Курсом на Севастополь
Фронтовой Севастополь! Он был в наших мыслях, в наших сердцах. Развернув утром газету, мы с тревогой искали глазами сводку Совинформбюро, желая поскорее узнать, что там, в далеком Севастополе?
Добираться туда было не просто. Самолеты шли кружным путем, и пришлось сделать несколько пересадок, прежде чем я очутился в Новороссийске. Здесь формировались конвои в Севастополь: транспорты с войсками, боеприпасами, продовольствием в охранении боевых кораблей.
Я поднялся на палубу лидера «Харьков» и был представлен командиру корабля капитану 2 ранга Пантелеймону Александровичу Мельникову. Рассматривая мои документы, он загадочно улыбнулся:
— Не боитесь? Имейте в виду — сейчас это самый опасный вояж. На пути нас стерегут немецкие торпедоносцы. По воздуху оно бы надежнее. Только редко угадаешь на самолет...
— Боюсь не боюсь, а надо идти, — ответил я.
— Ну, пожалуйста, сейчас вам отведут место, и в ночь мы выходим.
Краснофлотец привел меня в двухместную каюту. Одно место было уже занято; на койке лежал чемодан, и на вешалке висела шинель с нашивками батальонного комиссара. Владелец имущества ушел на берег и вернулся обратно уже вечером, буквально за несколько минут до нашего отхода. Я представился. Он протянул руку и воскликнул: «Да мы ж с вами старые знакомые!..» Пристально вглядевшись в его лицо, я узнал бывшего секретаря парткома Балтийского завода в Ленинграде инженера Кузьму Семеновича Чернявского, у которого я не раз брал интервью, особенно когда спускали на воду новые суда. Теперь он был инспектором политуправления Черноморского флота.
В густую темную ночь мы отошли от пирса. Конвой довольно быстро построился и, выйдя в море, мы взяли курс мористее, чтобы потом круто повернуть на Севастополь.
Я устал от дневной беготни и лег на койку, а Чернявский открыл чемодан, долго перебирал бумаги, а потом и сам пристроился на койке. Заснуть мы оба не могли. Вспомнили Ленинград, я рассказывал ему о первой блокадной зиме, о том, как в холодных, пустых цехах его родного Балтийского завода военные моряки своими силами ремонтировали корабли. Он лежал, не шелохнувшись, слушал, а потом стал говорить, заметно волнуясь:
— Если бы вы знали, как осенью прошлого года мы переживали за судьбу Ленинграда. Главное — не было связи. Газеты приходили с большим опозданием. Чувствовалось, что там тяжело... У нас у самих были горячие денечки. Противник наступал. Всех политработников послали на корабли, в части вести политическую работу, и пример Ленинграда имел большое значение. Мы призывали драться по-ленинградски, превратить Севастополь в крепость обороны. И этот призыв неизменно находил отклик...
— А чем вы теперь занимаетесь? — поинтересовался я.
— Проверяю работу партийных организаций. Сейчас имею особое поручение: везу в Севастополь документы. Крымских партизан награждать будут.
И он рассказал мне о крымских партизанах, которые обосновались в горах, создали там базы.
— Условия адски тяжелые... В любой партизанский край можно послать самолеты с продовольствием и вооружением. А тут необходимое забрасывают только на парашютах. У них много специфических проблем, самая острая проблема — эвакуация раненых и доставка продовольствия.
Голос Чернявского постепенно затих. Скоро мы оба заснули.
Нас разбудили протяжные звонки и топот матросских ног по железной палубе. Мы быстро оделись и вышли наверх. Было уже утро. Солнце заливало палубу. Люди стояли у пушек и пулеметов. С ходового мостика передавалась команда «Усилить наблюдение», и наблюдатели во все глаза смотрели на море, отливающее светлой голубизной.
Тишина. Только слышатся всплески воды, рассекаемой острым форштевнем. И вдруг в эту тишину разом врываются голоса:
— Прямо по курсу торпедоносец противника.
Где он, проклятый, я не вижу, пока не раздаются выстрелы пушек и впереди не повисли черные облачка разрывов. Среди них низко над водой, лавируя, воздушный пират несется прямо на нас. С каждой секундой он ближе. Выстрелы пушек, треск пулеметов и резкие отрывистые команды — все сливается в общий гул. Клубки разрывов стеной встали перед ним. Он сбит с курса и отвернул в сторону.
— Ага, гадина, не выдержал! — кричит пулеметчик и посылает ему вслед светящиеся трассы.
Несколько минут пауза. И уже другой самолет крадется со стороны солнца, рассчитывая на внезапность. Снова густой заградительный огонь. Видимо, летчик твердо решил атаковать. Боясь сблизиться с нами, он с расстояния примерно в восемь кабельтовых бросает продолговатую сигару, и она неумолимо несется к кораблям. Я слышу твердый, властный голос Мельникова:
— Право на борт!
Корабль совершает циркуляцию, а бурун стремительно несется и пролетает всего в нескольких метрах за кормой. Мы облегченно вздыхаем. Кто-то напоминает:
— Одну сбросил, другую унес с собой.
И потому не спадает напряжение. Как раз сейчас мы проходим самую опасную зону. Не успел все это объяснить Чернявский, как на горизонте из-под солнца появилась точка, и опять корабль содрогается от гула орудий. Мы уже на ходовом мостике, я смотрю на Мельникова, на его неуклюжую фигуру в меховом реглане, чесанках, шапке-ушанке. Но в минуты опасности одежда нипочем; его движения быстры и проворны, рывок ручкой машинного телеграфа, и нос корабля уклоняется. Летчик пока выдерживает характер и идет строго на нас. Кажется, вот-вот врежется в корабль. Нет! Торпеда срывается, скользит по воде, а самолет отвернул в сторону — торпеда опять осталась у нас за кормой...
И так все утро: то поодиночке, то несколько самолетов сразу атакуют наш конвой. Спасает точный заградительный огонь и искусное маневрирование капитана 2 ранга Мельникова.
И вот нас уже встречает Севастополь. Золотистые отблески ложатся на белые домики, уцелевшие вдоль берега.
— Вон там, видите, — линия фронта, — объясняют мне. — Там день и ночь не затихают бои.
— Так близко?!
— Да, представьте...
Я не отрывал глаз от далеких дымков, вспыхивающих над линией фронта. Пристально взглядывался в очертания Малахова кургана, где родилась слава бессмертных героев обороны Севастополя в середине прошлого столетия, — адмиралов Корнилова, Нахимова, матроса Кошки и севастопольской Даши. Живо вспомнились слова Льва Толстого: «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах». Да, это чувство мужества захватывало всякого, кто вступал в те дни на священную севастопольскую землю!
Сойдя на берег, я увидел разрушенные дома, знаменитый Владимирский собор, разбитый прямым попаданием бомбы, мачты крейсера «Червона Украина», торчавшие из воды. Но поразило другое: деловой ритм жизни. На улицах не затихал грохот стрельбы. Рвались снаряды, клубы дыма вставали над городом. И тут же люди с метлами и железными совками старательно, по-хозяйски подметали тротуары и мостовые.
Точно, минута в минуту, открывались магазины, и возле парикмахерской, в нескольких сотнях метров от которой утром разорвался тяжелый снаряд, швейцар в ливрее и картузе с золотым околышем водружал на место сброшенную воздушной волной вывеску.
Я спешил повидаться с членом Военного совета Черноморского флота Николаем Михайловичем Кулаковым. Мне не терпелось начать свою работу.
Над Севастополем светило яркое солнце, было тепло зеленели парки, на клумбах пестрели цветы.
На побережье бухты, среди развалин домов, груды железа и щебня, я с трудом нашел деревянные ворота. Было очень странно — забора нет, а ворота уцелели. И возле них стоял краснофлотец с автоматом. Осмотрев меня с ног до головы и проверив мои документы, он указал ход в бетонированное убежище. Это был флагманский командный пункт Черноморского флота. В узеньком коридорчике я быстро нашел дверь с табличкой: «Член Военсовета ЧФ дивизионный комиссар Н. М. Кулаков». Мы подружились еще на Балтике, и вот предстоит встретиться здесь в такое время!..
Был тихий спокойный час. Николай Михайлович усадил меня в кресло, сел рядом и подробно расспросил о Балтике и Ленинграде. Я начал с того, как мы два месяца сражались у стен Таллина, а потом уходили, вернее, прорывались сквозь минные поля, ведя жестокие бои с самолетами, торпедными катерами, подводными лодками противника. Кулаков слушал, не перебивая, и только в конце заметил:
— Мы ведь тоже немало пережили при эвакуации Одессы. Если обстановка вынуждает отступать, то это надо делать умеючи, сохранив силы и технику...
Когда я рассказывал о сентябрьских налетах авиации на Кронштадт, и как в его родной «Марат» попала бомба, и на глазах у всех оторвался нос корабля вместе с первой башней и все это ушло под воду, Николай Михайлович заволновался, достал носовой платок и вытер капли пота на лбу.
Несколько минут мы оба молчали. Затем Кулаков встал и с обычным для него оптимизмом сказал:
— А мы держимся... Два штурма отбили... Со дня на день ждем третьего. Конечно, наши силы не равны. Опираемся на опыт и боевые традиции предков... Суворов сказал, что воюют не числом, а уменьем. И мы о том же говорим нашему народу.
Он объяснял и показывал по карте, что представляет собой оборона Севастополя, разбитая на отдельные секторы. Чувствовалось, что он знает все это не по донесениям, а сам излазил каждый участок.
Наконец я сказал Кулакову и о цели своего приезда. Услышав, что «Правда» собирается дать материалы о Севастополе да еще надеется получить и его статью, он обрадовался:
— Это для нас большая честь. К сожалению, на флоте нет постоянного корреспондента, и о нас редко пишут. Что касается моей статьи, — за этим дело не станет, — пробасил Николай Михайлович. — Все остальное трудно планировать, пока вы не приглядитесь к нашей жизни. Вам полезно побывать на боевых участках, познакомиться с нашими артиллеристами, скажем, у Малахова кургана. Там командует батареей Матюхин — корабельный моряк, а вот обстановка заставила воевать на сухопутье. Хорошо бы вам добраться до Балаклавы, повидаться с Новиковым. Боевой генерал! Прошел Испанию... Посмотрите, как живут горожане. Мы на них не в обиде. Крепко помогают... На днях мы вручали орден Красной Звезды работнице завода, развернутого в штольнях, Насте Чаус. Обязательно сходите туда, поговорите с ней, личность примечательная...
Не выпуская из рук карандаша, я едва успевал записывать незнакомые названия: Малахов курган, Балаклава, завод в штольнях...
— Кстати, в ближайшее время горком партии устраивает слет участников обороны Севастополя. Не пропустите! Хороший случай ближе узнать наш народ и понять, что такое севастопольцы...
— Вероятно, то же самое, что и ленинградцы, — заметил я.
— В общем-то, да! Из одного теста замешаны. Но есть некоторая специфика. Я не буду о ней говорить, и вам неинтересно работать по готовым рецептам. Гораздо лучше, если своими глазами все увидите и своим умом будете постигать окружающую жизнь.
— А Ленинграду спасибо! Он здорово нас выручил, — сказал с чувством признательности Николай Михайлович. — Вы, вероятно, знаете, в первые же часы войны, на рассвете, немцы сбрасывали бомбы и, что еще опаснее, — мины неизвестного свойства. Мы знали контактные мины и умели с ними бороться. Техника траления была полностью освоена. А тут противник применил еще и магнитные мины; они не требовали контакта, а «отзывались» на магнитное поле приближающегося корабля. Даже тральщики в борьбе с магнитными минами оказались беспомощны, под угрозой оказалось судоходство, наши морские коммуникации, подвоз войск, техники, продовольствия. И корабли с большим риском выполняли боевые задачи будучи лишены свободы маневра. Короче говоря, создалось пиковое положение. Тогда-то и пришла на выручку группа ленинградских ученых...
Кулаков не назвал фамилий сотрудников одного из институтов, а это были завтрашние светила науки: академики Игорь Васильевич Курчатов, академик Анатолий Петрович Александров — трижды Герой Социалистического труда, президент Академии наук СССР, а также профессора А. Р. Регель, Ю. С. Лазуркин, П. Г. Степанов, К. Н. Щебро и другие.
— Вот они нам и помогли, разработав надежный способ борьбы с магнитными минами,- сказал Кулаков, опять же не проронив ни одного слова о том, в чем заключался этот способ.
Сегодня можно сказать, что в Южной бухте была установлена баржа с мощной аккумуляторной батареей, оснащенная различными измерительными приборами. Специальная служба во главе с энергичным и изобретательным инженер-капитаном 3 ранга Михаилом Григорьевичем Алексеенко сделала все необходимое, чтобы осуществить замысел ученых. Корабли перед боевыми походами подходили сюда, размагничивались, а затем шли на специальный полигон. Там на разных глубинах стояли немецкие мины с взрывателями, но без взрывчатки. Если корабль прошел и взрыв не последовал, значит, все в порядке. Это была первая стадия работы. Вскоре профессор И. В. Курчатов помог созданию специального электромагнитного трала, которым были оснащены боевые корабли. Магнитные мины уже не представляли столь большой опасности...
— Так что Ленинграду мы благодарны, — заключил Николай Михайлович. — Его посланцы помогли обезопасить судоходство и без особого риска использовать крупные корабли в качестве артиллерийской поддержки войск, обороняющих Севастополь. Конечно, сейчас на эту тему писать нельзя. Ни в коем случае, — строго-настрого предупредил он. — Когда-нибудь после войны люди узнают их имена. Узнают, что в подвиг Севастополя влился и труд ленинградских ученых.
...После Ленинграда, где спасались от бомб и снарядов в подвалах жилых домов, Севастополь мне показался чудом. Тут не только предприятия, но и школы, общежития, госпитали, даже кинотеатр были укрыты в скалах и подземельях, и сотни людей работали, учились, отдыхали, не страшась бомб и снарядов.
...Мы шли по бетонированному полу широкого ярко освещенного тоннеля. У стенок ящики с минами и гранатами. По узкоколейке в глубь тоннеля катились вагонетки и возвращались нагруженные.
— Это все сработано за сегодняшнюю ночь, — пояснил мне дежурный инженер.
Он рассказал, что завод, занимавший в мирное время обширную территорию, за шесть дней был спрятан в штольнях, сохранившихся еще с времен первой Севастопольской обороны. Установили станки, провели свет, открыли столовую, общежитие и даже хлебозавод.
Производственные цехи, безусловно, отличались от обычных заводских корпусов. В них было тесно, станки стояли впритирку, и, несмотря на усиленную вентиляцию, сильно ощущался недостаток свежего воздуха.
— Где вы достаете сырье? — спросил я у инженера. Он рассмеялся.
— Сырья хватает: крыши разбитых зданий, железная арматура, разный металлический лом. В Севастополе ничего зря не пропадает.
