам никогда не услышать этого страшного слова — война».

 

Огненный город

 

Курсом на Севастополь

Фронтовой Севастополь! Он был в наших мыслях, в наших сердцах. Развернув утром газету, мы с тревогой искали глазами сводку Совинформбюро, желая поскорее узнать, что там, в далеком Севастополе?

Добираться туда было не просто. Самолеты шли кружным путем, и пришлось сделать несколько пересадок, прежде чем я очутился в Новороссийске. Здесь формировались конвои в Севастополь: транспорты с войсками, боеприпасами, продовольствием в охранении боевых кораблей.

Я поднялся на палубу лидера «Харьков» и был представлен командиру корабля капитану 2 ранга Пантелеймону Александровичу Мельникову. Рассматривая мои документы, он загадочно улыбнулся:

— Не боитесь? Имейте в виду — сейчас это самый опасный вояж. На пути нас стерегут немецкие торпедоносцы. По воздуху оно бы надежнее. Только редко угадаешь на самолет...

— Боюсь не боюсь, а надо идти, — ответил я.

— Ну, пожалуйста, сейчас вам отведут место, и в ночь мы выходим.

Краснофлотец привел меня в двухместную каюту. Одно место было уже занято; на койке лежал чемодан, и на вешалке висела шинель с нашивками батальонного комиссара. Владелец имущества ушел на берег и вернулся обратно уже вечером, буквально за несколько минут до нашего отхода. Я представился. Он протянул руку и воскликнул: «Да мы ж с вами старые знакомые!..» Пристально вглядевшись в его лицо, я узнал бывшего секретаря парткома Балтийского завода в Ленинграде инженера Кузьму Семеновича Чернявского, у которого я не раз брал интервью, особенно когда спускали на воду новые суда. Теперь он был инспектором политуправления Черноморского флота.

В густую темную ночь мы отошли от пирса. Конвой довольно быстро построился и, выйдя в море, мы взяли курс мористее, чтобы потом круто повернуть на Севастополь.

Я устал от дневной беготни и лег на койку, а Чернявский открыл чемодан, долго перебирал бумаги, а потом и сам пристроился на койке. Заснуть мы оба не могли. Вспомнили Ленинград, я рассказывал ему о первой блокадной зиме, о том, как в холодных, пустых цехах его родного Балтийского завода военные моряки своими силами ремонтировали корабли. Он лежал, не шелохнувшись, слушал, а потом стал говорить, заметно волнуясь:

— Если бы вы знали, как осенью прошлого года мы переживали за судьбу Ленинграда. Главное — не было связи. Газеты приходили с большим опозданием. Чувствовалось, что там тяжело... У нас у самих были горячие денечки. Противник наступал. Всех политработников послали на корабли, в части вести политическую работу, и пример Ленинграда имел большое значение. Мы призывали драться по-ленинградски, превратить Севастополь в крепость обороны. И этот призыв неизменно находил отклик...

— А чем вы теперь занимаетесь? — поинтересовался я.

— Проверяю работу партийных организаций. Сейчас имею особое поручение: везу в Севастополь документы. Крымских партизан награждать будут.

И он рассказал мне о крымских партизанах, которые обосновались в горах, создали там базы.

— Условия адски тяжелые... В любой партизанский край можно послать самолеты с продовольствием и вооружением. А тут необходимое забрасывают только на парашютах. У них много специфических проблем, самая острая проблема — эвакуация раненых и доставка продовольствия.

Голос Чернявского постепенно затих. Скоро мы оба заснули.

Нас разбудили протяжные звонки и топот матросских ног по железной палубе. Мы быстро оделись и вышли наверх. Было уже утро. Солнце заливало палубу. Люди стояли у пушек и пулеметов. С ходового мостика передавалась команда «Усилить наблюдение», и наблюдатели во все глаза смотрели на море, отливающее светлой голубизной.

Тишина. Только слышатся всплески воды, рассекаемой острым форштевнем. И вдруг в эту тишину разом врываются голоса:

— Прямо по курсу торпедоносец противника.

Где он, проклятый, я не вижу, пока не раздаются выстрелы пушек и впереди не повисли черные облачка разрывов. Среди них низко над водой, лавируя, воздушный пират несется прямо на нас. С каждой секундой он ближе. Выстрелы пушек, треск пулеметов и резкие отрывистые команды — все сливается в общий гул. Клубки разрывов стеной встали перед ним. Он сбит с курса и отвернул в сторону.

— Ага, гадина, не выдержал! — кричит пулеметчик и посылает ему вслед светящиеся трассы.

Несколько минут пауза. И уже другой самолет крадется со стороны солнца, рассчитывая на внезапность. Снова густой заградительный огонь. Видимо, летчик твердо решил атаковать. Боясь сблизиться с нами, он с расстояния примерно в восемь кабельтовых бросает продолговатую сигару, и она неумолимо несется к кораблям. Я слышу твердый, властный голос Мельникова:

— Право на борт!

Корабль совершает циркуляцию, а бурун стремительно несется и пролетает всего в нескольких метрах за кормой. Мы облегченно вздыхаем. Кто-то напоминает:

— Одну сбросил, другую унес с собой.

И потому не спадает напряжение. Как раз сейчас мы проходим самую опасную зону. Не успел все это объяснить Чернявский, как на горизонте из-под солнца появилась точка, и опять корабль содрогается от гула орудий. Мы уже на ходовом мостике, я смотрю на Мельникова, на его неуклюжую фигуру в меховом реглане, чесанках, шапке-ушанке. Но в минуты опасности одежда нипочем; его движения быстры и проворны, рывок ручкой машинного телеграфа, и нос корабля уклоняется. Летчик пока выдерживает характер и идет строго на нас. Кажется, вот-вот врежется в корабль. Нет! Торпеда срывается, скользит по воде, а самолет отвернул в сторону — торпеда опять осталась у нас за кормой...

И так все утро: то поодиночке, то несколько самолетов сразу атакуют наш конвой. Спасает точный заградительный огонь и искусное маневрирование капитана 2 ранга Мельникова.

И вот нас уже встречает Севастополь. Золотистые отблески ложатся на белые домики, уцелевшие вдоль берега.

— Вон там, видите, — линия фронта, — объясняют мне. — Там день и ночь не затихают бои.

— Так близко?!

— Да, представьте...

Я не отрывал глаз от далеких дымков, вспыхивающих над линией фронта. Пристально взглядывался в очертания Малахова кургана, где родилась слава бессмертных героев обороны Севастополя в середине прошлого столетия, — адмиралов Корнилова, Нахимова, матроса Кошки и севастопольской Даши. Живо вспомнились слова Льва Толстого: «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Да, это чувство мужества захватывало всякого, кто вступал в те дни на священную севастопольскую землю!

Сойдя на берег, я увидел разрушенные дома, знаменитый Владимирский собор, разбитый прямым попаданием бомбы, мачты крейсера «Червона Украина», торчавшие из воды. Но поразило другое: деловой ритм жизни. На улицах не затихал грохот стрельбы. Рвались снаряды, клубы дыма вставали над городом. И тут же люди с метлами и железными совками старательно, по-хозяйски подметали тротуары и мостовые.

Точно, минута в минуту, открывались магазины, и возле парикмахерской, в нескольких сотнях метров от которой утром разорвался тяжелый снаряд, швейцар в ливрее и картузе с золотым околышем водружал на место сброшенную воздушной волной вывеску.

Я спешил повидаться с членом Военного совета Черноморского флота Николаем Михайловичем Кулаковым. Мне не терпелось начать свою работу.

Над Севастополем светило яркое солнце, было тепло зеленели парки, на клумбах пестрели цветы.

На побережье бухты, среди развалин домов, груды железа и щебня, я с трудом нашел деревянные ворота. Было очень странно — забора нет, а ворота уцелели. И возле них стоял краснофлотец с автоматом. Осмотрев меня с ног до головы и проверив мои документы, он указал ход в бетонированное убежище. Это был флагманский командный пункт Черноморского флота. В узеньком коридорчике я быстро нашел дверь с табличкой: «Член Военсовета ЧФ дивизионный комиссар Н. М. Кулаков». Мы подружились еще на Балтике, и вот предстоит встретиться здесь в такое время!..

Был тихий спокойный час. Николай Михайлович усадил меня в кресло, сел рядом и подробно расспросил о Балтике и Ленинграде. Я начал с того, как мы два месяца сражались у стен Таллина, а потом уходили, вернее, прорывались сквозь минные поля, ведя жестокие бои с самолетами, торпедными катерами, подводными лодками противника. Кулаков слушал, не перебивая, и только в конце заметил:

— Мы ведь тоже немало пережили при эвакуации Одессы. Если обстановка вынуждает отступать, то это надо делать умеючи, сохранив силы и технику...

Когда я рассказывал о сентябрьских налетах авиации на Кронштадт, и как в его родной «Марат» попала бомба, и на глазах у всех оторвался нос корабля вместе с первой башней и все это ушло под воду, Николай Михайлович заволновался, достал носовой платок и вытер капли пота на лбу.

Несколько минут мы оба молчали. Затем Кулаков встал и с обычным для него оптимизмом сказал:

— А мы держимся... Два штурма отбили... Со дня на день ждем третьего. Конечно, наши силы не равны. Опираемся на опыт и боевые традиции предков... Суворов сказал, что воюют не числом, а уменьем. И мы о том же говорим нашему народу.

Он объяснял и показывал по карте, что представляет собой оборона Севастополя, разбитая на отдельные секторы. Чувствовалось, что он знает все это не по донесениям, а сам излазил каждый участок.

Наконец я сказал Кулакову и о цели своего приезда. Услышав, что «Правда» собирается дать материалы о Севастополе да еще надеется получить и его статью, он обрадовался:

— Это для нас большая честь. К сожалению, на флоте нет постоянного корреспондента, и о нас редко пишут. Что касается моей статьи, — за этим дело не станет, — пробасил Николай Михайлович. — Все остальное трудно планировать, пока вы не приглядитесь к нашей жизни. Вам полезно побывать на боевых участках, познакомиться с нашими артиллеристами, скажем, у Малахова кургана. Там командует батареей Матюхин — корабельный моряк, а вот обстановка заставила воевать на сухопутье. Хорошо бы вам добраться до Балаклавы, повидаться с Новиковым. Боевой генерал! Прошел Испанию... Посмотрите, как живут горожане. Мы на них не в обиде. Крепко помогают... На днях мы вручали орден Красной Звезды работнице завода, развернутого в штольнях, Насте Чаус. Обязательно сходите туда, поговорите с ней, личность примечательная...

Не выпуская из рук карандаша, я едва успевал записывать незнакомые названия: Малахов курган, Балаклава, завод в штольнях...

— Кстати, в ближайшее время горком партии устраивает слет участников обороны Севастополя. Не пропустите! Хороший случай ближе узнать наш народ и понять, что такое севастопольцы...

— Вероятно, то же самое, что и ленинградцы, — заметил я.

— В общем-то, да! Из одного теста замешаны. Но есть некоторая специфика. Я не буду о ней говорить, и вам неинтересно работать по готовым рецептам. Гораздо лучше, если своими глазами все увидите и своим умом будете постигать окружающую жизнь.

— А Ленинграду спасибо! Он здорово нас выручил, — сказал с чувством признательности Николай Михайлович. — Вы, вероятно, знаете, в первые же часы войны, на рассвете, немцы сбрасывали бомбы и, что еще опаснее, — мины неизвестного свойства. Мы знали контактные мины и умели с ними бороться. Техника траления была полностью освоена. А тут противник применил еще и магнитные мины; они не требовали контакта, а «отзывались» на магнитное поле приближающегося корабля. Даже тральщики в борьбе с магнитными минами оказались беспомощны, под угрозой оказалось судоходство, наши морские коммуникации, подвоз войск, техники, продовольствия. И корабли с большим риском выполняли боевые задачи будучи лишены свободы маневра. Короче говоря, создалось пиковое положение. Тогда-то и пришла на выручку группа ленинградских ученых...

Кулаков не назвал фамилий сотрудников одного из институтов, а это были завтрашние светила науки: академики Игорь Васильевич Курчатов, академик Анатолий Петрович Александров — трижды Герой Социалистического труда, президент Академии наук СССР, а также профессора А. Р. Регель, Ю. С. Лазуркин, П. Г. Степанов, К. Н. Щебро и другие.

— Вот они нам и помогли, разработав надежный способ борьбы с магнитными минами,- сказал Кулаков, опять же не проронив ни одного слова о том, в чем заключался этот способ.

Сегодня можно сказать, что в Южной бухте была установлена баржа с мощной аккумуляторной батареей, оснащенная различными измерительными приборами. Специальная служба во главе с энергичным и изобретательным инженер-капитаном 3 ранга Михаилом Григорьевичем Алексеенко сделала все необходимое, чтобы осуществить замысел ученых. Корабли перед боевыми походами подходили сюда, размагничивались, а затем шли на специальный полигон. Там на разных глубинах стояли немецкие мины с взрывателями, но без взрывчатки. Если корабль прошел и взрыв не последовал, значит, все в порядке. Это была первая стадия работы. Вскоре профессор И. В. Курчатов помог созданию специального электромагнитного трала, которым были оснащены боевые корабли. Магнитные мины уже не представляли столь большой опасности...

— Так что Ленинграду мы благодарны, — заключил Николай Михайлович. — Его посланцы помогли обезопасить судоходство и без особого риска использовать крупные корабли в качестве артиллерийской поддержки войск, обороняющих Севастополь. Конечно, сейчас на эту тему писать нельзя. Ни в коем случае, — строго-настрого предупредил он. — Когда-нибудь после войны люди узнают их имена. Узнают, что в подвиг Севастополя влился и труд ленинградских ученых.

...После Ленинграда, где спасались от бомб и снарядов в подвалах жилых домов, Севастополь мне показался чудом. Тут не только предприятия, но и школы, общежития, госпитали, даже кинотеатр были укрыты в скалах и подземельях, и сотни людей работали, учились, отдыхали, не страшась бомб и снарядов.

...Мы шли по бетонированному полу широкого ярко освещенного тоннеля. У стенок ящики с минами и гранатами. По узкоколейке в глубь тоннеля катились вагонетки и возвращались нагруженные.

— Это все сработано за сегодняшнюю ночь, — пояснил мне дежурный инженер.

Он рассказал, что завод, занимавший в мирное время обширную территорию, за шесть дней был спрятан в штольнях, сохранившихся еще с времен первой Севастопольской обороны. Установили станки, провели свет, открыли столовую, общежитие и даже хлебозавод.

Производственные цехи, безусловно, отличались от обычных заводских корпусов. В них было тесно, станки стояли впритирку, и, несмотря на усиленную вентиляцию, сильно ощущался недостаток свежего воздуха.

— Где вы достаете сырье? — спросил я у инженера. Он рассмеялся.

— Сырья хватает: крыши разбитых зданий, железная арматура, разный металлический лом. В Севастополе ничего зря не пропадает.

На этом производственном комбинате и работала Анастасия Кирилловна Чаус — достойная женщина, можно без преувеличения сказать, героиня труда. И героиня войны. То и другое тесно переплелось в ее жизни. В ней воплотились черты нашей женщины — упорной и самоотверженной, способной переносить любые лишения и невзгоды, той русской женщины, которую воспел Некрасов...

Кто она? Откуда взялась? Не до того было в горячую пору, хотя штрихи ее биографии проливают свет на истоки сильного характера.

Деревенская девушка из села Семеновка Сумской области — самая младшая в семье, она еще в детстве хлебнула горя: видела бесчинства белых, смерть отца и двух братьев от голода, свирепствовавшего на Украине. До начала войны два года работала штамповщицей на консервном заводе. Люди ее окружали хорошие, доброжелательные... Подружилась Настя с девчатами, работавшими в одной бригаде с ней. Это были ее однофамилица Мария Чаус и Елизавета Леонова.

В самом начале войны завод эвакуировался в тыл. И три девушки, три верные подруги, перекочевали в Севастополь на военный завод, в холодный тесный цех, на более чем скромный паек осажденного города...

Подружкам не раз предлагали эвакуироваться. Только у них и мысли такой не возникало. Стоять до победного конца! Стоять, пока стоят черноморцы!

Сигналы воздушной тревоги раздавались по нескольку раз в день, и это никого не удивляло. Многие даже не уходили в убежище, боялись потерять лишнюю минуту времени. И вот 2 ноября сорок первого года очередной воздушный налет на Севастополь и прямое попадание бомбы в цех. Лиза Леонова убита, Настя Чаус осталась без руки.

Горе, большое неутешное горе не сломило двух подруг, чудом оставшихся в живых. Около месяца Настя лежала в госпитале. И снова у станка — того самого станка, на котором штамповала детали. Ей предписывают уехать. Отказывается! Предлагают более легкую работу. Слышать не хочет! Стоять на своем месте! Стоять до победного конца! Здесь смерть или победа!..

Так она до самых последних дней обороны штамповала детали для ручных гранат, по-прежнему перевыполняя норму. И гордилась тем, что у нее на груди боевой орден Красной Звезды, который дается за мужество и отвагу, проявленные там, на переднем крае. В сущности, и она была бойцом. До последнего дня и часа!

...Помню, в обеденный перерыв мы уединились в дальний угол цеха, сидели в полутьме, жевали бутерброды и тихо разговаривали. На мой вопрос, как это можно, работая одной рукой, давать столь высокую норму выработки, Настя ответила:

— В наше время надо делать, сколько может человек. И еще столько же!

Пожалуй, в этих мудрых словах выражено то, на мой взгляд, самое главное, что помогало Насте Чаус и всем советским людям, — вера в себя, в свои силы и возможности.

Когда прозвучал звонок и мы вышли на свет, я посмотрел на нее,- самую что ни на есть простенькую, обыкновенную русскую женщину, в красном платочке, синей спецовке, с Красной Звездой на груди, и вспомнил женщин с плакатов времен гражданской войны. Они были такими же. Представив себе знаменитую Дашу, подумал, что и Настя чем-то похожа на севастопольскую героиню.

 

Девушка-снайпер

Прожив несколько дней в Севастополе, я стал привыкать к тому, что по утрам за окном гостиницы звенят трамваи, спешит в школу шумная, говорливая детвора в маленьких бушлатах с надраенными до блеска пуговицами и бляхами.

Приморский бульвар у памятника затопленным кораблям весь в зелени. Обстрел города прекратился. К полудню солнце настолько пригрело, что можно было снять шинель. Мамаши везут в колясках на прогулку малышей, которых еще не отправили на Большую землю. Детвора радуется весне и теплу... Цветет миндаль...

И вдруг в эту, казалось бы, спокойную жизнь врывается огненный смерч.

Гул моторов... Высоко в небе плывут вражеские бомбардировщики. Люди спешат в убежища, траншеи, прячутся в подъездах домов, корабли укрываются за густыми клубами дымовых завес. Нужно напрягать глаза, чтобы увидеть самолеты, появившиеся из-под солнца. В ушах звенит от стрельбы. Со всех сторон бьют пушки и строчат пулеметы, а самолеты держат курс на гавань. Перед ними встает густая завеса черных клубков. Ведущий бросается в полосу разрывов. Одна за другой четыре серебристые бомбы, завывая, понеслись к бухте. Разрывы снарядов все ближе и ближе к самолету, и вдруг восторженные крики, они перекрывают грохот стрельбы.

— Ура! Ай да зенитчики!

В небе длинный шлейф дыма. Обломки немецкого бомбардировщика летят к земле.

Зенитки смолкли. Кто-то из стоявших рядом обрадованно кричит:

— Наши пошли!

И вот в строй «юнкерсов» врезались черноморские «ястребки». Немцы рассыпались кто куда. Истребители продолжают преследование. Один «ястребок» пристроился в хвост «юнкерсу», прижимает его к земле. Еще очередь, еще — и вот задымило крыло с черными крестами... Летчик выбрасывается из горящей машины и, не успев открыть парашют, камнем падает в воду.

В один из таких дней я вдоволь набегался, устал, проголодался и зашел в городскую столовую. За столиками обедали рабочие, женщины с детьми, бойцы и командиры, прибывшие с флота по делам.

Я обратил внимание на девушку в воинском обмундировании, сидевшую в углу на диване. У нее было смуглое лицо и коротко остриженные волосы.

Со мной за столиком сидел корреспондент «Красной звезды» Лев Иш. Он кивнул на девушку и спросил:

— Ты знаешь, кто это? Пойдем познакомлю.

Оказалось, что это Людмила Павличенко, имя которой через несколько месяцев узнала вся страна. Около трехсот фашистов сразила она снайперскими выстрелами и одной из первых женщин-фронтовичек получила звание Героя Советского Союза.

Держалась она скромно, замкнуто, а худобой и бледностью производила впечатление человека, еще не успевшего оправиться после тяжелой болезни. Я не знал, что она пережила большую личную трагедию, и, как это принято у журналистов, с места в карьер начал донимать ее вопросами. О себе она рассказала немного: работала на киевском заводе «Арсенал». С мужем отдыхала в одесском санатории. Здесь их застала война. В тот же день они явились в военкомат и объявили себя мобилизованными. Оба имели воинскую специальность: до войны занимались в снайперской школе Осоавиахима.

Так с первого до последнего дня они защищали Одессу, а потом Севастополь. Во время боя командир батальона вынужден был снайперов — золотой фонд армии — бросить в пехотные цепи. Во время рукопашной схватки муж Людмилы Алексей погиб у нее на глазах...

Мы говорили о секретах снайпера. Людмила нарисовала в моем блокноте участок фронта и крестиками обозначила свои позиции.

— Так близко от противника? — удивился я.

— Да, не больше ста метров, я хорошо слышу их голоса. В нашем деле очень важно выбрать удачную позицию и «врасти» в землю.

Она заметила мое недоумение и стала объяснять:

— Ну, понимаете, надо уметь замаскироваться и лежать не шевелясь, чтобы тебя не обнаружили. Иногда часами не двинешься и слова сказать некому. А недавно у меня был совсем удивительный случай. Я выбрала позицию на нейтральной полосе среди убитых. Подтянула к себе двух мертвых немцев. Оказались мои старые знакомые: накануне я же их «сняла». Так пролежали мы вместе от восхода солнца до темноты. Это единственный случай, когда я была в засаде не одна, а в «почетной» компании. И охотилась на фашистов с их же помощью...

Расставаясь, я спросил Людмилу о планах:

— Пока ни о чем не думаю и ничего у меня нет, кроме войны. Буду воевать.

Она отвернулась, и я понял, что ей сейчас трудно говорить еще о чем-либо; потерять любимого человека и теперь каждую ночь забираться в самое логово врага и вести там опасный поединок — какой силой воли и смелостью была наделена эта женщина!

Она встала, надела зеленую пилотку, попрощалась со мной и, гремя тяжелыми сапогами, пошла к двери.

Наша следующая встреча произошла четверть века спустя. На очередном празднике, посвященном героической обороне Севастополя, я вновь увидел знакомое лицо. С крейсера «Кутузов» велась телевизионная передача, и там выступала Людмила Михайловна. На ней была морская форма и погоны капитана 3 ранга, на груди сияла Золотая Звезда. Настроение у нее было радостное, она была под впечатлением встреч с друзьями. И когда диктор спросил, что осталось самым памятным в ее жизни, она ответила: «Война и люди, которых я сегодня вижу».

Действительно, друзей у нее было много. К каждому празднику в ее адрес со всех концов страны летели поздравления от севастопольцев-фронтовиков и совсем незнакомых ей людей, которые со времен войны тоже поддерживали с ней связь. Когда-то увидели в газете ее фотографию, прочитали о ней статью и с тех пор навсегда сохранили к ней чувство глубокого уважения.

После войны Людмила Михайловна вела большую общественную работу в комитетах советских женщин и ветеранов войны, выступала в школах, в Центральном музее Вооруженных Сил, писала статьи, в составе делегаций ездила за границу, встречала иностранных гостей в Москве.

Вечером она возвращалась в свою квартиру на Садовом кольце. Там ее ждала мама, Елена Трофимовна, маленькая седая женщина, бывшая учительница. За ужином они обсуждали события дня. Затем Людмила Михайловна усаживалась в кресло и принималась за вязание — это был ее отдых, разрядка и накопление сил для завтрашнего, может быть, еще более напряженного дня.

Так достойно прожила она до последнего своего дня и часа. Сегодня Людмилы Михайловны нет. Имя ее носят пионерские дружины, и все, что она свершила, изучают и осмысливают наследники боевой славы...

В один из весенних дней 1942 года мы с поэтом Сергеем Алымовым карабкались на крутой холм, поросший бурьяном и снизу доверху перепаханный бомбами и снарядами.

Нас встретил командир батареи старший лейтенант Алексей Павлович Матюхин, очень моложавый на вид, а на самом деле уже немало послуживший на кораблях Черноморского флота.

Алымов долго всматривался в его смуглое лицо с выгоревшими бровями и вдруг обрадованно сказал:

— Да мы же с вами старые знакомые. На эсминце «Совершенный» встречались.

— Верно, встречались, — подтвердил Матюхин и тут же с печалью добавил: — Нет больше нашего корабля. Погиб. Впрочем, как сказать... Пушки-то наши, вон они, полюбуйтесь. А раз пушки живы — мы тоже, значит, все в порядке...

Пользуясь затишьем, Матюхин повел нас к знаменитому Корниловскому бастиону — полукруглому зданию с толстыми кирпичными стенами. В нем располагался командный пункт артиллеристов, в нескольких десятках метров от него в бетонированных капонирах стояли 130-миллиметровые орудия эсминца «Совершенный», искусно замаскированные сетями.

Мы шли под низкими сводами потолков, смотрели в узкие смотровые щели. Наверху в башне стояли дальномер и стереотруба. Краснофлотцы наблюдали за морем и воздухом.

— Хорош денек, — сказал Матюхин, глядя в прозрачное голубое небо. — Погода для Кимстача что надо! Вчера был туман, и он ничего не мог разобрать. Сегодня, если придется стрелять, Кимстач останется доволен.

В ожидании корректировщика, о котором рассказывал Матюхин, мы осмотрели свежие могилы артиллеристов: здесь они погибли, и хоронили их тут же, возле орудий...

Читаем слова на гранитной плите: «На этом месте 17 декабря 1941 года в 17 часов 28 минут смертельно ранен защитник Севастополя краснофлотец Михаил Киселев 1921 года рождения».

— Что за парень? — спросил Алымов, торопливо записывая фамилию краснофлотца в свою маленькую книжечку. — Я напишу о нем песню.

— О нем стоит, — вздохнул Матюхин. — Машинист-турбинист с нашего миноносца... Точный, исполнительный... А уж весельчак был, каких мало... У нас тут всяко бывало. Одно время отбивались от немцев, израсходовали все снаряды, подвоза нет. А ребята у меня смекалистые, вспомнили про теплоход «Абхазия», потопленный с грузом боеприпасов у самого берега, и айда туда. Киселев был заправилой, в легком водолазном костюме спустился в трюм первым... За ним другие полезли... Так по снарядику, по снарядику и натаскали запасец для нашей батареи. Начальство мне говорит: «Ваша поддержка нужна, да ведь снарядов нет». А я говорю: «Есть!» — и докладываю, как все было... Слушали меня и никак не могли поверить, что такое возможно... А все он, Миша Киселев...

Мы ходили по склонам кургана и на каждом шагу видели воронки от бомб и снарядов. Семь суток бомбардировщики беспрерывно пикировали на батарею. Комендоры стояли на местах и отражали атаку за атакой. Они выдержали все — бомбежки, бессонные ночи и колючий мороз. Матюхин показывал в журнале боевых действий короткие записи о сбитых самолетах, уничтоженных танках и орудиях противника. Во всех случаях огонь точно корректировал младший лейтенант Кимстач, и мне не терпелось увидеть этого человека.

Мы осмотрели все достопримечательные места, и лейтенант Матюхин, готовясь закурить, похлопывал по карманам, безуспешно искал зажигалку. Вдруг вынул изо рта еще не зажженную папиросу и объявил:

— Гляди-ка, а вот и он, легок на помине!

Торопливой походкой прямо к нам шел высокий молодой человек в форме пехотинца, в пилотке, вылинявшей под палящим солнцем. В руке держал планшетку.

— Привет труженикам тыла! — откозырял он и крепко пожал нам руки. Это и был артиллерийский корректировщик младший лейтенант Кимстач.

Все рассмеялись. Только ему, пришедшему сейчас чуть ли не из самого пекла, Малахов курган мог показаться тылом. Довольный своей шуткой Кимстач широко улыбался, обнажая белые ровные зубы.

Пользуясь временным затишьем, он пришел с передовой.

Было очень мирно в этот день. Моряки возились на огороде, высаживали цветы. Я вынул из кармана блокнот и собрался записать рассказ Кимстача о том, как он, студент ленинградского медицинского института, стал корректировщиком.

И тут, как нарочно, из города донеслись прерывистые гудки. Побросав лопаты, краснофлотцы бросились к артиллерийским дворикам, словно из-под земли поднялись стволы орудий.

Разговор с Кимстачем был прерван. Мы могли не встретиться больше, и я не узнал бы об этом человеке самое главное. Но «самое главное» о Кимстаче я все-таки узнал. И вот как это было.

При первых сигналах тревоги Кимстач, поэт Алымов, лейтенант Матюхин и я поспешили вернуться в Корниловский бастион. Матюхин развернул карту, размеченную на квадраты, минуту, две занимался расчетами и затем скомандовал:

— Орудия зарядить! Кимстач нервничал:

— То сидишь три дня в окопе, и ничего, а тут отлучился на часок — и вот тебе...

В нетерпеливом ожидании он уставился на радиста, поддерживавшего связь с передним краем.

Перед воздушным налетом на Севастополь гитлеровцы обычно открывали ураганный огонь по городу из дальнобойной артиллерии. Так было и на этот раз. Даже сквозь толстые стены мы слышали свист снарядов. Радист поднял голову и доложил Матюхину:

— Работает триста пятая цель!

— По цели осколочным, пять снарядов, огонь!..

Под нами дрогнула земля. Радист продолжал доносить:

— Вступили в бой цели триста шестая и триста седьмая!

