Ночь у мыса Юминда

Михайловский Николай Григорьевич

«БОЛЬШОЙ ХАЛХИН-ГОЛ»

1944—1945 гг.

 

 

#img_4.jpeg

Я хочу объяснить, почему этот раздел книги так назван. Для этого мне придется вернуться к той памятной встрече с Г. К. Жуковым, которая произошла зимой 1942 года.

…Мы ехали по снежным дорогам Подмосковья, где совсем недавно прошла война. Нашим глазам открывалась одна картина горше другой. Выжженные деревни, точно кресты на погосте, стояли в глубокой печали закоптелые трубы печей, а в землянках, утопавших в снегу, ютились люди, потерявшие кров.

Отмахали 120 километров по шоссе и свернули направо, куда-то в лес. Машины остановились у маленького двухэтажного кирпичного особняка, стоявшего в окружении густых сосен. Автоматчик провел нас в приемную.

Едва мы успели раздеться, как открылась дверь и появилась невысокая плотная фигура генерала Жукова. Он улыбнулся, узнав своих сподвижников по Халхин-Голу. Старые друзья долго обнимались, а потом завязалась беседа, продолжавшаяся несколько ночных часов.

В первые минуты Жуков забрасывал всех вопросами, много шутил. Потом гости попросили полководца рассказать, как проходила операция по разгрому немцев под Москвой. Им хотелось услышать живые впечатления от человека, руководившего этой гигантской операцией.

Генерал Жуков был в прекрасном расположении духа; сначала продолжал отшучиваться, а затем стал серьезным и сказал:

— Под Москвой мы дали фашистам предметный урок. Теперь война переходит в стадию резервов, и выиграть ее в наших возможностях. Трудно сказать, сколько она продлится. Ясно одно: мы никогда больше не допустим, чтобы прусский сапог еще раз маршировал под Москвой. Больше того, скоро мы погоним немцев со Смоленщины и Белоруссии. А дальше устроим им «Большой Халхин-Гол», какой им еще не снился…

Вот эти два слова: «Большой Халхин-Гол» — накрепко остались в моей памяти. Их я вспоминал, когда видел на улицах покоренного Кенигсберга бесконечные колонны военнопленных, и о них же думал, стоя на площади перед почерневшей громадой рейхстага.

В моих родных краях «Большой Халхин-Гол» начинался весной 1944 года.

 

СНОВА НА БАЛТИКЕ!

Ранним утром 1944 года я возвращался в Ленинград. Поезд проходил под арками знакомых мостов и медленно приближался к перрону. Под высоким навесом Московского вокзала, как и в далекие мирные времена, мы увидели железнодорожников в своей обычной форме, носильщиков в белых передниках и массу встречающих.

Год назад было прорвано кольцо блокады, около трех месяцев прошло с тех пор, как вражеская группировка под Ленинградом была окончательно разгромлена. А сколько разительных перемен! Окрепшие, заметно поправившиеся люди ходят по улицам, проспектам и площадям, не опасаясь, что их настигнет шальной вражеский снаряд. На улицах полный порядок, чистота. Бегут трамваи — те самые трамваи, что в первую блокадную зиму стояли на рельсах, словно ледяные домики.

Гитлеровцы были окончательно разгромлены у стен Ленинграда и откатились на запад. Все началось с операции по переброске войск из Ленинграда на ораниенбаумский пятачок. Обычно под словом «операция» подразумевается бой, выстрелы. На сей раз успех дела зависел от того, удастся ли переброску войск осуществить в ночное время через залив незаметно для противника и тем самым ошеломить его нашим внезапным наступлением.

Командующий флотом адмирал Владимир Филиппович Трибуц был немало озадачен: специальных кораблей для переброски войск в составе флота не было, а транспорты, имеющие большую осадку, не пустишь по мелководному фарватеру: того и гляди застрянут где-нибудь посреди залива и попадут под огонь немецких батарей…

Все, что было мало-мальски подходящее из плавсредств, стянули в Ленинград — буксиры, сетевые заградители, озерные и речные баржи… И начиная с осени 1943 года по ночам вся эта флотилия приходила в действие. Войска, технику, боеприпасы, продовольствие нагружали в Ленинграде, и по ночам суда шли курсом на Ораниенбаум. Туда и обратно, туда и обратно.

Постепенно темп перевозок возрастал. Грузились в двух местах: в Ленинграде и Лисьем Носу. Уже мало было этих судов. В работу включились быстроходные тральщики. Они буксировали суда, а позднее, когда залив стал покрываться льдом, они выполняли работу ледоколов, пробиваясь сквозь лед и прокладывая дорогу мелким судам. И чего только не случалось! Штормовые ветры вызывали перемещение льда. Не раз на командный пункт адмирала Трибуца, находившийся на фабрике «Канат», летели тревожные донесения: «Застрял во льдах. Прошу помощи». Немедленно на выручку посылались корабли…

С 5 ноября 1943 года по 21 января 1944 года на ораниенбаумский плацдарм моряки доставили более 53 тысяч воинов, около 2500 автомашин и тракторов, 658 орудий, много танков, большое количество боеприпасов, горюче-смазочных материалов и другого имущества. Причем все это удалось переправить без потерь!..

Генерал Январь остался доволен. Так в шутку называли командующего второй ударной армией И. И. Федюнинского. За год до этого, в январе 1943 года, его войска участвовали в прорыве блокады. Теперь они сосредоточились на ораниенбаумском плацдарме для решающего наступления…

Утром 14 января 1944 года город проснулся от ошеломляющей канонады. Первый раз за всю блокаду разносился такой потрясающий гул, такой неумолчный рев орудий. А в южной части города непрерывно сверкали красные всполохи. Что греха таить, закралось опасение: «Неужели обстреливают немцы?» Но уже слышались радостные крики: «Это наши! Наши наступают!» Люди словно сердцем почувствовали: началось то, чего они ждали почти три года, ради чего трудились из последних сил, голодали, холодали, теряли родных и друзей.

Да, это был гром наступления. Невиданной силы канонада, в которой ясно выделялись голоса дальнобойной артиллерии линкоров, крейсера «Максим Горький», миноносцев… И только «Киров» молчал. Он стоял на Неве, между памятником Петру и мостом Лейтенанта Шмидта, в полной готовности открыть огонь. Но не было команды. И матросы ходили понурые: «Что мы, хуже других?!» За прошлые боевые заслуги корабль получил высокую правительственную награду — орден Красного Знамени. И моряки снова рвались в бой… «Не спешите. Всему свое время, — убеждал новый командир крейсера капитан 1 ранга Сергей Дмитриевич Солоухин. — Дойдет и до нас очередь». Хотя и самого разбирала досада: «Почему же о нас забыли?!»

19 января утром буксиры взломали и раскрошили невский лед. Крейсер вышел на середину реки и стал на якорь напротив Академии художеств.

Приехал флагманский артиллерист эскадры капитан 1 ранга Сагоян.

— Привез вам хорошие известия, — объявил он, войдя в каюту командира.

— Нам нужны цели, дорогой Артаваз Арамович. Люди хотят стрелять. Все корабли принимают участие в наступлении, только мы молчим, — с затаенной обидой проговорил командир корабля Солоухин.

— И цель есть! Все есть…

— Вот это дело! — обрадовался командир. — Ну-ну, рассказывайте!

Сагоян снял шинель, присел к столу и по карте принялся объяснять, что сейчас наступающие войска подошли к немецким укреплениям — знаменитой Вороньей Горе, откуда всю блокаду обстреливался Ленинград. Там сильно укрепленный узел противника: вот его и будет разрубать артиллерия крейсера «Киров».

Солоухин вызвал старшего артиллериста капитана 3 ранга Быстрова. Оба с интересом рассматривали карту и слушали объяснения Сагояна, мысленно представляя себе линии колючей проволоки, гранитные надолбы, минные поля, долговременные сооружения, что были возведены врагом на подступах к своим дальнобойным батареям. Теперь их надо сокрушить.

— И частная задача, — сказал Сагоян. — Вот в этом месте находится железобетонный дот, и в нем командный пункт крупного немецкого соединения, линии связи и прочее. С него будем начинать…

Очень скоро по кораблю пронесся сигнал тревоги. Опустела палуба. Захлопнулись люки, переборки, иллюминаторы, и «Киров» превратился в бронированную крепость, ощерившуюся зевом орудий. Сигнальщики на мостиках смотрели не отрываясь в бинокли, зенитчики бодрствовали у своих пушек и пулеметов. Управляющий огнем Быстров произвел все расчеты и теперь ждал приказа.

Радио донесло до боевых постов голос Солоухина:

— Мы будем наносить удар по вражеским батареям на Вороньей Горе. Товарищи кировцы, эти батареи всю блокаду обстреливали Ленинград. Вспомните разрушенные дома, искалеченных детей. Наступает час расплаты за муки и страдания ленинградцев…

В башне все пришло в движение.

Наводчики — старшина 1-й статьи Евтюков и старший краснофлотец Ковальчук вращали штурвал. Зашевелились стволы орудий, из погребов многопудовые снаряды поднялись в орудийные башни.

Командир башни старший лейтенант Гордымов, дублируя сигнал, чеканным голосом произнес:

— По фашистским батареям…

Все насторожились. Его давно ждали, этого грозного часа возмездия, расплаты за все горести и беды, принесенные войной.

Залпы сотрясли корабль, пламя вырвалось из орудий и осветило облачное небо. В морозном воздухе кольцами поплыл бурый дымок. Иней, висевший на антеннах, мелким серебристым дождем оседал на палубу.

В третьей башне зазвонил телефон. Телефонист матрос Татурин приложил к уху трубку и с удовольствием повторил вслух:

— Снаряды ложатся в районе цели!

А по шахте поднимались вверх к досылателям все новые и новые снаряды, и на них мелом начертаны слова, звучавшие как клятва:

За Таллин! За родной Ленинград!

Новые залпы потрясли корабль. Орудия вздрагивали и откатывались назад.

За десятки километров от невских берегов, там, на поле боя, вместе с наступавшими пехотинцами, танкистами, саперами шли моряки, корректировщики огня, следившие за разрывами крейсерских снарядов.

«Вижу взрыв в районе цели, — передавали из гущи сражения. — Наши продвигаются вперед!»

Успех подбадривал. Комендоры посылали снаряд за снарядом. Теперь уже навсегда замолкли тяжелые осадные орудия, варварски обстреливавшие Ленинград.

Три дня, пока корабль вел огонь, флагманский артиллерист эскадры Артаваз Арамович Сагоян никуда не отлучался, следил за действиями артиллеристов, получал донесения корректировщиков и, несмотря на большое расстояние, отделявшее корабль от наступавших войск, все время ощущал дыхание боя…

А потом ему пришла мысль проехать по следам наступления и посмотреть цели, по которым вели огонь корабли эскадры. «Хорошо бы все это запечатлеть на пленку и приложить к отчетным документам», — подумал он и спросил совета у командира крейсера. Тот поддержал:

— Конечно поезжайте. И возьмите с собой старшего лейтенанта Александровского. Он у нас заправский фотограф. Все снимет, все отпечатает. Вернется и расскажет личному составу.

Наутро крытый грузовичок подкатил к трапу. Сагоян и Александровский, прихвативший с собой фотоаппарат и запасные кассеты, двинулись в путь.

Грузовичок несся по Московскому шоссе к Средней Рогатке, взбежал на Пулковские высоты, откуда всего несколько дней назад войска генерала Симоняка бросились в стремительную атаку. Тут был их исходный рубеж, начало победного пути…

У развалин Пулковской обсерватории сделали остановку. Вышли из машин, осмотрелись. Перед глазами лежало черное от пороховой гари снежное поле, виднелись ряды немецких траншей, ящики со снарядами, разбитая техника.

Машина мчалась дальше. В морозной дымке виднелись постройки Красного Села, а дальше ясно выступали силуэты Дудергофских высот, откуда немцы варварски обстреливали улицы, площади, жилые дома, больницы…

Сагоян, сидевший рядом с шофером, держал на коленях карту. Не доезжая до Красного Села, он дал знак водителю остановиться. Вышел. Вслед за ним из-под тента тут же появился Александровский. Стояли, осматриваясь кругом. Где же здесь командный пункт, по которому вела огонь корабельная артиллерия? Не может быть, чтобы произошла ошибка и десятки снарядов выпущены впустую…

Войска ушли далеко вперед, и кругом ни души. И вдруг, точно из-под земли, появился солдат.

— Товарищ, иди-ка сюда!.. — крикнул Сагоян.

Солдат подошел в нерешительности.

— Скажи, дружок, где дот, из которого немцы управляли войсками?

— А вы откуда будете? — заинтересовался тот.

— С крейсера «Киров». Мы били по этому доту, хотим посмотреть, что получилось.

— Хорошо получилось, — многозначительно произнес боец. — Ножки и рожки от него остались. Пойдемте покажу. Мы разминировали местность, так что за безопасность ручаюсь…

Моряки шли за ним по узкой тропинке шаг в шаг.

Вдали виднелось нечто похожее на горы металлического лома. Подошли ближе. Тут картина прояснилась: верхние железобетонные плиты вздыбились и стояли торчком, а вокруг них переплелись изломанные железные прутья…

— Должно быть, были прямые попадания снарядов и железобетонная коробка раскрылась, — заключил Сагоян.

Александровский неутомимо щелкал…

— А вот глядите, и вещественное доказательство! — Сагоян поднял осколок снаряда. — Смотрите, наши, кировские…

Подошел Александровский.

— Разрешите, я возьму для корабельного музея?

— Пожалуйста, пусть комендоры полюбуются своей работой.

Потом они вошли в подземелье, где еще валялись трупы немецких артиллеристов.

— Смотрите, тут была круговая оборона. Только ни одно орудие не уцелело. Все разбито и утонуло в цементной пыли…

Земля вокруг дота была перепахана снарядами, и снег почернел, превратился в сажу.

— Значит, мы стреляли по всем правилам, — заключил Сагоян.

— Точно стреляли, — подтвердил солдат.

Все это Александровский запечатлел на пленку и теперь ходил вокруг развалин, собирая трофеи для корабельного музея, — немецкую каску, пробитую осколками, противогаз, магазин с мелкокалиберными снарядами…

Поехали вперед. По пути наступления встречали многих фронтовиков и не раз слышали, как хвалили морских артиллеристов.

Когда вернулись, на корабле их ждала приятная новость:

— Братцы! Пушки-то с Вороньей Горы прибуксировали на Дворцовую площадь. Пошли смотреть!

И все свободные от вахты во главе с Алексеем Федоровичем Александровским поспешили на площадь. Там, у подножия Триумфальной колонны, стояли разбойничьи пушки — огромные стальные чудовища с широко раскрытым зевом. И подле них — снаряды величиной немного меньше человеческого роста…

В толпе ленинградцев, сбежавшихся посмотреть на это зрелище, слышались гневные слова:

— Хватит, порезвились!

— Всю Европу истерзали, разграбили. И у нас в Ленинграде думали поживиться. Билетики пригласительные на банкет в «Асторию» своему офицерью рассылали. Не думали, что так кончится…

Под ударами войск Ленинградского фронта сложная система укреплений, созданная немцами, рухнула в несколько дней. Вражеская блокада была сокрушена окончательно, и на солнечной стороне Невского проспекта, которая считалась опасной, теперь играли бледные, истощенные дети.

Ликовали люди на набережных Невы. Первый раз Ленинград слышал победные залпы, и небо над ним расцвело огнями праздничного салюта.

Командиру зенитной батареи Алексею Федоровичу Александровскому и его комендорам за все время наступления не довелось сделать ни одного выстрела. Наша авиация полностью господствовала в воздухе. Зато в другом отношении зенитчикам повезло. Крейсер «Киров» оказался в центре праздника. Рокот морских зениток, как победная дробь, проносился над широкой рекой. И казалось, в этот незабываемый вечер со всех концов страны летели слова привета, обращенные к защитникам Ленинграда и к ним, морякам краснознаменного крейсера «Киров».

— Мы прожили трудное время, — рассказывал мне Алексей Федорович. — В апреле сорок второго нас бомбила немецкая авиация. Как на грех, погода в те дня стояла облачная, и самолеты неожиданно вываливались из облаков и бросали бомбы. Корабль наш был поврежден. Многих друзей мы недосчитались, особенно зенитчиков. А в январе сорок третьего нас постигло самое большое горе: погиб командующий эскадрой Валентин Петрович Дрозд… — Алексей Федорович опустил голову и смолк.

Я его понимал. Это было горем не только для кировцев, в самую тяжелую пору сражавшихся под флагом боевого адмирала, но и для всего флота, Ленинграда, для всей нашей страны. Потеря невозместимая. Ведь флоту тогда так нужны были адмиралы с опытом, способные принимать быстрые безошибочные решения и проводить их в жизнь! Готовился прорыв блокады.

В те дни безмолвны были дали, Все замерли: приказа ждали, Чтоб двинуть бурю на врага. Все на одном сходились слове: Вперед! Все было наготове, —

писала ленинградская поэтесса Ольга Берггольц.

В Кронштадте стояли корабли эскадры, выполняя свою частную задачу, — они стреляли по немецким батареям в районе Петергофа, сковали их своим огнем на время нашего наступления.

Черная, как жучок, эмка командующего эскадрой вице-адмирала В. П. Дрозда неслась по льду Финского залива. В густой морозной дымке едва выступали характерные силуэты острова Котлин, Кронштадтской крепости, увенчанной темным куполом собора.

Дорога эта часто обстреливалась. Приходилось объезжать воронки, полыньи или ледяные торосы. Путешествие было небезопасным, хотя на войне не знаешь, где подстерегает опасность…

Пройдя всю ледовую трассу, машина поднялась на берег и скоро подкатила к постоянной стоянке кораблей.

Дрозд открыл дверцу и наказал водителю:

— Дел много… Возвращаться придется ночью. Так что заправься и часам к двенадцати будь в полной готовности…

Действительно, в обратный путь собрались уже к ночи. Командующий Кронштадтским морским оборонительным районом контр-адмирал Левченко, дружески расположенный к Валентину Петровичу, уговаривал задержаться: «Выспись, отдохни… Утро вечера мудренее». Дрозд только усмехнулся: «Отдыхать будем после войны, а пока надо в Ленинград, на корабли эскадры…» И протянул руку.

Он уезжал с двумя операторами из штаба флота.

— Вы садитесь вперед, будете у нас за штурмана! — Дрозд указал капитану-лейтенанту Яковлеву на место рядом с водителем. — А мы с вами, — он повернулся к капитану 3 ранга Родимову, — пассажиры… Тронулись…

Темь непроглядная. Да к тому же мороз. А еще снегопад. Синие подфарники не спасают положения. В непрерывном мельтешении снежинок дорога едва угадывается. Кажется, только интуиция подсказывает человеку за рулем верное направление.

Машина идет медленно, на третьей скорости, то переваливаясь через ледяные бугры, то пробиваясь по снежной целине…

Водитель и «штурман» напряженно всматриваются в темноту, а сидящие на заднем сиденье увлеклись беседой, даже не замечают трудностей пути.

— Вот вы сегодня на собрании говорили нам о моральных силах. Да, это верно, но все же люди пережили голод, бомбежки, и еще не ясно, что впереди, — рассуждал Родимов.

— Почему не ясно? Все ясно! Вы должны понять: победа под Москвой, Сталинградом и у нас здесь во многом меняет соотношение сил. — Дрозд затянулся папироской и продолжал со свойственным ему оптимизмом: — Поверьте, мы с вами еще побываем в Европе. А уж что в самое ближайшее время немцам под Ленинградом капут — в этом вы можете не сомневаться…

Водитель, должно быть совсем потерявший ориентировку, застопорил ход и дрогнувшим голосом произнес:

— Не видно, куда едем, товарищ адмирал.

Дрозд глянул за стекло: тьма кругом. Впрочем, в этом не было ничего неожиданного. Почти всегда поездка в Кронштадт и возвращение обратно были связаны с какими-нибудь приключениями: то попадали под артобстрел и должны были маневрировать, а уж заехать в снег и плечом толкать машину считалось в порядке вещей.

Водитель повернул рычажок, вспыхнули две яркие фары, но даже они не могли пробить толщу снежинок, а главное — дорогу совсем замело. Впереди лежало сплошное белое поле. И ничего больше…

Легкий толчок… Что-то непонятное прошуршало под колесами… Машина врезалась в ледяную кашу, и через дверцы внутрь начала просачиваться вода.

— Выходите! — резко и повелительно крикнул Дрозд.

Яковлев одним рывком нажал ручку и выскочил на лед. Остальные не успели опомниться… Машина, шумно сокрушая лед, быстро погружалась в полынью. Донеслись слова Дрозда, полные отчаяния: «Какая глупая смерть!» Это последнее, что услышал Яковлев.

…Человек стоял на льду. Один посреди снежной пустыни. И не мог двинуться, его мгновенно сковало, по всему телу разлился озноб. Хотелось крикнуть: «Люди! Они погибли! Идите на помощь!»

А вьюга крутила, бесновалась. Найти людей, поднять тревогу — вот единственное, о чем думал капитан-лейтенант Яковлев в эти минуты.

Куда идти? Где люди? Хоть бы встретилась одна живая душа!

Не сразу пришло понимание, что лед раздробило взрывом вражеского снаряда — образовалась полынья; ее припорошило снегом, и потому случилось это несчастье…

Сделав над собой усилие, он двинулся с места и пошел, думая только о том, как бы поскорее добраться до людей и призвать их на помощь.

Он блуждал всю ночь и только на рассвете, обессиленный, закоченевший, добрел до заставы и все рассказал.

К месту происшествия прибыли водолазы. Спустились в воду (глубины в этом месте небольшие) и без труда обнаружили машину по яркому свету фар.

Хоронили вице-адмирала Дрозда в Александро-Невской лавре, где покоятся останки великого русского полководца генералиссимуса А. В. Суворова. Тысячи людей стояли в скорбном молчании у гроба советского вице-адмирала — отважного участника первой схватки с фашизмом в Испании, достойно продолжавшего эту битву до своего последнего дня.

Вспоминали встречи с вице-адмиралом В. П. Дроздом, разговоры, повторяли каждое его слово.

22 февраля 1943 года радио донесло слова Указа Президиума Верховного Совета СССР: «За образцовое выполнение боевых заданий командования на фронте борьбы с немецкими захватчиками и проявленные при этом доблесть и мужество наградить орденом Красного Знамени крейсер «Киров»…»

Моряки считали, что это в первую голову заслуга храброго адмирала, который всем смертям назло выводил корабль из западни в Рижском заливе, сражался в Таллине, проводил корабли из Таллина в Кронштадт, вместе с моряками пережил самые трагические дни вражеского наступления на Ленинград. Щемило сердце моряков. Не суждено было их любимому адмиралу увидеть свое детище, свой родной корабль под краснознаменным флагом.