На этом производственном комбинате и работала Анастасия Кирилловна Чаус — достойная женщина, можно без преувеличения сказать, героиня труда. И героиня войны. То и другое тесно переплелось в ее жизни. В ней воплотились черты нашей женщины — упорной и самоотверженной, способной переносить любые лишения и невзгоды, той русской женщины, которую воспел Некрасов...
Кто она? Откуда взялась? Не до того было в горячую пору, хотя штрихи ее биографии проливают свет на истоки сильного характера.
Деревенская девушка из села Семеновка Сумской области — самая младшая в семье, она еще в детстве хлебнула горя: видела бесчинства белых, смерть отца и двух братьев от голода, свирепствовавшего на Украине. До начала войны два года работала штамповщицей на консервном заводе. Люди ее окружали хорошие, доброжелательные... Подружилась Настя с девчатами, работавшими в одной бригаде с ней. Это были ее однофамилица Мария Чаус и Елизавета Леонова.
В самом начале войны завод эвакуировался в тыл. И три девушки, три верные подруги, перекочевали в Севастополь на военный завод, в холодный тесный цех, на более чем скромный паек осажденного города...
Подружкам не раз предлагали эвакуироваться. Только у них и мысли такой не возникало. Стоять до победного конца! Стоять, пока стоят черноморцы!
Сигналы воздушной тревоги раздавались по нескольку раз в день, и это никого не удивляло. Многие даже не уходили в убежище, боялись потерять лишнюю минуту времени. И вот 2 ноября сорок первого года очередной воздушный налет на Севастополь и прямое попадание бомбы в цех. Лиза Леонова убита, Настя Чаус осталась без руки.
Горе, большое неутешное горе не сломило двух подруг, чудом оставшихся в живых. Около месяца Настя лежала в госпитале. И снова у станка — того самого станка, на котором штамповала детали. Ей предписывают уехать. Отказывается! Предлагают более легкую работу. Слышать не хочет! Стоять на своем месте! Стоять до победного конца! Здесь смерть или победа!..
Так она до самых последних дней обороны штамповала детали для ручных гранат, по-прежнему перевыполняя норму. И гордилась тем, что у нее на груди боевой орден Красной Звезды, который дается за мужество и отвагу, проявленные там, на переднем крае. В сущности, и она была бойцом. До последнего дня и часа!
...Помню, в обеденный перерыв мы уединились в дальний угол цеха, сидели в полутьме, жевали бутерброды и тихо разговаривали. На мой вопрос, как это можно, работая одной рукой, давать столь высокую норму выработки, Настя ответила:
— В наше время надо делать, сколько может человек. И еще столько же!
Пожалуй, в этих мудрых словах выражено то, на мой взгляд, самое главное, что помогало Насте Чаус и всем советским людям, — вера в себя, в свои силы и возможности.
Когда прозвучал звонок и мы вышли на свет, я посмотрел на нее,- самую что ни на есть простенькую, обыкновенную русскую женщину, в красном платочке, синей спецовке, с Красной Звездой на груди, и вспомнил женщин с плакатов времен гражданской войны. Они были такими же. Представив себе знаменитую Дашу, подумал, что и Настя чем-то похожа на севастопольскую героиню.
Девушка-снайпер
Прожив несколько дней в Севастополе, я стал привыкать к тому, что по утрам за окном гостиницы звенят трамваи, спешит в школу шумная, говорливая детвора в маленьких бушлатах с надраенными до блеска пуговицами и бляхами.
Приморский бульвар у памятника затопленным кораблям весь в зелени. Обстрел города прекратился. К полудню солнце настолько пригрело, что можно было снять шинель. Мамаши везут в колясках на прогулку малышей, которых еще не отправили на Большую землю. Детвора радуется весне и теплу... Цветет миндаль...
И вдруг в эту, казалось бы, спокойную жизнь врывается огненный смерч.
Гул моторов... Высоко в небе плывут вражеские бомбардировщики. Люди спешат в убежища, траншеи, прячутся в подъездах домов, корабли укрываются за густыми клубами дымовых завес. Нужно напрягать глаза, чтобы увидеть самолеты, появившиеся из-под солнца. В ушах звенит от стрельбы. Со всех сторон бьют пушки и строчат пулеметы, а самолеты держат курс на гавань. Перед ними встает густая завеса черных клубков. Ведущий бросается в полосу разрывов. Одна за другой четыре серебристые бомбы, завывая, понеслись к бухте. Разрывы снарядов все ближе и ближе к самолету, и вдруг восторженные крики, они перекрывают грохот стрельбы.
— Ура! Ай да зенитчики!
В небе длинный шлейф дыма. Обломки немецкого бомбардировщика летят к земле.
Зенитки смолкли. Кто-то из стоявших рядом обрадованно кричит:
— Наши пошли!
И вот в строй «юнкерсов» врезались черноморские «ястребки». Немцы рассыпались кто куда. Истребители продолжают преследование. Один «ястребок» пристроился в хвост «юнкерсу», прижимает его к земле. Еще очередь, еще — и вот задымило крыло с черными крестами... Летчик выбрасывается из горящей машины и, не успев открыть парашют, камнем падает в воду.
В один из таких дней я вдоволь набегался, устал, проголодался и зашел в городскую столовую. За столиками обедали рабочие, женщины с детьми, бойцы и командиры, прибывшие с флота по делам.
Я обратил внимание на девушку в воинском обмундировании, сидевшую в углу на диване. У нее было смуглое лицо и коротко остриженные волосы.
Со мной за столиком сидел корреспондент «Красной звезды» Лев Иш. Он кивнул на девушку и спросил:
— Ты знаешь, кто это? Пойдем познакомлю.
Оказалось, что это Людмила Павличенко, имя которой через несколько месяцев узнала вся страна. Около трехсот фашистов сразила она снайперскими выстрелами и одной из первых женщин-фронтовичек получила звание Героя Советского Союза.
Держалась она скромно, замкнуто, а худобой и бледностью производила впечатление человека, еще не успевшего оправиться после тяжелой болезни. Я не знал, что она пережила большую личную трагедию, и, как это принято у журналистов, с места в карьер начал донимать ее вопросами. О себе она рассказала немного: работала на киевском заводе «Арсенал». С мужем отдыхала в одесском санатории. Здесь их застала война. В тот же день они явились в военкомат и объявили себя мобилизованными. Оба имели воинскую специальность: до войны занимались в снайперской школе Осоавиахима.
Так с первого до последнего дня они защищали Одессу, а потом Севастополь. Во время боя командир батальона вынужден был снайперов — золотой фонд армии — бросить в пехотные цепи. Во время рукопашной схватки муж Людмилы Алексей погиб у нее на глазах...
Мы говорили о секретах снайпера. Людмила нарисовала в моем блокноте участок фронта и крестиками обозначила свои позиции.
— Так близко от противника? — удивился я.
— Да, не больше ста метров, я хорошо слышу их голоса. В нашем деле очень важно выбрать удачную позицию и «врасти» в землю.
Она заметила мое недоумение и стала объяснять:
— Ну, понимаете, надо уметь замаскироваться и лежать не шевелясь, чтобы тебя не обнаружили. Иногда часами не двинешься и слова сказать некому. А недавно у меня был совсем удивительный случай. Я выбрала позицию на нейтральной полосе среди убитых. Подтянула к себе двух мертвых немцев. Оказались мои старые знакомые: накануне я же их «сняла». Так пролежали мы вместе от восхода солнца до темноты. Это единственный случай, когда я была в засаде не одна, а в «почетной» компании. И охотилась на фашистов с их же помощью...
Расставаясь, я спросил Людмилу о планах:
— Пока ни о чем не думаю и ничего у меня нет, кроме войны. Буду воевать.
Она отвернулась, и я понял, что ей сейчас трудно говорить еще о чем-либо; потерять любимого человека и теперь каждую ночь забираться в самое логово врага и вести там опасный поединок — какой силой воли и смелостью была наделена эта женщина!
Она встала, надела зеленую пилотку, попрощалась со мной и, гремя тяжелыми сапогами, пошла к двери.
Наша следующая встреча произошла четверть века спустя. На очередном празднике, посвященном героической обороне Севастополя, я вновь увидел знакомое лицо. С крейсера «Кутузов» велась телевизионная передача, и там выступала Людмила Михайловна. На ней была морская форма и погоны капитана 3 ранга, на груди сияла Золотая Звезда. Настроение у нее было радостное, она была под впечатлением встреч с друзьями. И когда диктор спросил, что осталось самым памятным в ее жизни, она ответила: «Война и люди, которых я сегодня вижу».
Действительно, друзей у нее было много. К каждому празднику в ее адрес со всех концов страны летели поздравления от севастопольцев-фронтовиков и совсем незнакомых ей людей, которые со времен войны тоже поддерживали с ней связь. Когда-то увидели в газете ее фотографию, прочитали о ней статью и с тех пор навсегда сохранили к ней чувство глубокого уважения.
После войны Людмила Михайловна вела большую общественную работу в комитетах советских женщин и ветеранов войны, выступала в школах, в Центральном музее Вооруженных Сил, писала статьи, в составе делегаций ездила за границу, встречала иностранных гостей в Москве.
Вечером она возвращалась в свою квартиру на Садовом кольце. Там ее ждала мама, Елена Трофимовна, маленькая седая женщина, бывшая учительница. За ужином они обсуждали события дня. Затем Людмила Михайловна усаживалась в кресло и принималась за вязание — это был ее отдых, разрядка и накопление сил для завтрашнего, может быть, еще более напряженного дня.
Так достойно прожила она до последнего своего дня и часа. Сегодня Людмилы Михайловны нет. Имя ее носят пионерские дружины, и все, что она свершила, изучают и осмысливают наследники боевой славы...
В один из весенних дней 1942 года мы с поэтом Сергеем Алымовым карабкались на крутой холм, поросший бурьяном и снизу доверху перепаханный бомбами и снарядами.
Нас встретил командир батареи старший лейтенант Алексей Павлович Матюхин, очень моложавый на вид, а на самом деле уже немало послуживший на кораблях Черноморского флота.
Алымов долго всматривался в его смуглое лицо с выгоревшими бровями и вдруг обрадованно сказал:
— Да мы же с вами старые знакомые. На эсминце «Совершенный» встречались.
— Верно, встречались, — подтвердил Матюхин и тут же с печалью добавил: — Нет больше нашего корабля. Погиб. Впрочем, как сказать... Пушки-то наши, вон они, полюбуйтесь. А раз пушки живы — мы тоже, значит, все в порядке...
Пользуясь затишьем, Матюхин повел нас к знаменитому Корниловскому бастиону — полукруглому зданию с толстыми кирпичными стенами. В нем располагался командный пункт артиллеристов, в нескольких десятках метров от него в бетонированных капонирах стояли 130-миллиметровые орудия эсминца «Совершенный», искусно замаскированные сетями.
Мы шли под низкими сводами потолков, смотрели в узкие смотровые щели. Наверху в башне стояли дальномер и стереотруба. Краснофлотцы наблюдали за морем и воздухом.
— Хорош денек, — сказал Матюхин, глядя в прозрачное голубое небо. — Погода для Кимстача что надо! Вчера был туман, и он ничего не мог разобрать. Сегодня, если придется стрелять, Кимстач останется доволен.
В ожидании корректировщика, о котором рассказывал Матюхин, мы осмотрели свежие могилы артиллеристов: здесь они погибли, и хоронили их тут же, возле орудий...
Читаем слова на гранитной плите: «На этом месте 17 декабря 1941 года в 17 часов 28 минут смертельно ранен защитник Севастополя краснофлотец Михаил Киселев 1921 года рождения».
— Что за парень? — спросил Алымов, торопливо записывая фамилию краснофлотца в свою маленькую книжечку. — Я напишу о нем песню.
— О нем стоит, — вздохнул Матюхин. — Машинист-турбинист с нашего миноносца... Точный, исполнительный... А уж весельчак был, каких мало... У нас тут всяко бывало. Одно время отбивались от немцев, израсходовали все снаряды, подвоза нет. А ребята у меня смекалистые, вспомнили про теплоход «Абхазия», потопленный с грузом боеприпасов у самого берега, и айда туда. Киселев был заправилой, в легком водолазном костюме спустился в трюм первым... За ним другие полезли... Так по снарядику, по снарядику и натаскали запасец для нашей батареи. Начальство мне говорит: «Ваша поддержка нужна, да ведь снарядов нет». А я говорю: «Есть!» — и докладываю, как все было... Слушали меня и никак не могли поверить, что такое возможно... А все он, Миша Киселев...
Мы ходили по склонам кургана и на каждом шагу видели воронки от бомб и снарядов. Семь суток бомбардировщики беспрерывно пикировали на батарею. Комендоры стояли на местах и отражали атаку за атакой. Они выдержали все — бомбежки, бессонные ночи и колючий мороз. Матюхин показывал в журнале боевых действий короткие записи о сбитых самолетах, уничтоженных танках и орудиях противника. Во всех случаях огонь точно корректировал младший лейтенант Кимстач, и мне не терпелось увидеть этого человека.
Мы осмотрели все достопримечательные места, и лейтенант Матюхин, готовясь закурить, похлопывал по карманам, безуспешно искал зажигалку. Вдруг вынул изо рта еще не зажженную папиросу и объявил:
— Гляди-ка, а вот и он, легок на помине!
Торопливой походкой прямо к нам шел высокий молодой человек в форме пехотинца, в пилотке, вылинявшей под палящим солнцем. В руке держал планшетку.
— Привет труженикам тыла! — откозырял он и крепко пожал нам руки. Это и был артиллерийский корректировщик младший лейтенант Кимстач.
Все рассмеялись. Только ему, пришедшему сейчас чуть ли не из самого пекла, Малахов курган мог показаться тылом. Довольный своей шуткой Кимстач широко улыбался, обнажая белые ровные зубы.
Пользуясь временным затишьем, он пришел с передовой.
Было очень мирно в этот день. Моряки возились на огороде, высаживали цветы. Я вынул из кармана блокнот и собрался записать рассказ Кимстача о том, как он, студент ленинградского медицинского института, стал корректировщиком.
И тут, как нарочно, из города донеслись прерывистые гудки. Побросав лопаты, краснофлотцы бросились к артиллерийским дворикам, словно из-под земли поднялись стволы орудий.
Разговор с Кимстачем был прерван. Мы могли не встретиться больше, и я не узнал бы об этом человеке самое главное. Но «самое главное» о Кимстаче я все-таки узнал. И вот как это было.
При первых сигналах тревоги Кимстач, поэт Алымов, лейтенант Матюхин и я поспешили вернуться в Корниловский бастион. Матюхин развернул карту, размеченную на квадраты, минуту, две занимался расчетами и затем скомандовал:
— Орудия зарядить! Кимстач нервничал:
— То сидишь три дня в окопе, и ничего, а тут отлучился на часок — и вот тебе...
В нетерпеливом ожидании он уставился на радиста, поддерживавшего связь с передним краем.