Я взглянул на Кимстача, он в каком-то ожесточении сжимал карандаш.

— Все цели работают... Ну погоди, вернусь — я им устрою баню!

Огонь вели все орудия батареи. Кругом стоял невообразимый грохот. Казалось, вот-вот затрещат стены.

Вскоре с переднего края по радио донесли:

— Цель подавлена!

Лицо Кимстача посветлело. Признаюсь, во время боя я следил только за ним, за выражением его лица, за движениями его выразительных пальцев, стискивающих карандаш, за тем, как он помогал Матюхину управлять огнем, — за всем этим можно было видеть самое главное в характере младшего лейтенанта — волю, непреклонность, лютую ненависть к тем, кто обрушивал сейчас смерть на Севастополь, и радость за каждый успех наших артиллеристов.

И мне показалось, что именно в эти минуты я узнавал Кимстача.

Грохот боя постепенно затихал. Смолкли пушки Малахова кургана. Бойцы выбирались из двориков и шли ужинать, а затем как ни в чем не бывало возвращались к кустам сирени и скворечникам. И здесь уже в «мирной» обстановке мне представился случай убедиться в высоком командирском авторитете Кимстача.

Бойцы-артиллеристы услышали, что на переднем крае, там, во владении Кимстача, ранен боец, и Матюхин разрешил для замены подобрать человека.

И тут началось буквально паломничество к Кимстачу. Один за другим подходили бойцы, и каждый говорил одно и то же:

— Товарищ младший лейтенант! Возьмите к себе. Хочу служить под вашим командованием.

Пришел даже командир отделения телефонистов из роты связи.

— Желаю вместе с вами воевать, — отрапортовал он. — Возьмите — жалеть не будете. УКВ знаю как свои пять пальцев. Линию могу наводить. В разведку будем ходить вместе. Возьмите, товарищ командир...

Он смотрел на Кимстача такими умоляющими глазами, что, право слово, трудно было ему отказать.

— Не хочется вас обижать, — убеждал его Кимстач. — Я ведь могу вас взять только рядовым. А вы командир отделения.

— Звание-то у меня никто не отнимет, — не унимался связист.

...Меня удивило тогда, почему артиллеристы выбрали для командного пункта такой приметный ориентир, как Корниловский бастион. Кимстач, ничего не объясняя, показал на дощечку, прикрепленную к стене башни: «Здесь стояла кровать капитана 2 ранга Н. Ф. Юрковского». Это был памятник первой Севастопольской обороне. Капитан 2 ранга Юрковский командовал тогда героической батареей Малахова кургана... Оставаясь здесь, в той же самой каюте, наши моряки-артиллеристы как бы давали слово не посрамить славы русских моряков.

Прочитав надпись на башенной стенке, я посмотрел на Кимстача. На мгновение мне представилось, что мы на Малаховом кургане уже после войны. Жарко печет весеннее крымское солнце, благоухают яблони и миндаль, щебечут птицы в скворечниках, сколоченных когда-то крепкими матросскими руками, а на замшелой башне Корниловского бастиона рядом с первой горит еще одна надпись: «Здесь в Отечественную войну командовали артиллерией лейтенант Матюхин и младший лейтенант Кимстач».

Так мне представлялось, а что касается Кимстача, то он, разумеется, не думал о славе. Его волновало другое. Прощаясь со мной, он попросил:

— Если будете в Ленинграде, позвоните, пожалуйста, моей жене по телефону, расскажите, что видели. Ведь это наша обычная работа...

Я не забыл его просьбу и, когда вернулся в Ленинград, много раз снимал трубку и набирал нужный номер, но никто не отвечал. Тогда я разыскал адрес жены Кимстача. Увы, ее в Ленинграде не оказалось, и даже никто не мог сказать, жива ли она или эвакуировалась.

После войны Матюхин и Кимстач не вернулись домой. Семья Матюхина получила короткое извещение: «Пропал без вести». Но время вносит свои поправки. Четверть века спустя приехал из Киева в Севастополь черноморский моряк Григорий Прокофьевич Гусак. Приехал в те места, где сражался в июне 1942 года и был захвачен в плен. Ему удалось бежать, раненого, его приютили местные жители.

В ноябре 1942 года темной, холодной ночью в дом, где жил Г. П. Гусак, пришли партизаны, разговорились. Командир спросил, почему он не в партизанах. А узнав, что тот ранен и воевал в Севастополе, командир партизанской группы сказал, что он тоже из Севастополя. И назвался Алексеем Матюхиным.

— Они попросили еды, — рассказывал Гусак. — Хозяева накормили их, дали что было из продуктов.

В эту ночь они вышли к Днепру, переправились на другую сторону, затопили пароход и скрылись.

Стало быть, после того как наши войска оставили Севастополь, Алексей Матюхин не «пропал без вести». Он до последнего сражался с врагом.

 

Генерал Остряков

Во время одной из встреч с членом Военного совета Кулаковым открылась дверь и, попросив разрешения, быстрой, легкой походкой в кабинет вошел невысокий, худощавый генерал в морском кителе с широкими золотыми галунами и голубыми просветами на рукавах.

— Знакомьтесь, — сказал Николай Михайлович. — Единственный в своем роде генерал. Командует авиацией на земле и в воздухе.

Слова «генерал» и тем более «командующий» совсем не вязались с удивительно моложавой наружностью Острякова, не замедлившего вставить:

— Идет война, товарищ член Военного совета, и никого этим не удивишь. — Остряков поторопился перевести разговор на другую тему, развернул перед Кулаковым фотопланшет и попросил разрешение, доложить результаты воздушной разведки.

— Окончательно уточнили. Две батареи крупнокалиберные и одна зенитная. Удалось заснять вспышки, — сказал он, показывая карандашом на белые точки, отчетливо выделявшиеся на фотопланшете.

— Кто снимал? — удивился Кулаков. — Прямо-таки ювелирная работа. Тут никакой лупы не нужно. Все как на ладони. Генерал Петров просил вас завтра еще поработать. Можете?

— Так точно! У нас на завтра намечено несколько ударов вот по этим целям.

Остряков развернул карту переднего края: острие стрел было направлено в сторону противника. — А как насчет прикрытия? — спросил Кулаков.

— Предусмотрено. Четыре «Чайки».

— Почему не указано, кто командует группой прикрытия?

— Разрешите мне?! — Это было сказано так, будто для самого Острякова дело решенное. Кулаков с укором глянул на него:

— Нежелательно, Николай Алексеевич! Я вам не раз сообщал точку зрения Военного совета. Для работы в воздухе у нас много хороших летчиков, а командующий ВВС — один...

— Товарищ член Военного совета, на этот раз прошу сделать исключение. Хочу проверить штурмовиков. Прошлый раз никто толком ничего не видел. Утверждали, будто батареи противника уничтожены, а они живехоньки.

Кулаков покачал головой.

— Я не вижу необходимости вам лезть в эту кашу. Посовещаюсь с командующим и решим.

Они еще долго рассматривали план и обсуждали детали завтрашних полетов. Наконец Остряков освободился и пригласил меня ужинать. Он сам сидел за рулем машины и, пока мы ехали по затемненным улицам, не без юмора рассказывал:

— Приходится вести борьбу на два фронта — с противником — это легче, а вот с Военным советом — труднее. Почти всю жизнь летаю, а воевать пришлось только в Испании. Думал, ну здесь, в Севастополе, развернусь — ан нет, опять не повезло! Иной раз контрабандой вылетишь... Сразу доложат в Военный совет. Только сел, а тебе уже начальство приготовило горячие припарки.

Во время ужина в маленькой избушке, похожей на деревенскую баню, Остряков рассказывал мне о своем увлечении парашютизмом. С большим теплом вспоминал он своих друзей: Николая Евдокимова, виртуозно выполнявшего затяжные прыжки, Аркадия Фотеева, пионера морского парашютизма, и многих других.

После ужина Остряков посмотрел на часы и сказал:

— Отвезу вас в гостиницу, а сам поеду на КП. Надо проверить подготовку к вылету. В семь ноль-ноль будем в воздухе. Придется спозаранку поднять часть истребителей и связать немцев боем, пока не поднимутся наши штурмовики.

Мы ехали по темным улицам Севастополя. Гремела канонада. Орудийные вспышки озаряли небо. Временами дорогу преграждали часовые. Генерал называл пароль, и мы двигались дальше.

Прощаясь с Остряковым, я спросил его:

— Вы все-таки намерены лететь?

— А как же! — весело отозвался он. — Непременно. Правда, ночью предстоит работка — уломать начальство.

На рассвете я был на аэродроме: издалека увидел голубоватую машину Острякова.

Не успел пройти и десяти шагов по летному полю, как вдруг рядом загрохотало, затарахтело. Белые и черные клубки разрывов усеяли небо.

На командном пункте полка, в малюсенькой кабинке, по сравнению с которой даже купе вагона показалось бы салоном, генерал Остряков уже отдавал распоряжения:

— Надо все предусмотреть, товарищ полковник. Будет поздно, если подниметесь и вас со всех сторон начнут клевать, — и после короткой паузы добавил: — Я думаю, что парочку «чаек» надо все-таки держать в засаде. Ваше мнение?

— Согласен, товарищ генерал.

— Ну, хорошо. Мой «як» готов?

— Готов, товарищ генерал, только...

— Что, только? — прекрасно понимая в чем дело, нахмурился Остряков.

— Не хотелось, чтобы вы сами летели, — признался полковник.

— Да вы что — заодно с Военным советом? Тоже мне друг и боевой соратник...

Они вышли на поле.

— Ну, полковник, командуйте, — сказал Остряков. — Я поеду к себе. Увижу зеленую ракету и пойду на взлет с первым звеном. — Он взглянул в небо: — Кажется, мать-природа с нами!

Генерал сел за руль. Машина пронеслась в противоположный конец поля и остановилась у земляного капонира, со всех сторон обложенного дерном, где укрывался его зеленый «ястребок».

Техник выскочил из-под крыла самолета и по всем правилам отрапортовал о готовности материальной части.

— Добро! — сказал Остряков. — Снимай чехлы, посмотрю.

Все шло своим обычным порядком до тех пор... До тех пор, пока Остряков не взялся за парашют. В эту минуту техники замешкались, но, увидев суровую складку на лбу генерала, с двух сторон взялись за парашютное снаряжение, чтобы помочь ему. И только в самый последний момент, когда пристегивались пряжки, один из техников, совсем молоденький паренек, не поднимая глаз, осторожно спросил Острякова:

— Опять вы летите, товарищ генерал?

Это было сказано с такой тревогой за него, что Остряков улыбнулся:

— А кто же, по-твоему, должен лететь?

— Летчики, — нерешительно отвечал юноша.

— Вон оно как, — весело проговорил Остряков, обращаясь уже ко всем стоявшим у самолета. — Меня он, видите ли, за летчика не считает. Что же, я хуже других, по-твоему?

— Нет, что вы?! — смущаясь и краснея, проговорил техник.

Остряков застегнул шлем и скомандовал:

— А раз так... К запуску!

Через полчаса, когда экипажи вернулись, на командном пункте среди летчиков произошел такой разговор:

«Ну как дрались?» — спросил один, «Дрались здорово, — отвечал другой, — но был момент... Одним словом, если бы генерал не прикрыл, сейчас бы я с тобой не говорил... Четыре «мессера» нас встретили... Я думал, конец... Вдруг вижу: «ястребок» генерала схватился с ними. Я крикнул в микрофон: «Смотри, братва, командующий нас прикрывает!». И... понимаешь, пошел на цель...» — закончил он свой рассказ.

В этой незатихавшей боевой страде проходила жизнь Острякова до того самого трагического дня, когда туча фашистских бомбардировщиков навалилась на город. Генерал Остряков в это время зашел в авиационные мастерские проверить, как ремонтируются самолеты. Одна бомба взорвалась поблизости, и Острякова тяжело ранило. К нему бросились люди. «Оставьте меня, помогите другим», — слабеющим голосом произнес он, тут же потерял сознание и через несколько минут умер.

Все, знавшие его, не хотели в это поверить. Хотелось, чтобы известие о его смерти оказалось ошибкой, и мы увидели бы его живым, деятельным, и чтобы, обращаясь к своим друзьям-летчикам, он снова сказал: «Ну что, орлы, полетим с вами, а то фрицы давно по нас скучают...»

Я вспоминаю ту необычную ночь в Севастополе. Густая темнота опустилась на город. Все притихло, лишь звучали траурные мелодии. Впереди лафета с гробом несли венки, алые шелковые подушечки и на них боевые ордена командующего. Траурная процессия двигалась к кладбищу Коммунаров. Над открытой могилой Острякова прогремели прощальные залпы...

Такой канонады еще не слышали в Севастополе. Вся береговая и корабельная артиллерия в эти минуты открыла огонь по врагу. Казалось, сами боевые дела Острякова слились воедино в этом грозном салюте.

Но не о смерти Острякова — о его жизни думали мы в час прощания. Еще в тридцатых годах в Москве, будучи совсем молодым, он, активно работая в Осоавиахиме, читал лекции по парашютному делу, совершал свои первые экспериментальные прыжки в воду. Знали его и киевляне, наблюдавшие однажды на спортивном празднике Осоавиахима захватывающее зрелище — затяжной прыжок Острякова с высоты... 80 метров. Бомбардировщик Острякова летал над Испанией, там он впервые встретился с фашистами. Его самолет горел в воздухе... Летчика подобрали без чувств. А неделю спустя он дрался уже под Гвадалахарой, бомбил колонны чернорубашечников, атаковал фашистские корабли. «Трудно сказать, что взяло верх в этом человеке, — писали иностранные корреспонденты, — богатырское здоровье или страсть к борьбе». И, быть может, тогда многие наши друзья — испанцы, французы, итальянцы — впервые увидели и поняли, что значит советский человек.

 

Секретарь горкома

В один из дней после очередного налета фашистской авиации и взрывов, казалось, распластавших всю землю, в штаб МПВО, где застал меня сигнал тревоги, сообщили: две крупные бомбы упали в центре города и не разорвались... После отбоя вместе с работниками штаба я поспешил на место происшествия.

Опасный район был тут же оцеплен, даже близко никого не подпускали. Прибыла аварийная группа и бойцы МПВО в защитной форме, с противогазами через плечо. Они осмотрели две солидные вмятины и трещины на асфальте — следы бомб, врезавшихся в землю.

Хотя у севастопольцев накопился немалый опыт обезвреживания неразорвавшихся бомб и снарядов, но каждый новый случай требовал предельной осторожности.

И потому так тщательно, скрупулезно исследовались эти вмятины.

Я обратил внимание на высокого человека с энергичным лицом и густой черной шевелюрой, выделялся он еще и своей кожанкой. После детального осмотра места падения бомб он первым высказал предположение, что каждая из них весом в тонну, не меньше.

Я спросил, кто он такой? Мне ответили: секретарь горкома партии Борисов.

В тот момент отвлекать его было неудобно, и я продолжал стоять в стороне, наблюдая за ним, прислушиваясь к его компетентным суждениям. Чуть позже был окончательно согласован план действий аварийной бригады. Люди стали расходиться, и тут мы познакомились с Борисом Алексеевичем Борисовым.

Узнав, что я из Ленинграда, Борисов сразу оживился, вроде проникся ко мне симпатией и повторил почти то же самое, что я уже неоднократно слышал.

— Для нас очень большое значение имел пример Ленинграда. Он отбил вражеские атаки и заставил немцев перейти к длительной обороне. Москва и Ленинград первыми показали силу духа советских людей. В самое трудное время мы рассказывали об этом севастопольцам, призывали держать равнение на москвичей и ленинградцев.

Борисов оказался на редкость популярной личностью в городе. Незадолго до войны приехав в Севастополь на пост секретаря горкома партии, он быстро разобрался в массе нахлынувших дел, нашел главные звенья и, во-первых, связанные с нуждами Черноморского флота. В городе среди населения велась массовая оборонная работа, на учениях и тренировках выковывалась четкая организация МПВО. Потому-то война при всей внезапности не застала севастопольцев врасплох. И эти две крупнокалиберные бомбы, глубоко зарывшиеся в землю, не породили страха. Люди умели с ними справляться.

Вместе с Борисом Алексеевичем я направился в горком партии, находившийся в центре города, в подземелье. И там мы о многом с ним говорили. Но все время я чувствовал, что мысль об этих бомбах не оставляет его в покое. Он несколько раз звонил в штаб МПВО, справлялся, как идут работы.

Уже стемнело, когда из штаба МПВО сообщили: да, действительно обнаружены две тонные бомбы, все подготовительные работы закончились, бомбы начинают поднимать наверх...

Борис Алексеевич торопливо надевал кожанку.

— Надо быть там. Это самая ответственная операция. Мы вышли на улицу. Весь район был оцеплен милицией и бойцами МПВО. По безлюдной улице мы за несколько минут дошли до опасного района.

Бойцы аварийной группы уже вырыли котлован, и над ним на деревянном помосте стояла лебедка со стрелой. Я посмотрел вниз: глубина не меньше трех-четырех метров, на самом дне при бледном свете фонарей «летучая мышь» работали люди.

Сверху подали команду:

— Заводить тросы!

Из котлована донесся глухой голос:

— Есть, заводить тросы!

Тем временем к котловану подкатили полуторку с тележкой — прицепом на мягких рессорах.

Все делалось не спеша, медленно, в какой-то странной настороженной тишине. Мы стояли молча и смотрели вниз.

Вероятно, прошло минут двадцать, прежде чем снизу донесся все тот же глухой голос:

— У нас все готово!

Заработала лебедка, и через две-три минуты из котлована показалось чудовище, длинное, тупорылое.

Умелые, натренированные руки обхватили эту махину, отвели стрелу к тележке на уготованное песчаное ложе.

Точно таким же образом извлекли и вторую бомбу.

Затем полуторка тронулась по пустынным ночным улицам. Бомбы увезли за город и там подорвали...

— Вы об этом, пожалуйста, ничего не пишите, — строго напутствовал меня Борисов.

Часто встречаясь с Борисовым, если заставал его в горкоме, всегда видел вокруг него людей, которые шли к секретарю за советом или помощью. Конечно, не без его поддержки было решено провести слет участников обороны Севастополя. К этому дню готовились все общественные организации, и вот в городском убежище собралось свыше ста лучших бойцов и командиров МПВО, сандружинниц, доноров, женщин, безвозмездно работавших в прачечных или пошивочных мастерских для нужд фронта. Среди собравшихся была и старая учительница Александра Сергеевна Федоринчик. Это она организовала детский дом для детей, чьи родители погибли во время бомбежки или в бою. Пришли и ребята, юные герои, кто буквально под вражеским огнем доставлял в бидонах воду на передний край (с водой в Севастополе было плохо), а на обратном пути помогал эвакуировать раненых. Так что по праву они носили выгоревшие под солнцем пилотки или солдатские каски.

Александра Сергеевна гордилась школьниками, которые в это трудное время работали наравне со взрослыми. От нее я узнал о Вите и Вере Снитко, потушивших несколько сот бомб-зажигалок в районе электростанции, награжденных медалью «За боевые заслуги».

— Вы еще повидайте Зою, — посоветовала старая учительница.

— Кто такая? — спросил я.

И Александра Сергеевна рассказала о семье рабочего, которого все знают на Корабельной стороне. Ветеран труда Федор Матвеевич Козинец проводил сыновей на фронт и очень переживал, не мог найти себе места. Горевала и вся семья: «Папа! Почему нас с тобой не призовут на фронт?» — донимала его самая младшая в семье дочь, школьница Зоя. Отец долго отмалчивался, а однажды утром сказал: «Зайка, собирайся!». Оба явились в военкомат, и Федор Матвеевич объявил: «Мы с дочкой хотим на фронт. Просим зачислить нас добровольцами». Все знали жителя Корабельной стороны и относились к нему с уважением, но тут даже строгий военком не смог сдержать улыбку, сказав: «Что вы, Федор Матвеевич?! Дочь еще не доросла, а вы, не обижайтесь, уже переросток...» Огорченные добровольцы ни с чем вернулись домой. «Не подошли, мать», — сообщил Федор Матвеевич. «Понятно, кому вы нужны необученные...» Но Зоя все же своего добилась — поступила на краткосрочные курсы медсестер. Кончить их не успела. Слишком быстро развивались события. Севастополь стал фронтовым городом. Зоя пошла санитаркой в военно-морской госпиталь.

— Обязательно повидайте ее. Будет о чем написать, — упорно наказывала мне Александра Сергеевна.

К сожалению, на слете Зои не оказалось, а потом меня захлестнули другие дела, и с этой девочкой встретиться не удалось. Но, как говорится, только гора с горой не сходится. Судьба нас все-таки свела уже после войны.

 

Живет в Севастополе Зоя

Если вам хоть однажды довелось побывать в послевоенном Севастополе, вы навсегда запомните веселый, праздничный город, раскинувшийся на десятки километров от Инкермана до Херсонеса и от Балаклавы до Качи. Запомните Приморский бульвар, весь в зелени и цветах; живописные бухты, даже в ясный день чуть подернутые нежной голубоватой дымкой. В памяти у вас навсегда останется Малахов курган, словно богатырь, охраняющий покой трудового люда Корабельной стороны. На берегу, у самого моря, вы увидите бетонированное убежище знаменитой тридцатой батареи, а перед ней братские могилы и поле, густо поросшее красными маками. Старожилы уверяют, будто никто не сажал эти цветы, будто они сами по себе поднялись там, где в июньские дни 1942 года насмерть стояли последние отряды красноармейцев и моряков.

Всюду люди — горожане и туристы. Растекаются они ручейками по историческим местам, музеям. И не минуют Севастопольской картинной галереи. Она в самом центре города — никак не пройдешь.

В тот день я тоже отправился в панораму. У входа сидела кассирша, на вид моложавая женщина, с мягкой, застенчивой улыбкой на лице. Когда она протянула мне билет, я заметил на ее руке цифры «40495», синие цифры — знак страшного прошлого. Я не раз видел жестокое клеймо и узнавал руки узников фашистских концлагерей. Я знал, что людям, побывавшим там, вспоминать об этом — значит будоражить свои глубокие душевные раны. И потому не решился сразу вступить в разговор с этой женщиной. Сколько же ей было лет, когда с ней все это произошло?

После осмотра зашел в дирекцию и, начав разговор издалека, поинтересовался, кто эта женщина. Мне назвали ее имя — Зоя Козинец. «Она местная, — пояснил директор. — Дочь севастопольского рабочего. Всю оборону была медсестрой военно-морского госпиталя, вместе с нашими отступала...»

Зоя Козинец?! Нет, ничего это имя не говорило, ничего не приходило на ум, и, только познакомившись с Зоей Федоровной, мне удалось установить, что именно о ней рассказывала мне в 1942 году старая севастопольская учительница Александра Сергеевна Федоринчик, настоятельно рекомендуя найти девочку-медсестру и написать о ней в «Правду». И вот то, что я не успел сделать четверть века назад, вернулось ко мне, или, как говорится, само пришло в руки.

Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен, в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.

Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселенькую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:

Крутятся, вертятся фрицы в горах, Крутятся, вертятся, чувствуя страх, Крутятся, вертятся, пальцы грызут, А Севастополь никак не возьмут.

Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.

Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами, — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского; теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания бесконечной казалась эта штольня.

О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:

— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату... Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.

Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой... По каждому поводу шутил... А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку, я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их... Вперед за мной... Гранаты, гранаты...» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!». А он не понимал, кто рядом с ним, и все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру должно быть изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.

Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.

На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь...

Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже...

В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.

Пошла я от пирса вверх, не отдавая себе отчета, куда иду и зачем. Просто шла и шла обратно на Корабельную сторону, не глядя на людей. Вернулась обратно в госпиталь. Комнаты пустые, железные койки, тумбочки. И ни живой души. Тут я поняла: зря ослушалась приказа. И во всю прыть помчалась обратно к пирсу. Подхожу, а корабля уже нет. Ушел. Я всплакнула. Домой решила не показываться — стыдно сказать матери, вроде дезертир получается... Пришла опять в госпиталь. Уже надвигалась ночь. Я, не помня себя от усталости, свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась — было уже утро. Меня кто-то тормошит за плечо. Смотрю, стоят военные — мужчины и женщина. «Ты что тут делаешь?» — спрашивает один. Я, как есть, все начистоту рассказала. Оказывается, сюда заселяется армейский медсанбат. «Ну хорошо, оставайся у нас, — сказали мне, — будешь продолжать службу». Я очень обрадовалась. И снова закружилась в привычных делах. Опять раненые, операции, перевязки...

Несколько месяцев я так служила — всю зиму и весну. Принимала раненых, ухаживала за ними, писала письма родным, не гнушалась никакой работы.

А летом, в 1942 году, начался третий, последний, штурм Севастополя. Это было в июне. К концу месяца бои усилились, и наш госпиталь оказался под огнем прямой наводки. Госпиталь перевели подальше — на противоположную сторону города, в район Херсонеса — к самому аэродрому, и постепенно на самолетах и кораблях переправляли раненых на Кавказ. Но, знаете, число мест в самолете ограниченное. Старались побольше взять раненых. Мы оставались до конца. А там наши начали отходить.

Что делать? Пришла я на аэродром, и командир эскадрильи мне говорит: «Не горюй, дивчина, дело для тебя найдется. Будешь возить еду летчикам». — «Куда возить?» — удивилась я. «Поживешь — увидишь», — ответил он. С этого дня у меня появилась новая специальность, стала я вроде поварихи.

Аэродром большой — глазами не охватить, и летчики круглые сутки дежурят в землянках или в капонирах у самолетов, даже не снимая парашютов. Завидят ракету — и в воздух.... Они в такое горячее время дорогу в столовую забыли. Вот я их и снабжала... Получаю котел с первым блюдом, со вторым, хлеб, компот и разъезжаю по аэродрому, кормлю их.

В последних числах июня получаем приказ об оставлении Севастополя. Летчики перегоняли самолеты на Кавказ. Улетали один за другим, а для меня опять места нет. На аэродроме оставался весь технический персонал, подрывали уцелевшую технику, чтобы ничего не досталось врагу, кое-что свозили на грузовиках к морю и сбрасывали в воду, а потом туда же в море сбрасывали с разгона и сами грузовики.

Остались кто в чем есть и отходили к самому берегу моря — к воде. Укрывались под скалами и несколько дней отстреливались, отбивались гранатами, я перевязывала раненых.

В одну из ночей нас, оставшихся в живых, гитлеровцы осветили прожекторами, навели пулеметы и приказали всем выйти наверх.

Мы хотели пробиться в горы к партизанам. Первые дни мы только об этом и говорили, а тут прижали нас к воде и никуда не денешься. К тому же несколько суток мы не ели и не пили, ни капли пресной воды не было. Обессиленные, мы покорились судьбе. Нас погнали на Куликово поле, а потом в Бахчисарай. По дороге не кормили, и за несколько дней мы совсем ослабли.

В конюшне «Красного совхоза» остановились на ночевку, и у меня мелькнула мысль — бежать. Дождавшись темноты, я осторожно выбралась, подлезла под проволоку, скрылась в кустах и вышла на дорогу, встретила местных жителей и с ними добралась до Севастополя.

Разыскала мать, она жила уже в другом месте. Обрадовалась она несказанно, а вместе с тем испугалась. Спрятала меня на чердаке. Днем я не показывалась, мать приносила еду. Однажды я вышла на улицу и сразу попала в облаву. Меня схватили — и на вокзал, в теплушку. Там я встретила знакомых девочек: Лену Дудник, Веру Снитко.

Нас всех отправляли в Германию.

Ехали мы недели две. Привезли нас в Эрфурт, загнали в бараки за высокой кирпичной стеной. Выходить никуда не разрешалось. За нами следили надсмотрщики, полицаи с собаками, они нас сопровождали на завод и приводили обратно в лагерь.

Первый раз привели в цех, рассадили. На столах лежали кучки каких-то круглых стеклышек, покрытых черной краской. Мы должны были осторожно снимать черную краску, не повредив само стекло. Кому это нужно и для какой цели — никто не знал.

Однажды меня остановил француз, тоже из подневольных, и стал объяснять словами и больше жестами, что мы готовим линзы для оптических прицелов. «Немцы будут бомбить Россию». Как услышала я это — во мне все перевернулось. Пришла я на свое рабочее место и говорю подругам: «Девчата! Вы знаете, что это за стеклышки?». Объяснила им все, со слов француза, и говорю: «Мы с вами находимся далеко от фронта и не можем вести борьбу с фашистами, но мы советские люди, и наш долг любым способом помогать Родине. Давайте делать брак...» И тут же я расковыряла стекляшку, приведя ее в негодность. Некоторые девушки со мной согласились. Другие побоялись. Но все же в цехе пошел массовый брак. Надсмотрщик из себя выходил. Мастер тоже нас клял на чем свет стоит. А мы продолжали свое...

Однажды прошел слух, что приехало гестапо расследовать, почему так много брака, и девчата предупредили меня: «Зойка, ты должна бежать, иначе начнутся допросы и тебя могут выдать».

В тот день, вернувшись в барак, я взяла пайку хлеба и, дождавшись темноты, пролезла через дырку в стене и скрылась в лесу. Потом мне рассказывали, что действительно гестаповцы допрашивали многих. Ничего не добившись, выстроили всех и заставили стоять навытяжку целый вечер и всю ночь, пока не выдадут виновников. Но, к чести девушек, никто меня не назвал.

Весь следующий день я просидела в лесу, а ночью прошла через мост и отправилась дальше. По дороге встретила еще одну беглянку, украинку Марию из Днепропетровска. Она была уже взрослая, замужняя женщина, ее пригнали сюда на работу, а дома осталось двое детей. Она очень волновалась, только о них и говорила.

Теперь мы шли вдвоем. Днем прятались в лесах, ночью добывали себе пищу: где картошки наберем и огурцов, где свеклы или брюквы. Так и перебивались...

Мы решили: пройдем Германию, Польшу, а там и до Родины близко. Перейдем линию фронта — и мы дома. Так думали мы и тешили себя надеждой...