Прошло более трех десятилетий со дня трагической гибели В. П. Дрозда. В Ленинграде, в доме на углу Кировского проспекта и улицы Скороходова, в квартире на третьем этаже, где Валентин Петрович провел недолгие годы, до сих пор царит благоговейная тишина. Все в этом доме, начиная с прихожей, сохранилось в том виде, как было при нем, будто он утром уехал на службу и скоро вернется. Адмиральскую фуражку с золотистым крабом, морские пейзажи, книги Валентина Петровича — все это бережно хранят вдова адмирала Людмила Михайловна и дочь Таня, необычайно похожая на отца — та же улыбка, те же жесты… Только профессия не отцовская — она искусствовед, преподает в Высшем художественном училище имени Мухиной. Эта квартира не музей в традиционном смысле, здесь все живет своей жизнью: приходят моряки, друзья адмирала — их осталось немного, и те, кто знают о нем только по рассказам, тоже навещают этот дом. Присылают неожиданные подарки, вроде прозрачной коробки с горлышком от бутылки шампанского, по традиции разбитой о форштевень при спуске на воду большого противолодочного корабля «Вице-адмирал Дрозд».

Флотоводцы умирают, а корабли живут, в морях и океанах несут они бело-голубые вымпелы советского флота.

 

ЗДРАВСТВУЙ, ТАЛЛИН!

После боев в районе между Финским заливом и Ладожским озером, разгрома крупной вражеской группировки на Карельском перешейке, боев за Койвисто, острова Бьерке, Пийсари, Теркарсари линия фронта откатилась на северо-запад от Ленинграда на сто пятьдесят километров.

Мы ждали, когда наконец начнется наступление в Эстонии. Каждый день ходили в штаб фронта, использовали все свои корреспондентские связи и знакомства, пытаясь узнать день и час, когда это будет.

— Скоро, скоро, — заверяли нас офицеры оперативного отдела.

— Немножко терпения — и все станет известно.

Действительно, прошли считанные дни, и 19 сентября 1944 года войска Ленинградского фронта форсировали реку Нарову, нанесли удар по врагу севернее Тарту и перешли в наступление. Гвардия под командованием генерал-лейтенанта Симоняка, прославившаяся во всех крупных операциях Ленинградского фронта, теперь освобождает Прибалтику. Вместе с ленинградцами в боях участвует эстонский корпус генерал-лейтенанта Пэрна, родившийся в самые трудные годы войны. Немало дорог прошли воины-эстонцы, прежде чем вступили на свою родную землю.

Наступление развертывается с необыкновенной стремительностью. И это немудрено, если учесть, что сразу после форсирования реки Наровы наши танки и самоходные орудия вырвались на равнину и пошли на полной скорости, растекаясь по дорогам Эстонии.

В одних местах они лобовыми ударами прорубают оборону противника, в других обходят ее и оказываются в тылу у немецких войск. Но в том и в другом случае они стараются не задерживаться, идут вперед. Не нужно объяснять, почему они так спешат, если на броне танков белой масляной краской выведены призывные слова! «Вперед, к Балтийскому морю!», «Даешь Таллин!».

Днем и ночью они движутся по гладким грунтовым дорогам волнистой равнины мимо одиноких хуторов и небольших селений, мимо редких кустарников и ветвистых дубов, перевитых буйными побегами плюща.

При таком стремительном марше наша мотомеханизированная пехота едва поспевает за танками.

Раквере — последний узел сопротивления противника. Здесь он рассчитывал задержать наши войска и дать возможность немецкому гарнизону эвакуироваться из Таллина.

Наши танки обходным путем вырвались к Раквере и пропахали своими гусеницами те наспех построенные укрепления, в которых немцы собирались продержаться несколько дней.

А от Раквере — прямой путь на Таллин. За последние сутки танки прошли от 120 до 150 километров, и на рассвете нового дня они уже оказались на возвышенности, откуда виден весь Таллин, а за ним широкая синяя полоса — Балтийское море.

Сложная минная обстановка лишает возможности применить крейсеры, миноносцы и даже сторожевики. В наступлении принимают участие мелкосидящие корабли, главным образом быстроходные тральщики и торпедные катера.

Со стороны моря мы все ближе и ближе к Таллину.

С боем взят остров Большой Тютеярсари.

Пал порт Кунда.

И вот мы в бухте Локса, той самой «бухте дружбы», где три года назад эстонцы укрывали раненых балтийских моряков.

Высокие сосны с густыми пышными шапками, домики рабочих кирпичного завода, затерявшиеся среди зелени. Услышав гул торпедных катеров, на побережье, как и тогда, в 1941 году, сбежались люди. Они встречают нас, как родных.

— Ведь вы были у нас, правда? — с детской наивностью спрашивает маленькая сероглазая женщина в вязаной жакетке и стоптанных туфлях.

— Нет, мы здесь впервые, — отвечаем ей.

— Неужели впервые? — с огорчением говорит она. — Ну, все равно, были здесь ваши раненые товарищи, и они не могут помянуть нас плохим словом. Мы ухаживали за ними, а потом нам всем пришлось тяжело расплачиваться. Меня держали под наблюдением комендатуры в никуда не разрешали выезжать. Одного нашего учителя арестовали — он устроил в школе госпиталь для ваших моряков.

— А Леонхард Гнадеберг, наверное, вы знаете… погиб… Они убили его на глазах жены и детей, — рассказывает медицинская сестра Юхана Труус и тихо плачет.

Мы пришли сюда на одну ночь. Надо принять десант и по первому приказу выйти в Таллин.

Стоим на песчаном берегу с командиром отряда торпедных катеров. Мимо нас гуськом проходят бойцы в зеленых касках, с автоматами в руках и скатками шинелей через плечо.

Командир отряда капитан 3 ранга А. П. Крючков наблюдает за посадкой десанта. Вдруг лицо его краснеет. Поднеся к губам широкий раструб мегафона, он кричит:

— Не перегружать головной катер! Слышите? Не перегружать!

Пехотинцы и моряки оглянулись. Минутное замешательство, но на пирсе появился расторопный офицер и направил поток бойцов на другие катера.

— Неизвестно, что ждет в Таллине, — продолжал командир отряда. — Возможно, на рейде или в порту застанем немецкие корабли. Придется выходить в атаку. А попробуй-ка развернись с десантом!

Он сильно озабочен и не уходит отсюда, пока не закончена репетиция посадки десанта на катера.

Быстро темнеет. Ночь обняла землю, небо и море; все слилось в сплошную черноту.

Тишина. Слышны шорохи волн, то набегающих на песчаный берег, то откатывающихся обратно. В эти минуты думалось: каким-то мы застанем Таллин, сохранился ли Вышгород, увидим ли башню «Длинный Герман», знакомые нам узенькие улицы в центре города: Виру, Харью, Пикк?.. Наконец, уцелело ли белое здание с колоннами, где мы жили с профессором Цехновицером?

На катерах люди бодрствуют: зная, что на рассвете поход, они проверяют приборы, механизмы.

Немало поработали за эти три года маленькие корабли. На боевой рубке каждого катера цифра, иногда двузначная: число потопленных кораблей противника. Но завтра будет особый день. Приход в Таллин — это большое событие для всего флота, и потому нам всем не спится. Мы с Крючковым разбираем пачку свежих газет, просматриваем страницу за страницей, читаем последнюю сводку Совинформбюро: «Войска Ленинградского фронта продолжали наступление. Преодолевая сопротивление немцев, наши войска с боями продвинулись вперед на 25 километров и овладели важным узлом дорог — городом Раквере».

Ничего не поделаешь, события развиваются настолько стремительно, что утреннее сообщение Совинформбюро к вечеру оказывается уже сильно устаревшим.

Во всяком случае, мы знаем, что Раквере недалеко от Таллина, и эти строки сводки совсем отогнали сон, Хочется ускорить бег часовой стрелки, не терпится дождаться нового дня.

Командир отряда увидел матроса с ветошью в руках и обрушился на него:

— Вы почему не отдыхаете?

— Да так, что-то не спится.

— Не спится, не спится! — сердито повторил Крючков. — Что ж, вы завтра днем спать будете?

— Не беспокойтесь, товарищ командир. В Таллин придем — и отоспимся.

Рассеивается темнота, и хотя в небе еще не погасли звезды, на востоке проглядывает алая полоса зари.

На катерах заметно движение. Взревут на несколько минут и снова умолкают моторы. Зенитчики пробуют новые автоматы. То тут, то там раздается короткая очередь — и в небо устремляются белые, красные трассы, как искры, вылетающие из костра.

Все катерники одеты по-походному, в больших кожаных рукавицах, на голове — шлемы.

Как и вчера, командир отряда стоит возле пирса, пропуская мимо себя десантников, только теперь это уже не репетиция, а посадка для участия в боевом походе. К нам подходит офицер и вполголоса сообщает:

— Есть сведения, будто противник из Таллина отступает. Наши гонят его вовсю.

— Тем лучше, — замечает командир отряда. — Только не расхолаживайтесь. Надо быть готовыми ко всему.

— Само собой разумеется, — отвечает офицер и идет вперед по узкому деревянному пирсу.

От гула моторов содрогается маленькая гавань. Катера, вспарывая воду, один за другим вылетают на рейд. Прощай, бухта Локса! Курс на Таллин!

Катера идут кильватерной колонной. Белый, пенящийся водоворот остается за кормой. Ну и скорость! Кажется, только птицы могут угнаться за нами.

Волна заливает катера. Автоматчики ежатся, держатся за металлические части. Их основательно вымочило, а на лицах нет и тени уныния.

На горизонте появилась темная полоса. Все шире панорама знакомых мест. И вот уже видны остроконечные шпили над крышами зданий. К широкому асфальтированному Пиритскому шоссе амфитеатром спускается густая зелень. Символическая фигура ангела на памятнике русскому броненосцу «Русалка» простирает к морю руку.

Милый Таллин! Сколько мы о тебе думали! Где только тебя не вспоминали: и в осажденном Ленинграде, и в снежных домиках на ладожской Дороге жизни, и в душных, тесных отсеках подводных лодок у берегов фашистской Германии! С каким нетерпением ждали этого дня и часа балтийские моряки!

Мы знали, что гитлеровцы готовятся отступить и сжигают торговый порт. Теперь мы видим это своими глазами. Чем глубже в гавань втягиваются катера, приближаясь к дымящимся пирсам, тем яснее картина разрушений.

Ни одного уцелевшего здания, ни одного элеватора! Морской вокзал со стеклянным потолком — краса и гордость Таллинского торгового порта — обрушился, точно под собственной тяжестью. Над ним плывут клубы дыма и кирпичной пыли. На пирсах — груды машин, они навалом громоздятся одна на другую. Повсюду полыхают пожары и стелется густой едкий дым.

Надо подойти к причалам и высадить десантников, уже давно приготовившихся к броску, но это не так просто.

Куда ни посмотришь — повсюду из воды торчат потопленные корабли и самоходные баржи. Здорово поработали наши балтийские штурмовики и бомбардировщики! В последнее время они за день совершали десятки и сотни боевых вылетов. В результате фашистам не удалось организованно эвакуироваться из Таллина. Под ударами наступающих частей Ленинградского фронта гитлеровцы беспорядочно бежали и искали убежища на островах.

Первым подходит к пирсу катер с минерами-разведчиками. Они выскакивают на берег. В руках щупальца, напоминающие удилища. Словно слепые, минеры ступают осторожно, медленно делают шаг за шагом, выставив вперед свои палки-щупальца.

Морские пехотинцы — как только подходит катер — прыгают на пирс один за другим, берут автоматы на изготовку и исчезают в клубах густого черного дыма.

Не так просто пробираться среди лабиринта машин и различной боевой техники — подорванных танков, зенитных установок, которые стреляли по нашим самолетам и, может быть, только несколько часов назад превращены в обломки металла.

У служебных зданий, вернее у их развалин, нас встречают портовые рабочие.

— Скажите, как поживает Киров? — спрашивает один из них.

Мы переглянулись, не поняв вопроса. Тогда эстонец поясняет:

— Корабль «Киров»… В газете «Ревалер цайтунг» писали, будто он потоплен. Правда?

— Нет, он жив, и скоро вы его увидите, — отвечаем мы.

— Жив? Это хорошо!

Потом, встречаясь с эстонцами, мы не раз отвечали на этот же самый вопрос. Фашистская пропаганда — газеты, радио — без устали трубила о том, что Балтийский флот уничтожен. Нам показывали в немецких журналах снимки крейсера «Киров», якобы потопленного фашистской авиацией, и портреты летчиков, награжденных Железными крестами…

Из гавани наш путь лежал к центру города. Мы обратили внимание на красные флаги, развевавшиеся по ветру над воротами одного завода.

Откуда они взялись так быстро?

Случайно проходивший человек прислушался к нашему разговору, подошел и стал объяснять:

— О, эти флаги наш Эдуард хранил. С тысяча девятьсот сорок первого года. Познакомьтесь с ним. Хороший старик! Больше чем полвека работает на заводе.

— Где же Эдуард? Как его найти?

Незнакомец приводит нас в контору завода, а сам исчезает. Через несколько минут он возвращается, ведя под руку пожилого человека небольшого роста, с черными, чуть тронутыми сединой волосами. Ему начинают переводить, кто мы и зачем пришли, но Эдуард останавливает переводчика:

— Зачем? Я сам хорошо знаю русский язык. Это при немцах я делал вид, что русского не знаю. Не хотелось с гестапо знакомиться. — Он садится на диван, кладет руки на колени и, глядя на нас добрыми, ясными глазами, рассказывает историю спасения красных флагов: — Вы помните Таллин в тысяча девятьсот сороковом году? Помните манифестации в честь установления Советской власти? Тогда сшиты эти флаги. Мы ходили с ними на площадь Победы. А после мне поручили хранить их и каждый праздник вывешивать на воротах завода. Пришли немцы. Я говорю своей Лизе: «Как быть с флагами? Надо спрятать их, да подальше». А она мне:. «Смотри! Найдут — тогда все погибнем». Я решил: «Ничего, припрячу так, что сам черт не найдет. Придут наши — флаги пригодятся». Сложил их, упаковал в бумагу и зашил в матрац, на котором сплю. Были, конечно, опасные моменты. Материя воздуха требует. Весной распорешь матрац, повесишь в комнате просушить. Вдруг кто-нибудь идет. Прячешь куда попало. Вот так все три года я сохранял эти флаги.

Идем дальше. На улицах стоят обгорелые скелеты машин, валяются брошенные ящики со снарядами. Встречаем пленных, которых автоматчики собирают по всему городу и небольшими группами ведут в комендатуру.

Несмотря на долгую оккупацию, Таллин живет. Из окон домов смотрят приветливые, улыбающиеся люди, машут нам руками. Какая-то русская женщина в белом ситцевом платочке выскочила из парадного и подбежала к нам с восклицаниями:

— Миленькие вы мои, родные! Дождались наконец, дождались!

Женщина берет нас под руки и вместе с нами идет к центру, по пути рассказывает, как тяжко жилось здесь нашим людям, угнанным из Ленинградской области в фашистскую кабалу.

Мне не терпится поскорее добраться до знакомых мест, увидеть тот дом, где мы жили с Цехновицером. Ускоряю шаг. Вот и площадь Победы. Цела! Все здания сохранились в таком виде, как мы их оставили. Наши танки, ворвавшись в Таллин, прошли прямо сюда и стоят сейчас на площади, как монументы. Вокруг них все время толпится народ.

Сохранилась и широкая зеленая аллея, обсаженная деревьями и ведущая от площади вверх к кирке с двумя башнями «Карла-кирик», и теннисные корты справа под Вышгородом. Только исчезли белки, которые когда-то встречали прохожих и из рук принимали орешки. Не видно и любимых таллинцами голубей, всегда важно расхаживавших по аллее.

Иду по улицам. Тяжелый отпечаток наложила на город трехлетняя оккупация. Фашисты подорвали прекрасные здания на улице Нарва-Маанте. Превратили в развалины театр «Эстония».

Таллинцы удивляются сами себе, своей выносливости… Еще бы! Три года жить в постоянном страхе, каждую минуту ждать, что тебя прямо на улице могут остановить, отправить на вокзал, а оттуда прямой путь в Германию…

В первый же день новой жизни Таллина в вестибюле гостиницы «Палас» полно иностранцев, очень похожих на туристов. Они одеты в легкие дорожные пальто широкого покроя. Через плечо — футляры с фотоаппаратами. Держатся эти люди очень свободно, громко разговаривают, смеются. Как-то странно в городе, столько выстрадавшем и не успевшем еще прийти в себя, слышать смех и нарочито громкие разговоры. Удивительно, что люди этого не понимают. Кто же они такие?

Ну, конечно, наши коллеги — корреспонденты различных английских, американских, французских агентств и газет, прибывшие из Москвы к моменту освобождения Таллина.

Должно быть, среди них есть представители прессы и других иностранных государств.

— Что же их развеселило? — спрашиваю переводчика.

— В Таллине нет ничего, кроме пива. Они, не переставая, острят по этому поводу. — Переводчик объявил по-английски: — Господа, прошу на второй этаж для встречи с писателем Вишневским.

Не спеша, вразвалку, ленивой походкой корреспонденты поднимались по лестнице.

Посреди гостиной стоял Всеволод Витальевич в своем неизменном морском кителе с несколькими рядами орденских ленточек на груди и пистолетом в деревянной кобуре.

Все сели в кресла. Вишневский остался стоять возле маленького столика и стал рассказывать, как проходила операция по взятию Таллина.

Переводчик едва успевал за Вишневским, переводя фразу за фразой. Следуя своей обычной манере, Вишневский выразительно, как актер, рисовал внешний облик и характерные особенности речи людей, с которыми встречался на фронте. Слушая Вишневского, корреспонденты не сводили любопытных глаз с худощавой женщины в синем морском кителе с белыми погонами старшего лейтенанта на плечах. Она скромно сидела в углу, стараясь не обращать на себя внимания.

Когда Вишневский кончил говорить, полный человек вынул изо рта трубку и учтиво спросил:

— Скажите, пожалуйста, кто эта мисс?

— Жена писателя, Софья Касьяновна Вишневецкая. Она художник, — пояснил переводчик. — Добровольно пошла на войну и служит на флоте.

Все оживились. Заработали вечные перья.

— О, это такая исключительная сенсация! Женщина-художник на войне!.. В военном флоте! — заметил американец.

— Тут нет никакой сенсации, — сердито отозвался Вишневский. — У нас десятки тысяч женщин вместе с мужьями ушли на фронт.

— Сенсация! Настоящая сенсация! — упорно повторял американский журналист.

— Командование просит сообщить, что недалеко от Таллина, в местечке Клога, обнаружен большой немецкий концлагерь, — объявил переводчик. — Если желаете, сейчас же можно туда поехать. Машины у нас есть.

Все согласились.

Вскоре мы, советские журналисты, и иностранцы ехали по густому сосновому лесу и с наслаждением дышали чистым ароматным воздухом.

«Какая сказочная природа, — думал я. — Кажется, нет лучше уголка на земле. Сосна. Песок. Воздух полон запахов свежей хвои».

Сосны тянутся по обе стороны шоссе. Но вот впереди деревянные ворота, вправо и влево от них несколько линий густой колючей проволоки, за которой виднеются бараки.

На воротах аршинными буквами надпись на немецком, русском и эстонском языках: «Стой! Буду стрелять!»

Мы входим в ворота. Навстречу со всех сторон бегут мужчины и женщины в каких-то грязных лохмотьях — маленькие, щуплые существа, скелеты, обтянутые кожей.

Они бросаются к нам, не выпускают наших рук, и, кажется, в эти минуты совсем счастливыми стали их страдальческие лица.

— Вы посмотрите, что они творили! — повторяет старуха с широко открытыми глазами, в которых, должно быть, на всю жизнь запечатлелся пережитый ужас.

Несколько десятков людей случайно остались в живых после жесточайшей расправы, учиненной гитлеровцами накануне прихода советских войск в Таллин. Эти люди и водили нас по лагерю.

Мы вошли в один из бараков и увидели груды трупов. Эсэсовцы загоняли сюда мужчин, женщин вместе с детьми и расстреливали в затылок.

Еще более чудовищная картина, которую я буду помнить до конца своих дней, предстала перед нами на открытой поляне. Это были так называемые «индейские костры», сложенные из человеческих тел.

Обреченные приносили из леса длинные плахи, укладывали их колодцами. Сами ложились вперемежку с плахами, лицом вниз. Автоматчики не торопясь обходили «колодцы» и расстреливали свои жертвы.

Потом поджигали плахи…

Их было много, этих страшных костров.

Мы ходили молча, опустив головы, ни о чем не спрашивая сопровождавших нас офицеров и тех немногих узников лагеря, что чудом остались живыми.

К сожалению, очень немногие из палачей эстонских лагерей смерти понесли заслуженное наказание.

Во всех канадских газетах появилось сообщение о самоубийстве коменданта лагеря «Ягала» Лаака, который сбежал в Канаду, в городе Виннипеге купил себе дом, а затем и другой. Многие годы его соседи даже не подозревали, что источником благополучия Лаака стали ценности, которые он отбирал у людей, зверски замученных в концлагере. После сообщений, разоблачающих Лаака, его соседи и служащие авиационной компании, где он работал, не подавали ему руки. Не помогло палачу заявление, сделанное для печати, будто обвинения против него выдвинуты «коммунистической пропагандой». Никто в это не поверил. И очень скоро сам Лаак подтвердил свою виновность: его нашли повесившимся в гараже нового дома, купленного им на деньги, обагренные кровью… Собаке — собачья смерть!

А сколько таких лааков еще живут-здравствуют, пользуясь пресловутым правом убежища…

 

У КОМАНДУЮЩЕГО ФРОНТОМ

…Тот вечер, примерно за полгода до нашей победы, мне особенно запомнился. Мы сидели в Ленинграде, в домике на Песочной, что был приютом в блокаду для Вишневского и Софьи Касьяновны. Тихий зимний вечер, за окном пурга. В комнате у Софьи Касьяновны топится печь, и мы наслаждаемся теплом. Пьем кофе, закусываем галетами и ведем неторопливую беседу. После долгих месяцев жизни в осажденном городе мои друзья готовятся к отъезду в Москву. Софья Касьяновна особенно оживлена: ей предстоит оформить декорации для спектакля «У стен Ленинграда», и она показывает нам готовые эскизы. Всеволод Витальевич, как всегда, серьезно-сосредоточен…

Наши войска ушли далеко вперед: в районе Паланга, Клайпеда вышли на побережье Балтики. Так что вся огромная группа армий «Север» оказалась отрезанной от основных сил в Восточной Пруссии. В тех местах предстоят крупные события, и туда лежит мой путь.

— Немцы будут сражаться с фанатическим упорством. По мере нашего продвижения в глубь Германии сопротивление будет возрастать, — говорит Вишневский и, тяжело вздохнув, добавляет: — Это потребует еще крови и крови…

Перед тем как расстаться, он окинул меня взглядом с ног до головы и произнес:

— Вам надо тепло одеться. Полушубок есть?

— Нет, я привык к шинели.

— Возьмите хотя бы мой меховой жилет. В Москве не понадобится.