Перед воздушным налетом на Севастополь гитлеровцы обычно открывали ураганный огонь по городу из дальнобойной артиллерии. Так было и на этот раз. Даже сквозь толстые стены мы слышали свист снарядов. Радист поднял голову и доложил Матюхину:
— Работает триста пятая цель!
— По цели осколочным, пять снарядов, огонь!..
Под нами дрогнула земля. Радист продолжал доносить:
— Вступили в бой цели триста шестая и триста седьмая!
Я взглянул на Кимстача, он в каком-то ожесточении сжимал карандаш.
— Все цели работают... Ну погоди, вернусь — я им устрою баню!
Огонь вели все орудия батареи. Кругом стоял невообразимый грохот. Казалось, вот-вот затрещат стены.
Вскоре с переднего края по радио донесли:
— Цель подавлена!
Лицо Кимстача посветлело. Признаюсь, во время боя я следил только за ним, за выражением его лица, за движениями его выразительных пальцев, стискивающих карандаш, за тем, как он помогал Матюхину управлять огнем, — за всем этим можно было видеть самое главное в характере младшего лейтенанта — волю, непреклонность, лютую ненависть к тем, кто обрушивал сейчас смерть на Севастополь, и радость за каждый успех наших артиллеристов.
И мне показалось, что именно в эти минуты я узнавал Кимстача.
Грохот боя постепенно затихал. Смолкли пушки Малахова кургана. Бойцы выбирались из двориков и шли ужинать, а затем как ни в чем не бывало возвращались к кустам сирени и скворечникам. И здесь уже в «мирной» обстановке мне представился случай убедиться в высоком командирском авторитете Кимстача.
Бойцы-артиллеристы услышали, что на переднем крае, там, во владении Кимстача, ранен боец, и Матюхин разрешил для замены подобрать человека.
И тут началось буквально паломничество к Кимстачу. Один за другим подходили бойцы, и каждый говорил одно и то же:
— Товарищ младший лейтенант! Возьмите к себе. Хочу служить под вашим командованием.
Пришел даже командир отделения телефонистов из роты связи.
— Желаю вместе с вами воевать, — отрапортовал он. — Возьмите — жалеть не будете. УКВ знаю как свои пять пальцев. Линию могу наводить. В разведку будем ходить вместе. Возьмите, товарищ командир...
Он смотрел на Кимстача такими умоляющими глазами, что, право слово, трудно было ему отказать.
— Не хочется вас обижать, — убеждал его Кимстач. — Я ведь могу вас взять только рядовым. А вы командир отделения.
— Звание-то у меня никто не отнимет, — не унимался связист.
...Меня удивило тогда, почему артиллеристы выбрали для командного пункта такой приметный ориентир, как Корниловский бастион. Кимстач, ничего не объясняя, показал на дощечку, прикрепленную к стене башни: «Здесь стояла кровать капитана 2 ранга Н. Ф. Юрковского». Это был памятник первой Севастопольской обороне. Капитан 2 ранга Юрковский командовал тогда героической батареей Малахова кургана... Оставаясь здесь, в той же самой каюте, наши моряки-артиллеристы как бы давали слово не посрамить славы русских моряков.
Прочитав надпись на башенной стенке, я посмотрел на Кимстача. На мгновение мне представилось, что мы на Малаховом кургане уже после войны. Жарко печет весеннее крымское солнце, благоухают яблони и миндаль, щебечут птицы в скворечниках, сколоченных когда-то крепкими матросскими руками, а на замшелой башне Корниловского бастиона рядом с первой горит еще одна надпись: «Здесь в Отечественную войну командовали артиллерией лейтенант Матюхин и младший лейтенант Кимстач».
Так мне представлялось, а что касается Кимстача, то он, разумеется, не думал о славе. Его волновало другое. Прощаясь со мной, он попросил:
— Если будете в Ленинграде, позвоните, пожалуйста, моей жене по телефону, расскажите, что видели. Ведь это наша обычная работа...
Я не забыл его просьбу и, когда вернулся в Ленинград, много раз снимал трубку и набирал нужный номер, но никто не отвечал. Тогда я разыскал адрес жены Кимстача. Увы, ее в Ленинграде не оказалось, и даже никто не мог сказать, жива ли она или эвакуировалась.
После войны Матюхин и Кимстач не вернулись домой. Семья Матюхина получила короткое извещение: «Пропал без вести». Но время вносит свои поправки. Четверть века спустя приехал из Киева в Севастополь черноморский моряк Григорий Прокофьевич Гусак. Приехал в те места, где сражался в июне 1942 года и был захвачен в плен. Ему удалось бежать, раненого, его приютили местные жители.
В ноябре 1942 года темной, холодной ночью в дом, где жил Г. П. Гусак, пришли партизаны, разговорились. Командир спросил, почему он не в партизанах. А узнав, что тот ранен и воевал в Севастополе, командир партизанской группы сказал, что он тоже из Севастополя. И назвался Алексеем Матюхиным.
— Они попросили еды, — рассказывал Гусак. — Хозяева накормили их, дали что было из продуктов.
В эту ночь они вышли к Днепру, переправились на другую сторону, затопили пароход и скрылись.
Стало быть, после того как наши войска оставили Севастополь, Алексей Матюхин не «пропал без вести». Он до последнего сражался с врагом.
Генерал Остряков
Во время одной из встреч с членом Военного совета Кулаковым открылась дверь и, попросив разрешения, быстрой, легкой походкой в кабинет вошел невысокий, худощавый генерал в морском кителе с широкими золотыми галунами и голубыми просветами на рукавах.
— Знакомьтесь, — сказал Николай Михайлович. — Единственный в своем роде генерал. Командует авиацией на земле и в воздухе.
Слова «генерал» и тем более «командующий» совсем не вязались с удивительно моложавой наружностью Острякова, не замедлившего вставить:
— Идет война, товарищ член Военного совета, и никого этим не удивишь. — Остряков поторопился перевести разговор на другую тему, развернул перед Кулаковым фотопланшет и попросил разрешение, доложить результаты воздушной разведки.
— Окончательно уточнили. Две батареи крупнокалиберные и одна зенитная. Удалось заснять вспышки, — сказал он, показывая карандашом на белые точки, отчетливо выделявшиеся на фотопланшете.
— Кто снимал? — удивился Кулаков. — Прямо-таки ювелирная работа. Тут никакой лупы не нужно. Все как на ладони. Генерал Петров просил вас завтра еще поработать. Можете?
— Так точно! У нас на завтра намечено несколько ударов вот по этим целям.
Остряков развернул карту переднего края: острие стрел было направлено в сторону противника. — А как насчет прикрытия? — спросил Кулаков.
— Предусмотрено. Четыре «Чайки».
— Почему не указано, кто командует группой прикрытия?
— Разрешите мне?! — Это было сказано так, будто для самого Острякова дело решенное. Кулаков с укором глянул на него:
— Нежелательно, Николай Алексеевич! Я вам не раз сообщал точку зрения Военного совета. Для работы в воздухе у нас много хороших летчиков, а командующий ВВС — один...
— Товарищ член Военного совета, на этот раз прошу сделать исключение. Хочу проверить штурмовиков. Прошлый раз никто толком ничего не видел. Утверждали, будто батареи противника уничтожены, а они живехоньки.
Кулаков покачал головой.
— Я не вижу необходимости вам лезть в эту кашу. Посовещаюсь с командующим и решим.
Они еще долго рассматривали план и обсуждали детали завтрашних полетов. Наконец Остряков освободился и пригласил меня ужинать. Он сам сидел за рулем машины и, пока мы ехали по затемненным улицам, не без юмора рассказывал:
— Приходится вести борьбу на два фронта — с противником — это легче, а вот с Военным советом — труднее. Почти всю жизнь летаю, а воевать пришлось только в Испании. Думал, ну здесь, в Севастополе, развернусь — ан нет, опять не повезло! Иной раз контрабандой вылетишь... Сразу доложат в Военный совет. Только сел, а тебе уже начальство приготовило горячие припарки.
Во время ужина в маленькой избушке, похожей на деревенскую баню, Остряков рассказывал мне о своем увлечении парашютизмом. С большим теплом вспоминал он своих друзей: Николая Евдокимова, виртуозно выполнявшего затяжные прыжки, Аркадия Фотеева, пионера морского парашютизма, и многих других.
После ужина Остряков посмотрел на часы и сказал:
— Отвезу вас в гостиницу, а сам поеду на КП. Надо проверить подготовку к вылету. В семь ноль-ноль будем в воздухе. Придется спозаранку поднять часть истребителей и связать немцев боем, пока не поднимутся наши штурмовики.
Мы ехали по темным улицам Севастополя. Гремела канонада. Орудийные вспышки озаряли небо. Временами дорогу преграждали часовые. Генерал называл пароль, и мы двигались дальше.
Прощаясь с Остряковым, я спросил его:
— Вы все-таки намерены лететь?
— А как же! — весело отозвался он. — Непременно. Правда, ночью предстоит работка — уломать начальство.
На рассвете я был на аэродроме: издалека увидел голубоватую машину Острякова.
Не успел пройти и десяти шагов по летному полю, как вдруг рядом загрохотало, затарахтело. Белые и черные клубки разрывов усеяли небо.
На командном пункте полка, в малюсенькой кабинке, по сравнению с которой даже купе вагона показалось бы салоном, генерал Остряков уже отдавал распоряжения:
— Надо все предусмотреть, товарищ полковник. Будет поздно, если подниметесь и вас со всех сторон начнут клевать, — и после короткой паузы добавил: — Я думаю, что парочку «чаек» надо все-таки держать в засаде. Ваше мнение?
— Согласен, товарищ генерал.
— Ну, хорошо. Мой «як» готов?
— Готов, товарищ генерал, только...
— Что, только? — прекрасно понимая в чем дело, нахмурился Остряков.
— Не хотелось, чтобы вы сами летели, — признался полковник.
— Да вы что — заодно с Военным советом? Тоже мне друг и боевой соратник...
Они вышли на поле.
— Ну, полковник, командуйте, — сказал Остряков. — Я поеду к себе. Увижу зеленую ракету и пойду на взлет с первым звеном. — Он взглянул в небо: — Кажется, мать-природа с нами!
Генерал сел за руль. Машина пронеслась в противоположный конец поля и остановилась у земляного капонира, со всех сторон обложенного дерном, где укрывался его зеленый «ястребок».
Техник выскочил из-под крыла самолета и по всем правилам отрапортовал о готовности материальной части.
— Добро! — сказал Остряков. — Снимай чехлы, посмотрю.
Все шло своим обычным порядком до тех пор... До тех пор, пока Остряков не взялся за парашют. В эту минуту техники замешкались, но, увидев суровую складку на лбу генерала, с двух сторон взялись за парашютное снаряжение, чтобы помочь ему. И только в самый последний момент, когда пристегивались пряжки, один из техников, совсем молоденький паренек, не поднимая глаз, осторожно спросил Острякова:
— Опять вы летите, товарищ генерал?
Это было сказано с такой тревогой за него, что Остряков улыбнулся:
— А кто же, по-твоему, должен лететь?
— Летчики, — нерешительно отвечал юноша.
— Вон оно как, — весело проговорил Остряков, обращаясь уже ко всем стоявшим у самолета. — Меня он, видите ли, за летчика не считает. Что же, я хуже других, по-твоему?
— Нет, что вы?! — смущаясь и краснея, проговорил техник.
Остряков застегнул шлем и скомандовал:
— А раз так... К запуску!
Через полчаса, когда экипажи вернулись, на командном пункте среди летчиков произошел такой разговор:
«Ну как дрались?» — спросил один, «Дрались здорово, — отвечал другой, — но был момент... Одним словом, если бы генерал не прикрыл, сейчас бы я с тобой не говорил... Четыре «мессера» нас встретили... Я думал, конец... Вдруг вижу: «ястребок» генерала схватился с ними. Я крикнул в микрофон: «Смотри, братва, командующий нас прикрывает!». И... понимаешь, пошел на цель...» — закончил он свой рассказ.
В этой незатихавшей боевой страде проходила жизнь Острякова до того самого трагического дня, когда туча фашистских бомбардировщиков навалилась на город. Генерал Остряков в это время зашел в авиационные мастерские проверить, как ремонтируются самолеты. Одна бомба взорвалась поблизости, и Острякова тяжело ранило. К нему бросились люди. «Оставьте меня, помогите другим», — слабеющим голосом произнес он, тут же потерял сознание и через несколько минут умер.
Все, знавшие его, не хотели в это поверить. Хотелось, чтобы известие о его смерти оказалось ошибкой, и мы увидели бы его живым, деятельным, и чтобы, обращаясь к своим друзьям-летчикам, он снова сказал: «Ну что, орлы, полетим с вами, а то фрицы давно по нас скучают...»
Я вспоминаю ту необычную ночь в Севастополе. Густая темнота опустилась на город. Все притихло, лишь звучали траурные мелодии. Впереди лафета с гробом несли венки, алые шелковые подушечки и на них боевые ордена командующего. Траурная процессия двигалась к кладбищу Коммунаров. Над открытой могилой Острякова прогремели прощальные залпы...
Такой канонады еще не слышали в Севастополе. Вся береговая и корабельная артиллерия в эти минуты открыла огонь по врагу. Казалось, сами боевые дела Острякова слились воедино в этом грозном салюте.
Но не о смерти Острякова — о его жизни думали мы в час прощания. Еще в тридцатых годах в Москве, будучи совсем молодым, он, активно работая в Осоавиахиме, читал лекции по парашютному делу, совершал свои первые экспериментальные прыжки в воду. Знали его и киевляне, наблюдавшие однажды на спортивном празднике Осоавиахима захватывающее зрелище — затяжной прыжок Острякова с высоты... 80 метров. Бомбардировщик Острякова летал над Испанией, там он впервые встретился с фашистами. Его самолет горел в воздухе... Летчика подобрали без чувств. А неделю спустя он дрался уже под Гвадалахарой, бомбил колонны чернорубашечников, атаковал фашистские корабли. «Трудно сказать, что взяло верх в этом человеке, — писали иностранные корреспонденты, — богатырское здоровье или страсть к борьбе». И, быть может, тогда многие наши друзья — испанцы, французы, итальянцы — впервые увидели и поняли, что значит советский человек.
Секретарь горкома
В один из дней после очередного налета фашистской авиации и взрывов, казалось, распластавших всю землю, в штаб МПВО, где застал меня сигнал тревоги, сообщили: две крупные бомбы упали в центре города и не разорвались... После отбоя вместе с работниками штаба я поспешил на место происшествия.
Опасный район был тут же оцеплен, даже близко никого не подпускали. Прибыла аварийная группа и бойцы МПВО в защитной форме, с противогазами через плечо. Они осмотрели две солидные вмятины и трещины на асфальте — следы бомб, врезавшихся в землю.