Но все оказалось куда сложнее. Осень, лили дожди, с питанием было очень тяжело. В лесу сырость... После двухнедельных мытарств, добравшись до Польши, где-то в районе Кракова, мы больше не выдержали: голод одолел, завидели человека, на вид крестьянина, и обратились к нему. Он спросил: «Кто вы такие?». Мы объяснили. Он приветливо улыбнулся. Мне было стыдно за лохмотья, висевшие на плечах вместо одежды, и босые ноги. Ведь не объяснишь, что мы прошли не одну сотню километров, прятались в лесах, ели траву, листья, пили болотную воду. А тут, встретив такого приветливого человека, я подумала: «Наконец-то нашлась добрая душа».

Он по-отцовски взял нас за плечи, повел в дом, на столе появилась обильная еда. В первые минуты мы стеснялись. «Ешьте, дочки», — настойчиво повторял он. Видя, что мы смущаемся, он куда-то исчез. «Какой тактичный человек», — подумали мы и жадно набросились на еду.

Гостеприимный хозяин ушел ненадолго, скоро он вернулся, притом не один — с двумя полицаями. Я вздрогнула. Хозяин даже не посмотрел в нашу сторону. Ушел в другую комнату и больше не показывался. «Русише партизан», — услышала я, получив при этом несколько крепких ударов. Повели нас в ближайший полицейский участок, заперли на замок в разных комнатах. На другой день меня вызвали на допрос: «Откуда ты?». — «Из Польши, — отвечаю, — тут недалеко лагерь угнанных из России, я пошла в лес и заблудилась».

Я врала, путалась. Они поняли это и принялись меня избивать, а я твердила свое.

Так же точно вела себя и Мария. На этот счет у нас была договоренность еще раньше: всячески заметать следы...

Как немцы ни пытались, а не смогли выведать, откуда и кто мы такие. Тогда нас отправили в тюрьму. С двумя сопровождающими полицаями посадили в поезд в отдельное купе, закрывающееся на замок, и повезли в Гамбург. И надо же было случиться такому совпадению: я попала в ту самую камеру, в которой долгие годы сидел Тельман. Эту камеру все знали — от стражи до заключенных... Тюрьма находилась за высокой стеной, даже неба не видно... Здесь были суровые порядки. Опять начались допросы. Я молчала, твердила свое: «Была в лагере в Польше и заблудилась...» — «Врешь, откуда убежала? Говори!» — требовал следователь.

Недели через три собрали очередную партию арестантов, меня втолкнули в машину. В массе людей я увидела свою подругу Марию.

Нас увозили. Куда? Мы сами того не знали. Увозили в неизвестность...

Зоя Козинец видела лагеря смерти. И там обретала жизненный опыт. Слишком дорогой ценой. Но и там люди понимали, что даже в неволе они не одиноки, никакие издевательства и пытки не могут убить силу духа и чувство братской солидарности.

Но близился час освобождения. Уже доносились громы артиллерии. Гитлеровцы спешно загоняли узников в товарные вагоны, и черные эшелоны мчались по Европе. А в вагонах томились люди, сломленные голодом и болезнями, на каждой станции выносили десятки трупов. И Зоя металась в бреду, ей казалось, что видит Севастополь, мать, подруг детства...

Однажды, когда эшелон с узниками проходил через Прагу, фашистам не хватило сил для проверки составов, и они пригнали на вокзал чехов и заставили выгружать из вагонов умерших узников. Здесь оказалась и Мария Кудрнова — чешская патриотка, участница Сопротивления. Она вошла в один из вагонов, набитых узниками, и среди трупов заметила девчонку. Склонилась над ней: та еще дышала. Мария начала ее тормошить и, зная немного русский язык, тихо сказала: «Лежи не шевелись, девочка. Сейчас тебя вынесем». Зою положили вместе с трупами на носилки и покрыли рогожей. Фашист, руководивший работами, посветил фонариком и скомандовал носильщикам: «Шнель! Шнель!». Так вместе с трупами выгрузили Зою на платформу, а ночью чехи переправили ее к себе домой.

И тут опять выручила дружба. Совсем незнакомые люди стали для нее родными, приняли в ее судьбе самое горячее участие, помогли встать на ноги.

В майские дни 1945 года, когда началось Пражское восстание, Зоя вместе с этой семьей вышла на баррикады и с оружием в руках сражалась против фашистов.

Борьба продолжалась несколько дней. Силы были слишком неравные. Чешские патриоты решили просить помощи у советского военного командования.

«Руде Армада! В Праге поднято восстание чешских партизан. Пришлите летаков або танков», — передавали они по радио.

Однако партизаны не были убеждены, что этот призыв услышан и, главное, понят. В разгар боев на баррикадах стали искать людей, знающих русский язык.

Тут-то и нашли Зою. Привели на радиостанцию, которую с трудом удерживали партизаны, и ее тревожный голос зазвучал в эфире: «Внимание Красной Армии! В Праге поднялось восстание чешских партизан. Пришлите самолеты и танки!».

Этот призыв, передававшийся открытым текстом, не остался незамеченным.

...Вечером в штабе раздался телефонный звонок по ВЧ, и командующий 3-й танковой армией генерал Рыбалко узнал голос командующего фронтом Конева.

— Опять Прага просит о помощи, — сказал он. — Сначала обращались на чешском языке, теперь на русском, женщина непрерывно повторяет одно и то же: «В Праге восстание чешских партизан, пришлите самолеты и танки...»

— Мои радисты тоже слышат эту женщину. Все время она просит о помощи. Должно быть, там тяжкое положение...

— Несомненно! В Чехословакии миллионная армия немцев. Сами понимаете... Надо торопиться, Павел Семенович, — с тревогой сказал Конев.

— Машины заправляются. К ночи начнем движение. Прямо на Прагу!

— Ускорьте по возможности. Каждая минута дорога...

— Есть, товарищ командующий!

Рыбалко, которому уже несколько раз докладывали радисты о женском голосе, взывающем о помощи, после разговора с командующим проникся еще большей тревогой за то, что происходит в Праге. И стал торопить подчиненных...

Он был убежден, что выбор сделан правильно. Туда нацелен танковый корпус генерала Новикова.

Лихие танкисты комбрига Драгунского, за одну ночь преодолев большое расстояние, утром вошли в Прагу, и среди тысяч людей, высыпавших на улицы с цветами, была и та девушка, голос которой звучал в эфире.

Зоя Федоровна от природы скромный человек. Она тогда затерялась в толпе пражан. Кончилась война. Она вернулась в Севастополь, погрузилась в обычные дела и заботы. А в газетах писали о безымянной героине Праги. Ее разыскивали многие годы.

Случайная наша встреча позволила мне услышать и кратко рассказать о судьбе этой женщины.

Живет в Севастополе Зоя Федоровна Морозова-Козинец. Работает в картинной галерее, куда приходят тысячи экскурсантов, знакомятся с живописью, скульптурой, графикой, запечатлевшей подвиги героев Великой Отечественной войны. И никто из посетителей не подозревает, что женщина, любезно встречающая их у входа, тоже достойна того, чтобы и ее портрет занял место на стенах галереи.

 

Они уходили последними

Летное поле было перепахано бомбами и снарядами, и уже нельзя было признать в этом обугленном, дымящемся, расшитом глубокими воронками, располосованном клочке земли аэродром.

Склады горели, и скелеты зданий зловеще чернели на рдеющей полосе заката. Голоса людей тонули в шуме запущенных моторов последних самолетов-штурмовиков. Выполняя приказ командования, они покидали Севастополь, забирая всех, кого могли забрать, — экипаж разбитого самолета и нескольких механиков.

— Остальным придется остаться, — сказал командир полка и обвел взглядом нестройную шеренгу.

Каждый докладывал о себе, в том числе и эти трое, прожившие все 250 дней в одной землянке, связанные службой и дружбой:

— Старшина Белый!

— Авиационный мастер Штеренбоген!

— Техник Пельник!

Командир обнял каждого и, не сказав ни слова, побежал к самолету, на ходу натягивая шлем.

Через несколько минут самолеты оторвались от земли и, сделав круг, пошли к морю.

Земля дрогнула, раздался взрыв — рухнули скелеты зданий. Люди упали на землю. Широкий, кряжистый старшина Белый сорвал с головы бескозырку и зарылся в нее лицом. Комья земли и щебня, подхваченные взрывной волной, посыпались на него.

Когда он поднялся, двое его товарищей сидели на земле. Он подошел к ним:

— Что делать, ребята?

Белый смотрел на них и словно не узнавал Штеренбогена, всегда веселого человека, остряка, который сейчас, насупясь, помалкивал, и небольшого ростом, с мальчишеским выражением лица Пельника, что молодецким здоровьем не отличался, зато в проворстве рук с ним никто не мог поспорить: двести бомбочек ввернет в кассеты и провожает самолет на штурмовку. А фронт рядом, не успеет Пельник оглянуться — летчик вернулся, обратно, и ловкие руки ввинчивают новые две сотни бомб. Бывало в сутки до десяти вылетов, вот и посчитай, сколько бомб проходило через его артистические руки...

Еще два дня назад они, как обычно, снаряжали самолеты на штурмовку с верой, что Севастополь выстоит и победит. К вечеру им зачитали приказ об оставлении Севастополя и о том, что все имущество нужно уничтожить. Проводив самолеты на Большую землю, они начали небывалый аврал. Над аэродромом грохотали взрывы. Не от вражеских бомб и снарядов. Уничтожались остатки боеприпасов и все ценности, которыми не должен воспользоваться противник.

Уцелела одна-единственная полуторка. Молодой шофер с вихрастым чубом, загорелым лицом, на котором сверкали белые зубы, уроженец Севастополя, не зная устали носился по фронтовой дороге к крутому отвесному берегу, сбрасывая в море все, что не успели подорвать. Люди дивились выдержке и терпению парня, а он летал вихрем туда и обратно, туда и обратно...

Наконец все, что могло представить ценность, подорвали или похоронили в море. Осталась полуторка. Шофер подогнал ее к обрыву, включил скорость, сам ловко выскочил из кабины. Машина полетела вниз, парень провожал ее долгим взглядом...

Трое друзей, надеясь уйти с последними катерами, держались вместе. Путь от аэродрома до причалов Казачьей бухты не так далек в обычных условиях. А тут начался такой обстрел, что в пору отлежаться бы в каком-нибудь укрытии. В такие минуты хотелось быть ближе к товарищу, знать, что ты не один.

На минуту задержавшись, Михаил Штеренбоген сказал:

— Ребята, обидно так, по-глупому, отдать концы. Давайте ловчее, бежим в одиночку. Иначе не видать нам причала...

Пробираясь в одиночку, они собрались в глубокой воронке. Молча лежали, притаившись, пока земля дрожала от близких взрывов, а когда утихло, старшина Белый отряхнулся, вытер потный лоб и спросил:

— Что делать, братва?

— Вперед, к причалу, — откликнулся Штеренбоген.

— Другого пути нет, — подтвердил молчаливый Пельник.

— Ладно. Пошли! Не скопом, по-одному, — напомнил старшина, поправил бескозырку и первым выбрался из воронки. За ним последовал Пельник и Штеренбоген.

Так от воронки к воронке, от куста к кусту, они добежали до высокого обрывистого берега. Внизу открылась панорама бухты. Люди толпились на берегу. Два катера — «морские охотники» не могли принять всю массу бойцов, и всем троим стало ясно, что рассчитывать не на что.

— Может, попробуем? — неуверенно предложил Пельник.

Белый махнул рукой:

— Только нас там не хватало!

— Ничего. Стоит только уцепиться...

— Разве на клотик залезешь, для тебя там место приготовили, — усмехнулся Штеренбоген.

А тут снова начался сильный артиллерийский обстрел. Сначала несколько пристрелочных снарядов легло недалеко от причалов, и за ними обрушился настоящий огненный смерч.

Трое лежали, припав к земле. Сквозь разрывы до них доносился гул моторов катеров.

Огневой налет кончился так же внезапно, как и возник.

Друзья поднялись и молча стояли на берегу, прекрасно понимая, что для них есть только один путь — в море. Но катера ушли. Других кораблей нет и, возможно, не будет. Но и оставаться здесь — значит попасть к немцам в лапы?! Одна эта мысль рождала волю и энергию...

И, может быть, по старшинской привычке — держать бразды правления в своих руках и, если нужно, продиктовать свое решение — Михаил Белый показал на головку маяка и сказал:

— Там морской наблюдательный пост. Я бывал не раз, видел шлюпки, катера. Может, на наше счастье, застряла какая-нибудь посудина. И, заметив в глазах друзей искру надежды, скомандовал: — За мной!

Цепочкой пробирались они вдоль берега, торопились, и ноги сами несли их все дальше вперед.

И наконец вот он, маяк. Ходили вокруг, искали какую-нибудь шлюпку. Увы, все плавучие средства теперь превращены в обломки, щепки, мусор...

Они умаялись, во рту пересохло и больше всего хотелось пить, а на берегу моря не было и капли пресной воды. Жажда томила, ни о чем, кроме воды, не хотелось думать. Им казалось, что где-нибудь поблизости есть колодец. Обшарили весь дворик, колодца так и не нашли. Зато попался на глаза бензиновый движок с радиатором водяного охлаждения.

— Тут, наверняка, есть водица, — сказал сметливый Штеренбоген и протянул руку к кранику. Краник заржавел и не поворачивался. Михаил ударил железкой, и краник открылся. Пельник, подставив фляжку, терпеливо сидел на корточках. Только зря. Вытекли считанные капли воды. Он встал, чертыхнулся и плюнул на всю эту затею. Даже смочить губы не удалось.

Тем временем совсем стемнело, выглянула луна, море озарилось голубым светом, и Белый увидел какой-то странный предмет, болтающийся на воде.

— Шлюпка! — воскликнул он и стал быстро раздеваться. — Я попробую пригнать ее к берегу.

Он с разбега бросился в воду и поплыл. Друзья следили за каждым взмахом его сильных рук, еще толком не зная, шлюпка это или некое деревянное изделие с потопленного корабля. Скоро донесся голос Белого:

— Шлюпка-а...

Друзья обрадовались, Михаил Штеренбоген разделся и поплыл ему на помощь...

Шлюпка качалась на волнах. Теперь две пары рук толкали ее, а вытащив на берег, все были разочарованы: в днище зияла пробоина, у самого форштевня вырваны две доски. Одним словом, не шлюпка, а разбитое корыто.

— Что же делать, и это счастье. Возьмемся за ремонт, — так решил Белый. Теперь оставалось найти материал для заделки пробоины.

Ночь подгоняла. Темнота — единственное спасение. Затишье давало возможность сосредоточиться. Они знали, как только начнет светать, трудно будет отплыть от берега: их тут же обнаружат, полоснут одной пулеметной очередью и — конец.

А пока землю и море окутывала густая темень — надо успеть. Эта мысль не оставляла ни на минуту.

Все, что удалось найти в дворике маяка, — просмоленные доски, пакля — все было пущено в дело. Среди хлама нашли и добротные весла.

И вот шлюпка спущена на воду, и все трое размещаются в ней, готовясь к далекому неизвестному плаванию.

Старшина Белый взмахнул веслами, шлюпка на несколько метров подалась вперед...

В то же время за кормой послышались торопливые шаги, из темноты донесся хриплый приглушенный голос:

— Подождите, я с вами, моряки!

Подбежав к шлюпке, человек бросил свой вещевой мешок на дно, а затем, подхваченный сильными руками, забрался в нее и сел на банку.

— Ты откуда? — спросил старшина.

— Из пехоты, с частями прикрытия отступал. Дай, думаю, побегу к маяку, может, кто из наших остался, захватят...

— Полезай на корму, а то грести тяжело, — сказал Белый.

— Сейчас, браток, перелезу.

Солдат перебрался на корму, лица его они не разглядели, и лишь по слабо вздрагивающему голосу можно было понять, что и он тоже хватил лиха.

Над ними было бархатистое небо, усеянное звездами. Вдоль всего побережья сверкали разрывы снарядов. И время от времени вырывались каскады трассирующих пуль.

К счастью, луну закрыли облака, и шлюпка укрылась во мраке. Зато четверо все видели: орудийные вспышки, луч немецкого прожектора, нервно прощупывающий берег.

Белый и Пельник сидели на веслах. С каждым новым рывком уходили они дальше в море. Им казалось, что оторвись они подальше от берега, и там все будет намного проще.

— Ребята! Открылась течь, вода поступает! — сообщил Белый.

— Ничего, сейчас мы с ней управимся, — откликнулся Штеренбоген.

И пока двое гребли, двое других — Штеренбоген и боец Георгий Селиванов — каской и ботинками принялись вычерпывать воду.

Штеренбоген, занятый своим делом, наклонился за борт и вскрикнул, точно ужаленный:

— Мина! Весла табань!

И только они успели осушить весла, как действительно по правому борту совсем недалеко от шлюпки проплыло раскачиваемое волной черное круглое чудовище...

Гребцы нажимали на весла, а вода просачивалась в шлюпку, и она тяжелела, теряла плавучесть и ходкость.

Выбившись из сил, Михаил Белый бросил весла и сплюнул от досады:

— Ни черта не тянет! Придется, ребята, вернуться, найти какое-нибудь укромное место, проконопатить корпус и в ночь уходить. А то ведь, если утро застанет нас на воде, с берега шарахнут из пулемета, и поминай, как звали...

Все молчали, глядя с опаской в сторону берега: там по-прежнему вспыхивали зарницы, сверкали огненные трассы, метались прожекторы. И больше всего им не хотелось идти назад. Только вернись в это пекло, обратно не вырвешься. Все способные сопротивляться наверняка ушли из Севастополя.

Так думали четверо в шлюпке, уже не двигавшейся вперед, а лениво переваливавшейся на волне.

Выглянула луна, и на серебристой дорожке, протянувшейся вдаль к горизонту, Пельник заметил какой-то неясный предмет, раскачивающийся на воде, дрейфующий в сторону открытого моря.

— Ребята! Смотрите, что там такое? — торопливо произнес он.

Белый взялся за весла и стал усиленно грести.

— Братцы, шестерка! — не унимался Пельник.

— Не каркай раньше времени, — осердился старшина.

И когда они подплыли, то убедились, что впрямь счастье улыбнулось им. Вполне исправная шестерка, сухая, с уключинами, веслами, мачтой и даже куском парусины, висевшим на ней, раскачивалась на воде. Должно быть, кто-то вот так же, как они, добирался до кораблей, а потом бросил шлюпку на волю волн. Пусть плывет, может, кому и пригодится...

И она действительно пришлась как нельзя кстати.

Захватив свой несложный скарб, они перелезли в новую шлюпку.

Старшина протянул Пельнику самую большую ценность — наган:

— На, спрячь!

Пельник погладил рукоятку нагана, завернул его в тряпку и бережно положил под решетку.

Теперь они усиленно гребли в сторону открытого моря. Короткая летняя ночь была на исходе. Звезды таяли в вышине, темнота рассеивалась, и на востоке обозначилась пока слабая алая полоса. Над водой висела туманная дымка. И хотелось одного, чтобы туман продержался подольше.

Быстро светало, а туман еще держался, и шлюпка, будто под молочным колпаком, все дальше удалялась от берега.

Но вот косые лучи солнца прорвались сквозь туманную завесу, она стала редеть, растворяясь в прозрачной голубизне воздуха. При свете наступающего дня старшина осматривал шлюпку и думал: «Да, нам здорово повезло. Это не то старое корыто, что могло продержаться час, два, а потом неизбежно, как топор на дно... Тут корпус крепкий, надежный. К тому же полное оснащение. На таком суденышке не страшно пуститься в открытое море».

Пока он думал об этом, окончательно прояснилось, вдалеке открылся берег: черные дымы по-прежнему вились над Севастополем, и по воде доносился неясный гул.

В небесной синеве тоже было неспокойно. Где-то в вышине гудело, рокотало и словно пело на разные голоса. И когда появился вражеский разведчик, Белый понял: такой визит ничего хорошего не сулит. Он скомандовал: «Под банки!». Все четверо упали на дно, прикрылись парусиной, создав видимость, будто это одна из многих брошенных шлюпок.

Самолет покружил, покружил и ушел в сторону берега. А гребцы поднялись, заняли свои места и налегли на весла.

В эти часы было не до еды и даже не до питья, хотя жажда мучила все сильнее. Попеременно садились на весла и налегали изо всех сил, понимая, что надо уходить дальше. Глаза были по-прежнему обращены к далекому извилистому берегу, который почти утонул в мареве, как будто затерялся, только белая головка Херсонесского маяка поднималась над водой.

К вечеру Михаил Белый бросил грести, окинул усталым взглядом товарищей и понял, что они тоже вымотались, так же голодны, страдают от жажды.

— У кого что из еды есть, выкладывай! — объявил старшина. И первым потянулся к своему вещевому мешку, вытряхнул на деревянную решетку все содержимое. Рядом с банкой свиной тушенки Штеренбоген положил пачку галет, Пельник протянул горбушку хлеба и еще сухари. Солдат Георгий Селиванов, или просто Жора, как стали его называть друзья, поставил фляжку.

— С водой? — спросил Белый.

Тот кивнул.

— Ну, значит, живем...

Трое лежали на банках и ждали приглашения не то к завтраку или обеду, а может, к ужину...

— Пока откроем банку с тушенкой, — сказал старшина. — Каждому по бутерброду и два глотка воды.

Никто не возражал. И вообще можно ли было пускаться в рассуждения после двух суток голодания. Малюсенькие ломтики хлеба с тушенкой вот вся еда, что называется, на один зуб, только растравила аппетит и вызвала неудержимую жажду. Старшина подносил каждому фляжку со словами: «Не больше двух глотков».

Штеренбоген лежал, закинув голову, и с тоской смотрел в небо:

— Эх, не ценили мы жизни, — в раздумье говорил он. — В магазинах всего было вдоволь, а человек устроен так — все ему чего-то не хватает... Сейчас бы шницелек с жареной картошечкой, — прищелкнув языком, добавил он.

— А я бы уху испробовал, — подхватил Пельник. Тут послышался сердитый окрик старшины:

— Прекратить разговоры о жратве.

Штеренбоген сделал уморительную гримасу:

— Товарищ старшина, не надо волноваться. Помните, у Пушкина есть такие строчки: «Мечты кипят, в уме, подавленном тоской, теснится тяжких дум избыток». Так это наши мечты кипят насчет того, чтобы закусить. Понятно?!

Старшина бросил сердитый взгляд:

— Кипите на здоровье, все равно никакой еды сегодня не будет.

— Спасибо за ценное сообщение, — с ухмылкой отозвался Штеренбоген и смолк.

Тем временем шестерку развернуло и понесло к берегу, а грести уже не было сил. И что тут делать?

— Поднять парус! — сказал старшина. — Ветерок попутный.

Подняли мачту, с обеих сторон укрепили ее вантами. С трудом растянули бесформенный кусок парусины, и шестерка заскользила по волнам, как на крыльях. Уходили все дальше от берега навстречу неизвестности. И еще у всех жила слабая надежда: авось появятся наши корабли, заметят и примут на борт.

Старшина Белый понимал, что такое путешествие не на день и не на два. Даже если все сложится хорошо, то и тогда путь до кавказских берегов займет неделю — не меньше.

А если это действительно так, то нужна настоящая корабельная организация. И он разделил свой маленький экипаж на вахты: двое бодрствуют, управляя рулем и самодельным парусом, двое отдыхают. Если можно назвать отдыхом лежание на банках под палящим солнцем и непрерывную болтанку, при которой катишься с одного борта на другой.

Так они шли на своем утлом суденышке, измученные, голодные, мечтающие о крошке хлеба и нескольких глотках пресной воды.

Шли один день...

Шли второй день...

Шли третий день...

Шли четвертый день...

Днем определялись по солнцу, ночью по Полярной звезде. Конечно, все делалось на глаз, приблизительно.

Был пятый изнурительный долгий день пути. Никто уже не питал надежды на встречу со своими кораблями: кругом билось море, и только море, широкое и бесконечно однообразное. Оно наскучило этим непрерывным бегом волн и непрекращающейся болтанкой, затуманивающей сознание и вызывающей чувство безысходной тоски.

Пельник с Селивановым умаялись, неся вахту под палящим солнцем, чувствовали себя, как на жаровне, ни к чему нельзя было прикоснуться, даже дерево и то обжигало. Сидели в трусах: Пельник на руле, Селиванов у паруса. И ни голод, ни жажда не доставляли им таких адских страданий, как этот огненный шар, непрерывно висевший над головой и превратившийся в орудие пытки. В первые дни плавания кожа на их плечах и спинах покраснела, затем начала шелушиться; теперь она продубилась, стала желто-шоколадной, огрубела и напоминала футляр, в который втиснуто израненное тело.

С трудом коротали они дневные часы, мечтая о тучах, дожде, буре, о чем угодно, лишь бы унялось небесное светило да спала испепеляющая жара.

Сумерки быстро переходили в темноту. Ночь приносила желанную свежесть, прохладу, но все равно было не до отдыха. При мысли, что как раз в темноте могут быть всякие неожиданности, расслабленные дневным зноем нервы опять напрягались, обострялись слух и зрение, сердце билось в тревоге...

Маленький глазастый Пельник не выпускал из рук рулевое весло, прислушивался к монотонному рокоту волн. Вдруг он встрепенулся, привстал.

— Смотри, что это?! — окликнул он Селиванова, сидевшего под парусом.

Тот ничего не ответил: ему никогда ничего подобного видеть не доводилось.

Между тем в самом центре лунной дорожки сначала ясно вырисовался пологий хребет, а еще через несколько мгновений показалось все длинное узкое тело, и теперь Пельник понял, что это вовсе не чудовище, а самая обыкновенная подводная лодка с рубкой, выступающей горбылем. Ее появление было столь неожиданным, что он в первую минуту растерялся, не зная, что делать, и стал окликать своих товарищей. Слабые, обессиленные, они медленно поднимали головы. А увидев подводную лодку, насторожились, кто-то приглушенно спросил:

— Наша или немецкая?!

— Кто ее знает...- ответил Белый и бросился спускать парус.

«Ох, если бы наша! Тогда конец страданиям», — думал каждый, с опаской выглядывая из-за борта и мысленно представляя встречу с нашими моряками. Но там откинулся рубочный люк, на палубе, как тени, мелькнули сулуэты подводников, проскользнули к пушке, начали ее поворачивать и с попутным ветром донеслась лающая немецкая речь.

«Скорее уходить!» — вот мысль, которая сейчас владела Белым и его спутниками. Они перебросили парус на другой борт и, резко изменив курс, стали удаляться от опасности, благо шлюпка находилась в затененной стороне и немцы не могли ее увидеть, а наши мореплаватели долго наблюдали за ней, пока она не погрузилась снова.

Появление вражеской лодки насторожило. С восходом солнца старшина Белый принял от Пельника вахту, выдал по последней галете, каждому досталось по глотку пресной воды. И тут сам собой возник разговор, как дальше жить, чем питаться, чтобы не свалил голод.

Михаил Штеренбоген, еще совсем недавно раззадоривавший всех воспоминаниями о шницелях с жареной картошечкой, теперь вдруг выдвинул новую идею:

— У нас есть ремни. Они из кожи. А кожу можно есть... Слыхали?

— Попробуй, укуси...- недоверчиво отозвался Жора Селиванов.

— Конечно, так не укусишь. А если размочить в соленой воде, совсем другое дело.

— Как ты будешь его мочить?

— Очень просто. Закрепим шкертиком, выбросим за борт и пусть тянется за шлюпкой. Через сутки, как миленький, размокнет... — убеждал Штеренбоген так, будто ему одному все уже известно.

— Ну ладно, попробуем, — согласился старшина. — А вот как быть с водой, уму непостижимо. О пресной воде нечего и думать, хотя бы морскую воду остужать и то счастье.

Тут и сам Штеренбоген призадумался. «Холодная вода на порядочной глубине, — казалось, сам с собой рассуждал он. — Значит, надо ее добыть. Как же это сделать?»

«Да, как это сделать?» — думал каждый.

Штеренбоген был поглощен размышлениями. И вдруг его лицо озарилось: «Придумал! Нашел!»

Михаил взял алюминиевую фляжку, отвинтил пробку, понюхал:

— Спиртом пахнет, совсем здорово!

Привязал к фляжке уключину и на пеньковом конце выбросил ее за борт. Фляжка скрылась, ушла на глубину. Через несколько минут он потянул фляжку обратно, припал губами к горлышку, пропустил несколько глотков воды и замотал головой. Вода оказалась теплой, соль оседала на языке.

— Зачерпывает воду с поверхности, — в сердцах ругнулся Михаил нахмурясь. Он думал, что же еще сделать? Неужели так они и будут голодать да к тому же давиться омерзительно-теплым, соленым раствором? Глаза бы не глядели на это море, синее, манящее со стороны, а вместе с тем не облегчающее тяжкой участи людей, а что-то затаившее против них...

Ему пришла в голову еще одна мысль, но прежде чем объявить о ней во всеуслышание, он решил испытать: все было, как и в первый раз, только к пробке он привязал бечевку, и, когда фляжка ушла на большую глубину, он выдернул пробку. Быстро вытянув посудину, Михаил отпил из горлышка, не удержался, воскликнул:

— Теперь то, что надо! Прошу...

Все по очереди пригубили фляжку, добытую с двадцатипятиметровой глубины, и подивились смекалке своего товарища.

— Живем! — обрадовался старшина. — Холодненькая и спиртягой отдает...

— Ну, насчет спиртяги ты загнул малость, — заметил Штеренбоген, хотя сам прекрасно понимал, что эти слова сказаны старшиной для поддержания бодрости своих ослабевших спутников.

Плохо ли, хорошо ли, выход из положения, кажется, был найден: даже морская холодная вода хотя бы на время снимала сухость во рту.

Ну а чем питаться? Как поддержать силы, тающие с каждым днем?

В разговорах между собой они главным образом рассуждали о еде, вспоминая обильные и вкусные обеды на аэродроме. Даже старшина уже не перечил, а то и сам вспоминал кока, работавшего до войны в ресторане.

— А ты пробовал пироги с грибами? — спрашивал Пельник. — Мамаша каждую субботу тесто ставила и каких только пирогов не напечет!..