Он снял с вешалки и протянул мне жилет, который мог считаться блокадной реликвией. Меня этот жест ничуть не удивил. Я знал: для него ни вещи, ни деньги никогда не имели цены.

— Оружие в порядке? Покажите…

Я извлек из кобуры наган. Вишневский проверил предохранитель, прокрутил барабан, заглянул в дуло и заметил:

— Оружие у вас не того… А еще может пригодиться. Наше наступление триумфальным маршем не будет. Возможны цейтноты. Только ясно одно: сорок первый год больше никогда не повторится.

Скоро, очень скоро предупреждения Вишневского оправдались. В этой связи позволю себе сделать отступление, навеянное личными воспоминаниями о последнем этапе войны.

Прибыв из Ленинграда в Таллин, в тот же день вечером мы выехали на фронт. В темноте еле различалась гладко укатанная зимняя дорога. За ночь мы проехали Ригу, а утром увидели почти дотла разрушенный немцами литовский город Шяуляй. Куда ни глянь — одни трубы поднимались над землей.

На перекрестках мелькали указатели дороги на Клайпеду, хотя она еще была в руках противника. По всем признакам ощущалась близость фронта. Часто у нас над головой появлялись самолеты и завязывались воздушные бои.

Наконец мы добрались до большого литовского села Калвария с бревенчатыми домами, напоминающими русскую деревню. По селу из дома в дом ходило много военных. И это понятно: в ту пору здесь находились штаб 1-го Прибалтийского фронта и командующий фронтом генерал Иван Христофорович Баграмян. Попасть к нему на прием было очень просто. Как и все, он жил в избе, разделенной на две половины — приемная и кабинет. Он сидел за столом, плотный, кряжистый, с гладко выбритой головой, маленькими, аккуратно подстриженными черными усиками, в глазах его можно было заметить лукавую усмешку.

Перед ним на обычном колченогом столе одна на другой лежали карты, испещренные красными и синими стрелами. Настроение у Ивана Христофоровича было прекрасное в связи с нашими успехами на всех фронтах, в том числе и частей 1-го Прибалтийского фронта, прорвавшихся в Восточную Пруссию и овладевших сперва Тильзитом, а потом и другими населенными пунктами на пути к Кенигсбергу.

Днем по радио передавался приказ Верховного Главнокомандующего, в котором отмечались войска Баграмяна, и потому первым долгом я поздравил его.

— Сегодня вечером Москва будет вам салютовать, — сказал я, на что Баграмян заметил:

— Воюем не мы, а солдаты. Им слава, и московские салюты им. У немцев паника, — продолжал он. — Было время, они кричали, будто русские исчерпали все резервы. Теперь на все лады трубят о прорыве своей обороны, ссылаются на колоссальные силы русских, вопят, что-де русские применили самые мощные в мире танки — в шесть раз сильнее лучших немецких танков. Вот какую песенку запели! Оно понятно, надо же как-то оправдывать свое поражение.

Меня интересовало общее положение на фронте, и в частности на участке Клайпеды и Либавы.

— Я полагаю, у них хватит благоразумия из Либавы добровольно уйти. А не захотят — мы попросим, — сказал Иван Христофорович улыбнувшись. — Что касается Клайпеды, то скоро мы ее возьмем. На этом завершится освобождение всей Прибалтики…

 

ПАЛАНГА

Зимним утром я приехал в Палангу — живописный курортный городок с прямыми улицами, невысокими домиками, затерявшимися среди таких же приземистых пушистых сосен. Дальше за домиками и парком бежали одна за другой холодные волны Балтики, свирепой, грохочущей в это время года. Казалось, война не коснулась сказочного уголка. Я не увидел ни одного разрушенного здания. Внешне жизнь протекала мирно, хотя на расстоянии нескольких десятков километров находилась огромная немецкая группировка, запертая в либавском котле, а с другой стороны Клайпеда — на расстоянии видимости в стереотрубу и даже в бинокль. Так что Паланга оказалась между двух огней. На ее крохотном плацдарме находился аэродром морской авиации, а в ближайших окрестностях — железнодорожные батареи морской артиллерии. И летчики, и артиллеристы наносили непрерывные удары по вражеским портам и конвоям. Только иногда по ночам, пользуясь низкой облачностью, туманом, штормовой погодой, немецким кораблям удавалось пройти незамеченными и доставить своим войскам боеприпасы.

Активно действовали и подводники. Именно в эту пору особо отличился экипаж подводной лодки С-13 под командованием капитана 3 ранга А. И. Маринеско, пустивший на дно океанский лайнер «Вильгельм Густав», на котором эвакуировались восемь тысяч гитлеровцев. По случаю их гибели в Германии был объявлен траур…

В Паланге располагалось несколько штабов и оперативных групп. Первый, кого я встретил, был заместитель начальника политического управления флота генерал-майор Григорий Михайлович Рыбаков — всегда спокойный, даже несколько флегматичный. Сейчас я первый раз увидел его в возбужденном состоянии. Он с ходу огорошил меня:

— Чего тебя принесла нелегкая? Только корреспондентов нам не хватало. Прислали бы пехотный полк — оно бы ко времени…

По тону его я почувствовал что-то неладное, но не решился вникать в подробности и предпочел на время ретироваться. Но и генерал-майор береговой службы Николай Васильевич Арсеньев не меньше удивился моему появлению:

— Как вы сюда проскочили?! Ведь мы отрезаны. На Кретингу вышли немецкие танки.

— Мы ехали по лесной дороге вдоль берега, и нас никто даже не остановил, — смущенно объяснил я.

— Ваше счастье. Обстановка такова, что, возможно, нам придется принять бой. Готовимся к отражению морского десанта.

Николай Васильевич тут же при мне попросил командующего ВВС генерала Самохина снять зенитные орудия с аэродрома, перебросить их на берег, собрать всех летчиков, техников, аэродромную команду, помочь организовать круговую оборону.

Такое трудно было предвидеть. Фактически немцы в тисках, давно утратили боевую инициативу. Теперь, видимо, решили прощупать нас. «И попали в самое уязвимое место, — объяснил Арсеньев. — У нас тут сплошные штабы — и ни одного пехотного подразделения».

Я спросил, где мне находиться во время боя.

— Думаю, у артиллеристов, — ответил он. Заметив наган, висевший у меня на поясе, Николай Васильевич рассмеялся: — У вас патроны есть? Или носите так, для устрашения окружающих?

— Один комплект в барабане.

— Подите к начальнику боепитания и скажите, что я приказал выдать вам еще два комплекта.

На этом мы с Арсеньевым расстались. Я вышел из дома, перед которым высилась белая скульптура ангела.

Как же так, сорок пятый год, на всех фронтах идет успешное наступление, а мы вроде попали в окружение?!

Как-то в первый год войны ни в Таллине, ни в Ленинграде, ни в Севастополе я не ощущал опасности, хотя она постоянно нависала над головой, и никогда не задумывался над тем, что могу погибнуть. Здесь впервые пришла на ум такая мысль, и стало досадно погибать на пороге нашей победы. Страшен был не сам бой, которого все ждали с минуты на минуту, а внезапная перемена обстановки. Все было по-мирному, и вдруг — танки наступают на Кретингу, всего в десяти километрах от нас.

О эти январские дни 1945 года в Паланге! Чего они нам стоили! Ни один человек, застигнутый там, никогда их не забудет…

Я получил два запасных комплекта патронов и вернулся к генералу Арсеньеву. В этой крайне напряженной обстановке Николаю Васильевичу не изменила обычная выдержка. Слушая по телефону тревожные донесения о том, что со стороны Кретинги не затихает стрельба и там идет бой частей 43-й армии с немецкими танками, перерезавшими дорогу на Палангу, Николай Васильевич твердым голосом отдавал распоряжения на случай прорыва танков. Его, волею судеб оказавшегося в Паланге в роли единственного артиллерийского начальника, сейчас заботила возможность высадки немецкого десанта. Положив трубку, он поспешил к морю. Я — вместе с ним.

Издалека доносился грохот выстрелов, но в Паланге покуда было тихо. Зато, оказавшись на берегу, мы попали в самое пекло. Противник обстреливал все побережье. В густой темноте — хоть глаз выколи — снаряды взрывались, и тысячи раскаленных осколков веером разлетались по сторонам. Но даже взрывы не могли заглушить ошеломляющий гром прибоя. Со стороны Клайпеды в воздух взмывали ракеты, и на море вспыхивали и гасли какие-то подозрительные огоньки.

Сотни две авиаторов, которых с трудом собрал командующий ВВС, лежали притаившись на берегу, у зениток, пулеметов, не выпуская из рук оружия и гранат, напряженно смотрели в сторону моря, готовясь встретить десант; они прекрасно понимали, что здесь, на берегу, будет решающая схватка, ибо никаких резервов у нас нет и быть не может. Стало быть, можно рассчитывать только на себя, на свои силы. И потому был один выход, одно решение — драться до последней возможности, а если враг прорвется, любой ценой сбросить его в море.

В темноте послышался голос посыльного, усиленно разыскивавшего генерала Арсеньева.

— Танки приближаются к нашим батареям! — коротко доложил он.

— Передайте Барбакадзе — действовать по обстановке! — твердо ответил Николай Васильевич и тут же обратился ко мне: — Идите туда. Посыльный поможет вам добраться.

Так я очутился на командном пункте артиллеристов, в маленьком охотничьем домике, поминутно содрогавшемся от выстрелов наших пушек и столь же близких взрывов немецких снарядов. Здесь вместе с Г. И. Барбакадзе находился заместитель начальника Пубалта генерал Рыбаков, они советовались с командирами, как действовать на случай, если немецкие танки прорвутся к артиллерийским установкам.

Усиленная дуэль не затихала всю ночь. А на утро вернулись разведчики — они попали в серьезную переделку и отбивались гранатами. Вернулись не все. Оставшиеся в живых принесли ценные сведения о сосредоточении немецких войск, занявших исходные позиции для атаки. Они выяснили также, где танкоопасное направление. Барбакадзе поблагодарил их, и все данные тотчас нанесли на карту.

Едва Барбакадзе закончил беседу, как послышались доклады наших наблюдательных постов: два полка немецкой пехоты при поддержке почти тридцати танков перешли в наступление…

В это время позвонил командующий ВВС генерал-полковник М. И. Самохин, желая узнать, что у нас происходит. Генерал Рыбаков объяснил ему обстановку и сказал:

— Без твоей помощи не обойтись, Михаил Иванович! Если есть малейшая возможность, подними авиацию.

— Хорошо. Попробую, — ответил тот.

Все знали, что много дней стоит нелетная погода, небо закрыто плотной шапкой облаков. И, откровенно говоря, на помощь авиации была очень слабая надежда. По, к нашему удивлению, в самый, можно сказать, кульминационный момент, когда танки образовали прорыв, а за ними высыпала пехота, низко прижимаясь к земле в оглушая всех ревом моторов, пронеслись над домиком штурмовики. Одно звено, другое, третье…

— Манжосовские пташки, — сказал с облегчением Рыбаков. Он имел в виду командира 11-й дивизии штурмовиков Д. И. Манжосова.

Немцы уповали на погоду и никак не ожидали появления «илов». Самолеты ударили по танкам, рассеяли пехоту, и наступление гитлеровцев остановилось.

Свистели и взрывались немецкие снаряды, в ответ рявкали наши тяжелые орудия. Охотничий домик не то чтобы содрогался, нет, он буквально ходуном ходил. Звенели стекла, вылетавшие из рам. С потолка сыпалась штукатурка, но никто этого не замечал: все были поглощены донесениями, по которым можно было судить о ходе сражения.

Наблюдательные посты корректировали огонь и докладывали о том, что немецкая пехота, бросившаяся было в атаку, теперь откатывается, неся потери. Так продолжалось час-другой. Но вот громом пронеслось известие: танки! Барбакадзе с яростью кричал в трубку:

— По танкам прямой наводкой…

В первые минуты мы совсем было воспрянули духом, слушая донесения с наблюдательных постов:

— Подбит «тигр»…

— Прямое попадание в «фердинанда»…

Но часть танков все же проскочила огневую завесу и прорвалась в мертвую зону перед одной из наших батарей.

На КП установилась настороженная тишина, в которой ясно выделялось каждое слово Барбакадзе, передававшееся на батарею:

— Комендорам с автоматами и гранатами выдвинуться вперед и остановить танки!

— Есть! — донеслось издалека.

Мы стояли у стен, ожидая, что будет дальше. Чей-то властный голос произнес:

— Без команды никому не выходить! Приготовиться к бою!

Кто взялся за автомат, кто — за гранаты, а я вынул из кобуры наган, которым воспользоваться мне так и не пришлось. Атака была отбита артиллеристами.

Я вернулся в Палангу.

Ненастная погода! Угрюмое серое небо нависает над землей. Сырой снег валит крупными хлопьями. В воздухе промозглая сырость, какая обычно бывает осенью или ранней весной. Порывы острого, колючего ветра доносятся с моря и обжигают лицо.

Командующий военно-воздушными силами генерал Самохин по нескольку раз в день выходит из штаба, всматривается в небо и негодует:

— Чертова погодка! Хороший хозяин собаку не выгонит!

Но зато для пехоты и артиллерии такая погода — не помеха. По шоссе в направлении Клайпеды двигаются войска. Это верный признак близкого наступления на порт, за который немцы держатся обеими руками. Клайпеда связана с Восточной Пруссией не только самым коротким морским путем, но также узенькой полоской земли — стокилометровой косой Куришен-Нерунг. Там хорошие шоссейные дороги, которые сейчас используются для снабжения немецких войск, осажденных в Клайпеде.

Рано смеркается в зимнюю пору. Не успеешь оглянуться, как наползает темнота. Сначала смутно вырисовываются силуэты домиков и низкорослых сосен. Они похожи на медвежат, поднявшихся на задние лапы. Потом дома, деревья, люди — все сливается в густую черноту настороженной и тревожной тишины, нарушаемой лишь морским прибоем и отдаленными раскатами орудийных выстрелов.

В этот поздний час мы приехали на командный пункт батальона, разместившийся в землянке, недалеко от главного шоссе.

— К нам приходят гости только в темноте, — говорит командир батальона капитан Гладких. — Вокруг нас все деревья в щепы превратились. Такая шикарная аллея была, и всю немцы снарядами исковыряли, — с горечью и досадой добавил он.

— Ну ничего, деревья вырастут, товарищ капитан, — вставил веселый круглолицый солдат с родинкой на щеке.

— Скоро не вырастут! — авторитетно возразил капитан. — Надо не меньше пятидесяти лет, чтобы такие дубы поднялись. Вот тополя растут очень быстро, но и умирают скорее, чем, скажем, дуб или клен.

Я поинтересовался, откуда капитану известны такие тонкости по части древонасаждений.

Он рассмеялся:

— Так я же по гражданской специальности лесничий. Да и вырос в лесных местах. Может, слышали — есть такой старинный городок Галич, недалеко от Костромы. Природа у нас богатая, леса непроходимые, озеро.

Я обрадовался и схватил капитана за руку:

— Значит, земляк!

— Какое совпадение! — удивился он.

Мы стали вспоминать наш тихий городок и, перебивая друг друга, говорили о галичском озере, богатом рыбой, о валах, пересекающих город, — старинных укреплениях, Построенных против врагов, — о холме Шемяки и еще о многом, что так дорого с детских лет.

— Давайте подышим свежим воздухом, — предложил капитан.

Мы вышли, и, пока стояли в темноте, обдуваемые холодным сырым ветром, капитан рассказал мне, что там, в Галиче, на улице Свободы, осталась его семья. Уже после его ухода на фронт родилась дочка, которую назвали Лидочкой. Ему очень хочется ее увидеть…

— Впрочем, я верю в свою счастливую звезду, — сказал капитан. — Тем более что у меня есть надежный друг и телохранитель — Федя Грудкин. Хотя и молод, а заботится обо мне, как отец родной. Недельки две назад мы попали под сильный огонь. Федя навалился на меня и говорит: «Товарищ капитан, я вас прикрою. Вам сейчас никак нельзя выбыть из строя». И представьте, не успел Он досказать свою мысль, как — бух! — снаряд совсем близко… Осколки во все стороны полетели, и Феде моему в ногу залепило. А не будь его — черт знает чем бы дело кончилось.

Вдруг, дверь землянки отворилась, и мы услышали голос Феди:

— Товарищ капитан, вас срочно требуют.

Мы спустились в землянку, капитан взял телефонную трубку. Он слушал и односложно отвечал: «Есть! Есть! Есть!»

Положив трубку, он объявил, что в семь утра артиллерия откроет огонь по укреплениям противника, его батальону поставлена задача: первым ворваться в предместья Клайпеды.

Остаток ночи он был поглощен делами, разговаривал с командирами рот, отдавал распоряжения, что-то проверял. Не раз он возвращался к карте и внимательно рассматривал передний край обороны противника: траншеи, огневые точки. Их необходимо было захватить в первый же час наступления. Дальше на карте протянулась еще одна немецкая оборонительная линия, — внешние обводы города, особенно густо насыщенные огнем.

А в стороне от всех, стараясь никому не мешать, на патронном ящике сидел Федя Грудкин. Лицо его теперь было тоже напряженным. Я присел рядом с ним и спросил, давно ли он служит в этом батальоне.

— Без малого год. После госпиталя сюда прислали. Сам-то я моряк, балтиец, с линкора «Марат». Осенью сорок первого добровольцем вызвался на сухопутный фронт — Ленинград защищать. С тех пор в пехоте. С этим другом не расстаюсь, — продолжал Федя, погладив ложе автомата, лежавшего на его коленях. — Три раза ранили. Первый-то раз я в госпиталь угодил, а потом уж старался, чтобы дальше санбата не отправляли. Подлечишься малость — и обратно к себе в батальон. Так до Клайпеды и дотопал.

— По флоту не скучаете?

— Нет, привык. На корабле свои прелести, тут — свои. Там стреляешь — и не видно в кого. А тут бой так уж бой! Немцы у тебя как жуки на сковородке. — Федя понизил голос до шепота и добавил, глядя на комбата: — Кроме всего прочего, своего капитана я ни на кого не променяю. Это же особенный человек. Вы не смотрите, что он такой худенький, а посмотрели бы в бою — настоящий Суворов! — добавил Федя.

Капитан тем временем закончил разговор с командирами рот и поднялся:

— До артиллеристов хочу дойти…

— Есть, до артиллеристов! — весело повторил Федя. Одним взмахом набросил шинель, автомат повесил на грудь и пошел вместе с капитаном.

Минут через сорок они вернулись.

— Все в порядке, — удовлетворенно проговорил Федя и, поставив на печурку чайник, принялся открывать консервы, резать хлеб. Через несколько минут он объявил: — Прошу харчить!

Никто из нас не спал в эту ночь, а как только стала рассеиваться темнота, мы услышали басовитые голоса наших орудий. Они вели огонь через нашу голову.

Капитан Гладких стоял, сжимая пальцами телефонную трубку. Он вызывал свои подразделения:

— «Буй»! Это говорю я, «Кострома». Доложите обстановку. Так… Алло, «Галич»! «Галич»? Говорит «Кострома». Доложите обстановку.

Он молча слушал, и только чуть подрагивавшее колено и две резко обозначившиеся складки на переносице выдавали его волнение.

— Хорошо идут! Заняли первые траншеи! — произнес капитан, и лицо его просветлело. Но тут же оно снова нахмурилось: — Там, говорите, дзот? Давайте его координаты. Шестнадцать — двадцать шесть? Есть! Сейчас дадим туда огонь! Только вы не торопитесь, не лезьте пока в самое пекло, а то вместе с фрицами накроетесь.

Координаты дзота сразу были переданы артиллеристам. И тут же капитан спросил своего начальника штаба:

— На новом НП связь готова?

— Так точно! — ответил тот.

— В таком случае вы пока оставайтесь, а я буду перекочевывать вперед.

Он поднялся, свернул карту, положил ее в полевую сумку, повесил на грудь бинокль и направился к выходу, сопровождаемый Федей Грудкиным.

— Ну пока, земляк! — сказал мне капитан. — Теперь встретимся в Клайпеде. Осталось взять внешние обводы — и мы будем там!

И мы действительно там встретились в тот самый час, когда немцев выбили из города на косу Куришен-Нерунг, отделенную от порта лишь небольшим проливом. Со злобой и остервенением, бессмысленно они обстреливали оттуда город артиллерийским и минометным огнем. На улицах грохотали взрывы. Клубы кирпичной пыли взвивались над домами. Поминутно раздавались свистки регулировщиков, которые останавливали прохожих и предлагали укрыться в подъездах домов. Но время было дорого. Несмотря на артиллерийский обстрел, войска двигались по центральной улице. Они спешили вперед, чтобы с наступлением темноты форсировать пролив, выбраться на косу и отрезать гитлеровцам путь отступления к Кенигсбергу.

Я смотрел на бойцов, устало шагавших с автоматами на груди, обходивших свежие воронки, перебиравшихся через развалины. И вдруг заметил круглое, как солнышко, сияющее лицо Феди Грудкина и рядом с ним худенькую, затянутую ремнем фигуру капитана Гладких. Увидев меня, он улыбнулся, поднял над головой руку и протянул ее вперед, давая понять, что здесь все сделано, теперь идем дальше. До встречи в Кенигсберге!

Впоследствии в Москве, у Всеволода Витальевича в Лаврушенском переулке, на его вопрос: «Что вам больше всего запомнилось?» — я не задумываясь ответил:

— Паланга!

— Почему?

— Там мы пережили оптимистическую трагедию. — И стал вспоминать, как все было.

Вишневский выслушал с интересом и сказал:

— Вот так, как вы мне рассказали, надо об этом написать…

Я последовал совету Вишневского с большим опозданием, написал только теперь, когда его уже нет…

 

ТАК РУШАТСЯ ЦИТАДЕЛИ

Всю зиму велась борьба на дальних подступах к Кенигсбергу, а в начале апреля, с первыми лучами весеннего солнца, с первым теплым ветерком, загудела-застонала земля. Воздух раскалился и дрожал. Подобно молниям, сверкали вспышки орудий, обстреливавших Кенигсберг, самолеты сбрасывали на него бомбы. Даже за десятки километров этот город казался сплошным адом. Вероятно, в таком виде рисовалось светопреставление нашим богобоязненным предкам. Серо-бурый дым поднимался высоко в небо, стелился по земле, плыл над дорогами и хуторами.

Все теснее и теснее сжималось кольцо вокруг зловещего гнезда прусской военщины.

С наблюдательного пункта, разместившегося в одном из хуторов на крыше господского дома, через стереотрубу я видел красные островерхие башенки, продырявленные снарядами. Дальше лежал огромный город с артиллерийскими заводами «Остверке», с судостроительной верфью «Шихау», с сотнями крупных и мелких предприятий, с гаванями, вокзалами, электростанциями. Город, в котором многие годы гремели победные марши и слышались призывы: «Дранг нах Остен!» Сейчас этот город был охвачен огнем и дымом.

— «На нас двигаются апокалипсические полчища, — истерически вещала кенигсбергская радиостанция. — Нам останется победить или погибнуть».