Хотя у севастопольцев накопился немалый опыт обезвреживания неразорвавшихся бомб и снарядов, но каждый новый случай требовал предельной осторожности.
И потому так тщательно, скрупулезно исследовались эти вмятины.
Я обратил внимание на высокого человека с энергичным лицом и густой черной шевелюрой, выделялся он еще и своей кожанкой. После детального осмотра места падения бомб он первым высказал предположение, что каждая из них весом в тонну, не меньше.
Я спросил, кто он такой? Мне ответили: секретарь горкома партии Борисов.
В тот момент отвлекать его было неудобно, и я продолжал стоять в стороне, наблюдая за ним, прислушиваясь к его компетентным суждениям. Чуть позже был окончательно согласован план действий аварийной бригады. Люди стали расходиться, и тут мы познакомились с Борисом Алексеевичем Борисовым.
Узнав, что я из Ленинграда, Борисов сразу оживился, вроде проникся ко мне симпатией и повторил почти то же самое, что я уже неоднократно слышал.
— Для нас очень большое значение имел пример Ленинграда. Он отбил вражеские атаки и заставил немцев перейти к длительной обороне. Москва и Ленинград первыми показали силу духа советских людей. В самое трудное время мы рассказывали об этом севастопольцам, призывали держать равнение на москвичей и ленинградцев.
Борисов оказался на редкость популярной личностью в городе. Незадолго до войны приехав в Севастополь на пост секретаря горкома партии, он быстро разобрался в массе нахлынувших дел, нашел главные звенья и, во-первых, связанные с нуждами Черноморского флота. В городе среди населения велась массовая оборонная работа, на учениях и тренировках выковывалась четкая организация МПВО. Потому-то война при всей внезапности не застала севастопольцев врасплох. И эти две крупнокалиберные бомбы, глубоко зарывшиеся в землю, не породили страха. Люди умели с ними справляться.
Вместе с Борисом Алексеевичем я направился в горком партии, находившийся в центре города, в подземелье. И там мы о многом с ним говорили. Но все время я чувствовал, что мысль об этих бомбах не оставляет его в покое. Он несколько раз звонил в штаб МПВО, справлялся, как идут работы.
Уже стемнело, когда из штаба МПВО сообщили: да, действительно обнаружены две тонные бомбы, все подготовительные работы закончились, бомбы начинают поднимать наверх...
Борис Алексеевич торопливо надевал кожанку.
— Надо быть там. Это самая ответственная операция. Мы вышли на улицу. Весь район был оцеплен милицией и бойцами МПВО. По безлюдной улице мы за несколько минут дошли до опасного района.
Бойцы аварийной группы уже вырыли котлован, и над ним на деревянном помосте стояла лебедка со стрелой. Я посмотрел вниз: глубина не меньше трех-четырех метров, на самом дне при бледном свете фонарей «летучая мышь» работали люди.
Сверху подали команду:
— Заводить тросы!
Из котлована донесся глухой голос:
— Есть, заводить тросы!
Тем временем к котловану подкатили полуторку с тележкой — прицепом на мягких рессорах.
Все делалось не спеша, медленно, в какой-то странной настороженной тишине. Мы стояли молча и смотрели вниз.
Вероятно, прошло минут двадцать, прежде чем снизу донесся все тот же глухой голос:
— У нас все готово!
Заработала лебедка, и через две-три минуты из котлована показалось чудовище, длинное, тупорылое.
Умелые, натренированные руки обхватили эту махину, отвели стрелу к тележке на уготованное песчаное ложе.
Точно таким же образом извлекли и вторую бомбу.
Затем полуторка тронулась по пустынным ночным улицам. Бомбы увезли за город и там подорвали...
— Вы об этом, пожалуйста, ничего не пишите, — строго напутствовал меня Борисов.
Часто встречаясь с Борисовым, если заставал его в горкоме, всегда видел вокруг него людей, которые шли к секретарю за советом или помощью. Конечно, не без его поддержки было решено провести слет участников обороны Севастополя. К этому дню готовились все общественные организации, и вот в городском убежище собралось свыше ста лучших бойцов и командиров МПВО, сандружинниц, доноров, женщин, безвозмездно работавших в прачечных или пошивочных мастерских для нужд фронта. Среди собравшихся была и старая учительница Александра Сергеевна Федоринчик. Это она организовала детский дом для детей, чьи родители погибли во время бомбежки или в бою. Пришли и ребята, юные герои, кто буквально под вражеским огнем доставлял в бидонах воду на передний край (с водой в Севастополе было плохо), а на обратном пути помогал эвакуировать раненых. Так что по праву они носили выгоревшие под солнцем пилотки или солдатские каски.
Александра Сергеевна гордилась школьниками, которые в это трудное время работали наравне со взрослыми. От нее я узнал о Вите и Вере Снитко, потушивших несколько сот бомб-зажигалок в районе электростанции, награжденных медалью «За боевые заслуги».
— Вы еще повидайте Зою, — посоветовала старая учительница.
— Кто такая? — спросил я.
И Александра Сергеевна рассказала о семье рабочего, которого все знают на Корабельной стороне. Ветеран труда Федор Матвеевич Козинец проводил сыновей на фронт и очень переживал, не мог найти себе места. Горевала и вся семья: «Папа! Почему нас с тобой не призовут на фронт?» — донимала его самая младшая в семье дочь, школьница Зоя. Отец долго отмалчивался, а однажды утром сказал: «Зайка, собирайся!». Оба явились в военкомат, и Федор Матвеевич объявил: «Мы с дочкой хотим на фронт. Просим зачислить нас добровольцами». Все знали жителя Корабельной стороны и относились к нему с уважением, но тут даже строгий военком не смог сдержать улыбку, сказав: «Что вы, Федор Матвеевич?! Дочь еще не доросла, а вы, не обижайтесь, уже переросток...» Огорченные добровольцы ни с чем вернулись домой. «Не подошли, мать», — сообщил Федор Матвеевич. «Понятно, кому вы нужны необученные...» Но Зоя все же своего добилась — поступила на краткосрочные курсы медсестер. Кончить их не успела. Слишком быстро развивались события. Севастополь стал фронтовым городом. Зоя пошла санитаркой в военно-морской госпиталь.
— Обязательно повидайте ее. Будет о чем написать, — упорно наказывала мне Александра Сергеевна.
К сожалению, на слете Зои не оказалось, а потом меня захлестнули другие дела, и с этой девочкой встретиться не удалось. Но, как говорится, только гора с горой не сходится. Судьба нас все-таки свела уже после войны.
Живет в Севастополе Зоя
Если вам хоть однажды довелось побывать в послевоенном Севастополе, вы навсегда запомните веселый, праздничный город, раскинувшийся на десятки километров от Инкермана до Херсонеса и от Балаклавы до Качи. Запомните Приморский бульвар, весь в зелени и цветах; живописные бухты, даже в ясный день чуть подернутые нежной голубоватой дымкой. В памяти у вас навсегда останется Малахов курган, словно богатырь, охраняющий покой трудового люда Корабельной стороны. На берегу, у самого моря, вы увидите бетонированное убежище знаменитой тридцатой батареи, а перед ней братские могилы и поле, густо поросшее красными маками. Старожилы уверяют, будто никто не сажал эти цветы, будто они сами по себе поднялись там, где в июньские дни 1942 года насмерть стояли последние отряды красноармейцев и моряков.
Всюду люди — горожане и туристы. Растекаются они ручейками по историческим местам, музеям. И не минуют Севастопольской картинной галереи. Она в самом центре города — никак не пройдешь.
В тот день я тоже отправился в панораму. У входа сидела кассирша, на вид моложавая женщина, с мягкой, застенчивой улыбкой на лице. Когда она протянула мне билет, я заметил на ее руке цифры «40495», синие цифры — знак страшного прошлого. Я не раз видел жестокое клеймо и узнавал руки узников фашистских концлагерей. Я знал, что людям, побывавшим там, вспоминать об этом — значит будоражить свои глубокие душевные раны. И потому не решился сразу вступить в разговор с этой женщиной. Сколько же ей было лет, когда с ней все это произошло?
После осмотра зашел в дирекцию и, начав разговор издалека, поинтересовался, кто эта женщина. Мне назвали ее имя — Зоя Козинец. «Она местная, — пояснил директор. — Дочь севастопольского рабочего. Всю оборону была медсестрой военно-морского госпиталя, вместе с нашими отступала...»
Зоя Козинец?! Нет, ничего это имя не говорило, ничего не приходило на ум, и, только познакомившись с Зоей Федоровной, мне удалось установить, что именно о ней рассказывала мне в 1942 году старая севастопольская учительница Александра Сергеевна Федоринчик, настоятельно рекомендуя найти девочку-медсестру и написать о ней в «Правду». И вот то, что я не успел сделать четверть века назад, вернулось ко мне, или, как говорится, само пришло в руки.
Мы сидели с Зоей Федоровной в гостинице, разговаривали, и я очень ясно припомнил госпиталь тех времен, в глухой севастопольской штольне. В нем было все, что полагается: операционная, лечебные кабинеты и даже камбуз.
Как-то раз я заметил там сероглазую девчушку — живую, веселенькую, с двумя забавными косичками. Она ходила из палаты в палату и, как могла, старалась отвлечь раненых, развеселить их: то писала под диктовку письма родным, то, подражая Рине Зеленой, читала детские стихи, то пела песенку, сложенную в Севастополе, в ту пору особенно популярную:
Эта девочка, как и многие другие дети Севастополя, приходила помогать в госпиталь из соседней штольни, где укрывались потерявшие кров женщины и дети.
Когда я писал эти строки, снова видел огромную пещеру с мрачными растворяющимися в темноте сводами, полную молчаливых людей, скучившихся на щитах с косыми дырами, — раньше в эти отверстия вставляли бутылки шампанского; теперь на них сидели и лежали присмиревшие люди. Кое-где горели свечи, и от их слабого мерцания бесконечной казалась эта штольня.
О севастопольском подземном госпитале мы вспомнили с Зоей Федоровной, когда я рассказал ей о девочке с косичками-бубликами, спросив, не она ли эта была? Зоя Федоровна поправила прическу и сказала:
— Нет, мне тогда было не до песенок. Каждую ночь к нам доставляли раненых. Мы приносили их в приемный покой, заполняли карточки, а там уж распределяли кого куда — в операционную, в палату... Так и работали. Жили тут же, в госпитале, на казарменном положении. И хотя дом рядом, а забот столько, что никак отлучиться нельзя.
Но был такой случай, что остался в памяти на всю жизнь. Внесли носилки с раненым. Он с головой закрыт одеялом и не подает никаких признаков жизни. Я открыла одеяло и обомлела. Женя Табачный! Наш школьный пионервожатый. Всегда веселый такой... По каждому поводу шутил... А теперь лежал с закрытыми глазами, белый-белый, как простыня. Внесли мы носилки в палату, положили его на койку, я села рядом и всю ночь прикладывала мокрый тампон к его сухим губам. Он горел в жару, в горячке бредил, кричал: «Бей, бей их... Вперед за мной... Гранаты, гранаты...» И куда-то рвался, делал руками какие-то немыслимые движения. Я держала его руки и уговаривала: «Женя, успокойся!». А он не понимал, кто рядом с ним, и все рвался в бой. Так он «провоевал» всю ночь, а к утру должно быть изморился, схватил меня за руку, вытянулся. И не стало Жени Табачного.
Признаться, я всегда боялась смерти. А тут столько умирало, но это был наш вожатый Женя, которого мы любили, и он нас любил, как своих младших сестер, братьев. Вероятно, потому у меня вместе с жалостью и болью, что он таким молодым умер, появилась ненависть к тем, кто его убил.
На другой день после его похорон я стала проситься на передний край, который в это время проходил уже в нескольких километрах от нашего госпиталя, и простым глазом виделись орудийные вспышки, и даже слышалась пулеметная дробь...
Меня, понятно, не отпустили, потому что и тут было работы по горло. Я даже не знала, что наш домик на Корабельной стороне уже разбомбили и что отец во время этого налета был тяжело ранен и через несколько дней скончался. Меня не хотели расстраивать и сообщили об этом значительно позже...
В октябре 1941 года налеты на Севастополь усилились и, кроме того, немец обстреливал нашу Корабельную сторону из тяжелых орудий. Было решено военно-морской госпиталь эвакуировать на Большую землю. Мы день и ночь на машинах возили раненых к лидеру «Ташкент» и размещали их по каютам. Я тоже получила приказ эвакуироваться с ранеными. Мое место было в трюме корабля. Спустилась вниз, положила там свои вещички, сошла с корабля и стало очень тяжело расставаться с родным Севастополем, мамой, оставшейся вдовой, со всем, что меня окружало в детстве.
Пошла я от пирса вверх, не отдавая себе отчета, куда иду и зачем. Просто шла и шла обратно на Корабельную сторону, не глядя на людей. Вернулась обратно в госпиталь. Комнаты пустые, железные койки, тумбочки. И ни живой души. Тут я поняла: зря ослушалась приказа. И во всю прыть помчалась обратно к пирсу. Подхожу, а корабля уже нет. Ушел. Я всплакнула. Домой решила не показываться — стыдно сказать матери, вроде дезертир получается... Пришла опять в госпиталь. Уже надвигалась ночь. Я, не помня себя от усталости, свалилась прямо на пол и заснула. Проснулась — было уже утро. Меня кто-то тормошит за плечо. Смотрю, стоят военные — мужчины и женщина. «Ты что тут делаешь?» — спрашивает один. Я, как есть, все начистоту рассказала. Оказывается, сюда заселяется армейский медсанбат. «Ну хорошо, оставайся у нас, — сказали мне, — будешь продолжать службу». Я очень обрадовалась. И снова закружилась в привычных делах. Опять раненые, операции, перевязки...
Несколько месяцев я так служила — всю зиму и весну. Принимала раненых, ухаживала за ними, писала письма родным, не гнушалась никакой работы.
А летом, в 1942 году, начался третий, последний, штурм Севастополя. Это было в июне. К концу месяца бои усилились, и наш госпиталь оказался под огнем прямой наводки. Госпиталь перевели подальше — на противоположную сторону города, в район Херсонеса — к самому аэродрому, и постепенно на самолетах и кораблях переправляли раненых на Кавказ. Но, знаете, число мест в самолете ограниченное. Старались побольше взять раненых. Мы оставались до конца. А там наши начали отходить.
Что делать? Пришла я на аэродром, и командир эскадрильи мне говорит: «Не горюй, дивчина, дело для тебя найдется. Будешь возить еду летчикам». — «Куда возить?» — удивилась я. «Поживешь — увидишь», — ответил он. С этого дня у меня появилась новая специальность, стала я вроде поварихи.
Аэродром большой — глазами не охватить, и летчики круглые сутки дежурят в землянках или в капонирах у самолетов, даже не снимая парашютов. Завидят ракету — и в воздух.... Они в такое горячее время дорогу в столовую забыли. Вот я их и снабжала... Получаю котел с первым блюдом, со вторым, хлеб, компот и разъезжаю по аэродрому, кормлю их.