Штеренбоген терпеливо слушал рассказчиков, а под конец вставил свое острое словцо:

— От поэзии к прозе — один шаг. Давайте-ка наш ремешок испробуем...

И все прекрасные воспоминания ушли разом, а перед глазами на банке лежал ремень, целые сутки волочившийся за шлюпкой. Сжимая нож длинными худыми пальцами, Штеренбоген с усилием разрезал ремень на мелкие кусочки. Все с вожделением и надеждой смотрели на черные квадратики. Казалось, только они и могут спасти от голодной смерти.

Как положено, старшина первый снимал пробу. Он взял самый маленький квадратик и, поморщившись, принялся жевать. Потом к новой пище потянулись все остальные. Они сидели и лежали; их челюсти работали, как жернова, но просоленная кожа, хотя и казалась мягкой, эластичной, однако ничем не отличалась от резины; разжевать ее было невозможно... И после долгих усилий они поочередно выкинули жвачку за борт.

Никто из них не сетовал, понимая, что ни старшина, ни Штеренбоген тут ни при чем.

Начинался шестой день. Михаил Штеренбоген нес вахту. Он сидел на банке в трусах, тельняшке, изнывая от жары, время от времени ложился грудью на борт и спускал голову в воду. Становилось прохладнее, а через полторы-две минуты лицо опять обжигало солнце, волосы склеивались и твердели. Тело ныло в болезненной истоме. Опять тянуло к воде. И вот, уже не первый раз перекинувшись через борт, протянув руки вперед, Штеренбоген совершенно непроизвольно схватил и зажал в ладони что-то скользкое, студенистое. Он выбросил свою находку на банку и крикнул:

— Ребята, медуза.

— Старшина, сидевший на руле, встал, наклонился: прозрачная слизистая масса, похожая на студень, лежала на банке. Двое подвахтенных тоже вытянули головы.

— А что, если ее испробовать?! Ведь морское животное, в ней есть какие-то соки жизни, — сказал Штеренбоген и вопросительно посмотрел на старшину. Тот поддержал:

— Конечно, давай пробуй!

Недолго думая, Штеренбоген разрубил медузу на четыре части и, не дожидаясь, пока его товарищи поднимутся и приложатся к неизведанному блюду, первый ухватил губами кусок слизи, поморщился и выплюнул за борт. Однако сознание того, что это единственно возможная еда, заставило его побороть отвращение и искать способ, как бы съесть эту медузу. Недолго думая, он снял тельняшку и, зажав в нее медузу, начал ее высасывать...

— Теперь порядочек...- сообщил он товарищам, глотая то, что называл соками жизни.

Остальные тоже стянули тельняшки и последовали его примеру, заботясь о том, чтобы поддержать свои убывающие силы. Все одобрительно отозвались о еде, добытой Штеренбогеном:

— Здорово ты, Миша, придумал, — сказал старшина, проглотив положенную ему порцию. — Только аппетит разбудил. Как мы будем ее добывать, ведь никто не может держать растопыренные руки и ловить ее, подлую?!

Штеренбоген выдвинул свой план:

— На носу будет сидеть наблюдатель. Как увидит медузу, тут же доложит, и кто-то должен прыгнуть за борт. Старшина Белый выразил опасение:

— А шлюпка уйдет вперед, и мы из-за этой проклятой медузы кого-нибудь недосчитаемся...

— Надо сразу спускать парус и стопорить ход, — пояснил Штеренбоген.

Все пришли к выводу, что стоит попытать счастья...

Жора Селиванов, как самый слабый, был назначен наблюдателем.

Проходили часы, а медуз как будто и не бывало. Но вахту продолжали нести настойчиво, терпеливо.

Наконец отощавшим голосом Селиванов известил, что слева по борту появилась медуза. Белый прыгнул в воду.

Он схватил ее, пытаясь зажать, но в кулаке осталась лишь маленькая горсть слизи. Стало очевидно, что такой способ охоты за медузами ничего не даст.

— Был бы сачок... — заметил старшина.

— Мечты, мечты... — тяжело вздохнул Штеренбоген. Он снял с себя тельняшку, разложил на банке и долго над ней колдовал, завязывал какие-то узлы. Подняв тельняшку над головой, он объявил:

— Вот это и есть сачок! А ты смотри в оба. Как только увидишь медузу — сигналь.

Стало вечереть, над морем полыхал огненно-красный шар, уходивший в воду. В это время Жора подстерег плывшую навстречу большую прозрачную шляпу медузы, похожую на мыльный пузырь, и крикнул. В ту же минуту дежурный пловец Штеренбоген кинулся в воду и поплыл: в руке была зажата тельняшка.

Медуза очень скоро оказалась за кормой и быстро удалялась.

— Давай, жми! — кричали ему из шлюпки.

Штеренбоген, догоняя ее, изловчился, забросив сачок вперед, накрыл медузу и теперь беспокоился, чтобы она не выскользнула из мешка, а все, находившиеся в шлюпке, следили за ним, тревожась, что шлюпка ушла слишком далеко и как бы это не привело к несчастью. Был сделан резкий поворот, ветер подхватил шлюпку и понес, но никак не удавалось славировать и подойти к нему вплотную. А между тем было видно, что он уже выбился из сил и нуждается в помощи, хотя заветный сачок держит в зубах, боится выпустить...

Тогда Пельник схватил спасательный круг и с размаха бросил в воду. Штеренбоген схватился за него. Так вместе с кругом и сачком в зубах его подняли в шлюпку.

Всем стало ясно, что только счастливый случай помог спасти товарища, и они решили больше не рисковать, а дежурному пловцу привязывать к поясу страховочный конец и не отпускать человека далеко от шлюпки...

Пошли восьмые сутки. Утром, как было заведено, сменилась вахта. Двое членов экипажа, усталые после бессонной ночи, подложив под голову вещевые мешки, свалились на решетку в тень от паруса. Кругом билось все то же соленое море с нестихающим шумом волн, покрытых узенькими полосками пены. И безоблачная синева неба распростерлась над водой. Все четверо настроились на этот рокочущий шум моря и не могли сразу отличить посторонний звук. Только когда темная точка вынырнула откуда-то из-за горизонта, они разом воскликнули:

— Самолет! — хотя не знали, чей он — наш или немецкий.

Старшина приказал прятаться под банки. С опаской выглядывая оттуда, он рассматривал самолет, который держал курс прямо на шлюпку, и опознал в нем амфибию МБР-2 — наш морской ближний разведчик на поплавках, с красными звездами на фюзеляже.

— Ребята! Наши летят! — крикнул он что было силы. Все вскочили и размахивали руками, давая понять, что это свои — севастопольские...

Самолет снизился и пролетел над шлюпкой. Теперь особенно ясно выступали большие красные звезды на плоскостях; они казались живым приветом с родной земли, которая, вероятно, совсем близка для крылатых посланцев и очень далека для этих четырех мореходов, измученных зноем и истощенных голодовкой.

Самолет развернулся и летел почти на бреющем... Один из летчиков высунулся из кабины и сначала показал почему-то рукой на запад. Непонятно, почему? Ведь шлюпка должна идти на восток... А на следующем заходе держал в руках фотокамеру и, должно быть, снимал.

— Ребята! Помощь пришла! — радовался старшина, и когда самолет, сделав прощальный круг, помахал крыльями и скрылся, сказал:

— Раз они нас нашли и сфотографировали, значит, скоро опять прилетят, будем ждать в этом районе. Паруса долой!

Вахтенные спустили парусину, и шлюпка легла в дрейф, мерно покачиваясь на волнах. Все лежали в блаженном состоянии, устремив глаза к небу и чутко прислушиваясь к привычным шумам моря в надежде, что вот-вот самолет вернется.

Время перевалило за полдень, близился вечер. Самолет не возвращался.

А на море свежело, подул северо-западный ветер — верный предвестник непогоды, разгулялась волна, дальше дрейфовать было опасно. Опять подняли парус и легли курсом на восток...

Ветер крепчал, рвал парусину, шлюпка сделалась неуправляемой и могла каждую секунду перевернуться.

Старшина спустил парус, приказал Пельнику занять место рулевого и объявил аврал: трое принялись крепить по-штормовому предметы, находившиеся в шлюпке. Затем Белый и Штеренбоген сели на весла.

Солнце скрылось в тучах, вокруг потемнело, и только пена отчетливо выделялась на гребне волн, обгонявших шлюпку. Ветер и брызги хлестали Пельнику в лицо, трудно было управлять веслом, которое дергалось, рвалось из рук, точно какая-то дьявольская сила притаилась там, за кормой.

«Неужели не прилетят летчики? Ведь на них только и надежда...»

Пельник не сводил глаз с Белого и Штеренбогена. Они гребли изо всех сил, в конце концов поняли, что это бесполезно, стали слегка подгребать, помогая своему рулевому. А еще он видел в носовой части Жору Селиванова, свернувшегося клубочком в своей набухшей от влаги солдатской шинели.

Сзади подкралась волна, ударила в корму, весло рвануло в сторону с такой силой, что Пельник свалился и упал грудью на борт. А весло не выпустил. Морщась от боли, поднялся и вскарабкался на свое место. На лице ссадина. Но это было сущим пустяком по сравнению с опасностью, угрожавшей каждую секунду, особенно когда накатывала волна, поднимала шлюпку на своем высоком горбу, несколько мгновений держала ее на гребне и тут же бросала в пропасть, разверзавшуюся между двумя водяными валами.

Пельник расставил широко ноги и, опираясь в планку над решетчатым люком, почувствовал себя увереннее, и даже боль в руках вроде бы поутихла.

«Бывает намного хуже. У нас не плотик, не доска. Мы как-никак на шестерке. Покуда весла в руках, еще не все потеряно. Не вечно же будет так лютовать. Чай, не осень, а самый разгар лета. Поштормит денек, другой и успокоится...»

Окончательно стемнело. Фигуры друзей, маячившие перед глазами, сейчас терялись, сливались со шлюпкой, и только по редкому скрипу уключин можно было понять, что Белый и Штеренбоген не сложили своего оружия.

Неясное, смутное чувство одиночества охватывало Пельника, будто он остался один в поединке с морем. И тогда сквозь вой ветра слышался его хрипловатый голос:

— Эй там, на веслах...

И так же глухо кто-то откликался:

— Есть на веслах!

А когда такое же тревожное состояние охватывало Белого и Штеренбогена, в темноте звучало:

— Пельник! Так держать!

— Есть, так держать! — натужась, отвечал он.

Так и прошла эта ночь, а чуть рассвело, к Пельнику на корму пробрался старшина, лицо его было заросшее, худое, серые глаза казались мутными.

— Давай сменю тебя, ступай на весла.

Пельник сделал попытку встать, а ноги не слушались, подгибались. Тогда Белый взял его за руку, и Пельник, держась за борт, медленно перебрался вперед, на весла, к Штеренбогену, который вымок, замерз и еле-еле поводил веслом. На его измученном лице пробилась слабая улыбка:

— Жив, курилка?!

— Кажется, жив. А ну проверь, я ли это?.. Штеренбоген ущипнул друга:

— Ты! Подменить не успели...

— Как думаешь, долго нас будет трепать?

— Суток двое, а может, и больше, Смотри, как разгулялась волна...

Предсказания Штеренбогена сбывались. На другой день еще штормило вовсю. А спустя сутки ветер стих, море дышало ровно, глубоко, как будто отдыхало после долгих волнений. На длинных пологих волнах мертвой зыби лениво покачивалась шестерка с четырьмя предельно вымотавшимися, обессиленными людьми. Только один из них нес вахту, вяло ворочал рулевое весло. Трое лежали под банками, сваленные усталостью, забывшиеся в глубоком сне...

Солнце, набрав высоту, снова жгло немилосердно.

Пельник сидел, опустив голову, и, глядя на парусину, топорщившуюся в ногах, подумал: «Эх, совсем заштилило, а то поднять бы парусок, и полный вперед!»

Он смотрел поверх банок на спящих своих друзей, на спокойную, зеркально-гладкую синеву моря: вчера оно гневалось и хотело похоронить шлюпку вместе с ними, а сегодня тишь, благодать, глазам не верится...

«Сколько же суток в плавании?» — думал Пельник. Он пытался вспомнить, какие были события в первый и последующие дни, и неизбежно запутывался. По его подсчетам поход продолжался более десяти суток...

Так сидел он, всматриваясь усталыми глазами вдаль, и вдруг заметил какой-то странный предмет, находившийся в дрейфе. Сперва он решил, что ему показалось. Нет, не показалось, что-то чернело впереди. Встреча с этим предметом представлялась Пельнику очень соблазнительной.

— Ребята! Боевая тревога! — по возможности громче крикнул он.

Никто на его зов не откликнулся, даже не поднял головы.

— Эй, поднимайтесь! — настоятельно повторил он.

Белый и Штеренбоген с усилием поднялись, глянули вперед: точно, что-то плавает. Они и сели на весла.

Всего двадцать или тридцать метров оставалось до этого таинственного предмета, чернеющего на воде, когда очнулся Жора, тоже поднял голову и, глянув за борт, с испугом произнес:

— Ребята! Мина!

Действительно, что-то круглое покачивалось на воде. Ясно только, что не деревянный ящик с продуктами. Теперь думалось, что, может, там притаилась сама смерть.

Несколько слабых рывков веслами, и тот же Жора, не сводивший глаз с предмета, поспешил всех успокоить:

— Ребята, не мина, а бочка.

— Это мы еще посмотрим, — отозвался старшина. — Может, она начинена взрывчаткой. К ней надо с умом подгребать, чтобы не получилось удара.

Белый и Штеренбоген оставили весла, навалились грудью на левый борт. Рулевой мелко загребал веслом, шестерка развернулась. Пельник уперся руками в металлический обод.

— И точно, бочка! — подтвердил он. — Откуда она взялась и почему не тонет?!

— Понятно почему: в ней масло растительное, — высказал свое предположение Жора.

— А может, бензин или керосин, тоже на воде держится, — усомнился Штеренбоген.

Так или иначе стало ясно, что она заполнена чем-то легким, и теперь все были озадачены: что делать дальше?

Старшина предложил:

— Давайте, втащим в шлюпку, а там видно будет...

Каждый подумал: если она с растительным маслом, — тогда живем.

И вместе с этой надеждой появились воля и силы у истощенных голодом, измученных штормом людей.

Они сплели концы, привязали к банкам и спустили петлю за борт. Сразу ничего не получилось: бочка сорвалась, но далеко не уплыла, на втором заходе она, будто живое существо, закатилась в шлюпку.

После долгого путешествия бочка позеленела, обросла ракушками. И только ее развернули и открыли пробку, как изнутри вырвался одурманивающий запах бензина, он быстро растекался над шлюпкой, а люди все еще не верили в свое невезение, каждый чуть ли не ползком добирался до пробки, нюхал и спешил прочь.

Все четверо лежали на банках, устремив глаза в небесную синеву, окончательно сломленные, кажется, потерявшие веру в свое спасение.

Шлюпка уже дрейфовала, управлять веслом было не под силу. Даже самый крепкий из них, старшина Белый, растянулся на решетке, закрыв глаза.

Сквозь узкую горловину по-прежнему выбивались бензиновые пары, как завеса ядовитых газов, и даже свежий морской воздух не мог его рассеять.

«Плохо дело, — подумал старшина. — Совсем плохо... Надышатся ребята, уснут и не проснутся. Надо столкнуть бочку за борт или она нас на тот свет отправит...»

Он попытался подняться, но не смог, упал на решетку.

— Ребята! — с трудом произнес старшина. — Поднимайтесь...

Опираясь о борт, Белый встал, добрался до бочки и закрутил пробку. Пельник и Штеренбоген помогли ему столкнуть ее обратно в воду...

Прошел еще один день, неизвестно какой — девятый, десятый или одиннадцатый, потому что счет времени был давно потерян.

Снова наступило утро. Раннее солнце, брызнув в шлюпку острыми лучами, возвестило друзьям: жизнь продолжается, пора на вахту!

Кто-то из четверых приподнялся и в изумлении прошептал:

— Ребята, дельфины!

— Где, где?

В шлюпке началось слабое движение. Все как по команде поднимались и удивленно смотрели на стаю дельфинов: они резвились, высовывали забавные остромордые головы, точно хотели заглянуть в шлюпку, узнать, что там за странные путешественники.

Пельник молча пробрался в корму, пошарил под решеткой, извлек завернутый в тряпку наган, протянул Белому и сказал сиплым, ослабевшим голосом:

— Бей, старшина!

Белый, должно быть, вовсе запамятовал, что в самом начале плавания самолично сдал наган на хранение и теперь обрадовался. Оп прицелился в крупного дельфина, который оказался самым любопытным, подплыл близко к корме, показав из воды свою гладкую, будто отполированную спину. Но вот беда, рука дрожит. Только подведет он мушку, а дельфин мотнет хвостом, скроется и выплывает уже совсем в другом месте. Отчаявшись, старшина все же решил не упускать возможности, выстрелить.

«Если мы добудем дельфина — живем. Чукчи питаются сырым тюленьим мясом, и ничего...»

Старшина дождался, когда темная морда того самого, а может быть и другого, дельфина показалась из воды, и нажал на спуск. Выстрел гулко прокатился над водой, ошеломил старшину, его товарищей, а дельфин даже усом не повел.

— Что ж ты, мазила, боеприпас на ветер пускаешь. Дай-ка мы попробуем... — услышал он за спиной.

Белый крепче сжал рукоятку нагана. Ему показалось, что глаза стали плохо видеть. Он прищурился и еще выстрелил, и, убедившись, что снова промахнулся, бросил наган на решетку и опустился на банку, закрыв лицо руками...

А добродушные морские звери долго еще резвились рядом, подплывали к шестерке вплотную. Но вот и они ушли куда-то. Солнце начало погружаться за горизонт, а люди, лежавшие в полузабытьи, даже не заметили, как наступила темнота...

Восток просветлел, и занялся новый день. В это время обычно происходила смена вахты, все просыпались, затевался разговор о самолете-разведчике, мелькнувшем как жар-птица, вспоминали родных и близких.

Но в то утро первый раз никто не поднялся. Солнце стояло высоко и вовсю шпарило, а четверо мореплавателей словно не замечали жары, и только когда разгулявшаяся волна основательно тряхнула шлюпку, Белый очнулся и услышал стон, доносившийся из носовой части:

— Ста-а-р-шина-а... Ста-аршин-а... — кто-то звал его на помощь, кому-то он был нужен, и этот призыв заставил его сесть, а потом усилием воли подняться и, держась за борта, добраться до Жоры Селиванова.

— Пи-ить, ста-аршина, пи-ить...

— Сейчас, — заторопился Белый, нашел флягу, поднес к губам товарища.

Селиванов глотнул, сморщился и, отстранив флягу, произнес:

— Долго еще продержимся?

— Пока не спасут.

— А спасут ли?..

— Да ты что? Теперь Кавказский берег рядом. Наши корабли вот-вот появятся, — ответил Белый с такой убежденностью, что с этими словами у него самого прибавилось уверенности...

Тем временем очнулись Пельник и Штеренбоген и прислушивались к разговору.

— Старшина, иди сюда, — позвал Пельник.

Белый перебрался к нему:

— Ну что тебе?

— Слышь, старшина. Если умирать придется, пусть последний записку сочинит. Привет Родине, поклон родным напишет и засунет во фляжку. Может, она куда-нибудь и приплывет...

Белый потрепал его косматую шевелюру:

— Что ты, браток, мы умирать-то не собираемся. Севастополь забыл? Нам еще воевать надо...

— Я так, на всякий случай, — смущенно оправдывался Пельник и, решив доказать, что это были случайные слова, поднялся, сел на банку и осмотрелся: ничего не произошло за ночь, разве что зыбь успокоилась и опять катились волны с белыми гребешками. — Давай-ка я сяду за руль. — Но когда взялся за весло и направил шлюпку по волне, почувствовал слабость, не мог больше держаться. — Привяжи меня расчалкой, — попросил он старшину, — чтоб не свалиться за борт.

Пельник смотрел на далекий горизонт, и вдруг его глазам предстал берег с зеленью и темными стволами деревьев, высокие горы.

— Ребята! Кажется, берег, — насколько мог громко известил он.

— Где, какой берег? — отозвались его спутники. Даже вконец изможденный Жора поднял голову. Все смотрели вперед, веря и не веря рулевому. Но Штеренбоген вскоре разочарованно сказал:

— Никакого берега нет. Облака плывут низко над горизонтом, а кажется берег, горы и прочее...

Глаза Пельника туманились, он слабо ощущал весло и совсем не чувствовал своего тела, привязанного расчалками. «Витюньчик, сыграй что-нибудь», — шептал он. В усталом мозгу возник образ худощавого паренька со скрипкой в руках, которую купили авиатехники в складчину в каком-то севастопольском комиссионном магазине. «Сыграй, Витюньчик», — повторил Пельник, а самому чудилось, будто пришел он в землянку после полетов, растянулся на топчане и следит за плавными движениями смычка, а из-под длинных Витькиных пальцев, дрожащих на струнах, льются бодрые мажорные звуки... Они уносятся вдаль и непопятно почему вдруг теряются, затихают, а вместо этих звуков в уши врывается рокочущий гул, он неотвратимо преследует, будоражит сознание, и кажется, будто самолеты-штурмовики с Кавказского побережья прилетели на помощь. Пельник хочет освободиться от этих иллюзий и не может, потому что гул уже над самой головой. Он открывает глаза, смотрит в небо и не может понять — во сне это или наяву, но самолеты действительно кружатся над шлюпкой. Он еще не знает, чьи самолеты, но судя по тому, как резко поднялся старшина и замахал руками, — наши.

Один самолет снижается, и Пельник отчетливо видит фюзеляж-лодку и поплавки под крыльями. Старый знакомый МБР-2! Хочется от радости крикнуть во все горло, а не получается, что-то сдерживает внутри. Глаза следят за самолетами, и слезы катятся по щекам. «Наверное, сядут», — говорит старшина, и у Пельника появляются силы на то, чтобы освободиться от расчалок. «Сейчас будем принимать самолеты», — решает он.

А самолеты кружатся и не думают приводняться, только один из них делает разворот, резко снижается, проносится почти на бреющем полете. Следом за ним в воздухе парит белый парашютик.

Пельник думает: «Хорошо, если упадет недалеко». И парашютик, будто привороженный, садится на воду у самой шлюпки. Пельнику не составляет труда протянуть руку и поднять его вместе с коробочкой на тоненьких стропах. А в коробочке листик бумаги и всего одна строчка, выведенная карандашом: «Ждите, к вам идет катер». Он читает по складам несколько раз эти слова — привет с родной земли, столько дней манившей издалека, а теперь совсем близкой и еще более желанной...

Скоро, наведенный авиацией, показался сторожевой катер с бортовым номером 071. Вконец ослабевших мореплавателей подняли на борт в двадцати милях от Сухуми.

Моряки, принявшие их, с братским радушием прежде всего спросили: «Сколько же суток вы пробыли в море?».

— Не знаем, — еле шевеля губами, ответил старшина. — Мы вышли первого июля. А сегодня?

— Сегодня семнадцатое число, — сообщил командир катера.

Вот и вся история. Я узнал о ней, приехав на торжества, когда отмечалось двадцатилетие освобождения Севастополя.

В канун праздника в вестибюле гостиницы собрались прославленные генералы и адмиралы, офицеры — военнослужащие и отставники, и люди в штатском с пестрыми орденскими колодками на груди. Каждого нового гостя, переступавшего порог гостиницы, моментально узнавали друзья, и он тут же попадал в крепкие объятия однополчан. Его долго тискали все по очереди, потом с восторгом осматривали, ощупывали и уже больше не отпускали от себя.

Не удивительно! Все же двадцать лет — не двадцать дней. Многие расстались с пушком на щеках, а встретились отцами и матерями, дедушками и бабушками. Впрочем, в эти дни они все были по-прежнему молоды...

Герои моего рассказа тоже получили приглашение и приехали на праздник. Их встреча явилась полной неожиданностью для них и окружающих. Она произошла во время телевизионной передачи с крейсера «Кутузов». Комментатор симферопольской студии телевидения рассказывал о шестнадцати сутках плавания. Назвал имена черноморцев. На освещенную палубу вышли Пельник и Селиванов. Не успели они двух слов сказать, как откуда-то со стороны вырвался Штеренбоген. Все трое обнялись и никак не могли расстаться...

И только не было на этом празднике командира шлюпки Михаила Кузьмича Белого. Он не вернулся с войны, его имя передавалось из уст в уста людьми, вспоминавшими дни героической обороны Севастополя.

 

На правом фланге

 

В далекой гавани

На обложке толстой, уже изрядно обветшалой тетради в коленкоровом переплете помечено: «Северный флот». Это одна из многих тетрадей моего фронтового дневника. Перелистываю страницу за страницей, и перед моим мысленным взором проходят знакомые лица моряков, о которых знала вся страна, а также длинная череда событий, свидетелем которых мне довелось быть.

В ту далекую пору ареной борьбы стали морские коммуникации. Здесь наши люди держали самый суровый экзамен, проявляя все лучшие качества и в первую очередь храбрость и решимость, волю к победе.

Обычно за короткими, лаконичными строчками сообщения Совинформбюро о потоплении нашими моряками в Баренцевом море вражеского транспорта скрывалась напряженная драматическая история поисков, атак, побед и поражений. Иногда, казалось, и успех не так и велик — местного значения. Но ведь именно из таких успехов и родилась впоследствии наша общая большая победа.

...Полярный день на Севере выбивает из привычной колеи человека, приехавшего откуда-нибудь из средней полосы нашей страны. В эту пору не ощущаешь движения часовой стрелки. В три часа ночи спать не хочется. Солнце светит ослепительно, как где-нибудь в Ялте или Сухуми. Правда, полярное солнце не идет в сравнение с южным. Нередко в разгар такого солнечного дня приходится вспомнить о шинели. Однако в полярный день, равно как и в полярную ночь, не затихали бои.

В те дни главная база Северного флота Полярный была центром боевой жизни. Отсюда уходили корабли в море, и сюда возвращались моряки после долгих, изнурительно трудных походов. И здесь же нашли приют мы — военные корреспонденты центральных газет, ТАСС и радио.

Еще в Москве я прочитал очерк о североморских подводниках, и мне особенно запомнилось имя И. Фисановича, одним из первых прорвавшегося во вражеский порт Петсамо. Очерк был написан вдохновенно и занимательно, так что, читая его, я представлял все перипетии умной и хитрой борьбы с врагом.

Приехав на Север, я с нетерпением ждал встречи с Фисановичем, но он долго не возвращался с моря, и в бригаде подводных лодок уже начались волнения. Лишь один человек хранил железное спокойствие. Это был прямой начальник Фисановича — командир дивизиона самых малых подводных лодок — «малюток» Николай Иванович Морозов, крепко сбитый пожилой человек, по-юношески живой и темпераментный, любитель «потравить» — рассказать какую-нибудь забавную историю и тут же посмеяться вместе с молодыми моряками. Таких историй было у него в памяти сотни. И рассказывал он артистически, трудно было отличить, где правда, а где вымысел. А история с его рыжими усами стала ходячей легендой на флоте.

Поскольку у русских моряков существовала традиция носить усы и бороды, Николай Иванович решил отпустить усы. Он дорожил своими густыми рыжеватыми усами, сам осторожно их подстригал, не доверяя парикмахеру. Но однажды, накануне выхода в море на «малютке» вместе с Фисановичем, он посмотрел в зеркало и сказал:

— Сбрил бы их, да жалко так, за здорово живешь, с ними расставаться. А вот если утопим с тобой парочку транспортов, так и быть, в честь победы пожертвую своими усами.

— А что если утопим один транспорт? — спросил Фисанович.

— За один транспорт — один ус, — лихо подмигнул Николай Иванович.

Они ушли в поход и потопили один транспорт. Накануне возвращения в базу Николай Иванович сел брить по уговору один ус, но, видя, что получилось уродство — тяжело вздохнул и пожертвовал вторым усом.

— А второй зачем же? — спросил Фисанович.

— Второй примите авансом. Неловко же старику с одним усом жить.

Эту веселую историю знали теперь все, от командующего и до официанток кают-компании. И когда я встретил Николая Ивановича и напомнил ему о том случае, он рассмеялся:

— Да, было такое дело...

Он продолжал острить и балагурить, хотя были все основания тревожиться о судьбе Фисановича.

— Мои птенцы не пропадают, — твердил Морозов. — И насчет Фиса не беспокойтесь. Найдет что-нибудь подходящее, тяпнет и придет домой. У нас строгие порядки: с. пустыми руками являться не положено.

Морозов оказался прав: дня через два утром мне позвонили с КП бригады подводных лодок и сообщили, что лодка Фисановича через полчаса будет в гавани.

Первый раз писатель Вениамин Александрович Каверин, с которым мы вместе жили, прервал работу на полуслове. Изменив своей обычной аккуратности, он не спрятал в папку написанные страницы, а схватил шинель, шапку и вместе со мной торопливо зашагал вниз под гору, где находилась база подводных лодок.

Там уже было полным-полно моряков, они толпились на маленьком огороженном пятачке и, как всегда, в центре внимания находился Николай Иванович.

— Какая это победа у Фисановича? — спросил кто-то из встречающих.

— Тринадцатая. Чертова дюжина! — весело ухмыльнувшись, сообщил Морозов и добавил: — Надо от нее поскорее избавляться. Беду приносит!

Все рассмеялись. Зашел разговор о морском суеверии.

Вениамин Каверин сказал, что это относится не только к морякам, и, к удивлению присутствующих, сообщил, как в некоторых парижских гостиницах нет тринадцатых номеров, на улицах нет домов под номером тринадцать. Есть двенадцать и двенадцать бис. Тоже суеверие...

Тем временем Морозов, точно предчувствуя, что лодка где-то совсем близко, вышел на самый край причала и нетерпеливо смотрел на темную гряду сопок, из-за которой вот-вот должна была появиться «малютка» Фисановича.