Но никакие заклинания уже не могли спасти столицу Восточной Пруссии. Бои перекинулись в предместья Кенигсберга, и дни его были сочтены.

На оперативной карте, с которой уже несколько суток не разлучался начальник штаба полка, красные стрелы упирались в одну точку. Это был форт Шарлоттенбург — один из пятнадцати фортов, прикрывавших внешний обвод Кенигсберга. Он стоял в глубине леса, окруженный широким рвом с водой и мешал продвижению наших войск. Его нужно было взять во что бы то ни стало… И как только стемнело, солдаты осторожно поползли к каналу, окружавшему форт, спустились в воду и поплыли. Немцы не сразу их обнаружили, а потом было уже поздно. Наши солдаты закрепились под стенами форта и блокировали его со всех сторон.

— Представьте, — рассказывал мне начальник штаба, — нашелся отчаянный парнишка, забрался на стену и красный флаг укрепил!.. Гитлеровцы бесновались, а сделать ничего не могли, так и сидели под нашим флагом, пока не пришлось им белый выкинуть. Когда форт взяли, командир полка говорит: «Узнайте фамилию этого смельчака, представьте его к ордену Красного Знамени». Но, знаете, наступление идет круглые сутки, работы у нас по горло, так и не выяснили, кто он такой. Сказывали, будто у парня под гимнастеркой полосатая тельняшка. Морская душа, как говорится. Но у нас таких было немало.

— А где же теперь это подразделение? — спросил я начальника штаба.

Он показал на карту Кенигсберга:

— Два часа назад этот батальон переправился через канал Ланд Грабен и теперь ведет наступление вот здесь, в квадрате двести шестьдесят семь, недалеко от зоопарка.

Я нашел этот квадрат на своей карте и поспешил за нашими наступающими войсками.

Продвигаться било нелегко, бой за Кенигсберг с каждым часом разгорался все сильнее. В жестокой битве отвоевывался дом за домом, квартал за кварталом.

Укрывшись за баррикадами, фашистская артиллерия стреляла по районам, уже занятым нашими войсками. Из окон жилых домов вели огонь вражеские автоматчики и снайперы. Кругом все гудело, грохотало, тонуло в огне и клубах черного дыма.

В подъезде мрачного серого здания я увидел бойцов, укрывавшихся от осколков снарядов.

— Не знаете, товарищи, где тут ближайший командный пункт?

— Какую вам часть? — спросил солдат.

— Да все равно…

Неопределенный ответ смутил их, они переглянулись. Что, дескать, за тип такой интересуется КП?

— Вы кто будете? — уже требовательно спросил меня все тот же солдат. — Ваши документы!

— Военный корреспондент, — ответил я, показывая удостоверение.

Он внимательно прочитал, сравнил мое лицо с фотографией и, возвращая удостоверение, сказал миролюбиво:

— Извините за недоверие… Война! Ничего не поделаешь!

— Правду говорят, товарищ корреспондент, вроде скоро война кончится? — вдруг спросил степенный, пожилой солдат.

— Возьмем Берлин, тогда и войне конец.

— А сколько до него, проклятого, осталось?

— Километров пятьсот, — ответил я.

— Это уж, можно считать, недалеко, — сказал солдат и, выглянув на улицу, огляделся по сторонам, предложил: — Давайте я вас доведу до КП. Только держитесь поближе к стенам.

Через несколько минут мы вбежали в какой-то двор и по узенькой лестнице спустились в подвал. После яркого дневного света я вначале не мог ничего разобрать. Тут было немало людей. За столиком, освещенным свечами, сидели несколько офицеров. Присмотревшись, в одном из них я узнал своего земляка — комбата Гладких, мы встретились взглядами, на минуту он оторвался от дел, протянул руку и вместо приветствия, будто продолжая недавно прерванный разговор, сказал:

— Вот видишь, дошли до Кенигсберга! — и тут же снова подошел к столику с картами и продолжал руководить боем.

Теперь в его распоряжении был не только телефон, но и рация. И каждые несколько минут являлись связные.

— По приказанию лейтенанта Зубова докладываю: дом тридцать занят!

Дом тридцать обводился на карте красным карандашом.

На пороге появился еще связной:

— В квадрате двести восемнадцать противник перешел в контратаку. Хочет окружить взвод старшины Видяева и отрезать от нашей роты.

От этой новости лицо капитана потемнело.

— Попросите на поддержку танк! — бросил он одному из офицеров.

Тот отошел в глубину подвала, где сидела радистка. Вернувшись через несколько минут к столу комбата, офицер доложил:

— Танк вышел.

На протяжении всего дня штаб батальона жил настолько напряженной, тревожной жизнью, что было не до еды, хотя давно уже прошло время обеда. За весь день я не услышал ни одной шутки, ни одного слова, не относящегося к делу.

Когда наступил вечер, стрельба немного стихла. Реже стали появляться связные.

— Что ж, пора поужинать! — сказал капитан Гладких.

— А заодно уж и пообедать, и позавтракать, — добавил кто-то из офицеров.

В разгар ужина в подвал вихрем влетел Федя Грудкин. Шапки на нем почему-то не было, растрепанные волосы спадали на лоб. Вытянувшись перед капитаном, он доложил:

— Ваше приказание выполнено. Зоопарк обследован, могу подробно сообщить, где что находится и какие там у противника силы.

— Садись ужинать, морская душа. Заодно и о деле поговорим. — И, кивнув на своего верного телохранителя лихого моряка Федю Грудкина, сказал мне: — Теперь он у нас командир отделения разведки. Вы бы взяли его на карандаш. Не слышали, какой номер он отколол при штурме форта Шарлоттенбург? Насчет флага?

— Мне рассказывали в штабе полка. Только там не знали его фамилии.

— Знают уже. Я сообщил. — Через некоторое время капитан отставил тарелку, облокотился на стол и спросил Федю: — Так что там, в зоопарке-то, докладывай!

— Никаких особых укреплений нет. Зато артиллерийский кулак у них — дай боже… Вот я приблизительный план набросал. — Федя передал комбату чертежик: — Здесь у них противотанковые пушки, здесь минометы, А сколько там разных животных!

— Зверей, что ли? — уточнил капитан.

— Вот именно, зверей. Один стоит — ростом выше дома. Присмотрелся: вижу — не двигается. Любопытство меня разобрало: что за чудовище такое? Пробрался поближе, гляжу, а это скелет мамонта. В заградах там разные козочки бродят, на островке тигры. Кругом водяной ров, им никак не вырваться. А налево клетки со львами. Рычат — аж душа в пятки уходит!

— Хищников нечего бояться, — добродушно заметил капитан, пряча в свой планшет Федин чертеж. — Запомни раз навсегда: если ты не будешь трусить, лев на тебя никогда не бросится. Он уважает смелого человека.

— Откуда вы знаете, товарищ капитан? — заинтересовался Федя.

— Чудак-человек, да об этом еще у Брема сказано, — сказал комбат.

Федя удивленно посмотрел на капитана и, должно быть, хотел его о чем-то спросить, но постеснялся и вскоре незаметно исчез.

Почти всю ночь в штабе готовились к новому дню, и слово «зоопарк» не сходило с уст хозяев — пехотинцев и гостей — артиллеристов и танкистов; явившихся сюда, чтобы уточнить кое-какие детали взаимодействия.

Тем временем Федя вернулся в свою «штаб-квартиру» из четырех комнат, брошенную хозяевами. Пока что здесь разместились его разведчики. Федя погрузился в мягкое кресло. Он неподвижно сидел и раздумывал над тем, как будут брать этот проклятый зоопарк. Конечно, можно попросить помощи у артиллеристов: достаточно нацелить туда «катюши» — и от парка останется одно воспоминание. Но, к примеру сказать, звери! Они ничем не виноваты. Они собраны со всего земного шара, даже из Африки, наверное, есть отдельные представители. За что они должны страдать? Чем плохо, если после войны в Кенигсберге уцелеет зоопарк? Сколько сюда будет приходить детишек! Возможно, и он, Федя, останется жить в этих краях, женится и будет показывать зверюшек своим ребятам.

Во время его раздумий в комнату несколько раз заглядывали солдаты, но, заметив, что Федя Грудкин сидит опустив голову, решили: вздремнул человек, пусть отдохнет малость. Однако Феде было вовсе не до отдыха. Разные мысли теснились у него в голове и не давали ему уснуть. Он встал, раскурил трофейную сигарету и вышел к своим друзьям.

— Завтра утречком, — сказал он, — наш батальон должен пройти зоопарк, а там немецкая артиллерия и, кроме того, хищники.

— Какие хищники, фрицы, что ли? — спросил солдат.

— Да нет. Звери — хищники. Львы там в клетках. Понятно?

— Ну, львы похуже фрицев, — отозвался все тот же солдат.

— Ничем не хуже, — возразил Федор и строго добавил: — Запомни одно: если человек не трусит, идет прямо на льва, лев никогда не тронет человека. — И с важностью знатока добавил: — Ты разве не знаешь о львах? О них еще Брем писал…

Все молчали, но молодой солдат не унимался:

— Одно дело, как там его зовут, Брем, что ли. А другое дело — львы. Ты попробуй с ними побеседовать. Дескать, так и, так, я к вам от имени товарища Брема, а они тяпнут тебя за одно место — и будь здоров, расти большой.

Все засмеялись.

— Меня не тяпнут, будь уверен! Я все продумал, — с загадочной улыбкой проговорил Федя.

И действительно, у него созрел план.

Задолго до рассвета Федор Грудкин вместе с радистом пробрались в зоопарк и устроились в бетонном подвальчике, расположенном под клеткой льва. Федя решил, что это самая подходящая позиция для наблюдений: в подвальчике под самым потолком было два окошка, выходивших на широкие аллеи. Обзор местности что надо!

Было относительно тихо. Только изредка раздавались выстрелы да вспыхивали ракеты. Даже не верилось, что еще несколько часов назад недалеко отсюда кипел бой — била артиллерия, минометы — и звери в ужасе метались по клеткам. Сейчас все притихло, замерло в настороженном ожидании.

Федор с радистом время от времени подходили к оконцам, смотрели в ночь, прислушивались к отдаленным выстрелам, приглядывались к вспышкам ракет, нетерпеливо ожидая рассвета.

И вот уже понемногу растворялась чернота, небо стало темно-синим, потом поголубело. Обычно в этот ранний час в парке, наверно, просыпались птицы и наполняли воздух своим неугомонным щебетом. Но какие птицы могли уцелеть в этом аду?!

А небо все светлело. Минут двадцать — тридцать было совсем тихо. Но короткая передышка кончилась, и снова послышались автоматные очереди. Их тут же перекрыли басовые голоса пушек, где-то вдали пронеслись залпы «катюш».

Бой разгорался уже поблизости от зоопарка, который стоял на пути наших войск, мешал им овладеть центром города.

Батальон капитана Гладких наступал со стороны площади, немцы вели огонь из глубины зоопарка.

Испуганные животные ломали заграждения, метались по аллеям и лужайкам, нередко попадая под пули. Из подвала видна была убитая зебра, лежавшая посреди аллеи. Неподалеку от бассейна с бегемотом разорвался снаряд. Несколько осколков впилось в тело животного, и вода окрасилась кровью. Бегемот высунул из воды морду и завопил.

Федя по рации держал связь с командиром батальона. Он сообщал обо всем, что было в поле зрения. В глубине парка он заметил желтые вспышки и сказал радисту:

— Передай, в квадрате сто восемь орудия противника ведут огонь.

Наши снаряды просвистели и взорвались в парке, но не там, где стояли немецкие пушки, а гораздо ближе к наблюдательному пункту Феди.

— Недолет двадцать… четырнадцать… — быстро, почти задыхаясь, проговорил он.

И с новой силой просвистели снаряды, гулко прозвучали взрывы. Все содрогнулось, и выше деревьев взлетели комья земли вместе с обломками орудий. Федя не удивился этому. Он знал: когда на огневой позиции приготовлен боевой комплект снарядов, прямое попадание вызывает взрывы потрясающей силы. От детонации прокатываются десятки повторных взрывов, уничтожая все, что есть поблизости.

Эта вражеская батарея была единственным серьезным препятствием, мешавшим овладеть зоопарком. Капитан Гладких со своим батальоном подошел уже вплотную к парку. Он тоже слышал взрывы, но не был уверен, что накрыта та самая батарея, которая до сих пор мешала продвижению. Теперь, узнав от Феди по радио, что батареи больше не существует, Гладких отдал второй роте приказание втянуться в парк и прочистить его «огневой метелкой».

— Наши пошли! — сказал радист.

— Что еще сообщают?

— Больше ничего.

Но уже никаких сообщений и не требовалось, потому что как раз в эту минуту донеслась знакомая дробь советских автоматов. А в следующий момент откуда ни возьмись перед Фединым наблюдательным пунктом появились немцы с минометами. Они засуетились, готовя огневую позицию. Их торопил долговязый ефрейтор в очках, с пистолетом в руке. Его длинная, тощая фигура металась за оконцем, прямо перед глазами Феди, который с трудом сдерживал себя, чтобы не срезать ефрейтора одной короткой автоматной очередью.

«Но чего этим достигнешь? — трезво рассуждал разведчик. — Только выдашь себя и погибнешь не за понюх табаку. А надо дело делать, надо помочь своим».

Федя понимал, что, если сейчас немцы откроют минометный огонь, наше наступление застопорится.

Очереди автоматов и пулеметов были все ближе.

Немцы успели поставить плиту, над ней выросла труба миномета, и, противно завывая, в воздух, полетели мины. Они падали и рвались где-то совсем недалеко. Мимо второго оконца пробежали еще несколько десятков солдат. Федя видел их ноги, обутые в грубые кованые ботинки. Видно было, что немцы залегли за деревьями с гранатами в руках. «Как бы не перебили ребят!» — подумал он. Связаться с комбатом по радио больше не удавалось.

В это время над головой у наших разведчиков раздался рев льва.

Тогда Федя Грудкин оставил радиста в подвальчике, а сам осторожно поднялся по ступеням и оказался в узком коридоре, через который они проникли сюда ночью. Сюда выходили двери из клеток с хищниками — тяжелые, окованные железом, закрытые на крепкие чугунные засовы. В конце был виден выход, который вел прямо на аллею, где залегли немцы. Дверь наружу была открыта.

Федя остановился возле двери в клетку, посмотрел в маленький глазок: лев беспокойно метался, он тряс богатырской гривой, бил хвостом.

Двумя руками Федя отодвинул засов, с усилием открыл тяжелую дверь и спрятался за ней.

Теперь дверной глазок был обращен в сторону коридора. Федя, не отрываясь, смотрел в него. Несколько секунд лев не появлялся. Затем он вышел в коридор и в нерешительности остановился. Постояв секунду-другую, лев бросился к выходу в парк. Федя облегченно вздохнул — его расчет оправдался! Он снова кинулся в подвал и прильнул к оконцу.

Увидев выскочившего на середину аллеи льва, фашисты в испуге бросили пулеметы, миномет и ринулись врассыпную. Лев и не думал их преследовать: почуяв воду, он устремился к бассейну. Гитлеровцы бежали не оглядываясь. Только долговязый ефрейтор не растерялся. Спрятавшись за дерево, он выстрелил. Зверь взвился на задние лапы и тут же свалился.

Федя, не выдержав, тоже выстрелил. Фашист упал в нескольких шагах от льва, уткнувшись носом в землю, и выронил пистолет.

Маленькое происшествие со львом внесло суматоху в боевые порядки немцев. Это помогло батальону капитана Гладких захватить ключевые позиции, а к вечеру полностью очистить от фашистов Кенигсбергский зоопарк.

Известие об этом необыкновенном случае облетело наши войска. Федя Грудкин был вызван к командующему армией и получил из его рук сразу две боевые награды: и за форт, и за зоопарк.

Много дней спустя, уже после взятия Кенигсберга, когда в самом городе и вокруг него установилась мирная жизнь, я ехал по заданию редакции в одну воинскую часть.

На перекрестке нашу машину остановила регулировщица. Шофер высунулся и вопросительно взглянул на нее.

— Извините за задержку. Не захватите ли по пути вот эту гражданочку? — обратилась к нам розовощекая девушка в шинели и аккуратной пилотке, держа в руках желтый и красный флажки. — Ее надо подвезти до лагеря репатриируемых.

Мы согласились. Машина тронулась. Мне хотелось разглядеть эту «гражданочку», и я обернулся. Сдвинутый на глаза темный платок, поднятый воротник огромного, явно с, чужого плеча, пальто мешали определить ее возраст. Кто она? Молодая женщина? Старуха? Как попала сюда, в глубь Восточной Пруссии? Что здесь делала?

Пассажирка забилась в угол машины, судорожно прижимая к груди большой сверток и, как видно, вовсе не собираясь вступать в разговор.

Мы с шофером тоже молчали.

На одном из поворотов машину основательно тряхнуло. Наша попутчица схватилась рукой за переднее сиденье и уронила сверток. Он развернулся, и я увидел на сером одеяле великолепную розовую куклу, ее нежное лицо, в вечной улыбке раздвинутые губы и неправдоподобно синие глаза. Увидел худую ручонку, рванувшуюся к упавшей кукле.

В этот момент платок сдвинулся назад, и на меня глянули детские глаза. Я не мог разглядеть, какого они цвета, только понял, что это глаза ребенка. Впрочем, в этих глазах не было той доверчивости, которую мы привыкли видеть у наших детей. Нет, эти глаза глядели сурово и строго, но была в них поразительная чистота, никакими страданиями не затемненная, которую способны пронести через все испытания только дети.

— Как тебя зовут? Откуда ты?

Девочка завернула куклу в одеяло, молча прижала ее к себе и отвернулась. Я задал ей еще несколько вопросов, пытался вызвать на разговор, но все было бесполезно.

Она молчала, платок съехал на сторону, рассыпались волосенки, сосредоточенно смотрели куда-то вдаль чистые строгие глаза.

У лагеря репатриируемых мы остановили машину. Девочка вышла, не сказав ни слова, и побрела к воротам, крепко прижимая к груди куклу.

В потоке бесконечных встреч и новых впечатлений я скоро забыл об этой девочке и, разумеется, мог больше никогда не вспомнить о ней, если бы не случай, происшедший недели через полторы.

Вместе с другими журналистами я попал как-то в трехэтажный дом с большим количеством служебных кабинетов, с просторными демонстрационными залами.

Этот дом хранил воспоминания о международных ярмарках, которые не раз устраивались в Кенигсберге. Они назывались «зелеными неделями» и привлекали много промышленников, фермеров, торговцев, коммивояжеров, съезжавшихся со всех концов мира. Станки и машины, скот и потребительские товары — все, что производила Германия, было широко представлено на ярмарке.

«Зеленые недели» занимали солидное место в бюджете Восточной Пруссии.

После начала второй мировой войны немцы уже не торговали ни станками, ни породистым скотом. У бюргеров появилась новая специальность: они превратились в торговцев рабами. Кенигсберг стал невиданным в мире рынком невольников, согнанных с оккупированных земель Советского Союза, Польши, Франции и многих других стран.

Чуть ли не каждый день в Кенигсберг приходили эшелоны, составленные из вагонов для скота. Вокзалы оцеплялись жандармерией, с вагонов снимали пломбы, и начиналась разгрузка невольников. Этот «товар» принимали не по именному списку, а по количеству голов, как некогда принимался на ярмарке породистый тильзитский скот.

Лагеря, в которых содержались рабы до того, как их продадут, всегда были переполнены, и добрая половина привезенных для продажи людей неделями находилась под открытым небом. Приезжая в лагерь, фабрикант или помещик часами осматривал одного человека за другим с ног до головы, отбирая самых здоровых. Сколько тут было слез и трагедий! Матери разлучались с детьми, сестры с братьями.

И когда «хапуны» (так назывался транспорт, перевозивший рабов) скрывались за воротами лагеря, оставшиеся знали — их ждет голодная смерть.

Жизнь больного человека не стоила здесь ломаного гроша. Такса существовала только на здоровых людей: десять марок — за взрослого, шесть марок — за подростка.

Мы могли не узнать всех тайн этого дома, торговавшего «живым товаром», если бы имели дело только с картотеками и папками дел. Но удалось найти и вызвать для беседы кое-кого из персонала кенигсбергской «биржи труда» во главе с ее директором Карлом Зулле, который ведал продажей иностранных рабочих.

Это был маленький, плюгавый человек с бритой головой и хитрыми глазами. Беседа с нами, советскими журналистами, не доставляла ему, конечно, никакого удовольствия, но он был подчеркнуто вежлив и любезен. Сотрудники называли его «доктор Зулле». Он очень быстро сделал карьеру. В начале войны был всего-навсего мелким чиновником в министерстве труда, затем в гитлеровской печати стали появляться его статьи о целесообразности применения труда иностранных рабочих в германской промышленности и сельском хозяйстве, в эту пору он начал готовить диссертацию на ту же тему и готовился получить ученую степень. И уже как большого знатока его назначили директором «биржи» в самый крупный центр рабовладения — Кенигсберг.

Не задумываясь, он называет цифру; «Двести пятьдесят тысяч». Да, четверть миллиона человек прошли через кенигсбергскую «биржу» за один только последний год. Он на память знает: среди невольников было 90 тысяч поляков и 75 тысяч русских, остальные — французы, бельгийцы и представители других национальностей. Он только не может сказать, сколько из них погибло. «Подобной статистики не велось».

— Я полагаю, что не очень много, — говорит он. — Десять — пятнадцать процентов.

Но тут же выясняется, что на судостроительную верфь «Шихау» и в мастерские военного снаряжения еженедельно посылалось до сорока процентов на пополнение взамен умерших, покончивших самоубийством и арестованных за участие в забастовках.

Нас удивило одно обстоятельство: каким образом сравнительно небольшой аппарат Карла Зулле управлял четвертьмиллионной армией рабов? Зулле поспешил внести ясность. Теперь нечего таить, и он сознался, что существовала целая сеть тайных и явных агентов, подсылавшихся в лагеря и на предприятия под видом таких же рабов. Через них и получали сведения о готовящихся забастовках или побегах. Зачинщики обычно расстреливались, все остальные, причастные к этому, шесть недель отсиживали в карцере на хлебе и воде, затем возвращались в штрафной лагерь, где погибали от голода.

— Кто должен нести ответственность за все это? — спросили мы.

Хитрые глаза Зулле потускнели. Он тихо ответил:

— Мне трудно об этом судить.

Нашу беседу прервал один из работников политотдела армии, хорошо знавший немецкий язык. Он положил на стол объемистый том в коленкоровом переплете и пояснил, что это «научный труд», обнаруженный в личном сейфе Карла Зулле.

Мы не без интереса перелистывали страницы. Множество схем, диаграмм, таблиц, фотографий представителей разных наций, людей разных возрастов, различного роста, комплекции, но все были худые, истощенные.