В последних числах июня получаем приказ об оставлении Севастополя. Летчики перегоняли самолеты на Кавказ. Улетали один за другим, а для меня опять места нет. На аэродроме оставался весь технический персонал, подрывали уцелевшую технику, чтобы ничего не досталось врагу, кое-что свозили на грузовиках к морю и сбрасывали в воду, а потом туда же в море сбрасывали с разгона и сами грузовики.
Остались кто в чем есть и отходили к самому берегу моря — к воде. Укрывались под скалами и несколько дней отстреливались, отбивались гранатами, я перевязывала раненых.
В одну из ночей нас, оставшихся в живых, гитлеровцы осветили прожекторами, навели пулеметы и приказали всем выйти наверх.
Мы хотели пробиться в горы к партизанам. Первые дни мы только об этом и говорили, а тут прижали нас к воде и никуда не денешься. К тому же несколько суток мы не ели и не пили, ни капли пресной воды не было. Обессиленные, мы покорились судьбе. Нас погнали на Куликово поле, а потом в Бахчисарай. По дороге не кормили, и за несколько дней мы совсем ослабли.
В конюшне «Красного совхоза» остановились на ночевку, и у меня мелькнула мысль — бежать. Дождавшись темноты, я осторожно выбралась, подлезла под проволоку, скрылась в кустах и вышла на дорогу, встретила местных жителей и с ними добралась до Севастополя.
Разыскала мать, она жила уже в другом месте. Обрадовалась она несказанно, а вместе с тем испугалась. Спрятала меня на чердаке. Днем я не показывалась, мать приносила еду. Однажды я вышла на улицу и сразу попала в облаву. Меня схватили — и на вокзал, в теплушку. Там я встретила знакомых девочек: Лену Дудник, Веру Снитко.
Нас всех отправляли в Германию.
Ехали мы недели две. Привезли нас в Эрфурт, загнали в бараки за высокой кирпичной стеной. Выходить никуда не разрешалось. За нами следили надсмотрщики, полицаи с собаками, они нас сопровождали на завод и приводили обратно в лагерь.
Первый раз привели в цех, рассадили. На столах лежали кучки каких-то круглых стеклышек, покрытых черной краской. Мы должны были осторожно снимать черную краску, не повредив само стекло. Кому это нужно и для какой цели — никто не знал.
Однажды меня остановил француз, тоже из подневольных, и стал объяснять словами и больше жестами, что мы готовим линзы для оптических прицелов. «Немцы будут бомбить Россию». Как услышала я это — во мне все перевернулось. Пришла я на свое рабочее место и говорю подругам: «Девчата! Вы знаете, что это за стеклышки?». Объяснила им все, со слов француза, и говорю: «Мы с вами находимся далеко от фронта и не можем вести борьбу с фашистами, но мы советские люди, и наш долг любым способом помогать Родине. Давайте делать брак...» И тут же я расковыряла стекляшку, приведя ее в негодность. Некоторые девушки со мной согласились. Другие побоялись. Но все же в цехе пошел массовый брак. Надсмотрщик из себя выходил. Мастер тоже нас клял на чем свет стоит. А мы продолжали свое...
Однажды прошел слух, что приехало гестапо расследовать, почему так много брака, и девчата предупредили меня: «Зойка, ты должна бежать, иначе начнутся допросы и тебя могут выдать».
В тот день, вернувшись в барак, я взяла пайку хлеба и, дождавшись темноты, пролезла через дырку в стене и скрылась в лесу. Потом мне рассказывали, что действительно гестаповцы допрашивали многих. Ничего не добившись, выстроили всех и заставили стоять навытяжку целый вечер и всю ночь, пока не выдадут виновников. Но, к чести девушек, никто меня не назвал.
Весь следующий день я просидела в лесу, а ночью прошла через мост и отправилась дальше. По дороге встретила еще одну беглянку, украинку Марию из Днепропетровска. Она была уже взрослая, замужняя женщина, ее пригнали сюда на работу, а дома осталось двое детей. Она очень волновалась, только о них и говорила.
Теперь мы шли вдвоем. Днем прятались в лесах, ночью добывали себе пищу: где картошки наберем и огурцов, где свеклы или брюквы. Так и перебивались...
Мы решили: пройдем Германию, Польшу, а там и до Родины близко. Перейдем линию фронта — и мы дома. Так думали мы и тешили себя надеждой...
Но все оказалось куда сложнее. Осень, лили дожди, с питанием было очень тяжело. В лесу сырость... После двухнедельных мытарств, добравшись до Польши, где-то в районе Кракова, мы больше не выдержали: голод одолел, завидели человека, на вид крестьянина, и обратились к нему. Он спросил: «Кто вы такие?». Мы объяснили. Он приветливо улыбнулся. Мне было стыдно за лохмотья, висевшие на плечах вместо одежды, и босые ноги. Ведь не объяснишь, что мы прошли не одну сотню километров, прятались в лесах, ели траву, листья, пили болотную воду. А тут, встретив такого приветливого человека, я подумала: «Наконец-то нашлась добрая душа».
Он по-отцовски взял нас за плечи, повел в дом, на столе появилась обильная еда. В первые минуты мы стеснялись. «Ешьте, дочки», — настойчиво повторял он. Видя, что мы смущаемся, он куда-то исчез. «Какой тактичный человек», — подумали мы и жадно набросились на еду.
Гостеприимный хозяин ушел ненадолго, скоро он вернулся, притом не один — с двумя полицаями. Я вздрогнула. Хозяин даже не посмотрел в нашу сторону. Ушел в другую комнату и больше не показывался. «Русише партизан», — услышала я, получив при этом несколько крепких ударов. Повели нас в ближайший полицейский участок, заперли на замок в разных комнатах. На другой день меня вызвали на допрос: «Откуда ты?». — «Из Польши, — отвечаю, — тут недалеко лагерь угнанных из России, я пошла в лес и заблудилась».
Я врала, путалась. Они поняли это и принялись меня избивать, а я твердила свое.
Так же точно вела себя и Мария. На этот счет у нас была договоренность еще раньше: всячески заметать следы...
Как немцы ни пытались, а не смогли выведать, откуда и кто мы такие. Тогда нас отправили в тюрьму. С двумя сопровождающими полицаями посадили в поезд в отдельное купе, закрывающееся на замок, и повезли в Гамбург. И надо же было случиться такому совпадению: я попала в ту самую камеру, в которой долгие годы сидел Тельман. Эту камеру все знали — от стражи до заключенных... Тюрьма находилась за высокой стеной, даже неба не видно... Здесь были суровые порядки. Опять начались допросы. Я молчала, твердила свое: «Была в лагере в Польше и заблудилась...» — «Врешь, откуда убежала? Говори!» — требовал следователь.
Недели через три собрали очередную партию арестантов, меня втолкнули в машину. В массе людей я увидела свою подругу Марию.
Нас увозили. Куда? Мы сами того не знали. Увозили в неизвестность...
Зоя Козинец видела лагеря смерти. И там обретала жизненный опыт. Слишком дорогой ценой. Но и там люди понимали, что даже в неволе они не одиноки, никакие издевательства и пытки не могут убить силу духа и чувство братской солидарности.
Но близился час освобождения. Уже доносились громы артиллерии. Гитлеровцы спешно загоняли узников в товарные вагоны, и черные эшелоны мчались по Европе. А в вагонах томились люди, сломленные голодом и болезнями, на каждой станции выносили десятки трупов. И Зоя металась в бреду, ей казалось, что видит Севастополь, мать, подруг детства...
Однажды, когда эшелон с узниками проходил через Прагу, фашистам не хватило сил для проверки составов, и они пригнали на вокзал чехов и заставили выгружать из вагонов умерших узников. Здесь оказалась и Мария Кудрнова — чешская патриотка, участница Сопротивления. Она вошла в один из вагонов, набитых узниками, и среди трупов заметила девчонку. Склонилась над ней: та еще дышала. Мария начала ее тормошить и, зная немного русский язык, тихо сказала: «Лежи не шевелись, девочка. Сейчас тебя вынесем». Зою положили вместе с трупами на носилки и покрыли рогожей. Фашист, руководивший работами, посветил фонариком и скомандовал носильщикам: «Шнель! Шнель!». Так вместе с трупами выгрузили Зою на платформу, а ночью чехи переправили ее к себе домой.
И тут опять выручила дружба. Совсем незнакомые люди стали для нее родными, приняли в ее судьбе самое горячее участие, помогли встать на ноги.
В майские дни 1945 года, когда началось Пражское восстание, Зоя вместе с этой семьей вышла на баррикады и с оружием в руках сражалась против фашистов.
Борьба продолжалась несколько дней. Силы были слишком неравные. Чешские патриоты решили просить помощи у советского военного командования.
«Руде Армада! В Праге поднято восстание чешских партизан. Пришлите летаков або танков», — передавали они по радио.
Однако партизаны не были убеждены, что этот призыв услышан и, главное, понят. В разгар боев на баррикадах стали искать людей, знающих русский язык.
Тут-то и нашли Зою. Привели на радиостанцию, которую с трудом удерживали партизаны, и ее тревожный голос зазвучал в эфире: «Внимание Красной Армии! В Праге поднялось восстание чешских партизан. Пришлите самолеты и танки!».
Этот призыв, передававшийся открытым текстом, не остался незамеченным.
...Вечером в штабе раздался телефонный звонок по ВЧ, и командующий 3-й танковой армией генерал Рыбалко узнал голос командующего фронтом Конева.
— Опять Прага просит о помощи, — сказал он. — Сначала обращались на чешском языке, теперь на русском, женщина непрерывно повторяет одно и то же: «В Праге восстание чешских партизан, пришлите самолеты и танки...»
— Мои радисты тоже слышат эту женщину. Все время она просит о помощи. Должно быть, там тяжкое положение...
— Несомненно! В Чехословакии миллионная армия немцев. Сами понимаете... Надо торопиться, Павел Семенович, — с тревогой сказал Конев.
— Машины заправляются. К ночи начнем движение. Прямо на Прагу!
— Ускорьте по возможности. Каждая минута дорога...
— Есть, товарищ командующий!
Рыбалко, которому уже несколько раз докладывали радисты о женском голосе, взывающем о помощи, после разговора с командующим проникся еще большей тревогой за то, что происходит в Праге. И стал торопить подчиненных...
Он был убежден, что выбор сделан правильно. Туда нацелен танковый корпус генерала Новикова.
Лихие танкисты комбрига Драгунского, за одну ночь преодолев большое расстояние, утром вошли в Прагу, и среди тысяч людей, высыпавших на улицы с цветами, была и та девушка, голос которой звучал в эфире.
Зоя Федоровна от природы скромный человек. Она тогда затерялась в толпе пражан. Кончилась война. Она вернулась в Севастополь, погрузилась в обычные дела и заботы. А в газетах писали о безымянной героине Праги. Ее разыскивали многие годы.
Случайная наша встреча позволила мне услышать и кратко рассказать о судьбе этой женщины.
Живет в Севастополе Зоя Федоровна Морозова-Козинец. Работает в картинной галерее, куда приходят тысячи экскурсантов, знакомятся с живописью, скульптурой, графикой, запечатлевшей подвиги героев Великой Отечественной войны. И никто из посетителей не подозревает, что женщина, любезно встречающая их у входа, тоже достойна того, чтобы и ее портрет занял место на стенах галереи.
Они уходили последними
Летное поле было перепахано бомбами и снарядами, и уже нельзя было признать в этом обугленном, дымящемся, расшитом глубокими воронками, располосованном клочке земли аэродром.
Склады горели, и скелеты зданий зловеще чернели на рдеющей полосе заката. Голоса людей тонули в шуме запущенных моторов последних самолетов-штурмовиков. Выполняя приказ командования, они покидали Севастополь, забирая всех, кого могли забрать, — экипаж разбитого самолета и нескольких механиков.
— Остальным придется остаться, — сказал командир полка и обвел взглядом нестройную шеренгу.
Каждый докладывал о себе, в том числе и эти трое, прожившие все 250 дней в одной землянке, связанные службой и дружбой:
— Старшина Белый!
— Авиационный мастер Штеренбоген!
— Техник Пельник!
Командир обнял каждого и, не сказав ни слова, побежал к самолету, на ходу натягивая шлем.
Через несколько минут самолеты оторвались от земли и, сделав круг, пошли к морю.
Земля дрогнула, раздался взрыв — рухнули скелеты зданий. Люди упали на землю. Широкий, кряжистый старшина Белый сорвал с головы бескозырку и зарылся в нее лицом. Комья земли и щебня, подхваченные взрывной волной, посыпались на него.
Когда он поднялся, двое его товарищей сидели на земле. Он подошел к ним:
— Что делать, ребята?
Белый смотрел на них и словно не узнавал Штеренбогена, всегда веселого человека, остряка, который сейчас, насупясь, помалкивал, и небольшого ростом, с мальчишеским выражением лица Пельника, что молодецким здоровьем не отличался, зато в проворстве рук с ним никто не мог поспорить: двести бомбочек ввернет в кассеты и провожает самолет на штурмовку. А фронт рядом, не успеет Пельник оглянуться — летчик вернулся, обратно, и ловкие руки ввинчивают новые две сотни бомб. Бывало в сутки до десяти вылетов, вот и посчитай, сколько бомб проходило через его артистические руки...
Еще два дня назад они, как обычно, снаряжали самолеты на штурмовку с верой, что Севастополь выстоит и победит. К вечеру им зачитали приказ об оставлении Севастополя и о том, что все имущество нужно уничтожить. Проводив самолеты на Большую землю, они начали небывалый аврал. Над аэродромом грохотали взрывы. Не от вражеских бомб и снарядов. Уничтожались остатки боеприпасов и все ценности, которыми не должен воспользоваться противник.
Уцелела одна-единственная полуторка. Молодой шофер с вихрастым чубом, загорелым лицом, на котором сверкали белые зубы, уроженец Севастополя, не зная устали носился по фронтовой дороге к крутому отвесному берегу, сбрасывая в море все, что не успели подорвать. Люди дивились выдержке и терпению парня, а он летал вихрем туда и обратно, туда и обратно...
Наконец все, что могло представить ценность, подорвали или похоронили в море. Осталась полуторка. Шофер подогнал ее к обрыву, включил скорость, сам ловко выскочил из кабины. Машина полетела вниз, парень провожал ее долгим взглядом...
Трое друзей, надеясь уйти с последними катерами, держались вместе. Путь от аэродрома до причалов Казачьей бухты не так далек в обычных условиях. А тут начался такой обстрел, что в пору отлежаться бы в каком-нибудь укрытии. В такие минуты хотелось быть ближе к товарищу, знать, что ты не один.
На минуту задержавшись, Михаил Штеренбоген сказал:
— Ребята, обидно так, по-глупому, отдать концы. Давайте ловчее, бежим в одиночку. Иначе не видать нам причала...