Томительно тянулись минуты ожидания. Морозов сбегал на командный пункт, помещавшийся рядом, вернулся обратно. По его взволнованному лицу и по тому, как он, сам того не замечая, жевал окурок, можно было догадаться — случилось что-то неладное...

Каверин подошел к нему и осторожно спросил, что там такое.

— Неприятность, — нехотя ответил Морозов. — Немецкий самолет вывалился из-за облаков и сбросил бомбу. Лодка погрузилась. Наблюдательные посты не могут обнаружить ее. Или она идет в подводном положении. Или...

Николай Иванович опять устремил свой взгляд к темной гряде сопок.

В эти самые минуты притихшую гавань вдруг наводнили гудки пожарного буксира, их подхватили сирены береговой базы. По пирсу пробежали матросы с зелеными сумками противогазов. На палубах подводных лодок суетились комендоры. Пушки, пулеметы развернулись направо. Где-то там, за серой грядой сопок, глухо пророкотали зенитки.

В этот день в третий раз из-за облаков появились «юнкерсы» и «мессершмитты». Никто не придавал этому серьезного значения. Все смотрели в одном направлении, туда, где в самый разгар тревоги показалась узенькая, длинная, как налим, «малютка». Она бесшумно скользила по глади залива, приближалась к своим старшим собратьям: «щукам», «эскам», подводным крейсерам...

Появился командующий флотом и целая ватага фоторепортеров и кинооператоров. В наступившей тишине были ясно слышны щелчки затворов и шум кинокамер.

«Малютка» находилась посреди гавани, когда к единственной пушке на ее палубе подбежал орудийный расчет, из ствола вырвался желтый огонек и прогрохотал выстрел. «Значит, кого-то «убили!» — буркнул Морозов и от радости схватил за плечи и потряс стоявшего рядом моряка.

Лодка подошла к пирсу, поставили трап. Маленький, щуплый человек в меховой ушанке, сползающей на лоб, в зеленом комбинезоне и резиновых сапогах, держа в руке большущие меховые рукавицы, похожие на двух котят, сошел на пирс и, подойдя к командующему, отрапортовал:

— Задание выполнено. Вчера в двадцать два тридцать потоплен транспорт водоизмещением десять — двенадцать тысяч тонн. Материальная часть в порядке. Личный состав здоров.

Командующий флотом А. Г. Головко протянул руку:

— Поздравляю!

Во время этой церемонии мы все не сводя глаз смотрели на худое, обросшее рыжими колючками лицо Фисановича, на его покрасневшие глаза, припухшие веки. И совсем излишне было спрашивать, что такое подводная война. Глядя на Фисановича, мы, кажется, понимали, какой ценой достаются победы.

Трудно было поверить, что этот офицер, маленький, худощавый — неизвестно в чем душа держится — похожий на подростка, был здесь, на Севере, очень уважаемым боевым моряком, что он и впрямь осуществил дерзкий прорыв в порт Петсамо, пустил ко дну транспорты, стоявшие под погрузкой, а затем скрылся от преследования вражеских катеров-охотников. Сотни глубинных бомб сбросили они по следу лодки, и только очень умелое маневрирование Фисановича спасло корабль от гибели. Старый морской волк, командир английской подводной лодки, впервые прибывший на Север и внимательно знакомившийся с этим походом Фисановича, попросил показать ему карту вражеского порта с нанесенным на нее путем лодки и кальку маневрирования. Он долго изучал четкие линии курсов, прикидывал циркулем и ширину фиорда, затем поднялся и, восторженно пожав руку Фисановичу, сказал: «Эту карту я бы вставил в рамку под стекло и повесил на стене в своей каюте».

Сейчас все встречающие вместе с командующим и Фисановичем направились к пятачку с плакатом: «Здесь курить!».

— Тебя чуть фриц не прищучил? — спрашивал по дороге Морозов, отечески держа Фисановича под руку.

— Да, представьте, какое хамство. Мы были уже вон там за мысом, и вдруг вывалилась из облаков пятерка бомбардировщиков. Один заметил нас и с крутого виража — бац бомбу. Я поднял голову, смотрю на бомбу и командую: «Право руля!». Она плюхнулась метрах в двадцати, всю рубку водой захлестнуло. Я скомандовал срочное погружение и вылезли на свет божий у самого поворота в бухту...

Командующий сел на скамейку, а Фисанович извлек из своего большого кармана на груди кальку и начал объяснять детали атаки:

— Акустик слышал далекий шум винтов, но не был уверен, что это караван. У меня положение такое, что надо идти на зарядку... Решили подождать. Слушали море... Потом всплыл под перископ. Из дымки, кабельтовых в двадцати пяти, выполз транспорт. Даже не транспорт, наверное, грузо-пассажирский пароход. Громадина, красивый, с высоким бортом, надстройками. Я лег на курс атаки. Во всех отсеках два взрыва слышали. Посмотрел — горит, погружается. После этого дал ход — и в базу...

Головко слушал внимательно и о чем-то думал. Когда Фисанович кончил свой рассказ, он спросил:

— С какой дистанции атаковали?

— Восемь кабельтовых.

— Угол встречи?

— Сто пять — сто десять градусов...

— Какой ход имел транспорт?

— Приблизительно восемь узлов.

Головко вынул из кармана записную книжку, нашел нужные строки и сказал обрадованно:

— Все совпадает. Самолет-разведчик наблюдал и даже сфотографировал горящий транспорт. Еще раз поздравляю и прошу завтра в десять ноль-ноль на доклад на Военный совет.

Командующий ушел. Все сразу почувствовали себя свободнее, Фисанович заметил в толпе письмоносца и поспешил к нему:

— Мне есть что-нибудь?

— Никак нет. Харьков-то еще не освобожден, — растерянно ответил краснофлотец, перебирая пальцами плотную стопку писем.

Фисанович поник головой и молча отошел в сторону. Никто в эту минуту не осмелился к нему подойти, он оставался наедине со своими грустными мыслями, причина которых оставалась для нас загадкой...

В тот вечер мы засиделись у комиссара Табенкина. Час был уже поздний, и он вышел нас проводить. Возле одной Двери, откуда пробивалась полоса света, он остановился, постучал. Дверь распахнулась, мы увидели невысокого человека в меховых унтах.

— Ты что, Зорька, не спишь? — спросил Табенкин.

Оказывается, так друзья прозвали Фисановича, что очень шло к его юношеской внешности. Даже высокий лоб и умные выразительные глаза не делали его старше.

— Так ты почему не спишь? — повторил Табенкин.

— Время детское, — ответил Фисанович и, улыбнувшись, добавил: — Мне из Москвы целый мешок книг привезли, надо разобраться, а тут еще других дел накопилось. Вот письмо пионерам сочиняю.

Фисанович жестом руки пригласил пройти, подвел к кушетке, на которой стоял большой ящик, и принялся выкладывать из него мешочки с деревенским печеньем, расшитые шелком кисеты, тетради, бумагу, конверты.

— Смотрите, какое богатство! Что может быть дороже такого подарка? Болтались мы целую неделю, пока нашли конвой. Штормило черт знает как. Нервы у людей на пределе. А пришли — и такая радость. Это для нас награда, да еще какая!.. Вот и я решил написать ребятам маленькое письмо, а получается целый доклад о подводной войне.

— Ты письмом увлекся, а другие командиры историю лодок пишут, — заметил Табенкин.

— История лодки у меня давно готова.

Фисанович вынул папку с рукописью, отпечатанной на машинке. На заглавном листе значилось: «История Краснознаменной подводной лодки М-172». Это были описания походов и побед, одержанных экипажем «малютки», начиная с дерзкого прорыва в Петсамо.

Особенно подробно рассказывалось о петсамских событиях. Эпиграфом к этой главе Фисанович избрал строки из старинной «Застольной»: «Миледи смерть, мы просим вас за дверью обождать». Эта фраза не случайно понравилась Фисановичу. Иронически-презрительное отношение к опасности и смерти было свойственно его натуре.

Здесь необходимо сделать отступление, чтобы читатель яснее представил и личность автора, и то, над чем он работал. Фисанович точно задался целью доказать, что даже такая небольшая история совсем маленького корабля может вызвать интерес у любого читателя. Ему хотелось написать интересную, правдивую историю лодки и ее экипажа, а не только сообщить какие-то сухие факты. Рукопись начиналась такими словами:

«Поздней осенью 1936 года по цеху судостроительного завода, загроможденного конструкциями, пробирался к стапелям высокий молодой командир. Морская форма ловко облегала его ладную фигуру. Серые глаза с интересом разглядывали выступающие контуры кораблей на стапелях: гигантские краны, напряженную и осмысленную суету строительства.

— Скажите, товарищи, где строится спецсудно? — обратился он к группе рабочих, проходивших мимо.

Один из них, высокий, худощавый, в измазанном суриком черном комбинезоне, окинул командира бойким взглядом веселых карих глаз и сказал:

— Пойдемте, покажу. Я строитель этого объекта.

— А я назначен командиром корабля. Будем знакомы: старший лейтенант Логинов Иван Андреевич.

— Инженер Корсак Евгений Павлович, — представился строитель. — А вот наш механик Колчин.

Логинов на ходу обменялся рукопожатием с маленьким добродушным толстяком.

— Вот она, наша посудина, — показал Корсак на серую стальную сигару, всю в ореоле вспышек электросварки, — уже готов корпус.

— Быстро... А крепко ли? — поинтересовался Логинов.

— Строит лучшая бригада сварщиков на заводе, — чуть обиделся Корсак. — Варят на совесть...»

Фисанович в ту пору еще не был командиром «малютки», но все связанное с ее рождением знал до мельчайших деталей.

И вот лодка построена, прошла все положенные испытания и уходит служить на Север. Фисанович ведет рассказ дальше:

«Над Ленинградом тускло просвечивал золоченый купол Исаакиевского собора. Все свободные от вахты были наверху. В ушах еще отдавались прощальные звуки оркестра и напутственные пожелания оставшихся друзей:

— Прощай, Рамбов! Теперь на айсберги к белым медведям будем увольняться...

...Проходили под мостами. Неторопливо-деловитая ленинградская публика задерживалась, разглядывая необычные корабли... Девушки перебегали на другую сторону Моста и махали вслед платками. От лодок отвечали, поднимая над головой фуражки и бескозырки. Прощайте, милые ленинградцы, приветливые, простые, спокойные. Прощай, город великого Ильича, колыбель русского флота, колыбель революции и Советской власти! Прощай, родная Балтика! На норд!».

По пути на север множество деталей, не запечатленных на страницах вахтенного журнала, запомнились автору. Он подмечает, что «полированный водой и временем ленинградский гранит сменила майская зелень рощ и пашен», видит «замшелые равелины Шлиссельбургской крепости». Может быть, последним провожатым подводников была «древняя часовенка на крутом холме, живописная, как палехский рисунок». А там Беломорско-Балтийский канал, затем Белое море исподволь начали проявлять свои особенности: «Внимание любителей рыбной ловли привлекли невиданные на Балтике пикша и блиноподобная одноглазая камбала. Наступила короткая северная ночь, но не темнело. Незнакомые на Балтике приливно-отливные явления преподносили неприятные сюрпризы. При очередном отливе лодка чуть было не повисла у причала на туго выбранных швартовых».

И вот Заполярье. Первые учебные плавания, и, наконец, война. Все боевые походы лодки описаны мастерски, с острыми драматическими коллизиями.

В ходе войны, урывками между походами писалась история «малютки». Писалась свободно, раскованно, с тем чтобы, если ей доведется увидеть свет, — она не пылилась на книжных полках, а была бы в «непрерывном обращении», приобщала молодежь к трудной, почетной службе на подводном флоте (История «малютки» И. И. Фисановича издана в 1956 году Военным издательством.).

Читая рукопись, мы с Кавериным обратили внимание на то, что вместе с героизмом людей Фисанович не постеснялся описать и неприглядные стороны войны.

— Что же, война — не праздник, не парад, как иногда изображают ее наши уважаемые писатели. — Он с иронией глянул в нашу сторону. — Помните, как Толстой писал в «Севастопольских рассказах», — Фисанович взял с полки книгу, быстро нашел нужное место и прочитал вслух:

«...Вы увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти...»

— Прав был старик, — продолжал он. — Война — это работа, притом тяжелая, грязная работа. Идешь в море — не спишь, не моешься, обрастаешь бородой, терпишь всякие неприятности. Немца долбанешь — хорошо, если скроешься. А если тебя заметили, только успевай вывертываться из-под бомб...

— Разве непременно вы должны наблюдать потопление? — с любопытством спросил Каверин.

— Не обязательно. Но какому командиру не хочется узнать, потопил он или только торпедировал. Ведь это совсем разные вещи. Услышишь взрывы и все равно не веришь. Хоть какое там ни есть охранение, все-таки подвсплывешь и посмотришь. А если, случается, не увидишь, то совесть не чиста, язык не поворачивается сказать полным голосом о победе. Один раз крепко поплатились за свое любопытство. Немцы напали на след, целый день гоняли.

— Страшно было? — продолжал допытываться Каверин.

— Честно говоря, у меня в таких случаях не страх, а невероятное обострение чувств. С поразительной ясностью работает голова. Помню, как-то в такую минуту попался мне под руку журнал с ребусами. Я только взглянул и моментально решил два ребуса. Вот до какой степени в этой обстановке развивается сообразительность.

— Что выручает вас в минуты опасности?

— Только коллектив, дружный, умный коллектив, где каждый человек знает, когда и что нужно сделать.

На столе у Фисановича мы увидели портрет пухлого, кудрявого мальчугана.

— Мой Тарас...- с грустью произнес Фисанович. — В Харькове застряли... Третий год мы в разлуке. Сколько ни писал в Москву, просил установить связь через партизан — пока ни слуху ни духу. Скоро ли освободят Харьков? Если найдется Тарас — я буду себя считать самым счастливым человеком на свете. Последний раз в море, после атаки, мы услышали взрывы. Сигнальщик мне говорит: «Товарищ командир, это за вашего Тараса!». Тут бы порадоваться — ведь наверняка немало ценностей пустили на дно, а вот напомнили мне о Тарасе, и сердце заныло...

Мы долго сидели, о многом говорили. И, конечно, больше всего о боевой жизни. Нас захватили рассказы Фисановича, в которых было много самобытного, оригинального, проникнутого тонким юмором.

— Сегодня у нас праздник. Не всегда бывает такая удача, — говорил Фисанович. — Прошлый раз ходили в море. Штормяга отчаянный. Лодка, что ванька-встанька. Всплывешь, тебя р-р-раз, метров на пять в пучину. Только за поручни хватайся и держись. Семь дней болтались, хотелось что-нибудь покрупнее потопить, а тут все катера да катера... Помощник говорит: «Давай атакуем хоть мелочь». А я думаю: «На такую мишень жаль торпеды тратить». Вышел срок, и мы вернулись ни с чем. А тут помпезная встреча, с музыкой. Не знаешь, куда деваться со стыда. Говорю помощнику: «Иди, докладывай начальству, а я за торпедные аппараты спрячусь!»

Во всем, что так откровенно рассказывал нам Фисанович, ощущалась его непосредственность, и мы ничуть не обиделись, еще раз услышав ироническое замечание по своему адресу:

— Вот вы часто пишете о нас в газетах так красиво, что умри — лучше не скажешь, дескать, он шел в бой с мыслью о том и о том-то... А ведь на самом деле это чистейшее вранье. Идя в бой, думаешь только об одном: стукнуть и живым удрать. Я думаю, что, если вы так напишите, от этого никак не пострадает авторитет наших подводников.

В интересной беседе с Фисановичем мы не замечали времени.

Посмотрев на часы, Каверин воскликнул:

— Друзья! С добрым утром...

Мы спохватились. Было уже пять утра. За окном лежала темнота и завывала пурга. Каверин выразил опасение, что мы можем, чего доброго, заблудиться, на что Фисанович, рассмеявшись, сказал:

— В море не так бывает. Идемте, положитесь на меня. Ведь я в штурманском деле кое-что понимаю...

Он надел кожаную тужурку и проводил нас до самого дома. Заглянул на минутку, и тут мы снова начали атаковать его вопросами. И долго не могли расстаться...

Когда Фисанович ушел, Каверин сел за стол и торопливо стал что-то записывать. Вероятно, боялся упустить живые впечатления. Возможно, это были заготовки для будущего.

Открыв роман «Два капитана», вы, дорогой читатель, можете в этом убедиться. Найдите главу «За тех, кто в море», написанную от лица главного героя Сани Григорьева, и вы найдете там такие строки:

«В паре с одним капитаном мне удалось потопить третий транспорт в конце августа 1942 года. «Малютка» знаменитого Ф. с моей помощью утопила четвертый. Об этом не стоило бы и упоминать — я шел пустой и мог только сообщить в штаб координаты германского судна, но Ф. пригласил меня на «поросенка», и с этого «поросенка» начались события, о которых стоит рассказать...»

Думаю, что Вениамин Александрович Каверин не обидится, если я позволю себе раскрыть его «тайну»: под буквой Ф. скрывается знаменитый подводный ас Севера, Герой Советского Союза Фисанович, который словно знал, уходя в море, что через несколько дней он вернется и громом пушечного выстрела возвестит о потоплении очередного вражеского корабля.

Сколько раз в радостном возбуждении спешили мы на пирс встречать Зорьку, с которым успели подружиться. А вечером в кают-компании подплава устраивался тот самый традиционный поросенок, о котором пишет Каверин. В центре стола, рядом с поседевшим Головко восседал наш Зорька — молодой, бедовый, очень похожий на школьника.

Коки в белых колпаках выносили на широком блюде румяного зажаренного поросенка. Фисанович виртуозно действовал длинным кухонным ножом, резал поросенка на части и преподносил гостям. Разумеется, все это сопровождалось смехом, шутками... Часами продолжалось веселое застолье. Среди общего шума молодо и вдохновенно звучал голос Фисановича. Он наизусть читал Маяковского, Есенина и целые главы из «Евгения Онегина».

Он любил и знал поэзию, сам писал стихи, сочинял юморески, экспромты, хотя относился к своему творчеству скептически.

Но был случай, когда поэтическое дарование Фисановича получило более широкую известность. На Северном флоте объявили конкурс на лучшую песню о подводниках. Соревновались в основном профессиональные поэты, а победил Фисанович. Его «Строевая подводная» была признана лучшей, «принята на вооружение» и сразу зазвучала на концертах в Доме флота, и особенно в матросских кубриках:

Любимые, встречайте нас с цветами И хоть на свете вы нам всех милей, Но нет нам тверже почвы под ногами, Чем палубы подводных кораблей.

Мы часто виделись, после каждого похода поздно засиживались у него в каюте. Он оставался остроумным до тех пор, пока не вспоминал о жене и сыне. Тут он затухал и долго сидел в задумчивости. Мы понимали его состояние, тоже молчали в эти минуты.

Но однажды, приехав в Мурманск, я неожиданно столкнулся с Фисановичем в вестибюле гостиницы. Он держал в руках бутылку вина и тарелку со скромными закусками военного времени.

— Зайди ко мне, что-то увидишь, — сказал он, не останавливаясь.

Я последовал за ним. Мы прошли в конец коридора. Фисанович толкнул дверь, я вошел в номер и сразу понял, что произошло. На диване, поджав ноги, сидела женщина, светловолосая, с осунувшимся лицом, похожая на ту, что видел на фотографии, висевшей в каюте Фисановича, и рядом с ней бритоголовый мальчуган лет пяти в свитере и рейтузах.

— Вот мои пропавшие. Познакомься, — радостно сказал Фисанович и обвел нас всех счастливым взглядом. — Вот они, мои дорогие, — продолжал он, поглощенный хлопотами у стола.

Я взял на руки мальчугана и пошутил:

— Итак, семья Тараса в полном сборе, как в повести Горбатова.

На лице женщины появилась слабая улыбка.

— А что за повесть такая? — спросила она. — Ведь я ничего не знаю, словно проснулась после двух лет летаргического сна.

И она рассказала обо всем пережитом за два года в оккупированном фашистами Харькове.

Перечитывал свой дневник, и сердце сжималось от боли: Фисанович не дожил до победы.

Приехав в Полярный, мы прошли по улице имени Фисановича и не узнали города, настолько он раздался вширь и застроился.

В одном из музеев боевой славы в Заполярье я снова увидел знакомое лицо с лучистыми глазами и прочитал строки письма, написанного женой героя Еленой Андреевной, обращенного к молодым подводникам. Она свято хранит память не только о своем муже, но и обо всех его товарищах, что отдали жизнь за нашу победу.

Решил, не откладывая, написать Елене Андреевне. И вскоре получил теплое письмо, из которого узнал, что она инженер-кораблестроитель, многие годы работала в конструкторском бюро. А ее сын Тарас поначалу решил стать врачом, окончил медицинский институт, у него появился интерес к несколько необычной области, только одним краем связанной с медициной. Он задался целью разработать собственную конструкцию протезов для людей, лишившихся рук. Идея благороднейшая! Но для этого мало знать медицину, потребовалось стать еще и конструктором. И вот Тарас поступает в Ленинградский политехнический институт. Сейчас он кандидат медицинских наук. Работает над этой проблемой. И я верю, что ученый сделает свой вклад в науку и многие люди от души скажут ему спасибо.

 

Дерзкое сердце

В свое время я рассказал о многих известных подводниках — Иване Колышкине, Федоре Видяеве, Григории Щедрине. И вот еще одно имя, не нуждающееся ни в каких рекомендациях, ибо личность эта поистине историческая, и любой, кто берется сегодня писать о подводниках Севера — беллетрист, мемуарист или военно-морской историк, — не пройдет мимо этого имени, не оставит его в тени.

Николай Александрович Лунин! О нем шла разноречивая молва. Говорили, человек он сложный, капризный, захваленный и перехваленный, и потому страдает зазнайством. «Обрежет и больше не сунешься», — предупреждали меня собратья по перу. Однако все мнения сходились на том, что моряк он отличный.

Увидев его впервые — сурового, недоступного, с грубым мужественным лицом, зная, что при виде журналистского блокнота и карандаша он может прийти в ярость, я долгое время не решался к нему подойти и представиться. Ходил вокруг да около, смотрел, «принюхивался», ждал удобного случая для знакомства. Время уходило, а фортуна мне явно не улыбалась.

Тогда я решил посоветоваться с членом Военного совета контр-адмиралом А. А. Николаевым, хотя понимал, что, если даже он позвонит Лунину и прикажет меня принять, ничего хорошего из этой принудительной затеи не получится. И все же я посвятил Александра Андреевича Николаева в свои сомнения. Он слушал меня, и я читал в его глазах сочувствие: «Да, не просто разговорить Лунина». И вдруг глаза Николаева заблестели; я понял, что у него созрел какой-то план. Не делая от меня секрета, Александр Андреевич сообщил, что он пригласит Лунина к себе в гости и познакомит со мной, не открывая сразу, кто я и что мне от него нужно...

— Вы только не бросайтесь с ходу в атаку с традиционными вопросами. Он этого не любит, — предупредил Николаев.

«Операция» эта состоялась. В назначенный час в дом на берегу бухты, в холостяцкую квартиру члена Военного совета, явился Лунин, как всегда суровый и недоступный. При виде гостеприимного хозяина он все же потеплел, вежливо улыбнулся, поблагодарил за приглашение и вошел в комнату, где стоял скромно сервированный столик. Глядя на меня подозрительно, он спросил:

— Вы, наверное, корреспондент?

Пришлось сознаться.

— Я с корреспондентами дел не имею, — наотрез заявил он. Но тут же неожиданно улыбка осветила его лицо.

— Поймали как-то моего сигнальщика, побеседовали с ним и такую чепуху написали — только для «Крокодила»... С тех пор наша дружба врозь...

— Учтите! — подхватил Александр Андреевич, обращаясь ко мне поучающим тоном: — Надо начинать с командира, а не с сигнальщика.

Домашняя обстановка всегда располагает к дружеской, откровенной беседе. Александр Андреевич, будучи человеком общительным, наделенным чувством юмора, умел поддержать любой разговор. А в данном случае встретились подводники, товарищи по оружию, у которых масса тем для разговоров. Пройдя службу «насквозь и даже глубже», начиная с учебного отряда подплава имени Кирова, где он получил первую специальность дизелиста, Николаев потом много плавал, прежде чем попал в Военно-политическую академию. Он знал на лодке каждый уголок, мог с завязанными глазами пройти по отсекам и сказать, где какой механизм. И хотя далеко ушли те времена, но он всегда гордился своей принадлежностью к подводному флоту.

Разговор у них с Луниным катился по накатанной дорожке. Я прислушивался. Лунин рассказывал о своих походах. Александр Андреевич слушал, не перебивая, а потом высказывал свое вполне компетентное суждение, к которому Лунин (я это заметил!) относился уважительно.

Во всяком случае, когда мы поднялись и поблагодарили Николаева за гостеприимство, я почувствовал, что «лед тронулся». Выйдя вместе со мной и прощаясь, Лунин сказал:

— Приходите. Поговорим. Только в самом деле не начинайте с сигнальщика. Поймите меня правильно. Я не принижаю своих людей. Сигнальщик у нас геройский парень, мы в море рядом на мостике, он не однажды спасал нас от опасности. Но все-таки командир корабля больше знает и может лучше оценить действия в целом...

После знакомства с Луниным мне постепенно становилось понятно, откуда взялась эта резкость, которую кое-кто принимал за гордыню, зазнайство, высокомерие.

Я понял многое. И понял правильно. Да, он был в ореоле славы, его снимали для газет, кино, зарисовывали и описывали взахлеб, и он откровенно признался, что ему претит эта слава и вызывает чувство внутреннего протеста. А кроме того, сказывалась усталость. Безумная усталость от долгих изнурительных походов. Если бы он командовал «малюткой», ушел в море на сутки, двое, сделал свое — и опять дома. А тут крейсерская лодка К-21 — одна из самых крупных в советском подводном флоте. И если уж он уходил в поход, то на долгие недели. Недели боевых действий на самых дальних коммуникациях противника, недели предельного напряжения, бессонных ночей. И естественно, что, вернувшись домой, он спешил в баню, а потом отсыпался, и ему было не до корреспондентов...

Во время новых встреч на плавбазе разговоры с Луниным не носили характера интервью: блокнот из кармана даже не вынимался. Я старался запомнить все, что услышал. А рассказывал Лунин мастерски. В том, что он говорил и как говорил, чувствовался большой ум и наблюдательность.

По возвращении домой я многое старательно записывал. Теперь, когда Николая Александровича нет в живых, эти записи послужили материалом для документального рассказа об отважном подводнике.

...Он ушел в море в канун войны и больше десяти дней находился в дозоре, не видя берегов, не имея никакого представления о трагических событиях, приближавшихся с каждым часом.

На одиннадцатые сутки во время зарядки аккумуляторов на лодке приняли шифровку: «Яблоко».

Лунин вскрыл пакет, хранившийся в сейфе под девизом «Яблоко», и прочитал; «Усилить внимание».

На следующий день новая шифровка: «Вишня». В пакете под таким девизом хранилось приказание: «Останавливать корабли противника, пытающегося прорваться в Кольский залив».

«Учения начались!» — решил он и стал думать, какие еще задачи будут поставлены его кораблю. А тут новая вводная: «Виноград». Она означала: «Если противник не останавливается — применять оружие». Тут уж закралась мысль: неужели война?

Еще через сутки приказали вернуться в базу. На пирсе встречали командир бригады, флагманские специалисты, товарищи. Строгие, мрачные, полные тревоги лица. Даже известный всем командир дивизиона «малюток», или, как он сам себя называл, малюточный дед, Николай Иванович Морозов — неутомимый шутник, рассказчик, знаток бесчисленного множества анекдотических историй из морской жизни, которые лились из его уст неутомимым потоком, — даже он притих, обрел совсем несвойственную ему степенность и молча стоял в стороне.

— Ты еще толком ничего не знаешь, а страна уже воюет, — сообщили Лунину, и по всему телу его прошел холодок...

— Сколько нужно вам времени на пополнение запасов? Четырех часов хватит? — осведомился командир бригады капитан 1 ранга Николай Игнатьевич Виноградов.

— Хватит, — не задумавшись, ответил Николай Александрович.

Глянул в сторону, а там за забором стояла жена с маленькой дочуркой. Обе плакали... Свидание с ними, разговор через забор продолжался считанные минуты. Лунин не успел забежать домой, переодеться, потому что четыре часа пролетели как четыре минуты. Отдали швартовы, лодка отошла от пирса и легла на курс в открытое море.

Прошли Кильдин и дальше, дальше, навстречу неизвестности с одной мыслью, с одним желанием — топить фашистские корабли. Не о наградах думали, не о почестях. О долге! И только о нем. Других мыслей быть не могло, когда и здесь, на Севере, кипела битва и каждый потопленный корабль с войсками или боеприпасами был ударом по немецко-фашистской армии генерала Дитла, нацелившейся на захват Мурманска и наших военно-морских баз.

Тянулись долгие летние дни. Ходили, искали, выслеживали... Не покидали район, где, по наметкам штаба флота, должны идти конвои. И ничего не попадалось. Пустынное море, туманы над водой. Днем находились в подводном положении. По ночам всплывали и уходили подальше от берега заряжать аккумуляторные батареи. Старались не раскрыть себя. При появлении самолетов по сигналу «Срочное погружение» мгновенно уходили на глубину.

Мрачно было на душе у Лунина от мыслей, что так бездарно проходит день за днем и неделя за неделей.

В то хмурое, прохладное утро только что закончили зарядку. Смолк шум дизелей. Погрузились — и опять на позицию. «Ищите да обрящете», — пошутил инженер-механик лодки, справившись со своими делами, передавая эстафету мастерам поиска и атаки. Не успел Лунин пустить в ответ острое словцо, как из рубки акустика послышался голос: «Шумы винтов...» Лунин скомандовал подвсплыть, прильнул к перископу и увидел все то же пустынное море. Между тем акустик продолжал докладывать, что слышит шумы.

Снова погрузились и двигались по акустическому пеленгу на сближение с невидимой целью. Лунин то поднимал перископ, то снова погружался с мыслью, как бы не прозевать эту долгожданную возможность. Лодка шла полным ходом.