Вдруг я увидел фотографию той девочки, которая вместе с куклой села в нашу машину на перекрестке. Ее сфотографировали во весь рост, как солдата, застывшего навытяжку по команде «Смирно». Только теперь я узнал, кто она такая: Нина Мурашкина, 13 лет, белоруска, работала у прусского помещика три года (значит, с 10 лет), доила коров, ухаживала за скотом, была обучена немецкому языку и не имела права говорить по-русски. Здесь же можно было прочесть такой «научный» вывод Карла Зулле: «В целях приближения рабочих к сельскохозяйственному производству есть смысл, чтобы они жили летом на сеновалах, а зимой в коровниках, чтобы они говорили на немецком языке и поменьше общались с русскими».

Я долго смотрел на фотографию девочки и думал о тысячах таких же русских детей, которых «изучал» Карл Зулле…

— Что теперь, товарищ капитан? — обратился ко мне Филиппыч, бывший колхозный тракторист, водитель малолитражки, подобранной на улице Кенигсберга.

— Теперь Земландский полуостров, — сказал я.

В тот вечер, добравшись до нашей «штаб-квартиры» в Тапиау, мы долго сидели над картой, рассматривая выступ земли, наподобие языка врезавшийся в прозрачную синеву моря.

Изучая дороги, укрепленные районы, форты, нанесенные на карту, мы думали: сколько времени потребуется для окончательной ликвидации восточно-прусской группировки? Казалось, два-три дня. Но когда после короткого затишья вновь задрожала земля от грохота артиллерии, бомбовых ударов с воздуха, а противник держался, мы поняли, что Земландский полуостров — крепко держится и тут предстоит упорная борьба…

Пересеченный лесными массивами и реками, он был превращен в сильно укрепленные рубежи обороны. На пути наших войск стояли мощные форты, двухэтажные бетонированные доты с устрашающим названием «зубы дракона». Даже в хуторах из подвалов стреляли пулеметы…

Вероятно, потому, что Земландский полуостров был последним плацдармом немцев в Восточной Пруссии. Они сопротивлялись как только могли… И хотя наша артиллерия вела массированный огонь и почти не прекращались налеты авиации — немцы отсиживались за бетонированными стенами дотов, блиндажей и лишь когда положение складывалось безнадежно — они поднимали руки.

Вот такие безнадежные положения и старалось создать командование наших частей почти на каждом участке.

…Мы ехали западнее Кенигсберга, по берегу залива Фриш-Гаф. Впереди регулировщик усиленно сигнализировал нам красным флажком.

Филиппыч застопорил ход и обратился к нему:

— В чем дело?

— Там идет бой. Будьте осторожны!

Я вышел из машины. Слышались взрывы снарядов, очереди автоматов. Перед нами стеной стоял густой лес, одетый молодой листвой. Взглянув на карту, я увидел, что этот лес, называющийся Штатефорт, занимает больше двадцати квадратных километров. Я углубился в лес и скоро оказался в блиндаже, утром отбитом у противника. Теперь тут КП подполковника Соленко. Он по телефону разговаривал с командирами батальонов, часто его лоб морщился, и с досадой, в сердцах он произносил: «Ах черт дери!.. — и через некоторое время: — Дадим вам парочку самоходок. Обязательно дадим. Только вы к ночи постарайтесь взять Науцвинкель».

Начальник штаба, стоявший рядом, не теряя времени звонил артиллеристам: «У Павлова получился затор. Пришлите ему пару самоходок…»

Я смотрел на часы: время неумолимо шло, а напряжение в штабе полка не спадало. Только к вечеру, когда доложили, что взят опорный пункт Науцвинкель, Соленко повеселел и приказал подать ужин.

Теперь он наспех закусывал, объясняя мне:

— Вы думаете, это сплошной лес? Ничего подобного! Тут сколько угодно помещичьих усадьб, и из каждого подвала, из каждой подворотни стреляют… Так что в основном действуют штурмовые группы, ликвидируют немецкие огневые точки, засады автоматчиков. Вот так, шаг за шагом, мы сегодня продвигались вперед… А что будет завтра — увидим…

Нашу беседу прервал вестовой.

— Товарищ подполковник, к вам женщины, — сказал он, как будто даже радуясь.

Соленко пожал плечами:

— Какие еще там женщины?

— Наши, русские. Ну и одна немка с ними…

— Веди их сюда! — приказал Соленко и поднялся.

В следующий миг вошло несколько девушек с чемоданами и узелками. Они наперебой стали рассказывать, что эта вот немка была надзирательницей в женском лагере, мучила их, била, издевалась. После взятия Кенигсберга она убежала.

И надо же было встретиться палачу со своими жертвами!

Очень кстати тут оказался лейтенант, хорошо знавший немецкий язык. Он помог нашему знакомству с палачом в юбке, Мартой. Вероятно, встретив ее на улице немецкого городка, мы не обратили бы на нее внимания: обыкновенная фрау, мать семейства.

В отличие от многих, разыгрывавших из себя противников Гитлера и его режима, Марта была цинично откровенна.

Впрочем, она и не могла себя вести иначе — ведь рядом стояли грозные обличители…

Она вытянулась по стойке «смирно», как, вероятно, не раз вытягивалась перед комендантом лагеря, и отвечала на вопросы командира полка чеканным голосом вымуштрованного солдата. Она не собиралась скрывать свою принадлежность к национал-социалистской партии и то, что работала в концлагерях…

В последний год под ее началом было тысяча семьсот русских, полек, от шестилетних детей и до седых старух. Семь немок и двое эсэсовцев с собаками помогали Марте.

Слишком профессиональный она палач, чтобы маскироваться и прятать концы в воду.

— Моя обязанность была водить их на работу и воспитывать… — объясняет она.

— Пусть расскажет, как она нас избивала! — требуют девушки.

Марта бросает в их сторону презрительный взгляд и выпрямляется. Отчего ж, она и об этом расскажет.

Она показывает руками, как провинившихся женщин укладывали на козлах, вздергивали за ноги к потолку и секли розгами. Это за разговоры, за плохую дисциплину во время работы.

— Вы лично их секли или кто другой? — спрашивает подполковник.

— Я… я… — ничуть не смутившись, подтверждает она.

— Ты о собаках расскажи! — кричат девушки, бросая в ее сторону ненавидящие взгляды.

— Собак применяли только к беглецам.

Да, горе было лагерникам, пытавшимся бежать. Тогда всех выстраивали на плацу и целые сутки заставляли стоять в строю. А пойманных загоняли в хлев и натравляли на них собак.

Подполковник Соленко не выдержал и, сжав кулаки, крикнул:

— Вон отсюда!

И даже хладнокровная немка вздрогнула, качнулась.

— Видели?! — сказал он, обращаясь к находившимся в блиндаже. — Запомните, вот против кого мы воюем…

Три машины. Три бронированные крепости были замаскированы среди густой листвы. Если бы не Филиппыч, я никогда бы их не приметил.

— Смотрите, вон у дороги наши самоходки! — крикнул Филиппыч и через минуту подкатил к одной из них.

Тут же откинулся люк, и сперва показалась голова в шлеме и белые бинты на лице, а потом офицер выбрался из машины и, узнав, кто мы, представился:

— Лейтенант Довгань!

Теперь я разглядывал его удивительно юное, прямо-таки мальчишеское лицо со светло-голубыми глазами. Вся нижняя часть лица была в бинтах, сквозь которые выступали пятна крови.

— Что с вами? — спросил я.

— Осколочком поцарапало щеку.

— Почему же вы не в госпитале?

— Добьем их, гадов, тогда и в госпиталь, — важно произнес лейтенант. — Мы тут вроде скорой помощи. Стоим в готовности.

— Подполковнику Соленко вы тоже помогали?

— А как же! Мы им приданы, — обрадовался лейтенант. — Наши никак не могли свернуть шею этому укрепленному пункту. Как только они его не атаковали — в лоб, потом с флангов. Ничего путного не выходило. Тут-то нас и вызвали. Мы подошли и, представляете, на пятьсот метров прямой наводкой били. Глядим, вроде все подавлено, а тут вдруг — как шарахнуло. Осколочек-то чертов мне щеку и задел… — Лейтенант Довгань вынул из планшетки карту и показал: — Сейчас бой идет за укрепленный район Зеерапен. Как пить дать, без нас там не обойдется! А дальше к Пиллау прямая дорога…

Мы не успели договорить — из люка показался радист и сообщил, что командира вызывают на связь. Довгань исчез. Несколько минут его не было. Вернулся он деловой, озабоченный.

— Снимаемся с якоря! — бросил он в нашу сторону. Потом что-то стал показывать на карте и объяснять командирам самоходных орудий, а затем скомандовал: — По машинам!

Его самоходка первой вырвалась на шоссе и в облаках пыли понеслась вперед. За ней устремились еще две машины. А за ними — мы. Впрочем, скоро мы их потеряли. Впереди шел жаркий бой. Потом мы услышали басовые голоса орудий.

— Наши заговорили! — обрадованно сказал Филиппыч. — Наши самоходки!

Борьба шла за укрепленный узел Зеерапен, что прикрывал аэродром, станцию железной дороги, шоссе и лесной массив с подземными складами боеприпасов.

Одиннадцать часов длилось сражение, прежде чем самоходки лейтенанта Довганя ворвались на северо-западную окраину Зеерапена. А немцы все равно не сдавались. У них был приказ — любой ценой держаться. Но Зеерапен после жестоких боев был взят.

Мы видели Зеерапен сразу после окончания боя. Навстречу нам по шоссе вели колонну пленных — усталых, рыжих от кирпичной пыли. Саперы извлекали деревянные ящики — мины, расставленные в шахматном порядке. На перекрестке дорог лежал разбитый бомбардировщик, превращенный в баррикаду; отсюда немецкие автоматчики вели огонь — и здесь им было суждено распрощаться с жизнью…

Мы ходили по огромному аэродрому, откуда еще накануне взлетали немецкие самолеты. Теперь не узнать было ангаров и не различить самолетов. Все превратилось в груды кирпича и металла. Уцелела лишь столовая летчиков: на столах стояли хлебницы, тарелки с борщом и бифштексами…

Везде были следы панического бегства. И это можно понять. Ведь до Пиллау оставались считанные километры. Уже никто, кроме Марты и ей подобных, не мог поверить, что существует сила, способная предотвратить крах гитлеровской Германии. И те немцы, что лежали в траншеях, отстреливаясь до последнего, все чаще смотрели в сторону Пиллау, считая счастливчиками своих соотечественников, грузившихся на корабли.

Мы жили наступлением. Каждый день и даже каждый час приносил новые известия, и мы, военные корреспонденты, из действующих частей мчались на телеграф, набрасывая в машине свои корреспонденции.

Казалось, за три года войны мы научились ценить фактор времени. И все же случалось, что мы не поспевали за развитием событий. Так было в эти дни, когда наши войска сражались на подступах к городу-порту Фишхаузен. Успех достигался в тесном взаимодействии пехоты с артиллерией. Ударной силой, прокладывающей путь нашим пехотинцам, были орудия прямой наводки. Без них — как без рук… И потому можно понять людей, которые готовы были на любые лишения, только бы пушки шли вперед. А как им пройти, если в полосе наступления леса и болота?! Во многих местах солдаты буквально, обливаясь потом, по принципу «эй, ухнем…», волоком тянули или тащили на руках орудия прямой наводки.

К полковнику Басанец мы приехали накануне решающего штурма Фишхаузена. Вся часть сосредоточилась в лесу, чтобы с наступлением темноты пройти двухкилометровый болотистый участок и неожиданно ударить немцам во фланг.

— Вот видите, — полковник показал на карте-километровке большой участок местности, заштрихованный черным карандашом, — тут не пройти машинам и тягачам. Даже лошади увязнут. Только солдат все может…

Стучали топоры, сколачивались деревянные щиты, к ним подгонялись ременные лямки. И на щиты-волокуши бойцы устанавливали пушки.

В сумерках по болоту началось движение. Солдаты шли чуть ли не по пояс в воде, подобно бурлакам на Волге, тянули за собой пушки. Каждый метр пути по болоту требовал куда больших усилий, чем километры, пройденные по обычной дороге. Зато, когда они оказались у гавани Фишхаузен и навстречу ринулись немецкие самоходные орудия «фердинанд», весь нечеловеческий труд окупился сторицей — в ночной темноте сверкнули вспышки. Десятки пушек открыли прицельный огонь по «фердинандам». И мало сказать — вывели их из строя. Нет, они были подожжены и стояли факелами, освещая нашим солдатам путь в гавань…

Так совершенно неожиданно для немецкого гарнизона он был атакован с фланга, и Фишхаузен, стойко державшийся много дней, не выдержал натиска и пал.

Опять судьба меня свела с моряками. Кажется странным вдали от Ленинграда, Кронштадта и Таллина, на дорогах Земландского полуострова, увидеть знакомые машины, покрашенные в зеленый цвет, с якорями, нарисованными на борту, и очень броской буквой «Ф», а в кузовах развевающиеся ленты матросских бескозырок. Впрочем, это закономерно. Вместе с сухопутными войсками наступает Краснознаменный Балтийский флот. Наступает дерзко, напористо, точно все 900 дней блокады в нем копилась титаническая энергия, которая сейчас с бешеной силой вырвалась наружу…

Все флотское, что способно двигаться по воде, лететь в воздухе и просто шагать по немецкой земле, — все устремилось на Пиллау — туда, где слышатся громовые голоса нашей морской артиллерии, прибывшей своим ходом от самого Ленинграда, где десантные отряды Лейбовича и Романова дерзким броском высадились на косу Фриш-Нерунг, рассекли немецкую группировку на две части и намного ускорили исход событий…

Мы мчались в потоке машин со снарядами, горючим и солдатами. На дорожных щитах призыв: «Даешь Пиллау!»

Тут я должен остановиться, поскольку мы с Филиппычем выскочили к заливу Фриш-Гаф и увидели наши маленькие кораблики, одетые в броню. Я знал, что их доставили в Восточную Пруссию на железнодорожных платформах, потом спустили по реке Прегель. И они пошли своим ходом, включившись в общее наступление. Теперь они уже в самом центре сражения — у залива Фриш-Гаф. В маленьком домике у воды я встретил и командира соединения капитана 2 ранга Михаила Федоровича Крохина, спросил у него, где штаб моряков. Крохин чуть заметно улыбается:

— У нас — как в песне поется: по морям, по волнам, нынче здесь, завтра там. Каждый день меняем квартиру. Фронт движется к морю. Ну а нам сам бог велел не отставать.

В эти дни маленькие кораблики, что сейчас стоят у пирса, поцарапанные пулями, с заметными вмятинами на броне, обстреливают берега, занятые противником, подстерегают суда с остатками разбитых войск, пытающихся спастись бегством, и топят их…

— Знакомьтесь! — Крохин указал на рослого офицера. — Он вам расскажет о чудесах на войне.

— Что вы, товарищ капитан второго ранга! — замахал тот руками. — Какие чудеса! Пополнили ряды морской пехоты — вот и все.

— Как же это произошло? — спросил я.

— По причинам, от них не зависящим, — все с той же милой улыбкой отозвался Крохин и тут же вышел.

А лейтенант Задорожный — правда, без особого энтузиазма — поведал мне историю, приключившуюся с ним и его экипажем несколько дней назад, когда катер подошел вплотную к лесистому берегу, занятому гитлеровцами, и начал артиллерийскую дуэль с немецкой береговой батареей. А тут из леса вырвались самоходные пушки — они мчались к берегу и на ходу вели огонь по катеру. Снаряд попал в машинное отделение, и катер не мог больше двигаться. Скоро второй немецкий снаряд попал в артиллерийскую башню, произошел взрыв. Часть команды была убита. Живым было приказано выбрасываться за борт. Моряки захватили автоматы с дисками и гранаты. Так со всем этим боевым имуществом кое-как доплыли до берега. Едва выбрались на песок, а тут фашисты. И завязался бой. Моряки держались, пока не подошли наши бронекатера…

Лейтенант Задорожный не успел закончить рассказ, как открылась дверь и снова появился Михаил Федорович Крохин.

— Кончайте! — сказал он. — Через десять минут выходим.

Задорожный надел кожанку, схватился за противогаз.

— Так вы же теперь пехота! — заметил я.

— Нет, ошибаетесь. Мы опять при своем деле…

Мы вышли из домика. Моторы уже гудели. Экипажи катеров принимали ящики с боеприпасами. Вскоре раздались свистки, и кораблики один за другим оторвались от стенки и легли курсом на Пиллау…

Ко всему здесь рассказанному мне остается добавить немногое. 25 апреля Москва салютовала войскам 3-го Белорусского фронта, морякам и летчикам Балтики, овладевшим Пиллау. В громовых раскатах двухсот двадцати четырех орудий был навсегда прославлен ратный труд в капитана 2 ранга Крохина — умелого организатора многих боев, и лейтенанта Довганя, который, раненным, снова ушел в бой, и солдат, тащивших волоком по болоту свою артиллерию, и тех многих, кого уже к этому времени не было в живых…

 

ПОМЕРАНИЯ И БРАНДЕНБУРГ

Я передал по Бодо корреспонденцию о взятии Пиллау и тут же получил телеграмму: «Немедленно выезжайте на Второй Белорусский фронт. Разрешительное удостоверение выслано…» Я рад. Мои друзья из военно-корреспондентского «корпуса» поздравляют: «Увидишь самого Рокоссовского…»

…Наша трофейная малолитражка снаряжается в дальний путь. Мой коллега, корреспондент «Последних известий» по радио, Володя Уманский ходит задумчивый: видно, не хочется расставаться. И мне грустно — как-никак от самого Ленинграда и до Германии не одну тысячу километров вместе отмахали.

— Значит, ты скоро увидишь Берлин, — говорит Володя.

— С чего ты взял? Второй Белорусский фронт на Берлин не наступает.

— Он помогает Первому Белорусскому, а стало быть, тебе до Берлина ближе, чем нам, грешным… Ты мне пришли, пожалуйста, какую-нибудь штучку-мучку из кабинета фюрера, — наказывает он, прощаясь со мной.

И вот мы с Филиппычем мчимся по. широким асфальтированным дорогам. По обе стороны нескончаемо тянутся густые деревья, как будто зеленый коридор.

Рассказ о пребывании на 2-м Белорусском фронте я начинаю с короткой дневниковой записи: «Был на приеме у маршала Рокоссовского. Впечатление огромное. Константин Константинович, отвечая на мой вопрос, рассказал о форсировании Одера и взятии Штеттина (Щецина по-польски). Говоря об основных событиях, он не забывал о деталях, особенно важных для нас — журналистов. Показывая на карте на рукава Одера и широкую пойму между ними, маршал, улыбнувшись, вспомнил слова сержанта Пичугина: «Два Днепра, а посреди Припять…»

— Лучше не скажешь, — с удовольствием заметил маршал. — Все нацелено туда… — Он показал на стрелку, острием направленную к Берлину. — Конечно, не мы будем брать Берлин. Мы пока на подхвате…

Пожалуй, это было чересчур скромно сказано. Я знал, что сейчас войска маршала Рокоссовского тесно взаимодействовали с 1-м Белорусским и 1-м Украинским фронтами, решая общую стратегическую задачу — разгрома немецких войск и овладения Берлином.

Я заметил на столе свежий номер «Правды».

— Где-то в этих краях писатель Вишневский, — сказал маршал. — Сегодня в «Правде» его статья. Мне нравится… Остро, четко, эмоционально… Фразы короткие, как пулеметная очередь…

Заговорили о Вишневском. Я рассказал о его работе на Балтике. Маршал слушал с интересом.

— Помню, я когда-то восхищался фильмом «Мы из Кронштадта»… — признался он.

Вошел начальник штаба. Маршал поднялся и протянул мне руку:

— Ну а теперь устанавливайте контакты с нашими товарищами и, если что нужно, обращайтесь безо всякого стеснения ко мне, члену Военного совета, начальнику штаба… Всегда поможем. Ведь у нас общее дело. Желаю успехов…

Я вышел из кабинета, окрыленный добрым словом.

Потом мы виделись редко. Я бывал в штабе фронта, поддерживая связь с офицерами оперативного управления. И в частности, с самым всеведущим человеком — полковником Александром Семеновичем Завьяловым. (После войны он написал обстоятельный труд: «Восточно-Померанская операция Советских войск».)

Как и все офицеры штаба, Завьялов жил напряженно, и, когда бы я ни пришел — днем или ночью, он всегда был на месте, охотно рассказывал о событиях и, не скупясь на время, читал и перечитывал мои корреспонденции, делал поправки, иногда сам что-то дописывал. Одним словом, это был мой шеф, мой добрый гений…

В штабе Рокоссовского наряду с высокой воинской организацией царила атмосфера тактичности, уважения и взаимного доверия. И это, несомненно, исходило от самого маршала и его заместителя, весьма авторитетного военного специалиста и к тому же обаятельного человека генерал-полковника Кузьмы Петровича Трубникова. Они вместе с маршалом прошли всю войну, пережили все беды и горести, начиная от Подмосковья, где немецкие автоматчики неоднократно прорывались к штабу армии, и тогда все — от рядового до командующего — хватали в руки оружие и занимали оборону.

Были они вместе и на Курской дуге. К. К. Рокоссовского тогда ранило. Он нашел в себе силы подняться и дойти до землянки медсанбата. Там и лишился сознания… Наскоро подлечили, но осколок остался.

— Стоит ли вам так много ездить?! — однажды заметил генерал Трубников, на что маршал сказал:

— Это наш долг — везде бывать и все видеть своими глазами. Без непосредственного общения с людьми, без изучения дел на месте невозможно управлять такой массой людей и техники.

На Курской дуге он сам обошел многие километры траншей и вернулся в штаб с соображениями, которые легли в основу плана контрнаступления. Как известно, все это закончилось полным разгромом сильной вражеской группировки.

Когда он приходит в штаб, пустовавший до того кабинет моментально заполняется: генералы, офицеры всех рангов (здесь люди ценились, не по числу звезд на погонах). И начинается большой разговор. Маршал выслушивает все новости, затем обращается к начальнику оперативного управления:

— Что вы надумали делать дальше?

Генерал докладывает, проводя указкой по карте.

Маршал выслушивает и переводит взгляд на генерал-полковника Боголюбова:

— Что думает по этому поводу «генеральный» штаб?

Начальник штаба скажет свое. Теперь слово будет дано начальнику, артиллерии, командующему военно-воздушными силами… И когда все высказались, К. К. Рокоссовский, как всегда тактично, никого не обижая, сделает резюме:

— А не кажется ли вам, что лучше было бы дальше нам действовать так… — И выдвигает свой, часто неожиданный план.

И становится очевидным, что идея маршала более зрелая, целесообразная, как бы обобщившая труд многих людей…

Так было и в период подготовки к форсированию Одера. Собирались, советовались, обсуждали, и коллективная мысль вылилась в план, который маршал скрепил своей подписью.

Кто видел реку Одер во время весеннего половодья? Настоящее море! Разливаясь, она затапливает все поймы и островки. От Моравии, через Силезию, Бранденбург, Померанию, несет она свои бурные воды почти на тысячу километров, до самого Балтийского моря. Это поистине «два Днепра, а посреди Припять».