Пробираясь в одиночку, они собрались в глубокой воронке. Молча лежали, притаившись, пока земля дрожала от близких взрывов, а когда утихло, старшина Белый отряхнулся, вытер потный лоб и спросил:
— Что делать, братва?
— Вперед, к причалу, — откликнулся Штеренбоген.
— Другого пути нет, — подтвердил молчаливый Пельник.
— Ладно. Пошли! Не скопом, по-одному, — напомнил старшина, поправил бескозырку и первым выбрался из воронки. За ним последовал Пельник и Штеренбоген.
Так от воронки к воронке, от куста к кусту, они добежали до высокого обрывистого берега. Внизу открылась панорама бухты. Люди толпились на берегу. Два катера — «морские охотники» не могли принять всю массу бойцов, и всем троим стало ясно, что рассчитывать не на что.
— Может, попробуем? — неуверенно предложил Пельник.
Белый махнул рукой:
— Только нас там не хватало!
— Ничего. Стоит только уцепиться...
— Разве на клотик залезешь, для тебя там место приготовили, — усмехнулся Штеренбоген.
А тут снова начался сильный артиллерийский обстрел. Сначала несколько пристрелочных снарядов легло недалеко от причалов, и за ними обрушился настоящий огненный смерч.
Трое лежали, припав к земле. Сквозь разрывы до них доносился гул моторов катеров.
Огневой налет кончился так же внезапно, как и возник.
Друзья поднялись и молча стояли на берегу, прекрасно понимая, что для них есть только один путь — в море. Но катера ушли. Других кораблей нет и, возможно, не будет. Но и оставаться здесь — значит попасть к немцам в лапы?! Одна эта мысль рождала волю и энергию...
И, может быть, по старшинской привычке — держать бразды правления в своих руках и, если нужно, продиктовать свое решение — Михаил Белый показал на головку маяка и сказал:
— Там морской наблюдательный пост. Я бывал не раз, видел шлюпки, катера. Может, на наше счастье, застряла какая-нибудь посудина. И, заметив в глазах друзей искру надежды, скомандовал: — За мной!
Цепочкой пробирались они вдоль берега, торопились, и ноги сами несли их все дальше вперед.
И наконец вот он, маяк. Ходили вокруг, искали какую-нибудь шлюпку. Увы, все плавучие средства теперь превращены в обломки, щепки, мусор...
Они умаялись, во рту пересохло и больше всего хотелось пить, а на берегу моря не было и капли пресной воды. Жажда томила, ни о чем, кроме воды, не хотелось думать. Им казалось, что где-нибудь поблизости есть колодец. Обшарили весь дворик, колодца так и не нашли. Зато попался на глаза бензиновый движок с радиатором водяного охлаждения.
— Тут, наверняка, есть водица, — сказал сметливый Штеренбоген и протянул руку к кранику. Краник заржавел и не поворачивался. Михаил ударил железкой, и краник открылся. Пельник, подставив фляжку, терпеливо сидел на корточках. Только зря. Вытекли считанные капли воды. Он встал, чертыхнулся и плюнул на всю эту затею. Даже смочить губы не удалось.
Тем временем совсем стемнело, выглянула луна, море озарилось голубым светом, и Белый увидел какой-то странный предмет, болтающийся на воде.
— Шлюпка! — воскликнул он и стал быстро раздеваться. — Я попробую пригнать ее к берегу.
Он с разбега бросился в воду и поплыл. Друзья следили за каждым взмахом его сильных рук, еще толком не зная, шлюпка это или некое деревянное изделие с потопленного корабля. Скоро донесся голос Белого:
— Шлюпка-а...
Друзья обрадовались, Михаил Штеренбоген разделся и поплыл ему на помощь...
Шлюпка качалась на волнах. Теперь две пары рук толкали ее, а вытащив на берег, все были разочарованы: в днище зияла пробоина, у самого форштевня вырваны две доски. Одним словом, не шлюпка, а разбитое корыто.
— Что же делать, и это счастье. Возьмемся за ремонт, — так решил Белый. Теперь оставалось найти материал для заделки пробоины.
Ночь подгоняла. Темнота — единственное спасение. Затишье давало возможность сосредоточиться. Они знали, как только начнет светать, трудно будет отплыть от берега: их тут же обнаружат, полоснут одной пулеметной очередью и — конец.
А пока землю и море окутывала густая темень — надо успеть. Эта мысль не оставляла ни на минуту.
Все, что удалось найти в дворике маяка, — просмоленные доски, пакля — все было пущено в дело. Среди хлама нашли и добротные весла.
И вот шлюпка спущена на воду, и все трое размещаются в ней, готовясь к далекому неизвестному плаванию.
Старшина Белый взмахнул веслами, шлюпка на несколько метров подалась вперед...
В то же время за кормой послышались торопливые шаги, из темноты донесся хриплый приглушенный голос:
— Подождите, я с вами, моряки!
Подбежав к шлюпке, человек бросил свой вещевой мешок на дно, а затем, подхваченный сильными руками, забрался в нее и сел на банку.
— Ты откуда? — спросил старшина.
— Из пехоты, с частями прикрытия отступал. Дай, думаю, побегу к маяку, может, кто из наших остался, захватят...
— Полезай на корму, а то грести тяжело, — сказал Белый.
— Сейчас, браток, перелезу.
Солдат перебрался на корму, лица его они не разглядели, и лишь по слабо вздрагивающему голосу можно было понять, что и он тоже хватил лиха.
Над ними было бархатистое небо, усеянное звездами. Вдоль всего побережья сверкали разрывы снарядов. И время от времени вырывались каскады трассирующих пуль.
К счастью, луну закрыли облака, и шлюпка укрылась во мраке. Зато четверо все видели: орудийные вспышки, луч немецкого прожектора, нервно прощупывающий берег.
Белый и Пельник сидели на веслах. С каждым новым рывком уходили они дальше в море. Им казалось, что оторвись они подальше от берега, и там все будет намного проще.
— Ребята! Открылась течь, вода поступает! — сообщил Белый.
— Ничего, сейчас мы с ней управимся, — откликнулся Штеренбоген.
И пока двое гребли, двое других — Штеренбоген и боец Георгий Селиванов — каской и ботинками принялись вычерпывать воду.
Штеренбоген, занятый своим делом, наклонился за борт и вскрикнул, точно ужаленный:
— Мина! Весла табань!
И только они успели осушить весла, как действительно по правому борту совсем недалеко от шлюпки проплыло раскачиваемое волной черное круглое чудовище...
Гребцы нажимали на весла, а вода просачивалась в шлюпку, и она тяжелела, теряла плавучесть и ходкость.
Выбившись из сил, Михаил Белый бросил весла и сплюнул от досады:
— Ни черта не тянет! Придется, ребята, вернуться, найти какое-нибудь укромное место, проконопатить корпус и в ночь уходить. А то ведь, если утро застанет нас на воде, с берега шарахнут из пулемета, и поминай, как звали...
Все молчали, глядя с опаской в сторону берега: там по-прежнему вспыхивали зарницы, сверкали огненные трассы, метались прожекторы. И больше всего им не хотелось идти назад. Только вернись в это пекло, обратно не вырвешься. Все способные сопротивляться наверняка ушли из Севастополя.
Так думали четверо в шлюпке, уже не двигавшейся вперед, а лениво переваливавшейся на волне.
Выглянула луна, и на серебристой дорожке, протянувшейся вдаль к горизонту, Пельник заметил какой-то неясный предмет, раскачивающийся на воде, дрейфующий в сторону открытого моря.
— Ребята! Смотрите, что там такое? — торопливо произнес он.
Белый взялся за весла и стал усиленно грести.
— Братцы, шестерка! — не унимался Пельник.
— Не каркай раньше времени, — осердился старшина.
И когда они подплыли, то убедились, что впрямь счастье улыбнулось им. Вполне исправная шестерка, сухая, с уключинами, веслами, мачтой и даже куском парусины, висевшим на ней, раскачивалась на воде. Должно быть, кто-то вот так же, как они, добирался до кораблей, а потом бросил шлюпку на волю волн. Пусть плывет, может, кому и пригодится...
И она действительно пришлась как нельзя кстати.
Захватив свой несложный скарб, они перелезли в новую шлюпку.
Старшина протянул Пельнику самую большую ценность — наган:
— На, спрячь!
Пельник погладил рукоятку нагана, завернул его в тряпку и бережно положил под решетку.
Теперь они усиленно гребли в сторону открытого моря. Короткая летняя ночь была на исходе. Звезды таяли в вышине, темнота рассеивалась, и на востоке обозначилась пока слабая алая полоса. Над водой висела туманная дымка. И хотелось одного, чтобы туман продержался подольше.
Быстро светало, а туман еще держался, и шлюпка, будто под молочным колпаком, все дальше удалялась от берега.
Но вот косые лучи солнца прорвались сквозь туманную завесу, она стала редеть, растворяясь в прозрачной голубизне воздуха. При свете наступающего дня старшина осматривал шлюпку и думал: «Да, нам здорово повезло. Это не то старое корыто, что могло продержаться час, два, а потом неизбежно, как топор на дно... Тут корпус крепкий, надежный. К тому же полное оснащение. На таком суденышке не страшно пуститься в открытое море».
Пока он думал об этом, окончательно прояснилось, вдалеке открылся берег: черные дымы по-прежнему вились над Севастополем, и по воде доносился неясный гул.
В небесной синеве тоже было неспокойно. Где-то в вышине гудело, рокотало и словно пело на разные голоса. И когда появился вражеский разведчик, Белый понял: такой визит ничего хорошего не сулит. Он скомандовал: «Под банки!». Все четверо упали на дно, прикрылись парусиной, создав видимость, будто это одна из многих брошенных шлюпок.
Самолет покружил, покружил и ушел в сторону берега. А гребцы поднялись, заняли свои места и налегли на весла.
В эти часы было не до еды и даже не до питья, хотя жажда мучила все сильнее. Попеременно садились на весла и налегали изо всех сил, понимая, что надо уходить дальше. Глаза были по-прежнему обращены к далекому извилистому берегу, который почти утонул в мареве, как будто затерялся, только белая головка Херсонесского маяка поднималась над водой.
К вечеру Михаил Белый бросил грести, окинул усталым взглядом товарищей и понял, что они тоже вымотались, так же голодны, страдают от жажды.
— У кого что из еды есть, выкладывай! — объявил старшина. И первым потянулся к своему вещевому мешку, вытряхнул на деревянную решетку все содержимое. Рядом с банкой свиной тушенки Штеренбоген положил пачку галет, Пельник протянул горбушку хлеба и еще сухари. Солдат Георгий Селиванов, или просто Жора, как стали его называть друзья, поставил фляжку.
— С водой? — спросил Белый.
Тот кивнул.
— Ну, значит, живем...
Трое лежали на банках и ждали приглашения не то к завтраку или обеду, а может, к ужину...
— Пока откроем банку с тушенкой, — сказал старшина. — Каждому по бутерброду и два глотка воды.
Никто не возражал. И вообще можно ли было пускаться в рассуждения после двух суток голодания. Малюсенькие ломтики хлеба с тушенкой вот вся еда, что называется, на один зуб, только растравила аппетит и вызвала неудержимую жажду. Старшина подносил каждому фляжку со словами: «Не больше двух глотков».
Штеренбоген лежал, закинув голову, и с тоской смотрел в небо:
— Эх, не ценили мы жизни, — в раздумье говорил он. — В магазинах всего было вдоволь, а человек устроен так — все ему чего-то не хватает... Сейчас бы шницелек с жареной картошечкой, — прищелкнув языком, добавил он.
— А я бы уху испробовал, — подхватил Пельник. Тут послышался сердитый окрик старшины:
— Прекратить разговоры о жратве.
Штеренбоген сделал уморительную гримасу:
— Товарищ старшина, не надо волноваться. Помните, у Пушкина есть такие строчки: «Мечты кипят, в уме, подавленном тоской, теснится тяжких дум избыток». Так это наши мечты кипят насчет того, чтобы закусить. Понятно?!
Старшина бросил сердитый взгляд:
— Кипите на здоровье, все равно никакой еды сегодня не будет.
— Спасибо за ценное сообщение, — с ухмылкой отозвался Штеренбоген и смолк.
Тем временем шестерку развернуло и понесло к берегу, а грести уже не было сил. И что тут делать?
— Поднять парус! — сказал старшина. — Ветерок попутный.
Подняли мачту, с обеих сторон укрепили ее вантами. С трудом растянули бесформенный кусок парусины, и шестерка заскользила по волнам, как на крыльях. Уходили все дальше от берега навстречу неизвестности. И еще у всех жила слабая надежда: авось появятся наши корабли, заметят и примут на борт.
Старшина Белый понимал, что такое путешествие не на день и не на два. Даже если все сложится хорошо, то и тогда путь до кавказских берегов займет неделю — не меньше.
А если это действительно так, то нужна настоящая корабельная организация. И он разделил свой маленький экипаж на вахты: двое бодрствуют, управляя рулем и самодельным парусом, двое отдыхают. Если можно назвать отдыхом лежание на банках под палящим солнцем и непрерывную болтанку, при которой катишься с одного борта на другой.
Так они шли на своем утлом суденышке, измученные, голодные, мечтающие о крошке хлеба и нескольких глотках пресной воды.
Шли один день...
Шли второй день...
Шли третий день...
Шли четвертый день...
Днем определялись по солнцу, ночью по Полярной звезде. Конечно, все делалось на глаз, приблизительно.
Был пятый изнурительный долгий день пути. Никто уже не питал надежды на встречу со своими кораблями: кругом билось море, и только море, широкое и бесконечно однообразное. Оно наскучило этим непрерывным бегом волн и непрекращающейся болтанкой, затуманивающей сознание и вызывающей чувство безысходной тоски.
Пельник с Селивановым умаялись, неся вахту под палящим солнцем, чувствовали себя, как на жаровне, ни к чему нельзя было прикоснуться, даже дерево и то обжигало. Сидели в трусах: Пельник на руле, Селиванов у паруса. И ни голод, ни жажда не доставляли им таких адских страданий, как этот огненный шар, непрерывно висевший над головой и превратившийся в орудие пытки. В первые дни плавания кожа на их плечах и спинах покраснела, затем начала шелушиться; теперь она продубилась, стала желто-шоколадной, огрубела и напоминала футляр, в который втиснуто израненное тело.
С трудом коротали они дневные часы, мечтая о тучах, дожде, буре, о чем угодно, лишь бы унялось небесное светило да спала испепеляющая жара.
Сумерки быстро переходили в темноту. Ночь приносила желанную свежесть, прохладу, но все равно было не до отдыха. При мысли, что как раз в темноте могут быть всякие неожиданности, расслабленные дневным зноем нервы опять напрягались, обострялись слух и зрение, сердце билось в тревоге...