В ушах акустика шумы винтов нарастали. Это был верный признак того, что не зря сыграли боевую тревогу, подняли всех, кто отдыхал.

В ожидании неизвестной встречи — первой встречи с врагом и первой атаки — Лунин и все остальные внешне сохраняли спокойствие, и только не терпелось узнать, что там за корабли?

И вот в очередной раз, подняв перископ, Лунин увидел три огромных транспорта с высокими мачтами, точно упиравшимися в небо, а кругом маячили сторожевики, рядом с великанами казавшиеся букашками. Вся эта армада держала путь в Киркенес.

«На ловца и зверь бежит», — обрадовался Лунин и начал маневрировать. Он был убежден в том, что залп из носовых аппаратов обеспечит полный успех — можно потопить два транспорта из трех. И это неплохое начало.

Все было рассчитано, все готово. Руки торпедистов лежали на рычагах. Достаточно Лунину произнести короткое «пли», чтобы торпеды помчались к цели.

А он не торопился. Для верности еще раз направил глазок в сторону конвоя и обомлел при виде картины, неожиданно представшей его взору: корабли совершали поворот, оставляя за собой широкую кильватерную струю. И, стало быть, все надо начинать сначала.

— Право на борт! Так держать! — скомандовал он, радуясь ненастью, клочьям тумана, проносившимся низко над водой, маскировавшим головку перископа. Можно надеяться, что до атаки его не обнаружат.

Лунин неотрывно следил за темными громадами транспортов. Маневрирование слишком затянулось, а тем временем транспорты стали удаляться. Тогда он решил пуститься вдогонку. Но лодка под водой имела слишком малый ход и никак не могла состязаться с надводными кораблями.

Конвой уходил. Расстояние между лодкой и гитлеровскими кораблями быстро увеличивалось. Теперь в перископ виднелись лишь одни верхушки мачт. С каждой минутой шум винтов все больше заглушался привычным рокотом моря...

Было горько сознавать свое бессилие: из-под самого носа ушла ценная добыча. Лунин никак не хотел в это поверить. Был дан отбой. Никто не сошел с места. Всем казалось совершенно невероятным, что упущена такая счастливая возможность. Точно опасный Морской зверь, пойманный в сети, снова вырвался на свободу.

— Прохлопали атаку, — признался Лунин своим товарищам, на лицах которых отразилась досада.

Никто ему не ответил, потому что все знали: на исходе двадцать седьмые сутки плавания.

Топливо, пресная вода, продукты — все уже кончается, и надо возвращаться в базу. Только торпеды остались целехоньки. Длинные металлические сигары лежали в своих желобах, напоминая о непростительной ошибке...

Пришли ни с чем в такое страшное время, когда пал Смоленск и армия врага катилась к Москве. А другие лодки вернулись с победами. Столбов первым открыл счет...

Стыдно было смотреть в глаза начальству и друзьям, встречавшим на пирсе с уверенностью, что Лунин тоже пришел «не пустой».

Молча выслушал доклад Лунина командир бригады, сообщил: «Завтра доложите Военному совету» и направился к себе на КП. С ощущением боли и досады расходились все остальные. Как всегда, нашлись злые языки. Одни с ехидством поговаривали: «Конечно, Совторгфлот, что от него ждать?!». (А Лунин действительно в прошлом был штурманом на судах торгового флота.) «Швартоваться умеет. Ему бы буксиром командовать — в самый раз». Другие предсказывали, что разбирательство на Военном совете ничего хорошего не сулит: «Признают трусость и взыщут строго...»

При мысли, что ему предстоит держать ответ перед Военным советом флота, он вспомнил нечто подобное, случившееся с ним до войны.

На флоте проводились большие учения. Лунину поставили, прямо скажем, нелегкую задачу: точно в определенный час прорваться в маленькую бухточку и атаковать там условного противника.

Никаких кораблей там не было. Но зато выставили усиленное охранение. На дальних и ближних подступах несли дозорную службу катера-охотники. У входа в бухту денно и нощно наблюдатели не отрывали глаз от биноклей.

И все же Лунин прошел. Прошел так ловко, что его никто не заметил. Но, оказавшись в бухте, он задержался там, не успел выйти обратно и всплыть в условленном месте. Всю ночь лодка пролежала на грунте.

А на берегу поднялась тревога. Особенно волновался командующий флотом Головко. По всему флоту передали извещение о том, что пропала подводная лодка, вероятно, потерпела бедствие...

И вдруг к утру лодка обнаружилась.

Лунина немедленно вызвали к командующему. Он докладывал, а из головы не выходила мысль: «Не бывать мне больше командиром корабля». Головко крепко разгневался. Еще никто не видел его в таком состоянии. Но, слушая Лунина, он смотрел на кальку и в душе, вероятно, все больше восхищался искусством молодого подводника; лицо его смягчилось, жесткость уступала место горячей заинтересованности.

К концу разговора у Головко было уже совсем другое настроение. И все же он строго сказал:

— За невыполнение графика учений объявляю вам выговор, — и тут же, улыбнувшись, добавил: — А за прорыв в гавань — благодарность в приказе по флоту.

Теперь не то время. И спрос другой...

Тревожные мысли бродили в голове Лунина. И все же он держался молодцевато, с достоинством. И не искал себе оправдания, готовый ко всему, что сулит судьба.

В назначенный час явился в Военный совет. В руках вахтенный журнал, карта, свернутая в трубочку, и схема маневрирования.

Увидев хмурые, сосредоточенные лица Головко, Николаева, других командиров из штаба флота, он догадался: разговор будет серьезный.

Ему предложили доложить о походе. И он доложил. Посыпались придирчивые вопросы, на которые он отвечал спокойно и обстоятельно, хотя внутри все горело от волнения. Самый коварный вопрос задал Головко:

— Как вы рассматриваете результаты своего похода? Трусость это или неудача?

При слове «трусость» Лунин не смог сдержаться. Обида и негодование разом выплеснулись наружу.

— Я решительно отметаю ваши подозрения, — чуть дрогнувшим голосом произнес он. — Что угодно, только не трусость. Лучше смерть принять, чем услышать здесь «трус, изменник». Ведь это одно и то же...

Разбирали подробно, придирчиво все связанное с походом, и особенно с неудачной атакой: десятки глаз пристально изучали документы, особенно кальку маневрирования, после чего поднялся командующий и высказал свое мнение:

— Я не допускаю мысли, чтобы такой командир, как Лунин, мог струсить. В данном случае мы расплачиваемся за недостатки боевой подготовки мирного времени...

Он говорил о многом, чему не учили людей и что потребовалось на войне.

И навсегда запомнились Лунину последние слова командующего, обращенные к нему:

— Военный совет вам верит. Надеемся, вы учтете свои ошибки и больше их не повторите. Вы остаетесь командиром корабля. Готовьтесь к новому походу.

А новый поход завершился потоплением немецкого транспорта. Потом еще и еще... За несколько походов он пустил на дно семь вражеских кораблей и из рук Головко получил первую высокую награду — орден Ленина.

В один из июльских дней 1942 года Головко приказал адъютанту никого в кабинет не впускать. Пусть по всем делам обращаются к замначштаба, а он вместе с членом Военного совета, начштаба и начальником оперативного отдела крайне заняты. Это можно было понять и по их озабоченным лицам, и по тому внутреннему напряжению, которое всегда передается окружающим.

Перед ними лежала карта. Глядя на нее, они пытались разгадать чужой замысел. Конвой, состоявший из тридцати семи транспортов, — самый большой из тех, что посылали к нам союзники во время войны, — вышел из исландского порта Рейкьявик в Мурманск и Архангельск. Англичане заверили: транспорты пойдут в охранении эскадренных миноносцев. А, кроме того, учитывая большую ценность грузов, направляются две группы крупных кораблей оперативного прикрытия: линкоры «Дьюк оф Йорк», «Вашингтон», крейсеры «Лондон», «Норфолк», «Вичита», «Тускалуза», «Кумберленд», «Нигерия», девять миноносцев...

К мощной артиллерии кораблей, крупнокалиберным пулеметам и чутким радиолокаторам, помогающим своевременно обнаружить вражеские самолеты и подводные лодки, следует добавить и десятки истребителей: они готовы будут по первому сигналу подняться с палубы одного из самых совершенных английских авианосцев «Викториес».

Казалось, не было оснований волноваться. Тем более глава британской военно-морской миссии на Севере контр-адмирал Беван заверял:

— Операция полностью обеспечена, господин адмирал... Мы воюем не первый год и кое-чему научились. Для нас проводка транспортов — самое обычное дело...

— Не спорю, — ответил Головко. — Но меня удивляет, почему британское адмиралтейство выбрало столь неудачный маршрут? Почему на карте проложен курс на острова Ян-Майен, Медвежий и дальше, в горло Белого моря? Ведь несколько прошлых конвоев шли тем же самым курсом. Противник изучил эту трассу и, что называется, ее оседлал. У него там подводные лодки и даже имеются плавучие базы торпедоносной авиации. Учитывая опыт войны, британское адмиралтейство обязано было выбрать другой путь, ввести в заблуждение противника, заставить искать конвой, затрачивать на это время и боевые средства...

— Какое значение имеет маршрут, если наши транспорты пойдут в круговом охранении? — возражал Беван. — У нас сильная противовоздушная оборона. Кроме зениток вы увидите нечто новое, необычное — аэростаты заграждения и змеи... Смею вас уверить, немецкие летчики не захотят идти на верную смерть.

— Вы все же передайте мои соображения, — попросил Головко.

— Я это сделаю непременно, — пообещал Беван.

Головко предвидел, что этот разговор ничего не изменит, путь конвоя останется прежний. И все-таки считал нужным высказать свое мнение.

Разве можно не считаться с тем, что у норвежских берегов, в районе Тронхейма, укрываются линкор «Тирпиц», тяжелые крейсеры «Адмирал Шеер» и «Лютцов»? Видимо, неспроста немцы перебросили сюда самую сильную и боеспособную эскадру. Англичане слишком опытные морские волки, чтобы не понимать возможных последствий...

Подготовка к встрече конвоя развернулась давно. Корабли Беломорской флотилии протраливали горло Белого моря, проверяли фарватеры Двинского залива и Северной Двины. На аэродромах в боевой готовности стояли десятки самолетов, главным образом истребители. Как только выйдет конвой, придется непрерывно вести разведку с воздуха и передавать данные в британскую военную миссию. И крейсерские подводные лодки были развернуты на дальних позициях. В том числе задолго до прохождения конвоя ушла в море и лунинская К-21 — «катюша». Прощаясь с Луниным, командующий напомнил, что в норвежском фиорде стоит гроза гитлеровского флота — линкор «Тирпиц».

— С ним не так просто расправиться, — предупредил Головко. — Помните, англичане в Атлантике всадили в «Бисмарк» девять торпед, и то он держался на плаву. Пришлось добивать из орудий главного калибра. Но если удастся насолить «Тирпицу», вы уже сделаете огромное дело.

Конвой еще не вступил в операционную зону Северного флота, а в Полярный потоком шли тревожные радиограммы. По совершенно непонятной тогда причине корабли прикрытия повернули обратно в Англию, в результате беззащитные транспорты подвергаются непрерывным ударам торпедоносцев противника. Многие транспорты уже на дне. Уцелевшим британское командование приказало рассеяться. И они идут поодиночке куда глаза глядят, спасаясь от опасности. Почему британский эскорт повернул обратно? На этот вопрос трудно ответить, и не было времени на догадки. Требовались срочные меры для спасения уцелевших судов. И эти меры выработало командование Северного флота: все корабли, авиация, подводные лодки, находившиеся в море, были брошены на помощь транспортам.

Но впереди маячила еще большая угроза: на перехват конвоя спешила немецкая эскадра — линкор «Тирпиц», тяжелые крейсеры «Адмирал Шеер», «Лютцов» в сопровождении эсминцев. Вот тут-то и получил радиограмму Лунин: идти навстречу эскадре, решительно ее атаковать!..

...Он стоял на мостике в своей темно-зеленой куртке на меху и старенькой черной кожаной ушанке, которую моряки называли шапкой-счастливкой.

Несмотря на опасность, лодка большую часть времени находилась в надводном положении: под водой быстро расходуется электроэнергия, иссякают запасы воздуха, и может случиться, что в нужный момент ни того, ни другого не окажется.

Атаковать «Тирпиц»! Эта мысль завладела на лодке всеми. Чуткий слух командира улавливает донесения акустика, корабль совершает маневр за маневром, прорываясь внутрь эскадры. В перископ замечен вражеский эскадренный миноносец, за ним второй, а там дальше за эсминцами верхушки мачт больших кораблей. Лунин, хорошо изучивший их по фотографиям, рисункам, узнает головной корабль — крейсер «Адмирал Шеер», а вслед за ним еще более внушительная крепость — линкор «Тирпиц». Вот он идет, широко рассекая воду, а рядом с ним вьются корабли охранения. Целая армада надвигается на подводную лодку.

Все готово для атаки. Только бы не обнаружили! Только бы не засекли! Подводный корабль занял удобную позицию, сейчас он атакует, но... эскадра неожиданно делает поворот влево, и опять следуют команды, опять нужно маневрировать, прежде чем выйти в атаку. И неотвязно сверлит сознание мысль, что там наверху чутко и настороженно прослушивают лодку. Там ее ищут самолеты, за ней охотятся быстроходные катера. Небольшая ошибка или даже чистая случайность — и лодку забросают глубинными бомбами. Тогда на карту будет поставлена судьба конвоя, судьба многих транспортов с грузами для наших войск.

Но вот маневр, кажется, удался. Снова в поле зрения мачты линкора и взвившиеся сигнальные флаги. Только бы снова не повернул, тогда все полетит к черту. Лодка не успеет выйти в нужную точку и выпустить торпеды.

Так оно и есть. Опять корабли поворачивают. Но это не сорок первый год. За спиной бесценный опыт, умение быстро маневрировать и, выйдя на боевой курс, безошибочно атаковать противника.

Вот и сейчас Лунин занимает новую позицию. Идет неторопливая игра со смертью. Игра, в которой — охотник и дичь в любую минуту могут поменяться местами.

Лодка снова заняла исходное положение для атаки. Акустик непрерывно докладывает пеленг на линкор. Из центрального поста к торпедным аппаратам поступает команда «Аппараты, пли!». Корпус лодки дрожит от выстрела двух торпед. Взрыв! Второй взрыв! «Теперь только бы уйти...»

Так был атакован линкор «Тирпиц». Он лег на обратный курс, и вся эскадра ушла вместе с ним, отказавшись от нападения на конвой.

Запали в память слова, сказанные однажды Луниным: «Подводники совершают коллективный подвиг. У нас или все побеждают, или все погибают». В этой связи я вспоминаю малоизвестный поход, который, кажется, подтвердил справедливость суждений Николая Александровича.

После «Тирпица» было долгое и трудное плавание. Лодка находилась совсем близко от берегов противника. Даже не требовалось бинокля — простым глазом можно было рассмотреть довольно большой отрезок побережья.

Лунин после успешного потопления транспорта принял решение прорваться в базу противника, но прежде, не торопясь, изучал обстановку, подходы к гавани, береговые сигнальные посты, режим движения судов...

Ранним утром, когда первые лучи солнца еще не разорвали тяжелый и влажный туман, на корабле заканчивали последние приготовления.

Лунин стоял на мостике внешне спокойный, стараясь скрыть от других волнение, которое всегда бывает у человека, принявшего смелое решение, а стало быть, и ответственность за всевозможные последствия.

Он хорошо знал свою команду и не сомневался, что, как бы трудно ни пришлось, люди не подведут. И все же сейчас особенно пристально вглядывался в сосредоточенные лица моряков, готовивших лодку к погружению, словно выверяя силы каждого из них. Вот совсем молодой, почти мальчик, недавно зачислен в экипаж, и этот поход — боевое крещение юноши. Он наклонился над перископом, усердно протирая до блеска зеркальное стекло, которое после погружения станет единственным глазом лодки.

Лунин смотрел на ершистые светлые волосы, выбивавшиеся из-под черной пилотки, и невольно думал о своей семье.

Усилием воли Лунин стряхнул с себя воспоминание, тревожащее и мешающее обычному размеренному ходу его мыслей.

— Товарищ Харитонов, как у вас дела? — спросил Лунин.

— Мое заведование в полном порядке, товарищ командир.

— А как настроение?

— Настроение тоже в порядке, товарищ командир, — улыбаясь, проговорил молодой моряк.

Через несколько минут Лунин скомандовал погружение. Глухо зашумела вода, заработали электромоторы, и лодка начала уходить под воду.

Все было хорошо. Прошли несколько миль. И вдруг донесение: «В пятом отсеке нарушились контакты, кабель расплавился, случилось короткое замыкание на электроподстанции. Пожар!..» Ничего другого не оставалось, как срочно всплыть.

Пламя, заключенное в металлических стенах, металось как живое, уклоняясь от направленных на него струй пены из огнетушителей. Оно шипело и исчезало от недостатка кислорода в одном месте, но появлялось в другом и ползло дальше. В багровых отсветах, как быстрые тени, двигались фигуры в особых костюмах и масках...

Лунин, находившийся в центральном посту, понимал, с какой предательской быстротой распространяется пожар и какая угроза нависла над экипажем. Резко повернулся к инженер-механику Браману и, показывая рукой в сторону горящего отсека, спросил:

— Сколько у нас там народу?

— Семь человек, — ответил Браман.

Сбрасывая с себя оцепенение, он скомандовал: «Герметизировать горящий отсек!». Металлические клинкеты плотно прихватили водонепроницаемые переборки и закрыли их наглухо.

Сразу стало тихо. Жизнь на подводной лодке шла своим чередом для всех, кроме тех семи, оставшихся за горящим отсеком.

Лунин смотрел на показания приборов. В переговорной трубе что-то зашумело, и затем донесся молодой спокойный голос одного из оставшихся по ту сторону отсека:

— Товарищ командир! Докладывает краснофлотец Харитонов. Мы живы. За нас не беспокойтесь!

Положение с каждой минутой осложнялось. Лодка потеряла ход и легла в дрейф.

Лунин отдает приказания одно за другим, и прежде всего привести в готовность артиллерию. Он понимает, что если в надводном положении лодку обнаружат самолеты или корабли противника, тогда придется вступить в бой. Вызывает на мостик шифровальщика и приказывает:

— Быстро записывай!

Лунин диктует шифровки.

Первая: «Возник пожар, потерял ход».

Вторая: «Веду артиллерийский бой».

Третья: «Погибаю, но не сдаюсь».

— Зашифруй и держи наготове! По моему приказанию будешь передавать в базу.

Шифровальщик захлопнул книгу и поспешил на свой пост.

Борьба за жизнь корабля продолжается, но никакие меры не помогают. В закупоренном отсеке огонь. На мостик поступают тревожные донесения: накаляются переборки.

Лунин смотрит на приборы: ртутный столбик термометра достиг цифры 70. Семьдесят градусов. А выше подволока, «на втором этаже», — бак с соляром. Велика опасность... Лунин решает открыть отсек и продолжить борьбу с огнем. Знающий и находчивый инженер-механик Владимир Юльевич Браман, не раз побывавший в разных переделках, и мичман Сбоев торопливо натягивают маски, костюмы.

Переборка открыта. Густой черный дым валит наружу. Двое бросаются в огонь.

Минута, две, три... Их нет. И тогда в огонь идет следующая группа моряков. Они выносят потерявших сознание друзей и возвращаются обратно, им удается сбить пламя огнетушителями. Пожар постепенно затихает. Лодка спасена. Спасены и люди, которые остались по ту сторону переборки. Краснофлотец Харитонов докладывает Лунину о том, что произошло, как действовали. И заключает такими словами:

— Мы, все семеро, были комсомольцами, а теперь хотим вступить в партию.

Для Лунина и комиссара корабля Сергея Александровича Лысова это сообщение было несколько неожиданным, но оба обрадовались, подумав о благородных помыслах отважной семерки. Для них звание коммуниста — самая высокая награда за подвиг...

— Добро! Будем вас принимать по боевой характеристике, — объявил Лысов.

Тем временем вступают в строй ходовые механизмы, и с мостика слышны команды:

— Малый... Средний... Полный вперед!..

Корабль оживает. Глаза людей полны радости. Лодка погружается и снова всплывает.

После такой беды вполне объяснимо было бы возвращение в базу — никто бы за это не осудил, но тут еще раз проявился характер Лунина. Он решил продолжить поход: ночью осуществить прорыв в базу противника.

Дело было рискованное. Предстояло форсировать минное поле. Часами стоял Лунин на ходовом мостике, всматривался в темную воду, приглядывался к мельчайшему подозрительному гребешку на волне.

И вдруг с мыса подают световые сигналы: лодку обнаружил вражеский пост наблюдения. Оттуда запрашивают: «Кто вы?». Сигнальщик докладывает Лунину. Как рассказывал мне Николай Александрович, он сначала опешил, не зная, что ответить. И вместе с тем нельзя медлить. Промедление смерти подобно. «Как принято у нас, решил взять их хитростью».

— Передай им ... по-русски, — приказал Лунин.

На посту, вероятно, произошло замешательство. Видимо, гитлеровцы решили: произошла какая-то путаница. И пропустили лодку.

В темноте чуть вырисовывались контуры бухты. У причалов мачты и силуэты нескольких кораблей. Пора в атаку! Четыре торпеды веером помчались к причалу. Взрывы и языки пламени взлетали к небу.

Лунин торопился уйти. К счастью, налетел снежный заряд, и на обратном пути посты наблюдения лодку вовсе не обнаружили.

Подводники выполнили задачу и теперь продолжали путь к родным берегам.

В Полярном их встречали командующий флотом Головко и член Военного совета Николаев. Они спустились вниз, осмотрели сгоревший отсек, приказали всех отличившихся при тушении пожара представить к правительственным наградам.

— Что произвело на вас самое сильное впечатление во время вашего длительного похода? — спросил Николаев, когда они с Луниным сидели в кают-компании и пили чай. — Самое сильное? — повторил Лунин и после короткого раздумья добавил: — Как в этой трагической обстановке семь моряков во главе с Харитоновым решили стать коммунистами.

 

Полуостров Рыбачий

Перед отъездом на Северный флот меня вызвали в Совинформбюро к одному из ответственных работников этой организации С. А. Лозовскому. Человек крайне занятой, он без лишних слов сразу перешел к делу:

— На Севере мы тесно сотрудничаем с союзниками. Поэтому иностранные агентства теребят нас, просят побольше писать. Вы где собираетесь быть?

— В Мурманске, Полярном...

Лозовский повернулся, взглянул на карту, висевшую на стене, и ткнул пальцем в маленький «аппендикс», выступавший в море, — полуостров Рыбачий.

— Нас очень интересует это место. Самый что ни на есть правый фланг. Говорят, там нет ни одного дома. Люди, как кроты, зарылись в землю. Рыбачий редко попадает в сводки, а ведь там своя жизнь. Хорошо бы написать об этом...

Полуостров Рыбачий и впрямь был самым далеким участком на правом фланге Северного фронта. Добраться туда с Большой земли было совсем не просто. Частые штормы, густые туманы. Если погода выдавалась нормальная и штаб флота давал «добро», то оказии на Рыбачий отправлялись не иначе как поздно вечером, с расчетом в темноте проскочить под носом у береговых батарей противника. Впрочем, и ночью пройти было не всегда безопасно: вдруг со стороны противника вспыхнет прожектор, нащупает суденышко, и по нему начинают бить орудия. Где-то далеко на центральных фронтах шла маневренная война, войска находились непрерывно в движении, а здесь фронт стоял неподвижно с сорок первого года. Люди «вросли» в скалы и стойко держались на занятых рубежах. Природа их не баловала, перед глазами одно и то же хмурое небо, голый бурый камень и свинцовые воды вечно сердитого Баренцева моря.

Большую часть года в этих краях зима. Налетит снежный заряд, в один миг закрутит вьюга, заметет дороги, люди по многу часов плутают по сопкам, пока не набредут на канаты, натянутые от жилья, или не услышат ударов гонга.

А поутру надо откопать землянку, занесенную снегом, заготовить дрова; приходилось охотиться на тюленей, чтобы из звериного жира изготовить свечи, — все это была суровая проза войны. Каждый день и час такой обычной будничной жизни были полны лишений и требовали от людей большого мужества. В этом я убедился, когда побывал на Рыбачьем.

В сумерках вместе с корреспондентом газеты «Краснофлотец», моим другом Андреем Петровым, спешим на пристань. На судно грузят ящики с надписью: «Елочные игрушки». Спрашиваем у командира, что за игрушки понадобились на Рыбачьем?

— Подарки для фашистов — фугасные и зажигательные, — шутливым тоном объясняет он.

Рассматриваем ящики. Действительно, из них торчат острые головки снарядов.

На палубе выросла гора «подарков». Их покрывают брезентом, увязывают, и буксир отходит от пирса.

— Часто бываете там? — спрашиваю старшину.

— Через день. За одну ночь обернуться не успеваем. Едва мы отошли, как в темноте из трубы повалил черный дым с огнем.

— На угле ходим, смола горит, — процедил сквозь зубы старшина. — Пускай тут лучше горит, чем там у противника на глазах.

Приближаемся к выходным воротам. Они закрыты. Нам приказывают вернуться. Старшина сыплет проклятиями.

— Не будет пути! — говорит он в сердцах.

Возвращаемся к пристани. С берега доносятся слова из репродуктора: приказ Верховного Главнокомандующего...

Все насторожились. Даже раздосадованный старшина приумолк.

Буксир подошел к причалу. Несколько человек спрыгнули на пирс, поспешили на контрольный пост узнать о новостях. Вернулись ликующие:

— Новороссийск взят!

У всех радостное возбуждение. Командиру буксира вручают пакет, и мы снова уходим. Бухту застилает туман.

— Сколько будем идти?

— Часов восемь.

На палубе ветрено. Спускаемся с Андрюшей в кубрик и, расстелив шинели, устраиваемся на скамейке. Кто-то вошел и возмущается:

— Черт возьми! Искры из трубы, как фейерверк! Лучшего ориентира для фашистов не придумаешь!

Я выхожу на палубу. Ветер рвет и мечет. Высокая, крутая волна. С носа летят соленые брызги. Из трубы валят искры. Поднимаюсь на мостик к командиру буксира:

— Чего это вы искрите?

— Как же не искрить, полгода трубу не чистили! Неделю просим на это дело. Не дают. Работка горячая, двух дней не удается выкроить.

Старшина просовывает голову в окно рубки, где над компасом мерцает лампочка, и уточняет со штурманом место нахождения нашего маленького судна.

Мы огибаем небольшой мыс и идем, прижимаясь и угрюмым черным скалам. Слева берег противника — район Западной Лицы. Там линия фронта, в воздух летят ракеты. Опасаясь десантов, противник по ночам освещает прибрежную полосу. Расстояние, отделяющее нас от гитлеровцев, невелико, поэтому батарее пристреляться ничего не стоит. Но темнота маскирует буксир, и нависшие над самым морем тучи скрадывают наш след.

Так идем часа полтора, и снова поворот. Входим в гавань, напоминающую озеро. Кстати, гавань так и называется Озерко. Полным ходом приближаемся к причалу, вернее, к барже, которая загородила причал. Баржа отходит, буксир швартуется, и люди тотчас же принимаются за разгрузку боеприпасов.

Моросит дождь. У причалов, замаскированные зелеными ветками, лежат мешки с мукой и... груда обломков сбитых немецких самолетов, приготовленных, видимо, для отправки на Большую землю.

Дорога ведет в глубь полуострова. Поднимаемся с Андреем по склону. На господствующих высотках расположены дзоты, траншеи, одиночные ячейки. С высоты открывается широкая панорама залива. Где-то там в сопках наша прославленная батарея бьет по вражеским кораблям, ведет дуэль с артиллерией противника.

Пробираемся вдоль телеграфных столбов. По опыту знаем, что линия связи всегда доведет до нужного места. Как ни странно, на всем своем пути мы не встретили ни души. Добравшись к дежурному по укрепленному району, первым долгом высказали свои замечания за такую беспечность. Дежурный смотрел на нас с улыбкой:

— Не беспокойтесь. Мы знали, где вы идете, следили за каждым шагом. Вы проходили под носом у наблюдательных постов, и мне все время докладывали о вас. Но ведь вы шли к нам, и потому не было резона вас останавливать...

К нашему изумлению, дежурный точно указывает, сколько раз мы останавливались и отдыхали.

Штабники укрепленного района встречают нас радостно. Они обжили землянки — это их дома.

Кое-кто спит. И мы с Андреем устроились на столах в землянке политотдела и заснули. В полдень отправляемся к заместителю начальника политотдела подполковнику Чернышеву. Федор Иванович, в недавнем прошлом секретарь Якутского обкома партии, своей внешностью, душевной простотой мало похож на военного.

Заметив, что приехали мы вовремя, — усилилась боевая активность, спросил:

— Вы куда собираетесь?

— В морскую пехоту, — ответил я.

— А я к артиллеристам, — сказал Петров.

Чернышев позвонил в Краснознаменную бригаду морской пехоты, и за мной приехал лейтенант Ильичев. Оказывается, бригада с февраля по сентябрь несла «дежурство» на переднем крае и только недавно отведена на отдых. Люди устраиваются на зиму, заготовляют топливо.

Мне отвели койку в землянке сержанта-связиста. Землянка не очень комфортабельная, но это предел мечтаний для человека, проведшего год на передовой. Сержант вынул из чемодана старые шлепанцы, радуясь возможности раздеться на ночь, спать на простыне под одеялом.

Вечером меня привели в большую землянку-клуб на вечер художественной самодеятельности. Бойцы смотрели литературно-художественный монтаж, посвященный истории части. Сочинялся монтаж еще на переднем крае, и там же проводились репетиции. А премьера — здесь, во время отдыха. Зрители дружно аплодировали.

После спектакля вышли на воздух. Морозная ночь была изумительна. Звезды блестели, как алмазы, на темно-синем небосводе. В небе стояла дуга, переливаясь чудесными красками. Постепенно она рассеялась, и взошла луна. Тогда на горизонте стали видны причудливые силуэты сопок, какие-то неестественные, похожие на театральную декорацию.