Накануне наступления маршал Рокоссовский и офицеры его штаба прибыли на берег Одера. Здесь был развернут командно-наблюдательный пункт, но не такой, как в деревушках Подмосковья, землянках под Сталинградом или в обветшалом сарае на Курской дуге, а, что называется, со всеми излишествами. Внешне вроде блиндаж блиндажом, толстые стены с песком, замаскированные снаружи дерном, а внутри комфортабельная квартира с мягкой мебелью, коврами, портьерами… Короче говоря, впечатление такое, будто, дом со всеми удобствами откуда-то доставили и врыли в землю. Маршал выразил неодобрение начальнику инженерной службы:

— На черта все это построили? Не жаль вам человеческого труда.

— Как же, товарищ маршал! — оправдывался тот. — Ведь вам тут не один день находиться. Должны быть условия для работы и отдыха…

Неудовольствие прошло, когда маршал поднялся на наблюдательный пост-вышку, с большим искусством устроенную среди сосен, и увидел на многие километры реку с двумя рукавами Ост-Одер и Вест-Одер, а между ними широкую заболоченную пойму.

Смелый и талантливый командарм-65 Павел Иванович Батов предложил, прежде чем начать общее наступление, провести частную операцию — захватить опорные пункты противника в этом междуречье и удержать их до подхода первых эшелонов войск. Поэтому за несколько дней до общего наступления штурмовые отряды без единого выстрела переправились на пойму, овладели сперва одной, а потом и второй дамбами, после чего завязались жаркие бои, не раз переходившие в рукопашные схватки. Казалось бы, плацдарм есть и можно двигаться главным силам, а тут, как на грех, закрутил ветер — в болото и трясину хлынула вода. Пришлось пушки грузить на плоты и тащить волоком, точь-в-точь как на Земландском полуострове. Солдаты брели по пояс в воде и еще отражали контратаки врага.

Скоро началась переправа главных сил. Наша артиллерия открыла ураганный огонь. Самолеты «по конвейеру» шли на бомбежку вражеских войск. А тем временем на паромах, лодках, плотах на западный берег переправлялись наши солдаты и техника. И сначала на пойме, а потом там, на западном берегу, отвоевывался один плацдарм за другим… Я не буду подробно описывать эти бои. Они достаточно хорошо известны по книге П. И. Батова «Операция Одер» и другим военно-историческим очеркам. Скажу лишь, что фашисты дрались отчаянно. Они засели в пролетах разрушенных мостов, в глубоких бронированных колодцах, и даже орудия прямой наводки не могли их разрушить. Как всегда в таких случаях, на помощь пришла солдатская смекалка: наши бойцы бросали в щели гранаты.

Маршал Рокоссовский все время находился на плацдарме. В первые часы наступления, наблюдая с вышки переправу войск, он то требовал от артиллеристов усилить огонь, то вызывал самолеты. А когда пять дивизий из армии Батова форсировали Вест-Одер, а соседние части не смогли развить успех, маршал вместе с командующими артиллерией, авиацией и инженерных войск поехал в войска, чтобы на месте оценить обстановку и принять необходимые решения. Свой глаз — алмаз. Никакие донесения не могли заменить ему личного присутствия а самой гуще наступающих войск… Он приказал ввести в бой новые части — первый гвардейский Донской и третий гвардейский танковые корпуса.

Я приехал после завершения операции на Одере, взятия Штеттина и стал свидетелем наступления наших войск вдоль побережья Померанской бухты, боев за крупные порты, через которые отправлялись немецкие войска в Прибалтику, Финляндию, под Ленинград. Через эти же порты Германия получала железную руду из Швеции, лес из Финляндии, продовольствие из Дании. Здесь же, в стране помещиков и гроссбауэров (кулаков) — ярых поборников фашизма, — из года в год вербовались кадры для службы в германском военно-морском флоте. Помню матросов с вражеской подводной лодки, которых доставили в Кронштадт. Они были уроженцами Померании и с гордостью говорили об этом. Им и не снилось, что ровно через год всего лишь за одну неделю войска маршала Рокоссовского пройдут всю Померанию и красный флаг будет развеваться над всеми крупными портами. Кстати, в Ростоке произошел маленький казус: наши танки с ходу ворвались в предместья города. Сотни немцев во главе с бургомистром вышли их встречать хлебом-солью. Увидев красные звезды на броне танков, немцы остолбенели… Произошло замешательство. Кто-то пустил в городе слух, будто на Росток наступают войска союзников и псе ждали англичан или американцев. Впрочем, бургомистр быстро нашелся и весьма любезно сказал: «Добро пожаловать! Русские — это даже лучше…»

После Ростока на очереди был порт Свинемюнде — крупная военно-морская база германского флота, в частности подводных лодок.

По нескольку раз в день мы звонили офицерам оперативного отдела штаба и спрашивали:

— Как обстоят дела со Свинемюнде?

Нам терпеливо отвечали, что Свинемюнде скоро будет в наших руках.

Но однажды дежурный офицер оперативного отдела ответил, что наши войска уже вошли в Свинемюнде. Когда?! Мы почувствовали себя сконфуженно, послышались взаимные упреки. Но делать было нечего. Теперь надо было думать о другом: как быстрее добраться до города и дать в газету хотя бы коротенькую оперативную корреспонденцию?

Нас отделяло от Свинемюнде километров двести — двести пятьдесят.

Подсчитав, я пришел к выводу: может выручить только самолет. Пошел к командующему ВВС и выпросил у него самолет По-2, на котором уже не раз летал с шеф-пилотом командующего Масленниковым, которого по внешнему виду можно было легко принять за мальчика.

Летал он виртуозно, над самой землей, переваливая через лес и кустарники. Это был не полет, а какая-то стремительная, захватывающая дух поездка по воздушной дороге, когда как-то по-особому ощущаешь быстроту движения и даже рождается спортивный азарт, свойственный гонщикам.

Мы вылетели в хорошую погоду и, вероятно, часа полтора шли над сушей, пока на горизонте не показалась широкая полоса воды. Масленников повернулся ко мне и крикнул:

— Смотрите, там море!

Он стал набирать высоту, и тогда я уже совершенно отчетливо увидел большой город, раскинувшийся на берегу моря, разделенный на две части широким каналом.

Перед вылетом мы с Масленниковым условились, что он сядет где-нибудь в черте города, чтобы я не тратил зря время на дорогу до нужного места.

В этот раз Масленников быстро сориентировался и стал планировать — куда бы вы думали! — на пляж.

И впрямь, трудно было отыскать более удачную посадочную площадку. Перед нами лежала широкая, гладко укатанная полоса светло-желтого цвета. Лучшего аэродрома не придумаешь.

Сели мы замечательно. Самолет пробежал несколько десятков метров, остановился. Масленников сбавил обороты мотора и крикнул что-то вроде «Слезай, приехали!». Я отстегнул пояс, выбрался из кабины и спрыгнул на песок. Осмотревшись, увидел на берегу высокие здания гостиничного типа и перед ними какие-то сооружения вроде бараков или палаток военного образца. Там стояли пушки и бродили люди в мундирах мышиного цвета.

Это зрелище произвело на меня странное впечатление. Я посмотрел на Масленникова, он к тому времени заглушил мотор, но еще оставался в кабине. По выражению его лица я сразу понял: тут что-то неладно.

— Слушайте, куда мы попали? — спросил я.

— Не знаю, вам виднее, — ответил Масленников.

В этот момент впервые он был похож на взрослого человека.

Для нас было очевидно, что это немцы. Наше появление с неба показалось им тоже более чем странным, но они весьма уверенно шагали к нашему самолету.

Честно говоря, я очень растерялся и не представлял себе, что будет дальше. Но обстоятельства заставили найти выход из положения.

Когда несколько солдат подошли к нам, я спросил их на немецком с примесью нижегородского:

— Дизе ист штадт Свинемюнде?

— Я… я… — ответили они.

Тогда я спросил, где их командир.

Кто-то побежал к палаткам, и через несколько минут к самолету подошел офицер с гладким, холеным лицом, в мундире, расшитом серебром, со множеством знаков отличия.

Он вытянулся в струнку и сказал примерно так:

— Господин полковник, — хотя я был всего лишь капитан, — воинская часть гарнизона Свинемюнде готова к капитуляции.

Я ответил:

— Зер гут, — и с независимым видом добавил: — Пока вы можете быть свободны.

Тогда фашистский офицер спросил:

— Вы не желаете закусить?

Я заявил, что мы есть не собираемся, и дал понять, что разговор окончен. Он скомандовал что-то солдатам, козырнул, и они быстро исчезли.

А мы остались вдвоем, в полном неведении, что делать дальше.

Масленников предложил, поскольку наших здесь нет, во избежание недоразумений, немедленно отсюда улетать.

Мы кое-как развернули самолет против ветра. Мотор заработал. Мы оторвались и, ориентируясь по карте, полетели туда, где находился штаб армии, которая вела наступление в этом районе.

Это было очень близко, буквально в десяти минутах полета от Свинемюнде. Мы сели возле какого-то маленького городка, и я быстро нашел штаб армии и стал подробно рассказывать обо всем, что с нами произошло. Заодно я пожаловался генералу, что это недоразумение произошло с нами из-за неосведомленности оперативного отдела штаба фронта.

Генерал рассмеялся и сказал:

— Никакого недоразумения тут нет. Наши войска действительно уже с утра в Свинемюнде. Только, понимаете, там мост разрушен, и мы не можем перебраться на правую сторону, пока не будет готова переправа. Во всяком случае, вам сегодня здорово повезло: принимали капитуляцию целого гарнизона, — сказал он. — И я надеюсь, что когда-нибудь вы напишете об этом занятном случае.

Вот я и написал…

Я хорошо запомнил последние сражения Великой Отечественной войны. Гитлеровская Германия была на последнем издыхании. Города пестрели белыми флагами. Фашисты все еще сопротивлялись. В горячих головах жила надежда на какое-то новое, сверхъестественное оружие, способное произвести чудо и решительно повернуть колесо истории.

Но дни шли, а чуда не происходило. Разве что Советская Армия наступала с небывалой стремительностью. Если в первые дни после вторжения в Германию наши войска проходили три, пять, восемь, двенадцать километров в сутки, то теперь пятьдесят, шестьдесят, восемьдесят и даже сто километров было не в диковинку. Противника гнали безостановочно. В тылу у него неожиданно появлялись наши танки, сеяли панику, сумятицу и отрезали пути отступления.

В оперативных сводках появлялись все новые и новые названия: Штавенхаген, Деммин, Гриммен, Штральзунд.

И хотя оборона Штральзунда обращена к морю, наши части обошли и взяли его с суши, как уже брали морские крепости противника — Кенигсберг, Пиллау, Гдыню, Гданьск, Штеттин.

Но, повторяю, это не значило, что гитлеровцы отступали без боя. Наоборот, они цеплялись за каждый промежуточный рубеж и переходили в контратаки. На некоторых участках фронта было в день по двадцать и больше контратак силами от роты до полка и дивизии, при поддержке танков и самоходных орудий.

На отдельных рубежах велись очень упорные бои. И все же наши войска, как весенний паводок, растекались по немецкой земле и там, где фашисты пытались задержаться, они неизменно оказывались в котлах — больших и малых.

Круглосуточное наступление с использованием большого количества танков и мотомеханизированных частей, непрерывность ударов по врагу — все это позволило войскам 2-го Белорусского фронта пройти Померанию, Мекленбург, Бранденбург, оказывая существенную помощь войскам, уже сражавшимся на подступах к Берлину.

Я радовался за Всеволода Витальевича Вишневского, ему здорово повезло: он был там — на главном направлении, — в самом «фокусе» событий…

«О, эта битва, — писал он в дневнике. — Тут Ленинград и Сталинград, тут Украина и Грузия, тут Армения и Сибирь, тут весь Советский Союз упрямо и гневно идет сквозь огонь, дым и проволоку… Это могучая Советская страна, это все мы, вместе, товарищи и братья, идем на Берлин! Душа и воля каждого из нас — здесь, в этой битве. И как сердцу хорошо, когда можешь сказать: «Мы выиграем эту битву!»

В садах распускаются листья каштанов, лип и сирени. На огородах уже зеленеет лук и лук-порей. Но когда идешь по этим огородам и садам (с замаскированными противотанковыми орудиями), когда видишь эти лесочки, парки, оранжереи, кладбища, то понимаешь, что перед тобой сплошной укрепленный район, который надо прогрызать, расшатывать, рушить по частям — то стремительным броском, то методичной огневой обработкой, то охватом, то окружением.

Движение автоколонн на Берлин! На автомобилях и грузовиках пробоины, разбиты стекла. На лицах шоферов шрамы, белеют бинты повязок. Кровью многих полит весь путь до Берлина. Один затормозил машину: «Здравствуйте, товарищ Вишневский». — «Откуда, друг?» — «Из Ленинграда». — И мы крепко жмем друг другу руки… Пыль окутала Берлинское шоссе. Пыль, пыль, пыль… Нечего пить — все иссушено, выжжено, отравлено. Ничего, мы войдем в Берлин и с черными от жажды губами».

И вот настал долгожданный момент. В дневнике Вишневского появляется запись крупными буквами, подчеркнутая несколько раз:

«МЫ НА ТЕРРИТОРИИ БЕРЛИНА! Фиксирую время: 21 апреля 1945 года 19 часов 30 минут.

…Никогда не забыть мне, как вибрировал голос офицера, скомандовавшего:

— Батарея! По Берлину — логову зверя! За всё — за наших убитых, вдов и сирот! Огонь!

Даю выстрел из правофлангового орудия: артиллеристы-ленинградцы оказали мне эту честь, и я постарался хоть в некоторой степени рассчитаться за 900 дней блокады Ленинграда: орудие тяжелое, отдает назад… Моя мечта сбылась!»

И у нас на фронте были тоже горячие денечки. Темп наступления все время возрастал, и мы, военные корреспонденты, при всем нашем желании, при всей прыти не могли поспеть за событиями. Все то, что мы писали утром, к вечеру уже безнадежно устаревало, поскольку за день занимались десятки новых городов.

Наше положение было пиковым. Если мы шли с наступающими частями, то неизбежно теряли связь с редакцией, до ближайшего телеграфа было расстояние в сотни километров. А если оставались в штабе фронта, то наши корреспонденции были лишены живых штрихов, и опытные редакторы сразу определяли, что они написаны по сводкам, а не по живым впечатлениям.

Несмотря на все это, члены нашего «корреспондентского корпуса» были полны энтузиазма и с нетерпением ждали известий о взятии Берлина.

Война на нашем фронте закончилась ожесточенным боем за маленький немецкий городок Грабов. Это был последний бой, на который оказались способны издыхающие под ударами Советской Армии фашистские войска.

Грабов можно найти далеко не на всех картах. В ходе наступления никто из нас наверняка не обратил бы на него внимания. Но раз это был последний бой, которым для нас закончилась Великая Отечественная война, — он приобретал особое, символическое значение и сохранился на моей изрядно потрепанной карте-пятикилометровке обведенным красным карандашом.

Весь день мы были в непрерывном движении, проезжая по зеленым асфальтированным магистралям, через города и усадьбы. Еще несколько дней назад они были в руках врага, а сегодня на старинных готических зданиях развеваются белые флаги. Улицы еще загромождены развалинами баррикад, подбитыми танками и орудиями. Вдоль кювета валяются брошенные «адлеры», «мерседесы», «опели», нескончаемым потоком идут люди всех национальностей, освобожденные из гитлеровских концлагерей. На околышках фуражек, на рукавах нашиты эмблемы различных стран мира. Но все их благодарные взоры устремлены к нашей армии — и стоит на минуту остановить машину, как мы попадаем в дружеские объятия…

Мы спешили. Проезжали город за городом в надежде застать там штаб какого-нибудь соединения. Спидометр отсчитывал километры. И все-таки мы никак не могли угнаться за нашими войсками.

Только к ночи мы наконец-то догнали штаб мотомеханизированного корпуса. В маленьком фольварке нас принимал комкор генерал-майор Александр Николаевич Фирсович — маленький полный человек в старомодном пенсне. Он огорошил нас новостью:

— Вы знаете, мы уже встретились с союзниками. Странная вещь, они появились у нас в тылу. Буквально вклинились между нашими частями. Хорошо, наши разглядели британскую форму, а то дали бы им жару…

— Как же это они рискнули? — спросил корреспондент «Красной звезды».

— Ничего не поделаешь. Спешат захватить немецкую территорию, чтобы сказать: мы тоже пахали!..

Да, это была необычная встреча сразу после жаркого боя, в огне и дыму, среди навала вражеской техники, на глазах у многих десятков тысяч гитлеровских солдат и офицеров, плененных нашей армией.

Накануне этого боя корпус генерала Фирсовича прошел за сутки 80 километров, и был у него тяжелый ночной бой за местечко Клейн-Берге — узел шоссейных и железных дорог, прикрывавший город Грабов.

Тут нашли прибежище остатки разгромленных фашистских войск. Они подтянули всю уцелевшую технику и решили доказать — нет, еще не все кончено, есть порох в пороховницах…

Генерал Фирсович принял решение ночью овладеть этим важным пунктом обороны противника. Так и говорилось в приказе войскам: ночью сломить сопротивление. К утру открыть путь на Грабов!

И вот после многих дней непрерывных боев, после восьмидесятикилометрового марша, проделанного за последние сутки, мотоциклетный батальон капитана Московка сосредоточился на исходных позициях для нанесения внезапного ночного удара.

Батальону были приданы танки, артиллерия.

Наши разведчики и корректировщики огня пробрались в тыл войск противника и разведали систему обороны. И как обычно, началось с артподготовки, шквалом огня, обрушившегося на позиции противника.

Артиллерия помогла нашим пехотинцам выбить немцев с рубежа обороны. Затем наступила пауза.

И только глубокой ночью, в полной темноте заводились моторы и по сигналу сразу с нескольких направлений танки и мотоциклы капитана Московка устремились к населенному пункту Клейн-Берге.

Заранее подавленные огневые точки да к тому же внезапность ночного удара сделали свое дело. И населенный пункт Клейн-Берге оказался в наших руках. Сколько враг ни предпринимал контратак, вводя в бой танки «тигр» и самоходные орудия, ему не удалось вернуть потерянных позиций.

Наши танкисты мчались дальше, преследуя противника по пятам, и скоро ворвались в город Грабов. Население попряталось в домах. Только старики инвалиды да мальчишки школьного возраста, мобилизованные в фольксштурм, сдавались в плен, радуясь, что для них война так быстро закончилась.

Подобно тому как иногда обрывается речь, на полуслове — так закончилась для нас война. Мы сидели в комендатуре города и слушали по радио обращение И. В. Сталина к народу. У меня сжимало грудь, и я видел слезы на глазах моих товарищей. Потом мы долго обнимались, целовали друг друга, знакомых и незнакомых солдат и офицеров. И кажется, никогда в жизни я не испытывал такой близости и душевного тепла к людям, как в этот день и час нашей Победы.

Мы вышли на площадь Грабова, смотрели на старинный замок, ратушу, магазины с немецкими вывесками и на толпы растерянных людей. Было очень странно — на заборах, начертанные белой масляной краской, сохранились призывы: «Грабов будет немецким!», «Смерть русским!», а мимо нас проходили такие вежливые, покорные мужчины, женщины, дети с черными повязками на рукавах, снимали шляпы и почтительно раскланивались. Они вели себя, как самые примерные дети. Сегодня они не чувствовали себя избранной нацией, они заботились о другом — спасти свой дом и свое добро.

Победа! Какое прекрасное слово. Я, не преувеличивая, скажу, что в эти дни можно было увидеть миллионы улыбок на лицах. Улыбались все. Даже всегда серьезно-сосредоточенные, хмурые, желчные, брюзжащие, недовольные — все, все улыбались друг другу. Потому что улыбка всегда выражение радости. А радоваться было чему. Пройти тысячи километров по дорогам войны, пережить столько опасностей, ютиться в землянках, ночевать в лесах, неделями не выходить из боя — и вдруг осознать, что это все теперь где-то в прошлом, слушать и осязать тишину. Знать, что Победа завоевана, поистине великая Победа. И скоро домой!..

У нас в штабе фронта не было банкетов, пышного торжества. Собрались в офицерской столовой на ужин все от самого высокого начальства до вольнонаемных машинисток. За столом среди других генералов сидел и маршал Рокоссовский — скромный, даже, я бы сказал, будничный, в своей повседневной форме с двумя золотыми звездочками на груди. К нему прежде всего были обращены взгляды, полные теплоты и признания, и он, судя по всему, чувствовал себя отцом большого семейства и едва заметно, сдержанно улыбался. Кто-то, выступая, предложил тост за его здоровье, и тогда он поднялся и своим обычным негромким голосом сказал:

— Не за меня. За превосходство советской стратегической силы. Надо иметь в виду, что каждая операция, каждый бой — это творчество, искание, вроде бы серьезная «дискуссия» с врагом с помощью огня и металла. Вот и давайте выпьем за то, что мы с вами в этой «дискуссии» одержали верх…

И первый чокнулся со своим верным спутником и другом генерал-полковником Трубниковым.

Ужин длился недолго. Когда мы вышли, со всех сторон слышались беспорядочные выстрелы из пистолетов, автоматные очереди, в небо взмывали ракеты. Словом, и у нас в Штеттине был свой праздничный салют.

Остаток вечера я провел в обществе полковника Завьялова и его ближайших друзей-сослуживцев из оперативного управления. Дружный, веселый народ. Тут, пожалуй, мы взяли свое. И выпито было как следует. И поговорили всласть.

Вспомнили многое, главным образом смешное, где кто обмишурился, когда кого разыграли. И надо мной посмеялись, вспомнив, как я уклонился принять капитуляцию немецкого гарнизона в Свинемюнде, а принялся «утекать»…

Расходились под утро в прекрасном настроении. Нас разместили жить на окраине Штеттина, в каком-то маленьком поселке дачного типа. Мы с Филиппычем обосновались в коттедже на самом верху — в светелке. Я лег на кровать и не мог заснуть. Лежал с открытыми глазами и, не обращая внимания на гулкий храп моего бравого водителя, о многом думал, многое вспоминал, строил планы на будущее. Среди них первое место занимала встреча с семьей в нашем родном Ленинграде, на Фонтанке, у Чернышева мостика с цепями. Как-то это произойдет? Я всегда гордился своей женой: ее хрупкие плечи приняли на себя непосильную ношу и, что удивительно, — не согнулись. Эвакуация из Ленинграда — буквально с последним поездом. Пожилая мать и дочка на руках. Куда приехали? В Сталинград! Уезжали от войны, а попали, что называется, из огня да в полымя… Кто мог знать, что эта маленькая женщина, похожая на девочку, не падет духом, не растеряется, проявит волю и разовьет бешеную энергию — «самомобилизуется» и будет служить медсестрой в госпитале, а когда госпиталь эвакуируют — она останется во фронтовом городе корреспондентом Всесоюзного радио и под бомбежками будет мужественно выполнять свой журналистский долг. За тысячу с лишним километров — в Таллине и Ленинграде я слышал родной голос и радовался тому, что она жива… А еще через год мы встретились на Северном флоте, и она снаряжала меня в дальний поход на тральщике к Новой Земле, на полуостров Рыбачий и в другие жаркие места, а потом долгие дни страдала, томилась, ждала… Милая моя, гневная и ласковая, бдительный страж семейного счастья! Сколько с тобой прожито, сколько пережито!