Маленький глазастый Пельник не выпускал из рук рулевое весло, прислушивался к монотонному рокоту волн. Вдруг он встрепенулся, привстал.
— Смотри, что это?! — окликнул он Селиванова, сидевшего под парусом.
Тот ничего не ответил: ему никогда ничего подобного видеть не доводилось.
Между тем в самом центре лунной дорожки сначала ясно вырисовался пологий хребет, а еще через несколько мгновений показалось все длинное узкое тело, и теперь Пельник понял, что это вовсе не чудовище, а самая обыкновенная подводная лодка с рубкой, выступающей горбылем. Ее появление было столь неожиданным, что он в первую минуту растерялся, не зная, что делать, и стал окликать своих товарищей. Слабые, обессиленные, они медленно поднимали головы. А увидев подводную лодку, насторожились, кто-то приглушенно спросил:
— Наша или немецкая?!
— Кто ее знает...- ответил Белый и бросился спускать парус.
«Ох, если бы наша! Тогда конец страданиям», — думал каждый, с опаской выглядывая из-за борта и мысленно представляя встречу с нашими моряками. Но там откинулся рубочный люк, на палубе, как тени, мелькнули сулуэты подводников, проскользнули к пушке, начали ее поворачивать и с попутным ветром донеслась лающая немецкая речь.
«Скорее уходить!» — вот мысль, которая сейчас владела Белым и его спутниками. Они перебросили парус на другой борт и, резко изменив курс, стали удаляться от опасности, благо шлюпка находилась в затененной стороне и немцы не могли ее увидеть, а наши мореплаватели долго наблюдали за ней, пока она не погрузилась снова.
Появление вражеской лодки насторожило. С восходом солнца старшина Белый принял от Пельника вахту, выдал по последней галете, каждому досталось по глотку пресной воды. И тут сам собой возник разговор, как дальше жить, чем питаться, чтобы не свалил голод.
Михаил Штеренбоген, еще совсем недавно раззадоривавший всех воспоминаниями о шницелях с жареной картошечкой, теперь вдруг выдвинул новую идею:
— У нас есть ремни. Они из кожи. А кожу можно есть... Слыхали?
— Попробуй, укуси...- недоверчиво отозвался Жора Селиванов.
— Конечно, так не укусишь. А если размочить в соленой воде, совсем другое дело.
— Как ты будешь его мочить?
— Очень просто. Закрепим шкертиком, выбросим за борт и пусть тянется за шлюпкой. Через сутки, как миленький, размокнет... — убеждал Штеренбоген так, будто ему одному все уже известно.
— Ну ладно, попробуем, — согласился старшина. — А вот как быть с водой, уму непостижимо. О пресной воде нечего и думать, хотя бы морскую воду остужать и то счастье.
Тут и сам Штеренбоген призадумался. «Холодная вода на порядочной глубине, — казалось, сам с собой рассуждал он. — Значит, надо ее добыть. Как же это сделать?»
«Да, как это сделать?» — думал каждый.
Штеренбоген был поглощен размышлениями. И вдруг его лицо озарилось: «Придумал! Нашел!»
Михаил взял алюминиевую фляжку, отвинтил пробку, понюхал:
— Спиртом пахнет, совсем здорово!
Привязал к фляжке уключину и на пеньковом конце выбросил ее за борт. Фляжка скрылась, ушла на глубину. Через несколько минут он потянул фляжку обратно, припал губами к горлышку, пропустил несколько глотков воды и замотал головой. Вода оказалась теплой, соль оседала на языке.
— Зачерпывает воду с поверхности, — в сердцах ругнулся Михаил нахмурясь. Он думал, что же еще сделать? Неужели так они и будут голодать да к тому же давиться омерзительно-теплым, соленым раствором? Глаза бы не глядели на это море, синее, манящее со стороны, а вместе с тем не облегчающее тяжкой участи людей, а что-то затаившее против них...
Ему пришла в голову еще одна мысль, но прежде чем объявить о ней во всеуслышание, он решил испытать: все было, как и в первый раз, только к пробке он привязал бечевку, и, когда фляжка ушла на большую глубину, он выдернул пробку. Быстро вытянув посудину, Михаил отпил из горлышка, не удержался, воскликнул:
— Теперь то, что надо! Прошу...
Все по очереди пригубили фляжку, добытую с двадцатипятиметровой глубины, и подивились смекалке своего товарища.
— Живем! — обрадовался старшина. — Холодненькая и спиртягой отдает...
— Ну, насчет спиртяги ты загнул малость, — заметил Штеренбоген, хотя сам прекрасно понимал, что эти слова сказаны старшиной для поддержания бодрости своих ослабевших спутников.
Плохо ли, хорошо ли, выход из положения, кажется, был найден: даже морская холодная вода хотя бы на время снимала сухость во рту.
Ну а чем питаться? Как поддержать силы, тающие с каждым днем?
В разговорах между собой они главным образом рассуждали о еде, вспоминая обильные и вкусные обеды на аэродроме. Даже старшина уже не перечил, а то и сам вспоминал кока, работавшего до войны в ресторане.
— А ты пробовал пироги с грибами? — спрашивал Пельник. — Мамаша каждую субботу тесто ставила и каких только пирогов не напечет!..
Штеренбоген терпеливо слушал рассказчиков, а под конец вставил свое острое словцо:
— От поэзии к прозе — один шаг. Давайте-ка наш ремешок испробуем...
И все прекрасные воспоминания ушли разом, а перед глазами на банке лежал ремень, целые сутки волочившийся за шлюпкой. Сжимая нож длинными худыми пальцами, Штеренбоген с усилием разрезал ремень на мелкие кусочки. Все с вожделением и надеждой смотрели на черные квадратики. Казалось, только они и могут спасти от голодной смерти.
Как положено, старшина первый снимал пробу. Он взял самый маленький квадратик и, поморщившись, принялся жевать. Потом к новой пище потянулись все остальные. Они сидели и лежали; их челюсти работали, как жернова, но просоленная кожа, хотя и казалась мягкой, эластичной, однако ничем не отличалась от резины; разжевать ее было невозможно... И после долгих усилий они поочередно выкинули жвачку за борт.
Никто из них не сетовал, понимая, что ни старшина, ни Штеренбоген тут ни при чем.
Начинался шестой день. Михаил Штеренбоген нес вахту. Он сидел на банке в трусах, тельняшке, изнывая от жары, время от времени ложился грудью на борт и спускал голову в воду. Становилось прохладнее, а через полторы-две минуты лицо опять обжигало солнце, волосы склеивались и твердели. Тело ныло в болезненной истоме. Опять тянуло к воде. И вот, уже не первый раз перекинувшись через борт, протянув руки вперед, Штеренбоген совершенно непроизвольно схватил и зажал в ладони что-то скользкое, студенистое. Он выбросил свою находку на банку и крикнул:
— Ребята, медуза.
— Старшина, сидевший на руле, встал, наклонился: прозрачная слизистая масса, похожая на студень, лежала на банке. Двое подвахтенных тоже вытянули головы.
— А что, если ее испробовать?! Ведь морское животное, в ней есть какие-то соки жизни, — сказал Штеренбоген и вопросительно посмотрел на старшину. Тот поддержал:
— Конечно, давай пробуй!
Недолго думая, Штеренбоген разрубил медузу на четыре части и, не дожидаясь, пока его товарищи поднимутся и приложатся к неизведанному блюду, первый ухватил губами кусок слизи, поморщился и выплюнул за борт. Однако сознание того, что это единственно возможная еда, заставило его побороть отвращение и искать способ, как бы съесть эту медузу. Недолго думая, он снял тельняшку и, зажав в нее медузу, начал ее высасывать...
— Теперь порядочек...- сообщил он товарищам, глотая то, что называл соками жизни.
Остальные тоже стянули тельняшки и последовали его примеру, заботясь о том, чтобы поддержать свои убывающие силы. Все одобрительно отозвались о еде, добытой Штеренбогеном:
— Здорово ты, Миша, придумал, — сказал старшина, проглотив положенную ему порцию. — Только аппетит разбудил. Как мы будем ее добывать, ведь никто не может держать растопыренные руки и ловить ее, подлую?!
Штеренбоген выдвинул свой план:
— На носу будет сидеть наблюдатель. Как увидит медузу, тут же доложит, и кто-то должен прыгнуть за борт. Старшина Белый выразил опасение:
— А шлюпка уйдет вперед, и мы из-за этой проклятой медузы кого-нибудь недосчитаемся...
— Надо сразу спускать парус и стопорить ход, — пояснил Штеренбоген.
Все пришли к выводу, что стоит попытать счастья...
Жора Селиванов, как самый слабый, был назначен наблюдателем.
Проходили часы, а медуз как будто и не бывало. Но вахту продолжали нести настойчиво, терпеливо.
Наконец отощавшим голосом Селиванов известил, что слева по борту появилась медуза. Белый прыгнул в воду.
Он схватил ее, пытаясь зажать, но в кулаке осталась лишь маленькая горсть слизи. Стало очевидно, что такой способ охоты за медузами ничего не даст.
— Был бы сачок... — заметил старшина.
— Мечты, мечты... — тяжело вздохнул Штеренбоген. Он снял с себя тельняшку, разложил на банке и долго над ней колдовал, завязывал какие-то узлы. Подняв тельняшку над головой, он объявил:
— Вот это и есть сачок! А ты смотри в оба. Как только увидишь медузу — сигналь.
Стало вечереть, над морем полыхал огненно-красный шар, уходивший в воду. В это время Жора подстерег плывшую навстречу большую прозрачную шляпу медузы, похожую на мыльный пузырь, и крикнул. В ту же минуту дежурный пловец Штеренбоген кинулся в воду и поплыл: в руке была зажата тельняшка.
Медуза очень скоро оказалась за кормой и быстро удалялась.
— Давай, жми! — кричали ему из шлюпки.
Штеренбоген, догоняя ее, изловчился, забросив сачок вперед, накрыл медузу и теперь беспокоился, чтобы она не выскользнула из мешка, а все, находившиеся в шлюпке, следили за ним, тревожась, что шлюпка ушла слишком далеко и как бы это не привело к несчастью. Был сделан резкий поворот, ветер подхватил шлюпку и понес, но никак не удавалось славировать и подойти к нему вплотную. А между тем было видно, что он уже выбился из сил и нуждается в помощи, хотя заветный сачок держит в зубах, боится выпустить...
Тогда Пельник схватил спасательный круг и с размаха бросил в воду. Штеренбоген схватился за него. Так вместе с кругом и сачком в зубах его подняли в шлюпку.
Всем стало ясно, что только счастливый случай помог спасти товарища, и они решили больше не рисковать, а дежурному пловцу привязывать к поясу страховочный конец и не отпускать человека далеко от шлюпки...
Пошли восьмые сутки. Утром, как было заведено, сменилась вахта. Двое членов экипажа, усталые после бессонной ночи, подложив под голову вещевые мешки, свалились на решетку в тень от паруса. Кругом билось все то же соленое море с нестихающим шумом волн, покрытых узенькими полосками пены. И безоблачная синева неба распростерлась над водой. Все четверо настроились на этот рокочущий шум моря и не могли сразу отличить посторонний звук. Только когда темная точка вынырнула откуда-то из-за горизонта, они разом воскликнули:
— Самолет! — хотя не знали, чей он — наш или немецкий.
Старшина приказал прятаться под банки. С опаской выглядывая оттуда, он рассматривал самолет, который держал курс прямо на шлюпку, и опознал в нем амфибию МБР-2 — наш морской ближний разведчик на поплавках, с красными звездами на фюзеляже.
— Ребята! Наши летят! — крикнул он что было силы. Все вскочили и размахивали руками, давая понять, что это свои — севастопольские...
Самолет снизился и пролетел над шлюпкой. Теперь особенно ясно выступали большие красные звезды на плоскостях; они казались живым приветом с родной земли, которая, вероятно, совсем близка для крылатых посланцев и очень далека для этих четырех мореходов, измученных зноем и истощенных голодовкой.
Самолет развернулся и летел почти на бреющем... Один из летчиков высунулся из кабины и сначала показал почему-то рукой на запад. Непонятно, почему? Ведь шлюпка должна идти на восток... А на следующем заходе держал в руках фотокамеру и, должно быть, снимал.
— Ребята! Помощь пришла! — радовался старшина, и когда самолет, сделав прощальный круг, помахал крыльями и скрылся, сказал:
— Раз они нас нашли и сфотографировали, значит, скоро опять прилетят, будем ждать в этом районе. Паруса долой!
Вахтенные спустили парусину, и шлюпка легла в дрейф, мерно покачиваясь на волнах. Все лежали в блаженном состоянии, устремив глаза к небу и чутко прислушиваясь к привычным шумам моря в надежде, что вот-вот самолет вернется.
Время перевалило за полдень, близился вечер. Самолет не возвращался.
А на море свежело, подул северо-западный ветер — верный предвестник непогоды, разгулялась волна, дальше дрейфовать было опасно. Опять подняли парус и легли курсом на восток...
Ветер крепчал, рвал парусину, шлюпка сделалась неуправляемой и могла каждую секунду перевернуться.
Старшина спустил парус, приказал Пельнику занять место рулевого и объявил аврал: трое принялись крепить по-штормовому предметы, находившиеся в шлюпке. Затем Белый и Штеренбоген сели на весла.
Солнце скрылось в тучах, вокруг потемнело, и только пена отчетливо выделялась на гребне волн, обгонявших шлюпку. Ветер и брызги хлестали Пельнику в лицо, трудно было управлять веслом, которое дергалось, рвалось из рук, точно какая-то дьявольская сила притаилась там, за кормой.
«Неужели не прилетят летчики? Ведь на них только и надежда...»
Пельник не сводил глаз с Белого и Штеренбогена. Они гребли изо всех сил, в конце концов поняли, что это бесполезно, стали слегка подгребать, помогая своему рулевому. А еще он видел в носовой части Жору Селиванова, свернувшегося клубочком в своей набухшей от влаги солдатской шинели.
Сзади подкралась волна, ударила в корму, весло рвануло в сторону с такой силой, что Пельник свалился и упал грудью на борт. А весло не выпустил. Морщась от боли, поднялся и вскарабкался на свое место. На лице ссадина. Но это было сущим пустяком по сравнению с опасностью, угрожавшей каждую секунду, особенно когда накатывала волна, поднимала шлюпку на своем высоком горбу, несколько мгновений держала ее на гребне и тут же бросала в пропасть, разверзавшуюся между двумя водяными валами.
Пельник расставил широко ноги и, опираясь в планку над решетчатым люком, почувствовал себя увереннее, и даже боль в руках вроде бы поутихла.
«Бывает намного хуже. У нас не плотик, не доска. Мы как-никак на шестерке. Покуда весла в руках, еще не все потеряно. Не вечно же будет так лютовать. Чай, не осень, а самый разгар лета. Поштормит денек, другой и успокоится...»