С утра — великолепная погода. В небе летают наши и не наши. Над головой почти непрерывно идут воздушные бои. Но к этому привыкли защитники Рыбачьего и даже внимания не обращают на то, что творится в небе.

Я долго бродил по болоту, пока нашел тропинку, аккуратно посыпанную желтым песком. Она привела меня в землянку прославленного разведчика старшего лейтенанта Петра Близнюка.

Воображение рисовало здоровенного моряка, с басистым голосом, а встретил двадцатидвухлетнего розовощекого парня, упругого, подтянутого, четкого в каждом слове, каждом движении.

— Читал о ваших делах, рад познакомиться, — сказал я, протягивая руку.

— В газетах сильно приукрашивают. А воюем, как все. И точно так же круглый год по сырым землянкам маемся, — ответил Близнюк.

Я посмотрел на потолок, с которого капала вода, и подумал: да, мы в Полярном живем, как боги...

— Ну что вас интересует? — деловым тоном спросил Близнюк.

— Конечно, разведчики, — ответил я.

— Почему-то все приезжающие на Рыбачий интересуются разведчиками. Другим обидно. Они не хуже, а все тянутся к разведчикам.

— Мне кажется, в разведке самые сильные характеры, — заметил я.

Близнюк усмехнулся:

— Характер надо иметь. Иначе сам погибнешь и людей загубишь. В нашем деле нужно не только что везде — физическая сила, выдержка, а еще адское терпение, железные нервишки. Без них не проживешь. Не так-то просто часами ползти по-пластунски или еще рискованнее — идти в полный рост на немецкого часового, будто к теще в гости. Конечно, все мы люди, никто не гарантирован, кто-то может и растеряться, но для разведчика это всегда плохо кончается. Недавно мы в тыл к немцам забрались. Идем ночью и видим на гребне сопки нескольких солдат. Решили присмотреться, понаблюдать, что они будут делать, как себя поведут. А двое моих парней струхнули, вскинули автоматы, хотели огонь открыть. Хорошо, друзья заметили, дали им по шеям как следует, а то наверняка попали бы в переделку...

— Ну а что было дальше? — нетерпеливо спросил я.

— Дальше, как водится, напоролись на минное поле, ползли, нащупывали проволочки. Одну за другой десяток мин извлекли и обезвредили.

— Осторожность! — вырвалось у меня.

— Захочешь жить — будешь осторожен, — заметил Близнюк и продолжал: — Так вот, приказали нам добыть «языка». Долго мы изучали местность. А ночь была светлая. Район хорошо просматривался. У немцев в этом месте крепкая оборона. Где нет огневых точек — там проволока, минные поля. Можно сказать, каждый метр земли простреливается. Мы шли пригибаясь, чтобы даже силуэты наши в озере не отражались. У обрыва я оставил рацию и санитаров, сам с группой разведал местность. Впереди опять оказалось минное поле. Решил взять еще правее, где совсем круча: посмотришь вниз — аж голова кружится.

Кое-как спустились. Одна группа развернулась и заняла оборону, я с остальными поднялся по тропе. Снова ползем, снимаем мины. Другого пути нет.

Мы подошли к немцам совсем близко, видим часового. Поднялись во весь рост. Автоматы наготове, пальцы на спусковых крючках. Идем уверенно, не торопясь, вроде как к себе домой. Часовой смотрит на нас и, конечно, не может подумать, что это непрошеные гости, а мы шагаем прямо на него. Сознаюсь, самочувствие не из приятных, сам себя успокаиваешь, стараешься думать, что ты и впрямь у себя дома...

Подошли к землянкам, слышим окрик: «Хальт!». Назаров дал очередь из автомата, я скомандовал: «Вперед!». Все бросились к землянкам. В двери и окна полетели гранаты.

Назаров, Меньшиков и Зубов кинулись к дзоту и захватили «языка». Заткнули ему рот, руки назад — и айда с нами. Бежит он легкой трусцой, а за ним вся группа отходит. Кругом уже переполох, в небе красные ракеты. Мы торопимся. Нашу группу прикрывал взвод Федина.

Немцы пытались нас отрезать. Забрасывали минами. Одна разорвалась в пяти метрах от меня. По счастью, я отделался легким ранением. Молодцом показала себя наш санинструктор Евстолия Крошилова. В две минуты перевязала мне руку, собрала всех остальных раненых и оружие. Не подумайте, что все было так просто. Конечно, мы прорвались с боем. Огонь был впереди, сзади, с флангов. Нам помогла наша артиллерия. Зато «язык», доставшийся с таким трудом, дал много ценных сведений.

Во время нашего разговора в землянку вошла маленькая круглолицая девушка в синем берете, шерстяном свитере, начищенных щеголеватых сапожках. Близнюк представил ее мне:

— Это и есть наша Евстолия Павловна Крошилова. Ни один бой не обходится без нее...

— Вы давно занимаетесь медициной? — поинтересовался я.

Девушка смутилась:

— Полгода. Я техник-метеоролог. А медицина, так сказать, — вторая специальность. На Рыбачьем стала санинструктором. Кончится война, опять на метеостанцию пойду работать...

Еще несколько раз раздавался стук в дверь, и в землянку заходили бойцы и младшие командиры.

С разными делами шли к Близнюку. Я слушал их разговоры и все больше убеждался, что молодой командир пользуется уважением своих боевых друзей.

Узнав, что я собрался на передний край, Близнюк сказал:

— Это хорошо. Там вы увидите разведчиков в деле и поймете, в чем заключается наше ремесло...

Но случилось так, что вопреки своим намерениям я сначала нежданно-негаданно угодил в госпиталь, который помещался под землей. Одна общая палата. Койки в два этажа. В этом подземном госпитале чистенько, тепло и уютно.

Надо мной лежит шумный больной — молодой паренек с озорным лицом. Многие знают его лично, многие по газетам. Виктор Гаркуша — лихой разведчик. У него особая речь, пересыпанная авиационными терминами, словно он родился и вырос на аэродроме.

Утром мы слышим его хрипловатый, простуженный голос:

— Полундра! Иду на вынужденную с подбитым мотором. — С этими словами он прыгал вниз.

— Ого! Вот и заправщик прикатил, — восклицает он с удовольствием, увидев санитара с завтраком.

Рассказывать Гаркуша не охотник, но если уж он начал говорить, то вся палата замирала, сестры и санитары ходили на цыпочках. Особенно его любила слушать медсестра Галя Журавлева, которую за маленький рост и приплюснутый носик прозвали Кнопкой.

— Ты, кажется, в боевое охранение продукты подносил? — как бы невзначай спрашивала она Гаркушу.

— Знамо дело, подносил. Горячие денечки были. Иду это я, а немец из пулемета жарит, я влево, пули жужжат, и за спиной вроде что-то затеребило. Только бы броситься дальше, а он, оказывается, мешок пробил, и все мои баночки с консервами по сторонам покатились... Я в пике и давай на бреющем баночки собирать. Собрал все до одной — и вперед. Тут снайперы меня и прищучили. Я пригнулся. Ничего, думаю, доберусь до боевого охранения, возьму гранаты и дам вам жизни на обратном пути. А пуля бац в плечо, проклятая! Я к земле, потом выровнял и змейкой, змейкой...

— Давай дальше, — торопила Галя. Во время рассказа Гаркуши поминутно меняется выражение ее лица: она то хмурится, то улыбается, то на глазах появляются слезы.

— Ничего, добрался. Все до одной баночки притащил и своим ходом в госпиталь. Плечо болело, ну это черт с ним. Зато с полной заправкой осталась братва в боевом охранении. Мы тогда по два рейса в день делали, и все под пулями. Обратно к вечеру прибежишь, думаешь, еще денек живем-здравствуем. Так денек за деньком больше всех грузов я перетаскал. За то и орден дали...

Как-то Гаркуша сознался мне, что он авиационный механик, служил в гвардейском полку. А в подтверждение показал значок.

— Случилось со мной чепе, — объяснил он, — опоздал к полетам, машина по боевой тревоге не вылетела. Меня и турнули из авиации. Правда, как прибыл сюда, за ум взялся...

Вскоре Гаркуша выписался и ушел в бригаду морской пехоты. Ходили слухи, будто он в разведке, специализируется на добыче «языков».

Однажды ночью дверь в землянку распахнулась и внесли раненых.

— Гаркушу снова доставили, — показал санитар на носилки.

Врач приподнял одеяло, и мы увидели восковое, искаженное болью лицо.

Врач взял его руку:

— Пульса почти нет. Давайте быстро на операционный стол! — приказал хирург.

Гаркуша был ранен в живот. Его раздели и положили на стол раньше всех.

— Кровь, быстрее кровь, — торопил хирург. После выяснилось, что нужной группы крови оказалось недостаточно. И тут откуда ни возьмись появилась Кнопка.

— Возьмите мою, — сказала она, — у меня уже один раз брали.

— Какая у вас группа?

— Первая, как у него.

После операции Гаркушу принесли в палату. Почти еще целые сутки он находился без сознания. Нам, хорошо знавшим этого балагура, было непривычно видеть его совершенно неподвижным. Мы переживали за этого парня. Наконец перелом наступил, и Гаркуша открыл глаза, осмотрелся, сразу, должно быть, не мог понять, где он и что с ним произошло. Но, увидев знакомую обстановку и нас всех, собравшихся возле его койки, улыбнулся и прохрипел:

— Жив курилка!..

— М-да, определенно «собака» не та. Совершенно ясно, «собака» свежая. Это я еще ночью понял, — и майор Красильников, рослый здоровяк, с завидным румянцем во всю щеку, протянул мне полевой бинокль.

Отсюда, с наблюдательного пункта, укрытого в расщелину через амбразуру просматривался почти весь перешеек, соединяющий полуострова Рыбачий и Средний. Вся в реденьких пятнах только что выпавшего снега отчетливым рисунком вставала линия нашей обороны. Крохотными спичечными головками чернели входы в наши землянки на переднем крае и в боевом охранении. В низинах блестели маленькие озера, тянулись проволочные заграждения, а чуть дальше и выше, в гранитных сопках, на хребте Муста-Тунтури проходил передний край обороны противника. Дороги, бегущие от сопок вглубь, днем были совершенно пустынны: они оживали только ночью.

Я прильнул к окулярам, но никакой собаки не обнаружил. Комбат нахмурился и снова взял в руки бинокль.

Запищал телефон.

— Да! Ты думаешь? — Красильников впервые за сегодняшнее утро счастливо улыбнулся.

Разговаривая, он набивал табаком трубку.

— Да, я тоже так думаю! Определенно «собака» свежая...

Комбат приказал усилить наблюдение, особенно за сопкой Блин, и мы вышли. Тропинка, посыпанная желтым песком, привела нас в просторную чистую землянку командира разведки лейтенанта Берсенева.

Красильников сел, с явной симпатией посмотрел на Берсенева и просто, по-товарищески спросил:

— Ну, что у вас добренького? Гаркуша еще не приехал?

— Никак нет, товарищ майор. Прислал письмо. Пишет, надоело в отпуске. Обещает прибыть досрочно. Так что со дня на день ждем...

— Какой Гаркуша? — спросил я.

— Специалист по «языкам», — улыбаясь, ответил Красильников. — Забавный парнишка! Теперь он у нас самый главный разведчик.

— Так это тот самый Гаркуша, с которым судьба свела меня в подземном госпитале!

— Может быть! — подтвердил Красильников. — Он действительно в госпитале лежал, а после поехал в отпуск на родину. Да, видно, соскучился по ребятам, вот и спешит обратно.

Меня обрадовало это известие. Ведь Гаркуша после операции находился в тяжелом состоянии. Правда, я не сомневался, что он будет жить: перед таким бедовым парнем даже смерть отступит. И мне все это время хотелось «что-нибудь о нем услышать.

Красильников пошутил насчет авиационных повадок Гаркуши, а затем по-деловому, официально обратился к Берсеневу:

— На нашем участке фронта произошли изменения. Либо сменились части, либо новое командование у противника.

Теперь-то я понял, что означали слова майора «собака не та», сказанные там, на наблюдательном пункте.

— И воздушная разведка, и наземные наблюдения, и режим артиллерийского огня — все говорит об этом, но нужны точные данные. Нужен «язык». Понятно?

— Понятно, товарищ майор!

— Вылазку надо провести ночью. Уточните с начальником штаба и действуйте.

— Есть! — ответил Берсенев.

Майор Красильников повел меня к себе домой. В его землянке было четыре маленькие комнаты: кабинет, спальня, кабинет заместителя и столовая. Обстановка самая простая: кровати, тумбочки с полевыми телефонами, оперативные карты. Невозможно повернуться, чтобы не задеть за что-нибудь.

Красильников был кадровым офицером, воевал еще на Халхин-Голе с японцами, служил на Севере в погранвойсках.

Поздно вечером к нему прибежал связной и, едва переступив порог, торопливо доложил:

— Фашист из четырехамбразурного дзота бьет по опорному пункту Синько. Засыпал огнем, головы не дает поднять.

— Сейчас наведем порядок.

Красильников позвонил артиллеристам. Минут через пять сюда, в подземелье, донесся орудийный гул.

Батарея вела беглый огонь. Из опорного пункта сообщили, что снаряды ложатся в цель, и просили передать артиллеристам спасибо.

Красильников, помедлив, сказал:

— Это все хорошо. Благодарность мы передадим. А вот противник совсем перестал вас бояться. Вчера под вечер немцы разъезжали по дороге, как у себя дома. Такая война мне не нравится. За такую войну буду наказывать.

Командир опорного пункта Синько сообщил, что с завтрашнего дня люди будут расставлены по-новому, и ни один солдат со стороны противника не покажет носа.

Был уже час ночи, когда Красильников, бегло взглянув на циферблат, сказал:

— Пора!

— Спустя минуту, как бы в подтверждение его слов, послышался зуммер телефона. Далекий голос в трубке заговорил:

— «Киев», я — «Одесса»! Наши вышли.

Это докладывал последний пост боевого охранения. Наступила долгая пауза.

До трех часов ночи мы не отходили от телефона. Но он молчал. Изредка майор звонил в боевое охранение.

— Как там дела?

— Ничего не слышно, должно быть, все в порядке.

В ту ночь сотни людей не спали. Боевые расчеты были готовы по первому сигналу открыть огонь, чтобы прикрыть отход разведчиков.

Мы несколько раз выходили на сопку, напряженно прислушивались. Было тихо. Редко-редко сверкнет в небе нить трассирующих пуль, тяжело ухнет гаубица за сопкой. И снова тишь. Было радостно сознавать, что противник наших ребят не обнаружил.

Вся ночь прошла в ожидании. Под утро запищал телефон. Опорный пункт сообщил:

— Они вернулись.

— Привели?

— Нет.

— Почему?

— Сбились с пути. Не успели справиться, рассвет мог встать.

— Ах, черт возьми! Ротозеи! — вспылил майор Красильников. — Целых три недели сидели в боевом охранении. Изучали противника, засекли огневые точки, землянки, тропинки, даже камни нанесли на карту. И вот результат... — он с удивлением развел руками. — Конечно, разведка втихую куда труднее разведки боем. Взять «языка» без единого выстрела да в такую погоду — это в полном смысле ювелирная работа. И все же не пойму, почему сорвалось! Не пойму!

Мы с Красильниковым вышли из землянки навстречу группе разведчиков. Ветер раздувал маскировочные халаты солдат. У многих они были порваны.

Лица усталые, лихие гвардейские чубы, привилегия и гордость разведчиков, прилипли к потным лбам.

Оставив группу поодаль, Берсенев подошел к майору и глухо доложил:

— Вернулись с боевого задания.

— Вижу, что вернулись.

Майор выжидающе посмотрел на лейтенанта. Берсенев молчал. Только мальчишеская фигура его еле заметно пошатывалась: то ли от ударов свирепого северного ветра, то ли от перенесенного напряжения.

— Докладывай по порядку.

— Саперы проложили нам дорогу в минном поле, — овладев собой, начал Берсенев. — Проползли мы метров десять и сразу же попали на второе минное поле. Оно тянулось влево и вправо на сотни метров, а тут как назло метель разыгралась такая, что ни зги не видно стало, пришлось пробираться на ощупь. Подошли к опорным пунктам. Я принял решение двигаться через минное поле и подал команду «Вперед». Люди ползли друг за другом. Передний орудовал щупом. Штук двадцать мин наковырял. Минное поле оказалось глубиною метров полтораста...

Берсенев перевел дух. Сейчас голубые глаза лейтенанта не отражали, казалось, ничего из пережитого.

— На гребне сопки, — продолжал Берсенев, — заметили несколько фигур. Пока вели наблюдение, метель немного утихла. Видим, впереди-то не люди, а три большущих камня. Вот тут и надо было принимать решение. Если двинуться к сопке — рассвет застанет, обнаружат. С боем брать «языка» — не пронесем через минное поле, да и сами не пройдем. Проход узок. Приказал отходить. Еле-еле рассвет опередили...

— Ну а дальше что будет? — спросил Красильников, раскуривая трубку.

Берсенев вскинул голову.

— Сегодня в ночь снова пойдем. Я уверен, немцы проход не обнаружат, узок больно, и на всякий случай я двух наблюдателей замаскировал, а самое главное, товарищ майор, не в час ночи выступим, а в двадцать три ноль-ноль. «Языка» добудем! — прибавил он убежденно и, вытащив из-за пазухи смятый блокнот, протянул его комбату.

— Вот схема, — сказал он. — Тут границы минных полей, тут проход, а вот подступы к сопке и три камня на гребне, о которых я доложил.

День прошел незаметно. Разведчики отсыпались. Только Берсенев не смыкал глаз, что-то обдумывал, возился с картами. К вечеру майор Красильников почти насильно уложил его на свою койку, но и во сне Берсенев шевелил пухлыми мальчишескими губами, морщил лоб, сердито хмурил брови, будто убеждал кого-то, высмеивал за что-то, приказывал...

В 23.00 по телефону донесли:

— Шлагбаум открыт!

«Шлагбаумом» называли проход в минном поле. Значит, Берсенев со своими разведчиками пошел... А час спустя небо заполыхало зарницами. Наша артиллерия по сигналу Берсенева прикрывала разведчиков, снова потерпевших неудачу. Вражеские батареи вступили в огневую дуэль с нашими. Тяжелые пушки и полковые минометы с обеих сторон били по заранее пристрелянным целям. Бушевала лавина огня. Ракеты превращали ночь в день. Шла битва за горсточку людей. Фашисты не хотели выпустить их живыми...

Секрет второго неудачного рейда раскрывался просто, разведчики благополучно прошли минное поле, скрытно подобрались к траншеям. Метров за пять до огневой точки автоматчик противника заметил их и дал очередь.

Соколов, из группы захвата, ответил, но было уже поздно: со всех сторон сбегались враги. Разведка втихую сорвалась. Слишком неравными были силы для разведки боем. Прокладывая себе путь гранатами, прикрывая раненых, под огневым шатром завязавшейся артиллерийской дуэли нашим разведчикам удалось ускользнуть.

В восемь часов утра майор Красильников вел самый строгий разговор с Берсеневым. В это время раздался стук в дверь. На пороге стоял паренек с вещмешком за спиной и докладывал знакомым озорным голосом:

— Гвардии рядовой Гаркуша из отпуска прибыл!

Майор Красильников взглянул на неуклюжую, мешковатую в шинели фигуру, и весь его гнев невесть куда делся.

— Рассказывай, где побывал?

— На родине, товарищ майор, в Кировской области. С мамашей повидаться ездил. Подарочки ребятам привез с наших вятских промыслов...

Гаркуша ловко сбросил с плеча мешок, в один миг распаковал его и извлек оттуда смешную деревянную игрушку: двух человечков, бьющих молотом по наковальне.

— Это вам, товарищ майор, — сказал он, протягивая игрушку. — А это товарищу лейтенанту...

Он передал Берсеневу толстую размалеванную деревянную матрешку.

— Ему-то не следует, — проворчал майор. — Не за что... Гаркуша с удивлением поднял глаза на покрасневшего лейтенанта Берсенева и сразу понял, в чем дело.

— Тоже мне разведчики! Два раза ходили и никак «языка» добыть не могут, — съязвил Красильников. — Завтра в третий раз пойдут. Пусть посмеют явиться с пустыми руками, я им дам... — шутя погрозил он кулаком.

Услышав о новом рейде, Гаркуша отбросил в сторону мешок с игрушками и сказал очень уверенно:

— «Язык» будет, товарищ майор!

— К сожалению, ты не у нас уже служишь, — махнул рукой Красильников. — Приказано отправить тебя в авиацию.

Гаркуша заволновался. Чувствовалось по всему, что он с нетерпением ждал этого счастливого момента, когда ему официально объявят, что он возвращается обратно в гвардейский полк. Но минуты волнения прошли, и он настойчиво повторил:

— «Языка» вам доставим, а потом на полной скорости в авиацию.

Красильникова уговаривать не пришлось. Он сразу согласился и сказал Берсеневу:

— Вот он пусть и командует группой захвата. Уверен, что с ним дело выйдет...

В ночь, когда Красильников назначил вылазку, погода была, по выражению разведчиков, «наша». Дул порывистый ветер, низко над землей стелился туман, хлестал дождь.

В просторной землянке собрались разведчики в маскировочных халатах, в шерстяных подшлемниках, с автоматами на груди, курили. Их карманы оттопыривались от гранат-лимонок. Молодые, свежие лица, блестящие глаза, шумный разговор, сдобренный раскатистым смехом. Как будто бы и не было тех двух тяжких ночей. Как будто хотели отшутить, отсмеяться перед тем, как идти туда...

Сейчас Гаркуша выглядел совсем по-иному; халат обтягивал его гибкую фигуру. На ремне у него финский нож. На груди автомат. И весь он был каким-то легким и подвижным. В эти минуты он тоже, как все, шутил и балагурил.

Снова Берсенев объяснял план действий. Люди слушали, но группа захвата и группа прикрытия и без того свои задачи хорошо знали. Не раз эти лихие ребята снимали часовых противника, врывались в дзоты, выносили раненых с поля боя. Но сейчас важно было все уточнить, чтобы никакая случайность, а их в ночном поиске бесконечно много, не застала разведчиков врасплох.

Ночью запищал зуммер командирского аппарата:

— Шлагбаум открыт!

На этот раз мы с майором проводили разведчиков до боевого охранения и остались ждать.

На прощание, двумя руками сжав руку Красильникова улыбаясь уголками рта, Гаркуша заверил:

— Будет полный порядок, товарищ майор.

Прошли долгие томительные часы, и вот на стороне противника загрохотало. Взвились три красные ракеты, выпущенные подряд, — сигнал Берсенева, и наши батареи пришли в действие.

А еще через какое-то время в блиндаж ввалились разведчики, невредимые, потные и разгоряченные.

Двое волокли долговязого гитлеровца с кляпом во рту, выпученными от испуга глазами. Замыкающим был Гаркуша.

— Вот он, «язык»-то! — на ходу бросил Гаркуша и фамильярно потрепал солдата по плечу.

Минометы противника все еще вели беглый огонь. У немцев не затихал переполох. Разведчики, перебивая друг друга, вспоминали детали стычки:

— Взяли правее, чем в прошлый раз. Прокрались берегом озера, под обрывом. Группа прикрытия заняла здесь оборону. А Гаркуша с группой захвата по вьючной тропинке наверх бросился...

— Последнее минное поле прошли. Враги у него в тылу оказались.

— Уже и землянки видны, и часовой. Тут Гаркуша рванулся вперед, схватил этого часового за горло и говорит: «Вяжите ему руки, ребята».

— Я сам расскажу, — перебил Гаркуша, и в его маленьких, со смешинкой глазах появились озорные огоньки. — Совсем не так дело было. Я к часовому подбежал. Он мне: «Хальт!». Только и сказал, тут я ему кляп в рот и ребятам крикнул: «Вяжите!». Кто-то из наших на крышу землянки вскочил и в трубу как фуганет парочку гранат. Из соседних землянок солдаты и офицеры в исподнем выбегают, а мы, знай, глушим их гранатами. Я крикнул часовому: «Шагом марш!». Не понимает. Тогда я его нежно под ручку и ходу вперед. Бежит он в нашу сторону и все кляп старается выбросить. Останавливаю его: «Подожди, дойдем вот, будет время — наговоримся». И быстренько так притопали...

— Быстро-то, быстро, — смеялся разведчик Зубов, — а как на обратном пути через минное поле проходили, следок в следок шли. Жить-то ведь всем хочется...

Майор Красильников выслушал рассказчиков, набил табаком трубку, закурил и приказал вызвать к нему интенданта.

Вскоре явился офицер, стянутый ремнями, и, молодцевато пристукнув каблуками щегольских сапог, громкоспросил:

— Вызывали, товарищ комбат?

— Сегодня надо устроить мировой ужин, — медленно и внушительно проговорил Красильников.

— Если не секрет, по какому случаю? — с любопытством спросил интендант.

— Случай очень подходящий. Гаркушу в авиацию провожать будем!..

 

Катя Стратиенко

Хочу еще раз вернуться к маленькому подземному госпиталю, где мне довелось провести десять дней и кроме Гаркуши встретить еще многих людей, не менее интересных и достойных.

Оказавшись здесь, уже на следующее утро узнавал весь немногочисленный персонал: маленькую круглолицую Шуру, славившуюся своей экономностью, и старшую сестру Марусю, долговязую мрачную девицу с ее неизменным вопросом по утрам «Как спали, товарищи?», усатого санитара Андрея Петровича — единственного солдата в этом подземном царстве, — он же и дровосек, и официант, и парикмахер. И наконец, хохотушку украинку, высокую румяную Катю Стратиенко.

Дежурство Кати было праздником для всей палаты. В этот день никто не жаловался на боль; она то присядет на край постели и начнет писать под диктовку письмо, то во время перевязки рассказывает какую-нибудь забавную историю, сама при этом едва сдерживается от смеха. А начнет читать вслух, останавливается и вставляет что-нибудь от себя по-украински.

Во время врачебного обхода Катя становилась серьезной, сосредоточенной. Не трудно догадаться, что она, должно быть, самая опытная из медсестер; уходит врач, и Катя опять, как девочка, бегает по палате, выполняет предписания врача. Не просто протягивает больному порошок, а всыплет ему в рот да еще скажет при этом: «На, ешь. Запей водой и бувай здоровенек».

Целый день она на ногах и даже ночью стирает белье бойцам или при коптилке вяжет на спицах какие-нибудь особенные кружевные занавески для госпиталя.

Кем она была до войны? Как попала на фронт? В каких боях участвовала? В ответ на это Катя всякий раз строила уморительную гримасу и отшучивалась:

— Як вси, так и я... Даже подруги Кати очень мало знали о ней. Прибыла она сюда недавно из батальона морской пехоты, а что было раньше и как она воевала прежде, — не знал никто из ее друзей.

Однажды в глухую ночь во время дежурства Кати двери землянки широко распахнулись, и на носилках внесли человека, завернутого в серое байковое одеяло. Он стонал. Катя поспешила навстречу. Она размотала бинты и готовилась уже обрабатывать рану, но в эту минуту явился врач. Он сбросил шинель, надел халат и, склонившись над носилками, взял раненого за руку.

— Пульс очень слабый, — тихо сказал он. — Включите свет.

Санитар соединил проволочки аккумулятора, и землянка озарилась ярким светом. Врач осмотрел рану, вызвал Катю и приступил к операции.

Все кончилось благополучно. Раненый был спасен.

К утру он пришел в сознание, оглядел палату и спросил слабым голосом:

— Как это меня сюда угораздило...

— Операцию тебе сделали.

— А кто?

— Врач и дивчина одна ему помогала. Украиночка...

— Опять украиночка? — удивился раненый.

— Что значит — опять?

— Один раз украиночка выводила нас из окружения, теперь украиночка помогла врачу делать мне операцию. Эту как звать?

Когда раненый узнал, что ее зовут Катя, он даже приподнялся от неожиданности.

— Такая краснощекая, веселая, да?..

И только в это утро обитатели подземного госпиталя узнали многое о недавнем военном прошлом медсестры Кати Стратиенко.

Год назад в районе Западной Лицы к пирсу подходили катера, чтобы принять десант. Было темно и морозно, с моря дул острый норд-ост. По узким обледеневшим и скользким крутым трапам на палубы поднимались морские пехотинцы. Они несли на плечах пулеметы, минометы, ящики с боеприпасами, мешки с продовольствием.

В группе бойцов, подошедших к трапу, полковник, командир бригады морской пехоты заметил стройную женскую фигуру в шинели, с вещевым мешком и санитарной сумкой.

— Дочка! — воскликнул полковник. — А ты как сюда попала?

— Я с вами пойду, — отвечала она.

— Погоди, дорогая, ты же ранена?

— Рана давно зажила!..

— Как зажила, не могла так быстро зажить... Придется отставить, дочка, — отечески проговорил полковник.

Полковника тут же куда-то отвлекли, а «дочка» проскочила на катер и затерялась среди бойцов. Это и была Катя — медсестра батальона морской пехоты, которую не раз на комсомольских собраниях ставили в пример. И действительно, среди медицинского персонала она отличалась выносливостью. Никому не приходилось слышать от нее жалоб на трудности службы в условиях сурового Заполярья. А девчатам было труднее вдвойне. Жизнь в холодных, сырых землянках, дежурство в боевом охранении впереди нашего переднего края, буквально в нескольких метрах от траншей противника, когда одно неаккуратное движение стоило человеку жизни, и еще многое, на что подчас жаловались старые служивые, не раз побывавшие на войне, Катя Стратиенко переносила с какой-то особой легкостью и не потому, что ей было действительно легко.

Никто и не подозревал, как часто мечтает она о сухой, светлой комнате и о мягкой постели, о том, чтобы хоть на один день снять шинель, ватник и увидеть себя в легком батистовом платье с цветочками, какие носила дома.

Хотелось и потанцевать, и погулять. Многого хотелось, но понимала: нельзя! Сейчас не время. Вот кончится война — тогда...