От мыслей о жене и дочери живая нить протянулась к моим друзьям. Многих сегодня нет на нашем празднике. Они своей жизнью уплатили за Победу. Но в эту ночь, как живые, они проходили передо мной. Вспомнил Льва Канторовича — писателя, необыкновенно одаренного художника, принявшего первый бой вместе с пограничниками и похороненного тут же на заставе, отбитой у врага. И Володю Ардашникова — великолепного журналиста-международника. Он погиб в 1944 году во время разгрома немцев под Ленинградом. И фотокорреспондента «Правды» Агича — высокого, худого человека, казавшегося неприспособленным к жизни, а сколько мужества проявил он в эту грозную пору! Не раз пробирался на передний край и даже в боевое охранение. Снимал снайперов, разведчиков. Там и остался навсегда… И больше других вспоминался Иван Георгиевич Голыбин — редактор газеты завода «Электросила», добродушный толстяк, в первые дни войны вступивший в дивизию народного ополчения Московского района. «Грудь в крестах или голова в кустах», — сказал он, облачившись в шинель, пилотку, сжимая винтовку. Через две недели прибыло извещение: «Погиб смертью героя…» Не он один — десятки и сотни литераторов полегли…

Послевоенная статистика подтверждает, что наша литературная вахта на войне не была такой уж безопасной. В процентном соотношении боевые потери среди писателей и журналистов не меньше, чем даже у летчиков-истребителей…

Мне казалось, война кончилась и теперь наступит передышка. Но штаб 2-го Белорусского фронта продолжал жить довольно напряженно. И так же с утра до вечера был занят маршал К. К. Рокоссовский. А мне хотелось с ним повидаться, поговорить, наконец, сфотографировать его на память. Я докучал своими просьбами адъютантам. Вероятно, здорово им надоел, и однажды мне было сказано: «Приходите, будет несколько минут в вашем распоряжении».

В назначенное время я явился с фотоаппаратом и блокнотом. Адъютант еще раз напомнил о времени и пропустил меня в кабинет. Там было уже несколько генералов. Константин Константинович поднялся из-за стола и мягко, очень по-доброму улыбнулся:

— Я вижу, у вас бешеная работоспособность, да не дают развернуться. Действительно, времени у меня нет. Мы ведь еще не на мирном положении.

Стало ясно: никакого разговора быть не может, хоть бы снимок сделать. Нацелив объектив, я снял маршала за столом, потом вместе с генералами и уже было собрался улетучиться, как вдруг он сказал:

— А теперь давайте с вами снимемся.

Я несколько оторопел, подумал: кто же нас будет снимать? Оказалось, адъютант владеет аппаратом не хуже нашего брата. Он сделал очень удачный снимок, который хранится у меня как самая дорогая память тех дней.

Прощаясь с маршалом, я выразил сожаление, что нам на сей раз не удалось поговорить, на что он ответил:

— Ничего. Вся жизнь еще впереди. Мы еще встретимся.

И мы действительно встретились. Сделав маленькое отступление, я расскажу, как это произошло.

В один из весенних дней 1946 года приезжаю в редакцию, мне говорят: «Сегодня едешь в Польшу, к маршалу Рокоссовскому и к годовщине Победы напишешь о нем очерк». Я спросил: «Что значит сегодня? В котором часу?» Мне отвечают: «Сейчас тебе будут заготовлены документы, получай деньги и отправляйся на вокзал». Вот так номер! У меня с собой нет даже мыла и полотенца.

В редакции говорят, будто поезд стоит на Белорусском вокзале. Спешу туда. Военный комендант таращит глаза: «Ничего подобного!..» Созваниваемся с другими вокзалами. Узнаем: оказывается, поезд на Киевском… Мчусь туда. Вижу, к поезду подходят машины, съезжаются генералы. Батов. Здороваемся. Я прошу помочь. Он показывает на капитана из штаба маршала, а тот разводит руками: нет у него власти без специального пропуска провозить людей за границу. Подводит меня к подполковнику Клыкову, порученцу К. К. Рокоссовского. На ходу выслушав меня и не сказав ни да ни нет, Клыков исчезает. Я стою и думаю: что же делать? До отхода поезда — час. Решаю отправиться домой за вещами. Договариваюсь с шофером. Гонит вовсю. Через десять минут мы у дома. Я ворвался в квартиру, побросав вещи в чемодан, на ходу объяснил близким, что и как. И кубарем вниз…

Приехал на вокзал. Выбегаю на платформу, и в этот самый момент поезд трогается… Я вскакиваю на подножку одного из последних вагонов. Автоматчик меня не пускает. Я объясняю, что по срочному заданию, говорил с порученцем, он знает, и прочее… В тамбуре появляется молоденький лейтенант. Смотрит на меня, читает документы и пропускает в вагон, приказав застелить мне постель и накормить ужином.

— Ура, я еду…

Поезд останавливается в Бреслау. Генералы из Северной группы войск Советской Армии встречают своего командующего К. К. Рокоссовского. Все расходятся по машинам. Я с бойцами забираюсь в бронетранспортер. Несемся с бешеной скоростью по широкой автостраде, стараясь не отстать от маршальского «бьюика». Ветер дует в спину с такой силой, что меня раскачивает. Кто-то набросил мне на плечи меховую куртку, а на ноги чехол от пулемета.

Въезжаем в Лигниц. Хозяева города — поляки.

Президент. Да, да, президент города Лигниц. Лицо усталое, озабоченное. Недавно он вступил на этот пост. До него был крупный предприниматель с интеллигентной наружностью, вежливый, деликатный, старался всем угодить, ратовал за народную власть и состоял в подпольной террористической организации.

Новый президент ни перед кем не заискивает, прямой, честный человек, для него интересы дела на первом плане.

Когда заходит речь о политической борьбе в Польше, о партии Миколайчика, он называет их «пилсудчиками из Лондона».

— Обстановка у нас в стране сложная, — объясняет он. — Реакция хочет утвердиться и задавить силы демократии. Она ведет подрывную работу, всеми средствами пытается скомпрометировать новый строй. Крестьянам говорят: не засевайте поля, а то всех загонят в колхозы. Горожан агитируют: не восстанавливайте жилища — все равно близка атомная война. Спекулянты (это тоже разновидность врагов) набивают цены, создают невыносимые условия для трудящихся. Единственная бескорыстная помощь идет к нам из Советского Союза, и за это мы бесконечно благодарны…

Встретив заместителя Рокоссовского — генерала Трубникова и полковника Завьялова, офицера одного из управлений, некогда державшего в курсе дел военных корреспондентов, я объяснил им сложность своего положения — приехал без заграничного пропуска, еще, чего доброго, будут неприятности…

— Да что вы?! Маршал не формалист… Посмеется, и все тут…

— А как бы мне с ним встретиться?

— Проще простого. Приходите в штаб к девяти утра, — посоветовали мне товарищи.

Так я и сделал. Пришел раненько, стал у подъезда. И вот подошла машина. Из нее вышел маршал Рокоссовский. Он узнал меня, протянул руку, лицо осветила обычная сдержанная улыбка.

— Какими судьбами?

— По заданию редакции, — ответил я.

— Ну что ж, прошу ко мне.

Невесть откуда объявившийся дежурный офицер отрапортовал: «Никаких происшествий не произошло…» Поздоровавшись с ним, маршал спросил:

— Я слышал, что вы изобрели новый вид охоты? — Дежурный смешался. — Ну как же, — продолжал маршал, — зайца — за уши…

Дежурный обрадовался:

— Так точно, товарищ маршал. Было такое…

Оказывается, накануне к штабному подъезду заскочил заяц, обыкновенный пушистый русак. И офицер проявил неслыханную в охотничьем деле расторопность: он изловчился и схватил косого за уши. Естественно, слух о небывалом происшествии быстро распространился и доставил всем несколько веселых минут.

Вместе с маршалом я поднялся в его кабинет и начал с чистосердечного признания. Маршал заулыбался:

— Значит, вы почти тот заяц, что прискакал к штабу. Только вас еще не изловила дежурная служба.

Я объяснил цель своего приезда и попросил рассказать, чем сейчас заняты войска и сам К. К. Рокоссовский.

— Несем службу. Недавно провели военно-научную конференцию по изучению опыта войны.

Я слушал спокойный, неторопливый голос Константина Константиновича. Он рассказывал, что готовились к этой конференции, как к ответственной боевой операции. Выступали с докладами командиры соединений, работники штаба 2-го Белорусского фронта, суммировали боевой опыт, критически оценивали все, что внесла война в науку побеждать.

— Ведь мы за четыре года прошли не одну академию, — заметил он, мягко улыбнувшись. — Взять хотя бы Белорусскую операцию…

Маршал подвел меня к карте, стал показывать и объяснять, как было сложно на фронте протяжением в семьсот километров, в лесистой местности, среди болот, реки Припяти и ее притоков, организовать мощное наступление силами трех Белорусских фронтов, обеспечив их полное взаимодействие. Удары наносились одновременно с двух сторон: один по северному берегу Березины, другой по ее южному берегу. Два удара одновременно. И оба на главном направлении. Наступление велось в бурном темпе. Образовался бобруйский котел, в котором оказались десятки тысяч немецких солдат из армейской группировки генерал-фельдмаршала Буша. Гитлер рассвирепел… Отстранил Буша и на его место назначил Моделя. Но это уже ничего не изменило. Красная Армия, освободив Белоруссию, вышла на свою границу…

— Лучше всего, если вы познакомитесь со стенограммой нашей конференции, — посоветовал Константин Константинович.

В тот же день я засел за тома стенографического отчета с большим количеством карт, схем, чертежей. С интересом читал доклады. Пожалуй, самым содержательным было выступление К. К. Рокоссовского о советской стратегии и оперативном искусстве. Я подумал, что скоро эти материалы будут изучаться в военных академиях, ибо в них опыт бывалого солдата, офицера и «тайны» полководческого искусства…

В один из этих дней в Лигниц с официальным визитом прибывал маршал Войска Польского Роля-Жимерский. Встречали его на аэродроме со всеми почестями: почетным караулом, оркестром, цветами.

Погода была неважная, небо серое, тоскливое, затянутое облаками. Самолет явно опаздывал. Вдруг послышался гул мотора. Из серой пелены вырвалась машина.

Начальник почетного караула скомандовал: «Смирно!», музыканты держали наготове трубы и не сводили глаз с капельмейстера.

Самолет тем временем совершил посадку. Маршал первый направился к нему, за ним шли генералы.

Открылась дверца «Дугласа» и появился летчик, доставивший из Москвы почту и газеты. Минутное замешательство. Кто-то уже честил порядки в авиации и грозился виновных наказать.

Я все время наблюдал за К. К. Рокоссовским. Меня удивило его обычное спокойствие и даже ироническая улыбка на лице…

Бедный летчик при виде маршала растерялся, начал докладывать — и невпопад… Обстановку разрядил сам Константин Константинович. Выслушав не совсем четкий доклад, он как ни в чем не бывало протянул летчику руку:

— Поздравляю с благополучным прибытием. Будем читать сегодняшние центральные газеты.

Маршал хотел еще что-то сказать, но тут объявился самолет, которого ждали. Точно такой же «Дуглас» зеленого цвета, только с польскими опознавательными знаками на крыльях и фюзеляже. Приземлившись, он рулил к встречающим. И на этот раз не обошлось без конфуза: открыли дверь, и раньше всех буквально кубарем выкатился кинооператор, а потом уже сам Роля-Жимерский, невысокий, крепко сбитый, моложавый на вид, увитый серебряными галунами. С первой минуты можно было ощутить его живой, веселый нрав. Тут же на аэродроме он рассказал, как в эти дни на улицах Варшавы появился Гитлер в костюме маляра, с обычной кистью и ведром. Понятно, его задержали, и, пока вели в полицию, сбежалось полгорода. Что же оказалось? Киноактер, приглашенный на роль фюрера, решил устроить репетицию, посмотреть, какое впечатление произведет он на публику.

Дни, которые Роля-Жимерский провел в Лигнице, были заполнены приемами, дружескими беседами, поездками в части. А через две недели с ответным визитом на-нравился в Варшаву и Рокоссовский.

Теперь, как и в дни войны, обстановка в штабе маршала Рокоссовского спокойная, деловито-сосредоточенная. Его рабочий день спланирован и рассчитан до минут. С утра к нему на прием приезжали и приходили генералы, офицеры. Вопросы решались быстро. Ему писали и демобилизованные бойцы, сражавшиеся в частях 2-го Белорусского фронта, и раненые из госпиталей, и инвалиды Отечественной войны, советские женщины и дети. Иногда придешь в приемную, а подполковник Клыков сообщает: «Маршал занят. Читает письма».

Он прочитывал все письма, а по утрам штабной почтальон младший сержант Скворцов нес на полевую почту очередную объемистую пачку ответных писем.

Впрочем, случались дни, когда кабинет маршала и приемная были закрыты. Это значило, что он выехал в части — на учения или на очередную проверку.

На досуг у Константина Константиновича оставалось очень мало времени. Он любил книги, искусство, занимался спортом. Однако больше всего увлекался охотой. В день охоты не существовало ни плохой погоды, ни трудных маршрутов. Маршал слыл метким стрелком, почти никогда не возвращался домой без трофеев.

В этот приезд я бывал не только в штабе, но и дома у Константина Константиновича. Познакомился с его женой Юлией Петровной и дочерью Адой, стройной темноволосой девушкой. Она, не успев окончить московскую школу, стала военной радисткой и в 1941 году работала в партизанском штабе в Подольске, поддерживая связь с отрядами, действовавшими в тылу врага.

Все в этом доме было скромно и рационально. Одна из комнат походила на уголок ботанического сада, здесь можно было увидеть редкие декоративные растения, за которыми ухаживала вся семья, включая Константина Константиновича — страстного любителя природы.

Мы пили чай. Вспоминали не только Великую Отечественную войну, но и 1929 год, конфликт на КВЖД. Константин Константинович командовал тогда кавалерийской бригадой. Он вспомнил песню, бытовавшую в ту пору в Особей Дальневосточной Краснознаменной армии:

Нас побить, побить хотели, Нас побить пыталися, А мы тоже не смотрели, Того дожидалися. Так махнули, так тряхнули, Живо так ответили, Что все Джаны Сюе-Ляны Сразу дело сметили, Застрочили быстро ноты, Мирные и точные, Мастера своей работы Мы, дальневосточные…

— Да, это была первая проба наших сил, — сказал маршал. — Масштаб событий невелик, а все-таки достойно прорепетировали и убедили кое-кого, что Красная Армия — крепкий орешек. Зубы поломаешь…

Слушая маршала, я думал о том, сколько повидал он на своем веку, и имел неосторожность сказать, что пора бы ему взяться за книгу своих воспоминаний, на что Константин Константинович ответил:

— Торопиться не стоит. Если говорить об Отечественной войне, то должно пройти время. Все отстоится, отфильтруется. Тогда, может быть, и выйдет. Во всяком случае, это дело не очень близкого будущего…

Маршал Рокоссовский остался верен своему слову. Только два десятилетия спустя он написал свои военные мемуары, поведав о боях в Подмосковье, под Сталинградом, на Курской дуге, в Польше и Восточной Померании… Он мало писал о себе, зато через всю книгу, начиная с ее названия — «Солдатский долг», прошли уважение и любовь к нашему солдату, вынесшему на своих плечах тяжесть войны, добившего фашистского зверя в его логове. И заканчивается книга символическими словами: «Победа!» Это величайшее счастье для солдата — сознание того, что ты помог своему народу победить врага, отстоять свою Родину, вернуть ей мир. Сознание того, что ты выполнил свой солдатский долг, долг тяжкий и прекрасный, выше которого нет ничего на свете!

 

«ДРУЖКО, ДРУЖКО, СОУБРАТ…»

Незабываемый май 1945 года начинался тишиной.

Мы знали настораживающую тишину, какая возникает на фронте между боями, готовую вот-вот разорваться свистом и грохотом. Мы знали жуткую смертельную тишину разрушенных городов и сожженных селений. И впервые за пять лет мы ощущали настоящую, почти зримую тишину, когда ясно слышался шелест листвы, пение птиц, всплеск волны…

Наша корреспондентская машина медленно двигалась сквозь зеленый коридор фруктовых деревьев, образовавших сплошную стену по обе стороны широкого асфальтированного шоссе. Быстрее ехать было опасно, ибо кроме автомобилей по шоссе проплывал густой поток людей с чемоданами в руках, рюкзаками на спине. Они улыбались, пели песни и на разных языках выкрикивали приветствия Красной Армии.

В одном месте мы попали в такой плотный косяк, что пришлось остановиться. Невысокий, тщедушный человек в вязаном жилете бросился к нам со словами: «Дружко, дружко, соубрат…»

И здесь, как говорится, совсем накоротке произошло наше знакомство с чехом Стояном, очень худым, жестоко измученным человеком.

Он прежде всего поведал нам о трагедии, которую ему довелось пережить. Как и многие чехи, он не хотел работать на гитлеровцев, и за саботаж его вместе с женой и двухлетней дочуркой насильно угнали в Германию. Жену и дочь уничтожили в лагере. Сам Стоян должен был тоже погибнуть. Только стремительное наступление Красной Армии спасло его от смерти.

— Туда езжайте, дорогие соудрузи, — говорил он, показывая рукой в сторону каких-то далеких построек за лесом.

— Что там такое? — спросили мы.

— Женский лагерь смерти. Самый большой в Германии! — крикнул он на ходу и добавил: — Обязательно побывайте там!

И вот мы приблизились к отвесной бетонной стене с пустующими наблюдательными вышками на углах. Прошло уже несколько дней с момента освобождения лагеря. Бывшие заключенные собирались в группы и уезжали к себе на родину. Руководил репатриацией высокий плотный офицер в звании капитана. С ним ходила по лагерю худощавая женщина с кудрявой головой. Ситцевое платье в цветочках красиво сидело на ее стройной фигуре.

Капитан проверил документы и повел нас в глубь лагеря, по дороге объясняя, что он несколько дней назад заступил на новый пост и многого не успел еще сделать, но у него есть своеобразный актив — бывшие заключенные.

И, взглянув на сопровождавшую нас женщину, капитан, спохватившись, стал нас знакомить.

— Густина Фучикова, — сказала женщина, протягивая нам руку, а капитан добавил с уважением:

— Представитель чешского народа! — и, улыбаясь, рассказал: — Как только я приехал, пришли ко мне женщины и сообщают: «В лагере есть тайные фашисты. Мы будем с вами ходить, чтобы вам ничего плохого не причинили». И вот не оставляют ни на минуту. Повсюду со мной, как личная охрана…

Эти слова и у нас вызвали невольную улыбку.

— Да, да, не смейтесь! Вы еще не знаете, какие тут подлые люди остались, — вполне серьезно проговорила Густина Фучикова.

Мы шли по лагерю, осматривали бараки, склады, мастерские, тюрьму с холодными одиночными камерами, куда бросали провинившихся, и, наконец, крематорий с широкими хищными, разверзнутыми, как пасть зверя, печами.

С ужасом смотрели мы на вагонетки, по ночам перевозившие людей, отравленных газами, умерших от голода и болезней. И что особенно врезалось в память — это целая гора обуви в маленьком дворике крематория. Обычно обувь и одежду уничтоженных людей фашисты сортировали, связывали в пачки и отправляли на склад. А тут Красная Армия оказалась слишком близко, и немцы один-единственный раз изменили своей аккуратности, оставив в маленьком дворике беспорядочную груду туфель, ботинок, детских сандалий, ночных шлепанцев… Даже страшно было подумать, что еще несколько дней назад люди ходили в них по земле и, вероятно, питали надежду на спасение. А сегодня это все, что от них осталось…

Мы зашли в бараки, где жили чешские женщины. Они встретили нас у самого входа. И с первой минуты мы почувствовали себя здесь как среди старых добрых друзей, с которыми были в долгой разлуке.

Вероятно, такое же ощущение было и у наших гостеприимных хозяек, немедленно принявшихся выкладывать на стол все, что было у них из еды.

Они без устали говорили то все сразу, то по очереди, вспоминая полные трагизма недели и месяцы, проведенные за колючей проволокой.

Слушая этих женщин, я смотрел на Густину Фучикову. Она была в таком же хорошем настроении, как и все мы, но вместе с тем в ее веселых глазах таилась грусть. Больше всего говорила она о своем муже, нежно называя его Юлек.

Юлиус Фучик! В ту пору мы не знали этого имени. Здесь, в лагере, мы впервые услышали, что Фучик — наш товарищ по профессии, журналист, редактор газеты чехословацкой компартии «Руде право», выходившей в пражском подполье в самые мрачные дни фашистской оккупации.

Сюда, за высокие бетонные стены, доходила людская молва, будто Фучик казнен. Густина не хотела в это верить, в ней жила, пусть слабая, надежда, что, может быть, слухи эти ложные, что он жив, и тогда они встретятся скоро в родной Праге.

Они вместе участвовали в революционной борьбе. Их арестовали почти одновременно и сидели они в одной в той же тюрьме Панкрац.

Фучика нещадно избивали во время допросов. Его без сознания приносили в камеру, и он медленно приходил в себя. И как ни тяжко ему было в эти дни, он помнил о своем большом друге и в полусне, в полубреду шептал: «Густа, моя маленькая, милая Густа…»

Из тюрьмы Густина попала в этот лагерь. Порой ей казалось, что все кончено, живой отсюда не выбраться. И все же в сознании жило, что есть на земле силы, способные спасти человечество от фашизма. Есть Красная Армия, и одно это рождало волю к борьбе.

Она все выдержала, все перенесла и дожила до той счастливой поры, когда по ночам сюда стал доноситься гул артиллерии.

Русские женщины улавливали далекие звуки, сообщали своим подругам: «Наши «катюши» бьют…»

Фронт приближался. Немцы получили приказ эвакуировать заключенных в глубь Германии. Женщин строили на плацу и угоняли в неизвестность. Не все могли двигаться: в лагере свирепствовали болезни, смерть беспощадно косила узниц. Ухаживали за больными несколько десятков заключенных. И среди них две сестры-чешки Галовы, еще по Праге старые друзья Густины Фучиковой.

…Ночью формировался очередной транспорт. Эсэсовцы врывались в бараки с собаками и кричали: «Вон, вон отсюда, строиться!»

Густина не хотела покидать лагерь. В самый последний момент, когда заключенные стояли в строю, держа на руках свои несложные пожитки и получали на дорогу хлебный паек, Густина осторожно пробралась сквозь ряды, спряталась за кирпичной стеной, а затем вбежала в барак с умирающими. Она нашла там маленькую, хрупкую, как статуэтка, Миру Штропову, рассказала ей обо всем и спросила, как ей быть дальше. Было решено, что она останется в бараке на положении тяжелобольной.