Окончательно стемнело. Фигуры друзей, маячившие перед глазами, сейчас терялись, сливались со шлюпкой, и только по редкому скрипу уключин можно было понять, что Белый и Штеренбоген не сложили своего оружия.
Неясное, смутное чувство одиночества охватывало Пельника, будто он остался один в поединке с морем. И тогда сквозь вой ветра слышался его хрипловатый голос:
— Эй там, на веслах...
И так же глухо кто-то откликался:
— Есть на веслах!
А когда такое же тревожное состояние охватывало Белого и Штеренбогена, в темноте звучало:
— Пельник! Так держать!
— Есть, так держать! — натужась, отвечал он.
Так и прошла эта ночь, а чуть рассвело, к Пельнику на корму пробрался старшина, лицо его было заросшее, худое, серые глаза казались мутными.
— Давай сменю тебя, ступай на весла.
Пельник сделал попытку встать, а ноги не слушались, подгибались. Тогда Белый взял его за руку, и Пельник, держась за борт, медленно перебрался вперед, на весла, к Штеренбогену, который вымок, замерз и еле-еле поводил веслом. На его измученном лице пробилась слабая улыбка:
— Жив, курилка?!
— Кажется, жив. А ну проверь, я ли это?.. Штеренбоген ущипнул друга:
— Ты! Подменить не успели...
— Как думаешь, долго нас будет трепать?
— Суток двое, а может, и больше, Смотри, как разгулялась волна...
Предсказания Штеренбогена сбывались. На другой день еще штормило вовсю. А спустя сутки ветер стих, море дышало ровно, глубоко, как будто отдыхало после долгих волнений. На длинных пологих волнах мертвой зыби лениво покачивалась шестерка с четырьмя предельно вымотавшимися, обессиленными людьми. Только один из них нес вахту, вяло ворочал рулевое весло. Трое лежали под банками, сваленные усталостью, забывшиеся в глубоком сне...
Солнце, набрав высоту, снова жгло немилосердно.
Пельник сидел, опустив голову, и, глядя на парусину, топорщившуюся в ногах, подумал: «Эх, совсем заштилило, а то поднять бы парусок, и полный вперед!»
Он смотрел поверх банок на спящих своих друзей, на спокойную, зеркально-гладкую синеву моря: вчера оно гневалось и хотело похоронить шлюпку вместе с ними, а сегодня тишь, благодать, глазам не верится...
«Сколько же суток в плавании?» — думал Пельник. Он пытался вспомнить, какие были события в первый и последующие дни, и неизбежно запутывался. По его подсчетам поход продолжался более десяти суток...
Так сидел он, всматриваясь усталыми глазами вдаль, и вдруг заметил какой-то странный предмет, находившийся в дрейфе. Сперва он решил, что ему показалось. Нет, не показалось, что-то чернело впереди. Встреча с этим предметом представлялась Пельнику очень соблазнительной.
— Ребята! Боевая тревога! — по возможности громче крикнул он.
Никто на его зов не откликнулся, даже не поднял головы.
— Эй, поднимайтесь! — настоятельно повторил он.
Белый и Штеренбоген с усилием поднялись, глянули вперед: точно, что-то плавает. Они и сели на весла.
Всего двадцать или тридцать метров оставалось до этого таинственного предмета, чернеющего на воде, когда очнулся Жора, тоже поднял голову и, глянув за борт, с испугом произнес:
— Ребята! Мина!
Действительно, что-то круглое покачивалось на воде. Ясно только, что не деревянный ящик с продуктами. Теперь думалось, что, может, там притаилась сама смерть.
Несколько слабых рывков веслами, и тот же Жора, не сводивший глаз с предмета, поспешил всех успокоить:
— Ребята, не мина, а бочка.
— Это мы еще посмотрим, — отозвался старшина. — Может, она начинена взрывчаткой. К ней надо с умом подгребать, чтобы не получилось удара.
Белый и Штеренбоген оставили весла, навалились грудью на левый борт. Рулевой мелко загребал веслом, шестерка развернулась. Пельник уперся руками в металлический обод.
— И точно, бочка! — подтвердил он. — Откуда она взялась и почему не тонет?!
— Понятно почему: в ней масло растительное, — высказал свое предположение Жора.
— А может, бензин или керосин, тоже на воде держится, — усомнился Штеренбоген.
Так или иначе стало ясно, что она заполнена чем-то легким, и теперь все были озадачены: что делать дальше?
Старшина предложил:
— Давайте, втащим в шлюпку, а там видно будет...
Каждый подумал: если она с растительным маслом, — тогда живем.
И вместе с этой надеждой появились воля и силы у истощенных голодом, измученных штормом людей.
Они сплели концы, привязали к банкам и спустили петлю за борт. Сразу ничего не получилось: бочка сорвалась, но далеко не уплыла, на втором заходе она, будто живое существо, закатилась в шлюпку.
После долгого путешествия бочка позеленела, обросла ракушками. И только ее развернули и открыли пробку, как изнутри вырвался одурманивающий запах бензина, он быстро растекался над шлюпкой, а люди все еще не верили в свое невезение, каждый чуть ли не ползком добирался до пробки, нюхал и спешил прочь.
Все четверо лежали на банках, устремив глаза в небесную синеву, окончательно сломленные, кажется, потерявшие веру в свое спасение.
Шлюпка уже дрейфовала, управлять веслом было не под силу. Даже самый крепкий из них, старшина Белый, растянулся на решетке, закрыв глаза.
Сквозь узкую горловину по-прежнему выбивались бензиновые пары, как завеса ядовитых газов, и даже свежий морской воздух не мог его рассеять.
«Плохо дело, — подумал старшина. — Совсем плохо... Надышатся ребята, уснут и не проснутся. Надо столкнуть бочку за борт или она нас на тот свет отправит...»
Он попытался подняться, но не смог, упал на решетку.
— Ребята! — с трудом произнес старшина. — Поднимайтесь...
Опираясь о борт, Белый встал, добрался до бочки и закрутил пробку. Пельник и Штеренбоген помогли ему столкнуть ее обратно в воду...
Прошел еще один день, неизвестно какой — девятый, десятый или одиннадцатый, потому что счет времени был давно потерян.
Снова наступило утро. Раннее солнце, брызнув в шлюпку острыми лучами, возвестило друзьям: жизнь продолжается, пора на вахту!
Кто-то из четверых приподнялся и в изумлении прошептал:
— Ребята, дельфины!
— Где, где?
В шлюпке началось слабое движение. Все как по команде поднимались и удивленно смотрели на стаю дельфинов: они резвились, высовывали забавные остромордые головы, точно хотели заглянуть в шлюпку, узнать, что там за странные путешественники.
Пельник молча пробрался в корму, пошарил под решеткой, извлек завернутый в тряпку наган, протянул Белому и сказал сиплым, ослабевшим голосом:
— Бей, старшина!
Белый, должно быть, вовсе запамятовал, что в самом начале плавания самолично сдал наган на хранение и теперь обрадовался. Оп прицелился в крупного дельфина, который оказался самым любопытным, подплыл близко к корме, показав из воды свою гладкую, будто отполированную спину. Но вот беда, рука дрожит. Только подведет он мушку, а дельфин мотнет хвостом, скроется и выплывает уже совсем в другом месте. Отчаявшись, старшина все же решил не упускать возможности, выстрелить.
«Если мы добудем дельфина — живем. Чукчи питаются сырым тюленьим мясом, и ничего...»
Старшина дождался, когда темная морда того самого, а может быть и другого, дельфина показалась из воды, и нажал на спуск. Выстрел гулко прокатился над водой, ошеломил старшину, его товарищей, а дельфин даже усом не повел.
— Что ж ты, мазила, боеприпас на ветер пускаешь. Дай-ка мы попробуем... — услышал он за спиной.
Белый крепче сжал рукоятку нагана. Ему показалось, что глаза стали плохо видеть. Он прищурился и еще выстрелил, и, убедившись, что снова промахнулся, бросил наган на решетку и опустился на банку, закрыв лицо руками...
А добродушные морские звери долго еще резвились рядом, подплывали к шестерке вплотную. Но вот и они ушли куда-то. Солнце начало погружаться за горизонт, а люди, лежавшие в полузабытьи, даже не заметили, как наступила темнота...
Восток просветлел, и занялся новый день. В это время обычно происходила смена вахты, все просыпались, затевался разговор о самолете-разведчике, мелькнувшем как жар-птица, вспоминали родных и близких.
Но в то утро первый раз никто не поднялся. Солнце стояло высоко и вовсю шпарило, а четверо мореплавателей словно не замечали жары, и только когда разгулявшаяся волна основательно тряхнула шлюпку, Белый очнулся и услышал стон, доносившийся из носовой части:
— Ста-а-р-шина-а... Ста-аршин-а... — кто-то звал его на помощь, кому-то он был нужен, и этот призыв заставил его сесть, а потом усилием воли подняться и, держась за борта, добраться до Жоры Селиванова.
— Пи-ить, ста-аршина, пи-ить...
— Сейчас, — заторопился Белый, нашел флягу, поднес к губам товарища.
Селиванов глотнул, сморщился и, отстранив флягу, произнес:
— Долго еще продержимся?
— Пока не спасут.
— А спасут ли?..
— Да ты что? Теперь Кавказский берег рядом. Наши корабли вот-вот появятся, — ответил Белый с такой убежденностью, что с этими словами у него самого прибавилось уверенности...
Тем временем очнулись Пельник и Штеренбоген и прислушивались к разговору.
— Старшина, иди сюда, — позвал Пельник.
Белый перебрался к нему:
— Ну что тебе?
— Слышь, старшина. Если умирать придется, пусть последний записку сочинит. Привет Родине, поклон родным напишет и засунет во фляжку. Может, она куда-нибудь и приплывет...
Белый потрепал его косматую шевелюру:
— Что ты, браток, мы умирать-то не собираемся. Севастополь забыл? Нам еще воевать надо...
— Я так, на всякий случай, — смущенно оправдывался Пельник и, решив доказать, что это были случайные слова, поднялся, сел на банку и осмотрелся: ничего не произошло за ночь, разве что зыбь успокоилась и опять катились волны с белыми гребешками. — Давай-ка я сяду за руль. — Но когда взялся за весло и направил шлюпку по волне, почувствовал слабость, не мог больше держаться. — Привяжи меня расчалкой, — попросил он старшину, — чтоб не свалиться за борт.
Пельник смотрел на далекий горизонт, и вдруг его глазам предстал берег с зеленью и темными стволами деревьев, высокие горы.
— Ребята! Кажется, берег, — насколько мог громко известил он.
— Где, какой берег? — отозвались его спутники. Даже вконец изможденный Жора поднял голову. Все смотрели вперед, веря и не веря рулевому. Но Штеренбоген вскоре разочарованно сказал:
— Никакого берега нет. Облака плывут низко над горизонтом, а кажется берег, горы и прочее...
Глаза Пельника туманились, он слабо ощущал весло и совсем не чувствовал своего тела, привязанного расчалками. «Витюньчик, сыграй что-нибудь», — шептал он. В усталом мозгу возник образ худощавого паренька со скрипкой в руках, которую купили авиатехники в складчину в каком-то севастопольском комиссионном магазине. «Сыграй, Витюньчик», — повторил Пельник, а самому чудилось, будто пришел он в землянку после полетов, растянулся на топчане и следит за плавными движениями смычка, а из-под длинных Витькиных пальцев, дрожащих на струнах, льются бодрые мажорные звуки... Они уносятся вдаль и непопятно почему вдруг теряются, затихают, а вместо этих звуков в уши врывается рокочущий гул, он неотвратимо преследует, будоражит сознание, и кажется, будто самолеты-штурмовики с Кавказского побережья прилетели на помощь. Пельник хочет освободиться от этих иллюзий и не может, потому что гул уже над самой головой. Он открывает глаза, смотрит в небо и не может понять — во сне это или наяву, но самолеты действительно кружатся над шлюпкой. Он еще не знает, чьи самолеты, но судя по тому, как резко поднялся старшина и замахал руками, — наши.
Один самолет снижается, и Пельник отчетливо видит фюзеляж-лодку и поплавки под крыльями. Старый знакомый МБР-2! Хочется от радости крикнуть во все горло, а не получается, что-то сдерживает внутри. Глаза следят за самолетами, и слезы катятся по щекам. «Наверное, сядут», — говорит старшина, и у Пельника появляются силы на то, чтобы освободиться от расчалок. «Сейчас будем принимать самолеты», — решает он.
А самолеты кружатся и не думают приводняться, только один из них делает разворот, резко снижается, проносится почти на бреющем полете. Следом за ним в воздухе парит белый парашютик.
Пельник думает: «Хорошо, если упадет недалеко». И парашютик, будто привороженный, садится на воду у самой шлюпки. Пельнику не составляет труда протянуть руку и поднять его вместе с коробочкой на тоненьких стропах. А в коробочке листик бумаги и всего одна строчка, выведенная карандашом: «Ждите, к вам идет катер». Он читает по складам несколько раз эти слова — привет с родной земли, столько дней манившей издалека, а теперь совсем близкой и еще более желанной...
Скоро, наведенный авиацией, показался сторожевой катер с бортовым номером 071. Вконец ослабевших мореплавателей подняли на борт в двадцати милях от Сухуми.
Моряки, принявшие их, с братским радушием прежде всего спросили: «Сколько же суток вы пробыли в море?».
— Не знаем, — еле шевеля губами, ответил старшина. — Мы вышли первого июля. А сегодня?
— Сегодня семнадцатое число, — сообщил командир катера.
Вот и вся история. Я узнал о ней, приехав на торжества, когда отмечалось двадцатилетие освобождения Севастополя.
В канун праздника в вестибюле гостиницы собрались прославленные генералы и адмиралы, офицеры — военнослужащие и отставники, и люди в штатском с пестрыми орденскими колодками на груди. Каждого нового гостя, переступавшего порог гостиницы, моментально узнавали друзья, и он тут же попадал в крепкие объятия однополчан. Его долго тискали все по очереди, потом с восторгом осматривали, ощупывали и уже больше не отпускали от себя.
Не удивительно! Все же двадцать лет — не двадцать дней. Многие расстались с пушком на щеках, а встретились отцами и матерями, дедушками и бабушками. Впрочем, в эти дни они все были по-прежнему молоды...
Герои моего рассказа тоже получили приглашение и приехали на праздник. Их встреча явилась полной неожиданностью для них и окружающих. Она произошла во время телевизионной передачи с крейсера «Кутузов». Комментатор симферопольской студии телевидения рассказывал о шестнадцати сутках плавания. Назвал имена черноморцев. На освещенную палубу вышли Пельник и Селиванов. Не успели они двух слов сказать, как откуда-то со стороны вырвался Штеренбоген. Все трое обнялись и никак не могли расстаться...
И только не было на этом празднике командира шлюпки Михаила Кузьмича Белого. Он не вернулся с войны, его имя передавалось из уст в уста людьми, вспоминавшими дни героической обороны Севастополя.