Тяжелые бои вела морская пехота, особенно в первые месяцы войны. Гитлеровцы любой ценой стремились взять Мурманск, а чтобы отвлечь их силы от главного направления, корабли Северного флота несколько раз высаживали в тыл противника десанты, которые неделями не выходили из боя. В одном из таких боев Катю ранило. Долго противилась тому, чтобы ее эвакуировали на Большую землю. Жила одной думой — скорее поправиться и опять к своим, а рана как назло не заживала, и это доставляло Кате немало огорчений.

Встретив Катю, полковник сразу догадался, что рана ее еще не зажила. Каждый день по утрам Катя делала себе перевязку и, прочно чувствуя себя на ногах, считала преступлением оставаться в госпитале, когда вся бригада готовится к новому десанту.

...Глухой ночью, при сильном ветре и высокой крутой волне катера подходили к побережью, занятому фашистами. Темный берег таил в себе опасность. И впрямь: достаточно было первому отряду катеров подойти ближе, как множество осветительных ракет повисло в небе. На берегу, в скалах замелькали желтые огненные вспышки. Катера с боем подходили к берегу. Десантники прыгали в воду и открывали огонь. Им сравнительно быстро удалось зацепиться за берег и оттеснить противника. С первой группой десантников высадилась и Катя Стратиенко. Деревянная лодочка-волокуша, в которой на Севере вывозили раненых с поля боя, — она взяла ее в медсанбате — и санитарная сумка — вот и все «оружие» Кати. Она укладывала раненых в лодку и вывозила их из-под огня. Под прикрытием глыб гранита собирала раненых, а отсюда санитары эвакуировали их в тыл.

Чем дальше продвигался наш десант, тем больше сопротивления встречал он на своем пути. В одном месте разгорелся сильный бой за сопку. Тут особенно туго пришлось Кате. Налетела пурга, и то самое подразделение, к которому добровольно «прикрепилась» Катя, немцы начали обходить.

В момент решительного прорыва, когда предстояла встреча с противником, Катя собрала всех раненых, а сама пошла впереди группы. Ее рана после недавнего боя давала себя знать, а рядом с ней шел, с трудом удерживая в руках автомат, раненый. Катя поддерживала его за локоть. На повороте почувствовала, как он всем телом грузно повисает на ее руке. Она сняла теплые рукавицы и, ухватившись за его автомат, скомандовала:

— Отдай. Я понесу. Надень мои рукавицы.

Следом за ней цепочкой шли остальные раненые. Отступление прикрывала небольшая группа бойцов. Был момент очень опасный: на вершине сопки появились люди, махали руками, дескать, «сюда, сюда идите...» Раненые было обрадовались, закричали: «Ура! Наши!». Катя настороженно посмотрела вперед и скомандовала остановиться. И когда с сопки застрочил пулемет, а раненые попрятались за камни, стало ясно, что перед ними гитлеровцы и они пытаются заманить их поближе.

Пришлось Кате немножко отойти и повести раненых обходным путем. Трудно сказать, сколько еще времени шли они и какая смертельная опасность подстерегала Катю. Известно только, что раненых она вывела. Среди них был и боец, рассказавший теперь всю эту историю. Ему-то Катя отдала тогда свои рукавицы.

И должно же было так случиться, что боец еще раз встретился с Катей.

— Неужели все-таки она? — твердил солдат, с нетерпением ожидая ее дежурства.

С этого дня раненые смотрели на Катю уже совсем по-новому, а она, кажется, так и не догадалась, что теперь всем стали известны ее прошлые боевые дела.

...Катя узнала своего старого знакомого. Присев на его койку, повздыхала, а после так же деловито, как и в других случаях, высыпала ему на язык серый порошок, скомандовав:

— На, ешь! Запей водой и бувай здоровенек.

 

У входа в Петсамо

И еще расскажу о наших артиллеристах. Батарея стояла на берегу залива Мативуоно, укрытая сопками. В ясную погоду даже простым глазом был виден маленький островок при входе в порт Петсамо. Несмотря на кажущуюся близость, несколько десятков миль разделяли берега залива.

Мимо островка, прижимаясь к крутому скалистому берегу гитлеровцы старались проводить транспорты с войсками, вооружением, боеприпасами, продовольствием.

Днем и ночью наблюдатели, не отрываясь, следили за морем. В темноте лучи прожекторов шарили вдоль финского берега. Наши батарейцы были каждую минуту готовы открыть огонь.

Корабли противника, разумеется, появлялись не каждый день, и в такие промежутки артиллеристы вели дуэль через залив с батареями гитлеровцев; считалось это будничным, малоинтересным делом. Но зато как только обнаруживали вражеский конвой, кругом все оживало, и люди заметно преображались; они не замечали снарядов, летевших с того берега, не страшились немецких бомбардировщиков, с воем пикировавших на батареи.

Живучесть наших батарей была превосходной. Во многом это объяснялось искусной маскировкой: ходишь рядом и ищешь, где же тут орудия? Кроме того, артиллеристы-береговики непрерывно совершенствовали и улучшали свои огневые позиции.

Иногда бой заканчивался через несколько минут, а иногда длился часами, пока горящий немецкий транспорт не добьют и он на глазах у всех не погрузится в воду.

Люди жили недалеко от огневых позиций, в чистых землянках, которые с полным основанием назывались поморскому кубриками. В такой кубрик не входили, а пролезали через узкую бронированную горловину.

В один тихий будничный день, тихий потому, что над заливом стояла густая пелена тумана, я приехал сюда и познакомился с командиром орудия, комсомольцем Александром Покатаевым. Это был невысокого роста крепыш, сибиряк, с густыми бровями, завидным румянцем на щеках, веселыми искрящимися глазами и добродушной улыбкой. Он принадлежал к числу тех тружеников войны, которые все силы, всю страсть молодой души отдавали любимому воинскому делу. Таким делом для Покатаева была артиллерия.

В свободные минуты он брал в руки тряпку и протирал орудие. Он мог часами сидеть с новичком и терпеливо объяснять ему сложные законы баллистики. Знал он гораздо больше того, что полагается знать младшему командиру, и умел эти знания в простой и доступной форме передать бойцам своего расчета. Некоторые из них пришли совершенно несведущими в артиллерии, а через год, два сами стали командирами орудий. Отсюда и пошло название: «покатаевская академия».

— Не знаю, кто придумал нам прозвище такое — «академия». Я хоть в настоящей-то академии не бывал, да знаю — ничего похожего у нас нет, — вполне серьезно рассуждал Покатаев. — Мы, как и все, воюем и учимся, учимся и воюем. Правило у меня такое: обучил человека, пожалуйста, берите, протестовать не буду, другие вырастут...

За время войны «покатаевская академия» выпустила трех командиров орудий, пять наводчиков, четырех установщиков прицела и двух замковых... Главным и единственным педагогом этой необычной «академии» был, конечно, сам Покатаев. Под его руководством молодые артиллеристы изучали материальную часть, тренировались на орудийном дворике. Он объяснял воинские уставы, по утрам читал сводки Совинформбюро. К нему за советом и рекомендацией приходили люди перед тем, как вступить в партию или в комсомол. Это был отец подразделения, хотя внешне он ничем не отличался от своих «сыновей». Бойцы о нем отзывались так: «Покатаев завсегда побеждает...»

И действительно, сколько раз ночью по тревоге поднимался орудийный расчет. Наводчики в перекрестие нитей прицела ловили транспорт, освещенный лучами прожекторов. С командного пункта едва успевали поступить данные, как выстрел покатаевского орудия сливался с батарейным залпом. И как-то однажды в глухую ночь во время боя немецкие снаряды перебили связь командного пункта со всеми орудиями, за исключением покатаевского. Это произошло в самый кульминационный момент, когда батарея, пристрелявшись, получила команду вести огонь на поражение цели. Требовалось развить максимальную скорость стрельбы, а между тем, за исключением Покатаева, ни на одном орудии не приняли этой команды. И пришлось Покатаеву стрелять за всю батарею. Осветительные снаряды противника рвались в воздухе, фугасные долбили землю вокруг орудия, а Покатаев со своими бойцами продолжал бить по транспорту. И вот уже из чрева судна вырвалось пламя. С командного пункта послышался радостный голос командира батареи: «Отлично кладете, есть накрытие!». Немецкий транспорт, как факел, осветил залив. При виде зарева пожара артиллеристы других орудий поддержали Покатаева. Охваченный огнем транспорт погружался в воду.

Разве можно рассказать обо всех боях, в которых орудийный расчет Покатаева показывал слаженность и настоящее воинское мастерство! Их было слишком много, таких боев.

Как-то раз в Петсамо держали курс четырнадцать вражеских кораблей. Командир батареи позвонил Покатаеву, предупредив: «Передайте всем: сегодня будет жарко, корабли ждут авиацию». Орудийный расчет Покатаева быстро изготовился к бою. Караван приближался. Вот уже суда начали входить в залив. От громадных транспортов отделились маленькие быстроходные катера и потянули шлейф густого дыма.

За этой завесой транспорт и танкер тронулись по направлению к порту. Вот тут-то и блеснули первые вспышки выстрелов наших орудий, и почти в ту же минуту над батареями появились немецкие самолеты. Земля задрожала от взрывов бомб.

В эту минуту важно было не дрогнуть, выстоять и продолжать свое дело. Глядя на спокойного, энергичного Покатаева, каждый боец старался действовать спокойно и быстро. Только спокойствие и точность могли принести победу. Орудие выпустило несколько снарядов, после чего наводчики сообщили: «На корме транспорта пожар», «Горят мачты», «На транспорте взрывы». С транспорта огонь перенесли на танкер. История с танкером памятна всем участникам боя. Тридцать шесть часов танкер был неуправляем, его носило по заливу, и даже утром сквозь туман, опустившийся над водой, пробивалось зарево пожара.

А сколько раз орудие Покатаева вело дуэль с противником через залив! И не удивительно, что вокруг орудийного дворика земля была перепахана, а бурые заржавевшие осколки валялись, как прибрежная галька.

Редко выпадало время выкроить часок, другой для мирных занятий, написать письмо, побриться, побренчать на гитаре, сыграть в шашки.

В то утро, когда мне довелось быть у Покатаева, он проснулся раньше всех и, подперев ладонями лицо, сидел над шашечной доской. Снарядный Викторов, с которым сражался Покатаев, мучительно думал, курил, пуская под потолок рваные колечки дыма.

— Кажется, не бывать тебе чемпионом батареи! — воскликнул Покатаев после очередного и, должно быть, очень удачного хода дамкой.

— Это мы еще посмотрим... Посмотрим, товарищ начальник академии, — процедил партнер и опять задумайся.

Часто звонил телефон. Покатаев снимал трубку, отвечал коротко, лаконично. И вдруг после одного звонка рука его, державшая шашку, так и осталась в воздухе.

— Что? Появилась цель? — допытывался Покатаев.

— К орудию! — скомандовал он на весь кубрик. Все сразу бросились к вешалке. Покатаев раньше других натянул ватную куртку и выпрыгнул через горловину. Артиллеристы цепочкой бежали за ним к орудийному дворику.

— Товарищ старшина, с того берега какая-то посудина отвалила. Пока одна черная точка видна, — докладывал наблюдатель, передавая бинокль Покатаеву.

— Орудие к бою! — скомандовал он. С пушки уже снимали маскировочную сетку, а Покатаев не отрывал глаз от непонятной цели.

— Что за чертовщина?! — произнес он вслух. — На транспорт не похоже. Катер не катер. Вроде как лодка...

— Плот, товарищ старшина, может, фрицы к нам лес сплавляют? — шутил наблюдатель. — Пускай приплывет, а там разберемся, — отвечал Покатаев.

— Может, его огоньком треба побеспокоить? — нетерпеливо спрашивал кто-то из комендоров.

Плотик довольно быстро перемещался к нашему берегу, и в бинокль можно было различить не только бревна, но и человека с доской в руках, энергично загребающего воду. Он перебегал с правой на левую сторону, должно быть, боясь, чтобы его плотик не отклонился от курса.

Все находившиеся у орудия с интересом ждали, что будет дальше.

— Необыкновенная цель! — разводит руками Покатаев.

А наблюдатель опять докладывает:

— Батарея противника на сопке Угрюмая открыла по плоту огонь.

Мы смотрим на близкий и в то же время далекий берег противника, но видим не вспышки в скалах, а отвесные султаны воды, взлетающие на середине залива рядом с плотиком.

— Сейчас мы ей заткнем глотку, — решительно заявляет Покатаев и в нетерпении смотрит на зеленый ящик полевого телефона. И тут раздается долгожданный звонок. Команда — открыть огонь. Земля содрогается. Волна горячего воздуха хлынула назад. Новый снаряд в канале ствола, и новый выстрел.

Стреляет уже не только сопка Угрюмая. Наблюдатель засекает вспышки и других немецких батарей. Снаряды ложатся все ближе к плотику. Человек уже не гребет, а беспомощно машет руками в сторону нашего берега...

— Кажется, сейчас в вилку возьмут! — приложив глаза к биноклю, говорит с опаской Покатаев.

В бой за человека на плотике, приближающегося к нашему берегу, вступает вся наша береговая артиллерия, все орудия дивизиона. Но по-прежнему свирепствуют немецкие батареи, и султаны воды все ближе и ближе к плотику. Когда оседает водяной смерч, мы с замиранием сердца следим — поднимется или не поднимется человек.

— Товарищ старшина, плот понесло в море! — неожиданно доложил наблюдатель. Покатаев посмотрел на часы.

— Ничего удивительного. Сейчас время отлива...

А снаряды наши летят и летят через залив.

По признанию Покатаева, такие бои редко завязывались в этих краях даже при проводке вражеских караванов в Петсамо и, вероятно, ни разу даже в часы разгрома конвоев и потопления транспортов у наших людей не бились так учащенно сердца, как теперь, когда они следили за судьбой человека на плотике.

Дело кончилось тем, что плотик унесло далеко в море и гитлеровцы потеряли его из вида. А наш наблюдатель видел, как подошел к нему советский торпедный катер и снял человека.

Больше ничего не удалось узнать о судьбе неизвестного, который приплыл к нам.

Продолжение этой истории по стечению обстоятельств произошло на моих глазах. Закончив свои дела на полуострове Рыбачьем, я приехал на знаменитую Озерковскую пристань, откуда суда ходили на Большую землю.

В темноте толпились бойцы, ожидающие посадки. Грузили пустые ящики, бочки, обломки немецких самолетов. Только за несколько минут до отхода буксира началась посадка. Все устремились к трапу. В это время послышался женский голос: — Товарищи, пропустите контуженого.

Пассажиры посторонились, девушка в белом халате ввела под руку на палубу человека в солдатской шинели и шапке, из-под которой виднелась белая каемка бинтов.

Он опирался на палку, еле передвигая ноги. Его привели в теплый кубрик, он с трудом снял шинель. На первый взгляд он казался глубоким стариком: бледное, иссохшее лицо с выдающимися скулами, впалые глаза.

С удивлением рассматривал он солдат и офицеров, расположившихся за столом на деревянных скамейках, и, кажется, все еще не мог понять, что с ним происходит.

Нагнувшись и сделав усилие, чтоб снять сапоги, он глухо сказал про себя:

— Да, плох ты стал, товарищ, совсем плох...

— Отчего же, тяжело болел, что ли? — спросил забравшийся на верхнюю полку и оттуда наблюдавший за ним матрос.

— Нет, дружок, не болел. Это хуже болезни. И даже хуже смерти... — помолчав, добавил он. Все насторожились.

— Умереть лучше бы, — продолжал он. — А то одна сплошная пытка... У фашистов был...

Наступила пауза, а он, оглядев всех и снова делая усилие над собой, опять заговорил:

— Да, вот значит, стали в последние дни приходить корабли с грузом, войсками, появились у немцев какие-то новые самолеты. И стали поговаривать, что собираются они десант высаживать. Мы, как узнали насчет десанта, всю ночь просидели в бараке, советовались, как наших предупредить. Решили, значит, кому-то надо пробраться. Хоть и расстреляют, а надо предупредить. Вот я ночью и ушел, под проволокой наши уже ход прорыли. Выбрался из лагеря... Двое суток добирался до берега, там сколотил плот и поплыл...

Он огляделся и, заметив сочувствующие взгляды окружающих, добавил:

— А ждали мы наших в лагере, ох как ждали... — И, слабо улыбнувшись, сказал: — Хорошая есть русская поговорка у нас на Волге: «Коли ждешь, выходи навстречу». Вот я и вышел.

 

Вместо послесловия

Течет река времени, не видно ее берегов. Далеко, очень далеко остались события, свидетелями и участниками которых довелось быть людям моего поколения. И то, о чем я рассказал в этой книге, лишь небольшая частица увиденного и пережитого в огненные годы войны.

Таллин... Севастополь... Заполярье... По-особому дороги мне эти места, ибо люди, которых я там встречал, — есть живое олицетворение, стойкости и патриотизма всего нашего народа. У каждого из них был свой час мужества, когда требовалось проявить силу воли и высокий гражданский долг. Честь им и слава за то, что все они достойно выдержали это самое суровое испытание. Те места, где они сражались, защищая каждую пядь земли, можно считать святыми местами. Поездка в эти края — всегда встреча со своим прошлым, со своей молодостью.

Можно понять человека, которого я встретил несколько лет назад в Таллине на площади Победы. Он был немолод, но еще достаточно крепок. Счастливо улыбаясь, не в силах скрыть волнение, оглядывал он весенний Таллин. Деревья оделись молодой листвой. На Вышгороде распустилась сирень. В пруду плавало множество диких уток. Словом, в природе все радовало глаз, вызывало самое доброе настроение. Человек смотрел и радовался.

Я подошел к нему, мы разговорились. Он оказался шахтером из Донбасса. Отдыхал, лечился в Латвии в санатории, осталось несколько отпускных дней, и он решил провести их в Таллине.

— Я воевал на этой земле и потому она мне родная, — сказал он.

Прошлое... Оно не уходит бесследно. Оно живет в умах людей и нередко вторгается в нынешний день, властно напоминая о себе... На эту мысль меня навела еще одна встреча.

Все началось с того, что редакция флотской газеты решила устроить заочное интервью со своими читателями.. Она попросила их ответить на ряд вопросов, опубликованных в газете. Писем было множество. В ответ на вопрос: «Ваш любимый герой?» назывались имена известных революционеров, героев гражданской и Великой Отечественной войн: Чапаева, Котовского, Олега Кошевого, Зои Космодемьянской...

Сотни анкет, заполненных разными почерками, пришли в редакцию. Сотрудники начали с ними знакомиться. Всех удивило письмо моряка с Краснознаменного крейсера «Киров», который назвал никому не известное имя — Екимов.

В редакции ломали голову: кто такой Екимов? Наверняка знаменитая личность, а мы-то не знаем, не ведаем. Решили запросить автора анкеты. И получили совсем неожиданный ответ: речь шла о мастере инструментального цеха Кировского завода в Ленинграде Александре Ивановиче Екимове. «Я его давно знаю, — сообщал моряк, — работал с ним до призыва на флот...»

Тут не только редакция, но и я, случайно узнавший об этом, заинтересовался Екимовым. И мне захотелось увидеть этого человека и понять, почему моряк назвал его имя?

И вот я в Ленинграде на Кировском заводе. Обращаюсь к начальнику инструментального цеха, объясняю цель своего приезда.

— Правильно. Есть такой Александр Иванович Екимов. Был рабочим, теперь начальник участка. Хороший человек. Никто о нем не писал, да он, наверное, и не захочет, чтобы о нем писали.

Через несколько минут я шел по широкому проходу, между двумя рядами станков, выстроившихся вдоль цеха, как бойцы на параде.

Смена еще не началась, и ничто не нарушало молчаливого и строгого парада машин. Постепенно цех начал заполняться людьми. Они входили не торопясь, спокойно, проходили к своим станкам или просто останавливались в проходе и продолжали начатый разговор. Среди этих людей я искал Екимова, но не мог найти. В лицо я его не знал, а по описанию почти каждый рабочий казался мне похожим на Екимова. Потом, когда я познакомился с ним, понял, в чем дело. В лице Екимова, в его походке, манере держаться не было решительно ничего примечательного. Смотрел он прямо в лицо, держался просто, улыбался нешироко. И всего-то, что было в нем особенного, индивидуального — это его глаза, ясные и синие. После мне говорили, что, когда Саша Екимов был маленький, глаза у него были еще синее. Ну а людям, которые помнили, как впервые в сороковом году отец Саши, машинист Кировского завода, привел подростка в цех, нельзя не верить.

Саше было шестнадцать лет. Учиться не хотел, рвался к работе, стремился сразу стать взрослым. Как батя! Это значит: прийти с завода, снять пиджак, помыться и сесть за стол, спокойно и с чувством собственного достоинства поглядывая, как мать, вытянув губы, разливает пахучие щи. Сколько в этой жизни солидности! Не то, что украдкой засовывать портфель за этажерку да выслушивать бесконечные: «Садись за уроки!»

Отец говорил: «Не надо тебе никакого ремесленного, попрошу Тетерина, он токарь знающий, научит тебя, покажет, как да что, и начнешь работать». Тетерин оглядел паренька: «Ну что ж, давай! Если ты смышленый, толк будет!» Так началась дружба Саши с дядей Ваней.

Дядя Ваня и вправду был знающим человеком, пожалуй, самым знающим в цехе. По крайней мере так казалось Саше. Никто лучше и понятней его не мог объяснить и показать, как быстро и точно вытачивать детали. Это он приучил Сашу не пугаться, не вздрагивать, когда станок включают. Саша привыкал к цеху, характерному запаху металла и эмульсии. А когда он начал работать самостоятельно, получил свой станок, когда в его взгляде появилось больше уверенности и жизнь, казалось, только теперь начинает открывать перед ним свои богатства, началась война. Война! Она легла на его неокрепшие плечи двумя нормами на заводе, сильно урезанным пайком, тяжелыми ночными дежурствами на крыше после трудового дня. Война была для него в похудевших суровых лицах товарищей, в трудностях первой блокадной зимы в Ленинграде, в том, как редко улыбалась мать. Тяжело приходилось, но Саша работал, перевыполняя нормы не ради заработка, а потому, что только так надо было жить, а иначе было невозможно. Так жили все...

В январе 1943 года Екимовым пришла повестка из военкомата. Сашу призвали в армию. Мать плакала, хмурился отец. Он постукивал пальцами по столу и глухо говорил: «Может, еще увидимся! Чего плачешь!» Отец водил на передовую поезда с боеприпасами, и в душе у Саши смутно теплилась надежда: может, и вправду на фронте встретимся — гора с горой не сходится...

Новобранцев привезли под Пулково. Там проходила линия обороны. Хоть и передний край, а все же ближе к дому. Не так страшно. Но когда попал под первый артобстрел, оглушенный, дрожащий, он еле пришел в себя. Один из бывалых солдат тряхнул его за плечо и улыбаясь прокричал в ухо: «Ничего, не робей, сынок! Привыкнешь!» Солдаты стали выходить из укрытий. Вглядываясь в бледные потрясенные лица своих сверстников, Саша понял, что не только ему было страшно. Через несколько месяцев он и сам привык к артиллерийской канонаде, как когда-то привык к гулу станков в цехе, а позже привык к дежурствам на крыше в осажденном Ленинграде.

Сорок четвертый год застал Сашу под Кингисеппом. Их батальон стоял в двенадцати километрах от железной дороги. Однажды во время передышки между боями его встретил знакомый солдат из соседнего батальона:

— Сашка! Был сейчас на станции, встретил твоего однофамильца. Солидный такой дядечка. Поезд с боеприпасами привел...

— Как? Какой поезд? Наверное, мой батька.

Отпросившись у командира взвода, Саша помчался на станцию. В голове была только одна мысль: только бы успеть. Он видел свою встречу с отцом, о которой мечтал столько времени.

Вдали показался обуглившийся остов станционного здания, уцелевшие низкие домишки, а за ними на синем небе четкий силуэт поезда. Над паровозом висело белое облако пара. «Стоит!» Сердце застучало сильнее. Перехватило дыхание то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения. Саша подбежал к поезду и возле паровоза увидел знакомую фигуру отца.

Свидание было коротким. Через двадцать минут поезд покинул станцию. Саша, не дожидаясь, пока скроется из виду последний вагон, повернулся и побрел к ближнему домику попросить напиться. Только теперь он почувствовал, как устал.

Закончил войну Александр Екимов в Румынии. А в сорок пятом году на месяц приехал на побывку в Ленинград. Теперь это был не мальчишка, выряженный в длинную шинель, а настоящий солдат. Война закалила его, суровее, тверже стало лицо. Мало осталось в нем от прежнего Саши. Юность для его поколения кончилась где-то на полпути. Саша Екимов шел по городу, который был для него большим домом, где все знакомо, и любая мелочь вызывает воспоминания. И небо, служившее крышей этого дома, было не таким, как в Румынии или Болгарии, а своим собственным, особым — ленинградским небом, растворившим в себе холодную серую невскую волну. Город хранил следы войны: разрушенные дома смотрели пустыми глазницами окон, гладкий полированный гранит зданий был изуродован осколками, кричали угрожающие надписи на стенах «При артобстреле эта сторона улицы опасна».

Отпуск прошел быстро. Надо уезжать, когда кажется, что ты только приехал. На завод так и не успел сходить. Но отец, который все еще работал на Кировском, обстоятельно рассказал, где что разбомбили, что осталось невредимым и кого недосчитались на заводе после войны.

— Дядю Ваню помнишь?

— Ну а как же?

— Помер дядя Ваня. Здесь. На заводе.

Саша знал смерть. Он видел, как умирали раненые, как, скошенные пулей, падали товарищи во время атаки. Но то, что умер именно дядя Ваня, токарь Тетерин, его первый учитель, который на всякую шалость Саши строго говорил: «Не фулигань!» — это как-то не укладывалось в голове.

— Ну а что станок-то его? Работает?

— Работает, конечно. Парня другого поставили.

— Ну ладно. Вернусь, посмотрю, что за парень. Мне хотелось бы встать к его станку.

Уже тогда Саша был уверен, что он вернется на завод. Он не сомневался — иначе быть не может!

...Александр Екимов вернулся на завод в ноябре 1948 года, сразу же после демобилизации. В цехе работали многие, кто хорошо знал его еще с довоенного времени: Берновский, Миронов, Щербинский. Желание Александра исполнилось, его поставили к тому самому станку, дали пробную работу токаря четвертого разряда. Он помнил, как ловко все у него спорилось, когда работал под присмотром дяди Вани. Так неужели же сейчас он не сможет вернуть бывшую сноровку?

Достичь прежнего уровня оказалось не таким простым делом. На помощь пришли упорство и настойчивость. Однако когда Александр принес свою первую продукцию в ОТК, молоденькая контролерша Галя улыбнулась: «Ну и задали вы мне работы! Слишком много браку». Александр насупился, смолчал. Он, сердито посмотрев на Галю, повернулся и пошел к станку.

Прошло года полтора, и Александр Екимов освоил самые сложные токарные операции. Почти вся его продукция ОТК проходила с оценкой «отлично», а Галя уже не делала ему замечаний. Они предпочитали говорить о другом, встречаясь вечерами после работы. Их многое объединяло.

Хотя Галя была и моложе Александра, но прошедшая война и для нее осталась самым тяжелым жизненным испытанием. В блокадном Ленинграде погибли отец и мать, она выросла в детском доме. В семье Екимовых она нашла то человеческое тепло, которого была лишена в страшные блокадные зимы. Александр и Галя поженились. У них родился ребенок. Галя ушла с завода воспитывать сына, и Александр совсем перестал заглядывать в ОТК. На заводе шутили: «Жена ушла, так и отдел тебе не нужен». А контроль действительно был не нужен Александру Екимову. Вся выпущенная им продукция была отличного качества, он имел личное клеймо. Александр Екимов работал хорошо. Был скромен, чуток к несправедливости, честен. Были, конечно, и в его жизни свои сложности. Когда родился второй ребенок, в одной комнате стало тесновато. Екимов начал хлопотать об улучшении жилья. И вот семья Екимовых получила дополнительную жилую площадь в новом доме.

Но рядом с трудностями существовали в жизни семьи Екимовых и радости, обычные человеческие, всем нам знакомые: первое слово сына, его первая отметка в школе, хороший солнечный день и выезд с друзьями на рыбалку, первый снег и предвкушение славной охоты. Ведь рабочий Екимов не только хороший рабочий, рационализатор, производственник. Он и любящий отец, и страстный охотник и рыболов.

Почти каждое воскресенье выезжают рабочие Кировского завода на своем грузовике на рыбалку, куда-нибудь на Карельский перешеек, на Вуоксу. Бывают удачные дни, бывает ничего не привозят, но возвращаются всегда веселые, счастливые, переполненные впечатлениями. Ведь рыболовы и охотники — это совсем особый народ. Люди с двойным слухом и зрением, которым многое открывается и с которыми разговаривает природа. Быть может, еще со времен войны, когда, казалось, на родной стороне сама земля укрывает, сохранилась у Александра привязанность к русской природе. Сам он городской, и отец у него старый питерский рабочий и, казалось бы, неоткуда взяться этой властной тяге в леса, к реке или к озеру.

...Я разговаривал с Екимовым в цехе. Он рассказывал о себе скупо, в душе, вероятно, недовольный тем, что я отрываю его от работы. Он смущенно водил ладонью по столу. Словоохотливости газетного героя в нем не было ни на йоту:

— Все-таки вы не пишите обо мне. Честно говоря, я ничего такого не сделал. Если будете писать о таких, как я, тогда вам придется рассказать обо всех людях, какие у нас работают. А ведь это, по-моему, очень трудно сделать...

Он сказал это искренне, уверенный в своей правоте.

Мы попрощались. Александр Иванович пошел по своему участку вдоль длинного ряда станков и вскоре смешался с рабочими, издали похожими на него.

А я подумал о том, что он идет в жизни по следу, проложенному дедами и отцами, а за ним шагает новое поколение, знающее о войне по книгам и рассказам, и тот моряк с «Кирова», что, отвечая на вопрос «ваш любимый герой», не случайно назвал имя — Екимов!