На глазах Густины люди умирали не только от голода, но и от тяжелых болезней. Расставаясь с жизнью, они просили исполнить их последнее желание — дать им вволю напиться воды. Но даже воды в этих убогих бараках не было, чтобы напоить всех жаждущих, прежде чем они навечно закроют глаза. Густина вызвалась доставлять умирающим воду.

Каждый час двигалась колесница к колодцу с пустыми баками, обратно — с наполненными водой. Воду разносила больным и снова снаряжалась к колодцу. И так на протяжении двух дней Густина со своими помощницами совершала рейсы туда и обратно.

Гром артиллерии нарастал и приближался к лагерю. «Наши, наши!» — кричали русские женщины, и в этот момент даже больные, собравшись с последними силами, приподнимались, и на их лицах вспыхивало подобие улыбки.

Однажды ночью среди эсэсовцев поднялась невообразимая паника. Они исчезли, а на рассвете, когда в низинах еще стояла плотная стена тумана, к Густине подбежала подружка и, безмерно счастливая, бросилась ей на шею.

— Густочка! Поздравляю тебя с победой! — кричала она и плакала от радости.

Они выбежали к главным воротам. Впервые за все годы тут не было автоматчиков и сторожевых овчарок. Толпа взволнованных женщин стояла у ворот, наблюдая, как в окнах немецких домов городка Фюрстенберг появляются белые простыни и покрывала.

Однако женщин волновало совсем другое: они смотрели в сторону города и думали, что вот-вот перед их глазами появятся знаменитые советские танки. Но этого не случилось.

Из-за поворота выехал на велосипеде запыленный усталый солдат. Медленно раскручивая педали, он не спеша подъехал к женщинам, спрыгнул с велосипеда и совсем запросто крикнул:

— Здорово, товарищи!

И не успел он сделать и шага, как женщины бросились к нему. Он переходил из одних объятий в другие.

Солдат пробыл здесь всего несколько минут и отправился обратно, а через два часа в лагерь приехал капитан Красной Армии, назначенный комендантом лагеря. Познакомился с Густиной, ее подружками и, узнав об их лагерной «специальности», объявил:

— Больше вам воду возить не придется. Это будут делать немцы из Фюрстенберга.

И действительно, появились новые водовозы.

Советский капитан с первого же дня приказал зачислить немцев на общее довольствие. С этим никак не могли согласиться чешки. «Пусть хоть один раз они хлебнут горя, побудут на нашем пайке», — внушали женщины капитану. «Нельзя, мы не фашисты, — отвечал он. — У нас другие законы. Кто работает, тот имеет право на еду». И, несмотря на эти убедительные и веские доводы, чешки были всерьез обеспокоены. Им казалось, что немцы могут из чувства мести устроить какую-нибудь каверзу советскому коменданту. Вот с этого дня они и вызвались добровольно охранять капитана, о чем он не мог нам рассказывать без смеха.

— Мы знаем, что значит бдительность, — говорили теперь чешки. — У нас в лагере были жена и дочь Тельмана. Мы их тоже охраняли от фашистов.

— Роза Тельман? — переспросил я.

— Да-да, Роза была у нас в лагере! Не удивляйтесь! — подтвердила Густина Фучикова и, указав на сидевшую за нашим общим столом смуглую девушку с ясными голубыми глазами, добавила: — Вот она особенно дружила с Розой Тельман.

Девушка сначала молча улыбалась, но вскоре и она втянулась в общий разговор:

— Мы с Розой Тельман лежали в лагерной больнице. И там познакомились. Роза много рассказывала мне о своем муже и дочери. Она была совсем слаба, еле двигалась по комнате. Мы думали, как ей помочь. И узнали, что одна наша чешка, по фамилии Сметонова, работает на кухне. Мы связались с ней и тайно получали хлеб специально для Розы Тельман. Мы ее поддерживали как только могли, и потому она уцелела…

— А где же она теперь? — спросил я.

— Перед приходом Красной Армии женщины увели Розу из лагеря и скрывали ее в одной немецкой семье, — пояснила Густина. — А сейчас? Сейчас она, наверное, уже дома…

Мы расстались с капитаном, Густиной Фучиковой, ее чешскими подругами и отправились дальше.

Опять перед нами тянулось широкое асфальтированное шоссе и поток беженцев — счастливых, ликующих людей, возвращающихся на родину, к матерям, женам, детям…

Мы приближались к небольшому провинциальному городку, который сдался без боя.

Отсюда, с высокого берега мелководной прозрачной речушки, казалось, что художник небрежно разбросал на сером холсте зеленые, красные, желтые, белые пятна. Но когда мы въехали в обычный провинциальный немецкий городок, прикорнувший между холмами, оказалось, что разноцветные пятна просто чередование аккуратных домиков и зеленых садов вокруг них.

Солнце, перевалив за полдень, жгло нещадно. Клубилась над дорогой пыль и оседала на придорожной траве и деревьях, отчего и трава и деревья казались седыми. Филиппыч время от времени вытирал сложенной пилоткой пот со лба и тихонько чертыхался.

За окном промелькнула угловатая кирка, водокачка, традиционный памятник Бисмарку.

— Товарищ капитан, посмотрите налево, толпа собралась, и наших много, — сказал Филиппыч и сбавил ход машины.

Я оглянулся. В глубине одного из палисадников действительно пестрела, двигалась толпа.

Мы остановили машину. Филиппыч побрел искать колодец — утолить жажду и залить воды в радиатор машины, а я направился туда, где толпились люди.

Невысокий бритоголовый солдат, курносый и розовощекий, тащил из дома стул, торжественно подняв над головой.

— Что там такое? — спросил я в тот момент, когда он поравнялся со мной.

Солдат ответил по-украински:

— Так то ж Тельманова жинка сказывать будэ. Я ж их и найшов… Вона була дуже замучена…

Я поспешил за солдатом. Он протиснулся к стоявшей там немолодой женщине и, улыбаясь, забавными, немного неуклюжими жестами указывал ей на стул. Женщина присела. Я внимательно всматривался в нее. В ней не было ничего примечательного: серое платье, слегка поседевшие волосы и усталые глаза. Лицо, пепельное, с тонкой паутинкой морщин, — одно из тех, на которых запечатлелась вся трагедия войны, — освещала теплая улыбка.

— Да, я жена Тельмана, — Сказала женщина, вероятно продолжая прерванный разговор.

Молоденькая связистка, с выбивающимися из-под пилотки пушистыми волосами и по-детски удивленными глазами, плохо владела немецким языком. Путая и коверкая слова, она спросила:

— А как же вы уцелели в этом?.. — и, не найдя нужных слов, обвела рукой вокруг.

— Чудом уцелела. Меня выручили и спасли русские друзья. Да и фашистам в последние дни было не до нас.

Седой майор с густыми, нависшими над глазами бровями и шрамом через всю правую щеку попросил перевести:

— Давно вы с Тельманом разлучены?

Роза задумалась, как бы вызывая в памяти все прошедшее и, проведя рукою по лицу, начала свой рассказ:

— Нас с мужем разлучили очень давно. В 1933 году. Я помню этот день. Была весна. Вот такая же, как сейчас. Нет, даже более ранняя весна. Мартовская. Эрнста арестовали. Мне даже не сказали, куда его увезли. Мы о дочерью Ирмой только потом узнали, что его бросили в Берлинскую тюрьму. Я осталась в Гамбурге с Ирмой без всяких средств. Гестапо следило за каждым нашим шагом, а тревога за отца и мужа делала нашу жизнь совсем тяжкой. Не знаю, как бы мы выжили, если бы не помощь друзей Эрнста. Их было много, этих друзей, и они помогали нам как могли: кто деньгами, кто вещами, кто советом и добрым словом.

Солдат, который достал стул и теперь, держа в руке букет сирени, стоял за спиной Розы, точно в почетном карауле, и внимательно прислушивался к каждому ее слову, сейчас вдруг неожиданно подал свой голос:

— Потом вы совсем не бачили Тельмана?!

— Нет, мне удалось повидаться с ним в тюрьме. Я кинулась к решетке, разъединяющей нас, но гестаповец оттолкнул меня, и я только услышала голос Эрнста: «Мужайся!» Это было время больших испытаний, и мужество, только мужество необходимо было каждому из нас…

После Сталинграда все честные немцы вздохнули. Они поняли, что приходит конец кровавому фашизму. Тогда гестаповцы вовсе озверели. В феврале 1944 года я добилась свидания с Эрнстом в последний раз. Он был избит, болен, но держался бодро и даже шутил: «Когда их разобьют и мы останемся живы, мы выпьем по бокалу хорошего вина с тобой, Роза, чтобы души этих молодчиков уже никогда не вылезали из преисподней». И больше Тельмана я не видела. Ходили слухи, что он погиб.

Роза умолкла.

Стало совсем тихо. Нахмурившись, смотрел куда-то вдаль седой майор, и нервно подергивалась его щека, рассеченная шрамом. Широко раскрыв глаза, подперев голову рукой, задумавшись, сидела на траве молодая связистка. Солдат, опустив голову, обрывал и мял в руках листки сирени. Молчали и покачивали головами пожилые немки, молчали бывшие заключенные концлагерей…

И вероятно, долго могло продолжаться это тяжкое молчание, если бы солдаты не протянули Розе огромный букет цветов.

— От нашей воинской части.

На лице Розы появилась добрая улыбка.

К вечеру мы покинули город и поехали дальше. Впереди в лиловато-туманной дали лежала большая страна, за освобождение которой от фашизма Эрнст Тельман отдал свою жизнь.

Много лет спустя после окончания второй мировой войны мы направлялись в Чехословакию по тому же самому пути, который с боями прошла наша армия-освободительница.

Сидя в вагоне, я думал о людях, с которыми меня свела судьба в 1945 году и которых мне хотелось увидеть.

Перед моими глазами снова встал лагерь смерти, со всеми его ужасами, и тот самый чех, что кричал нам «Дружко! Дружко, соубрат!», и невозмутимый капитан, и маленькая Густина…

Я еще раз прочитал «Репортаж с петлей на шее» — это последнее обращение ко всему человечеству стойкого и мужественного борца Юлиуса Фучика — и строил планы во что бы то ни стало увидеть его жену Густину, пройти по той же мостовой, по которой ходил Юлиус Фучик, побывать в доме, где он жил, посмотреть на те вещи, к которым прикасалась его рука.

В Праге, в коротком промежутке между экскурсиями, я позвонил Густине Фучиковой, напомнил о нашей встрече в 1945 году и спросил:

— Когда можно вас повидать?

Густину удивил такой вопрос:

— Приходите в любое время. Я всегда рада гостям из Советского Союза.

И вот мы с товарищами спешим на улицу имени Югославских партизан. Находим дом № 11.

Осматриваем дом внимательным взглядом и высоко, на уровне третьего этажа, обнаруживаем мемориальную доску, увековечившую память Юлиуса Фучика.

Поднимаемся на четвертый этаж, в маленькую и более чем скромную квартирку Фучиковой.

Густина встречает нас в простеньком платье и переднике. Она все такая же легкая, подвижная…

Я смотрю на нее и вспоминаю, что этой «маленькой женщине с большими детскими глазами» Фучик посвятил самые нежные слова. «Моя милая, маленькая, будь сильной и стойкой», — писал он в те дни. И она была именно такой, когда ее привели на очную ставку с мужем и в упор спросили: «Вы его знаете?» «Нет, не знаю», — холодно ответила она и даже взглядом не выдала ужаса…

Мы вошли в кабинет. И тут произошло нечто неожиданное. Наш разговор сразу прервался, мы молча и не торопясь, с каким-то особым внутренним благоговением начали рассматривать все, что нас окружало.

Я ни в одном музее не испытывал такого святого чувства, когда все хотелось не просто увидеть, но навсегда сохранить в памяти. Быть может, это объясняется тем, что слишком долго мы ждали встречи с этим домом и с этими вещами.

Поняв наше состояние, Густина молча стояла в стороне. Она видела, что нам не нужно никаких пояснений. И без того все было удивительно знакомо и понятно, начиная вот с этого маленького рисунка, изображающего букетик цветов. Разве мы не знаем, что это тот символический подарок, который Густина получила, от Фучика в день своего рождения по тюремной почте.

А вот золотая пятиконечная звезда — высшая награда итальянских партизан, сражавшихся в бригаде имени Гарибальди. Она вручена Густине в 10-ю годовщину со дня гибели Юлиуса.

Мы подошли к стеллажам, протянувшимся вдоль всей стены и заполненным книгами, которые Фучик называл своими друзьями.

— К сожалению, здесь сохранилась очень незначительная часть нашей библиотеки. Я с трудом разыскала уцелевшие книги. Все самое ценное бесследно пропало, — с сожалением поведала Густина. — Я счастлива, что хоть частично уцелели архивы Юлека. Посмотрите сюда… — Она открыла шкаф, в котором ровными рядами лежали рукописи, тетради, папки с документами. — Это его записи, — пояснила Густина. — Большая часть их еще нигде не опубликована.

Бережно перелистывая пожелтевшие от времени страницы дневников Фучика, я спросил, где хранится рукопись его последней книги «Репортаж с петлей на шее».

— В этом же самом шкафу, — ответила Густина, стала вынимать и передавать нам тяжелые, заключенные с двух сторон под стекло листки из блокнота, аккуратно, строчка в строчку, исписанные простым и химическим карандашами. Листки пронумерованы, и на каждом из них рядом с номером страницы стоит буква.

Мы принимали из рук Густины и, едва прикасаясь пальцами, передавали друг другу странички бессмертного творения, которое вечно будет волновать умы человечества.

В тревожные дни эти листки из рук Фучика получил тюремный надзиратель, чех из Моравии, Адольф Колинский. Рискуя жизнью, он регулярно приносил в камеру Фучика карандаш, бумагу и выносил на волю эти листочки.

Мы присели на диван, и Густина начала подробно рассказывать нам, как были обнаружены черновики книги «Репортаж с петлей на шее».

Из концлагеря Равенсбрюк она вернулась в Прагу, ничего толком не зная о Фучике. Обратилась через газету «Руде право» и просила читателей сообщить, что им известно о его судьбе. И вскоре объявился человек, который сообщил, что Фучик в камере много писал. Эти рукописи тайно выносил из тюрьмы надзиратель по фамилии Колинский.

— Тут я развила бешеную деятельность, — продолжала рассказывать Густина. — Опросила десятки людей. И представьте, все мои труды оказались напрасными. Зато однажды я прихожу к редактору газеты «Руде право» и застаю у него в кабинете незнакомого гражданина. Он встает, протягивает руку, называет себя: «Колинский» — и передает несколько листков со знакомым почерком. Я ничего не могла ему ответить, а только расплакалась… Через несколько дней он принес всю рукопись «Репортажа с петлей на шее». Как просил Юлек, я сейчас занимаюсь изданием его трудов. Только получилось не пять томов, как он думал, а значительно больше. Десять томов вы можете видеть на полке, а одиннадцатый скоро сдается в печать. Сюда вошло далеко не все, а только самое основное.

Мы поинтересовались, в каких странах выходил «Репортаж с петлей на шее». Густина разложила на столе десятки книг с яркими броскими рисунками на обложках. С одних обложек на нас смотрел веселый, улыбающийся Фучик, на других было нарисовано оружие палачей — петля, упругая, страшная веревка. На некоторых обложках изображены языки пламени или большое огненное сердце борца.

Соединенные Штаты Америки и Мексика, Индия и Канада, Италия и Голландия, Бирма, Индонезия, Ливия.. Пожалуй, нет уголка на земном шаре, где не появилась бы эта книга.

— Теперь главное дело моей жизни — разобраться в рукописях Юлека. А затем текущая работа… Приходит много писем. Ну вот хотя бы самое последнее, немножко смешное и наивное. — Она протянула руку к конверту и показала письмо из редакции газеты «Советский спорт». — Меня просят написать, как Фучик относился к спорту. И просят не зря, — с шутливой улыбкой заметила Густина. — Юлек действительно был неплохим спортсменом. А вот письмо от пионеров… Люди пишут из самых благородных побуждений, и я не могу положить письмо в ящик, пока на него не отвечу. Иначе меня назовут — как это по-русски называется? — бю-ро-кра-том… И будут правы!

Вечерело. За окном давно сгустились сумерки. Мы торопились в гостиницу и пригласили к нам Густину. Она согласилась составить нам компанию.

В маленьком, тесном номере в честь нашей дорогой гостьи был устроен скромный ужин. Глядя на наше до вольно скудное угощение, Густина с улыбкой сказала:

— Бывает так, что стол огромный и много вкусных вещей, а вместе с тем не знаешь, что сказать своему соседу. У нас с вами столик маленький, а дружба большая. Давайте за эту дружбу поднимем наш первый тост!

…Пробыв несколько дней в гостеприимной Праге, мы отправились дальше по своему маршруту. Густина Фучикова пришла в гостиницу попрощаться и проводить нас.

— Куда же вы теперь, неутомимые путешественники? — спросила она и очень обрадовалась, узнав, что наш путь лежит в Карловы Вары.

— О! В таком случае вы повидаете Розу Тельман. Она там лечится и отдыхает.

Это была приятная неожиданность.

Все эти годы мне хотелось вновь повидаться с Розой, посмотреть, какой она стала теперь, и вспомнить о прошлом.

Наш автобус тронулся в далекий путь. На фоне огромного здания гостиницы «Дружба» мы еще долго видели маленькую женщину, махавшую нам вслед белым платочком…

За четыре часа пути мы остановились всего лишь в одном месте, и эта остановка напомнила мне о чем-то уже виденном и пережитом. Это была знаменитая на весь мир деревня Лидице, дотла сожженная немцами, на пепелище которой возник новый благоустроенный социалистический поселок. Усилиями передовых борцов за мир на месте гибели жителей Лидице теперь создается грандиозный розарий: 69 стран откликнулись и пожелали принять участие в этом благородном почине. И Роза Тельман уже сделала свой вклад, она привезла из Германской Демократической Республики кусты самых красивых роз, какие только можно там встретить.

Мы приближались к Карловым Варам. Дорога причудливыми завитками проходила в горы, и наконец в просвете, среди зарослей леса, перед нашими глазами открылась панорама курорта, — словно орлиные гнезда, прилепились на скалах здания. Густо застроенную центральную часть города прорезала быстрая и шумная речка Тэпла. А часа через полтора мы уже не торопясь ходили по узеньким улицам, долго стояли в павильоне самого мощного источника и смотрели, как с адской силой взлетает на высоту двенадцати метров фонтан горячей воды.

Экскурсовод водил нас по улицам и показывал дома с мемориальными досками. Мы узнавали о том, что некогда здесь лечился Петр Первый, бывали многие выдающиеся люди науки и искусства: Н. В. Гоголь, Адам Мицкевич, П. И. Чайковский, Ференц Лист, академик И. П. Павлов.

Все это было по-своему интересно. Но пока мы ходили по городу и осматривали все его достопримечательности, из головы не выходила мысль о Розе Тельман. Ведь она где-то здесь, рядом с нами. Мы всматривались в лица прохожих, по нескольку раз в день направляющихся к источникам, в надежде увидеть в толпе знакомое лицо.

Но наши надежды не сбылись, и на другой день мы, не зная, что существует фуникулер, уподобившись альпинистам, с посохами в руках, взбирались по крутой горе к санаторию «Империал», в котором жила и лечилась Роза Тельман.

Встретили ее у подъезда санатория в тот самый момент, когда она возвращалась от источника, держа в руках кружечку с длинным горлышком. Я напомнил Розе о нашем очень мимолетном знакомстве в 1945 году в маленьком немецком городе. Она бросилась ко мне, крепко, по-матерински обняла:

— Помню, все помню…

Взяв меня под руку, она повела к лифту, а когда мы поднялись на верхний этаж, она пошла впереди, и так быстро, что мы едва за ней поспевали.

В комнате нас встретила высокая полная немка в очках, Паулина — секретарь Общества советско-германской дружбы и большой личный друг Розы Тельман.

— Мы редко бываем врозь, — сказала она. — Вместе работаем, вместе отдыхаем и лечимся тоже сообща. — И, протянув руку к стопке исписанных листов, добавила: — Впрочем, сейчас у нас отдых относительный. Перед отъездом Роза получила кучу заданий от редакций газет и журналов Германской Демократической Республики. Все свободное время она пишет статьи, а я подбираю фактические материалы.

На груди Розы мы заметили орденские ленточки и поинтересовались, что это за награды. Оказалось, что после войны правительство ГДР наградило ее золотым орденом Карла Маркса, орденом «За заслуги», медалью Клары Цеткин.

— Скоро у Розы Тельман большой праздник. Исполняется сорок лет, как она вступила в Германскую коммунистическую партию, — сообщила нам Паулина.

— У меня много обязанностей, — сказала Роза. — Работаю в женском антифашистском комитете и других общественных организациях. И есть у меня еще одна очень важная нагрузка, — с деланной серьезностью подчеркнула она, и лицо ее расплылось в улыбке. — Кроме всего прочего, я… бабушка. Моей внучке исполнилось одиннадцать лет, — добавила она, прищурив добрые, смеющиеся глаза.

Мысли невольно обратились к прошлому. Хотелось узнать, помнит ли Роза своих друзей по концлагерю Равенсбрюк, бывала ли там, как теперь выглядит эта чудовищная «фабрика смерти».

Достаточно ей было услышать слово «Равенсбрюк», как она поднялась со стула и с жаром начала рассказывать:

— У нас в ГДР есть большая организация — женский комитет бывших заключенных Равенсбрюка. Раз в месяц мы устраиваем собрания или вечера воспоминаний, а помимо этого, ежегодно выезжаем в Равенсбрюк. Сейчас там строится памятник жертвам фашизма. Мы точно знаем теперь, что за четыре года в лагере погибло девять тысяч двести женщин. Как и в Лидице, там силами многих наших подруг создается розарий…

Слушая Розу Тельман, глядя на ее лицо, исполненное решимости, я не мог не подумать об Эрнсте Тельмане — человеке, отдавшем жизнь за то, чтобы мы все, наши дети и внуки продолжали жить, не зная войн, нужды, бараков за колючей проволокой…

Завершая книгу, я возвращаюсь к ее началу.

Прошлое — оно всегда с нами. Память старательно хранит все, чему мы были свидетелями. А время — тот мастер, что умело отшлифовывает жизненный опыт и передает его подрастающему поколению.

Почему почти сорок лет спустя я вернулся к своим фронтовым материалам и они доставляют мне радость? Вероятно, потому, что в этих телеграфных строчках я сегодня особенно остро ощущаю дух борьбы, аромат того неповторимого времени. Они напоминают о событиях далеких и вместе с тем всегда близких и дорогих — тяжкие дни наших испытаний в 1941—1942 годах и то счастливое время, которое Маршал Советского Союза Г. К. Жуков удивительно метко и образно назвал «Большим Халхин-Голом». А все это, вместе взятое, и есть Подвиг Народа — подвиг, оставшийся навсегда в нашей памяти и в нашем сердце.