Вначале марта тысяча девятьсот сорок пятого года мы все еще сражались в горах Яворина в Чехословакии. Немцы закрепились здесь, организовав почти непреодолимую оборону глубиной в четырнадцать — шестнадцать километров. Прошло уже пять недель, как мы вступили в этот горный массив. Тяжелых жертв потребовал от нас этот путь. Многие остались лежать на кладбище в Лесте, пали, сражаясь за освобождение Чехословакии от гнета гитлеризма. Здесь, возле этого кладбища, прорвали мы первую линию немецких укреплений Лест — Оремов-Лаз и стали спускаться, нанося непрерывные удары по обороне противника, к следующей полосе их укреплений, тянувшейся в направлении Добра-Нива.

Мы старались как можно быстрее выйти на реку Грон. Но на последнем рубеже перед рекой Грон немцы сражались отчаянно. Они знали, что, если мы выбьем их из дотов, они будут отброшены на тот берег реки. Атака наша была остановлена в лесу, где мы неожиданно вновь наткнулись на неприятельские доты. Лес впереди все более редел, переходя постепенно в поляну, голую, как плешина, а по другую ее сторону прятались в тени сосен глубоко врытые в землю почерневшие доты немцев.

В тот день, о котором я веду рассказ, мы с ночи заняли позиции другого батальона, истребленного гитлеровцами. Все офицеры и унтер-офицеры этого батальона пали в бою: мне не от кого было даже принять участок. Уцелевшие солдаты под командованием нескольких сержантов и капралов были так запуганы, что их пришлось отвести в тыл. Они почти обезумели от шквального огня, которому тщетно пытались противостоять.

Я подтянул в темноте одну за другой роты к краю поляны: на заре нам предстояло идти в атаку. Гитлеровцы, однако, почувствовали наше приближение и в течение нескольких часов непрерывно поливали нас огнем из дотов, поражая в особенности тех, кто, будучи не в силах дольше переносить пронизывающую сырость и грязь окопов, пытался привстать на колени. И природа, казалось, ополчилась против нас: погода стояла отвратительная. Земля от талого снега набухла, как губка. Из стен окопов непрерывно сочилась вода, а сверху днем и ночью сыпал на нас мелкий холодный дождь. Под утро он перешел в мокрый снег. Ветер, с ревом носившийся по лесу, кружил и швырял его во все стороны. Мы промокли до нитки, холод прохватывал нас до костей, пропитанная водою и грязью одежда обледенела и превратилась на груди и спине в затвердевшие плиты.

Немудрено, что мы ждали рассвета злые и ожесточенные. Темнота еще не рассеялась, когда мы пошли на штурм. Бойцы охвачены были дикой яростью, более походившей на отчаяние и безумие.

При первом же броске полегли многие, увы, слишком многие; зарылись лицом в землю, харкая кровью и грязью. Но мы снова поднялись и, сомкнув ряды, с еще большим ожесточением ринулись вперед цепь за цепью. Каждая новая цепь, однако, уже через несколько шагов разбивалась о непреодолимую огневую завесу немецких пулеметов и минометов.

Тогда я сделал попытку поднимать бойцов поротно, чтобы дать каждой роте возможность выиграть хотя бы семь — восемь шагов и так приблизить передние как можно ближе к сети проволочных заграждений. Но и из этого ничего не получилось. Роты сразу же перемешались, и все застряли на одной линии. Только когда стих неприятельский огонь, смогли мы в этом беспорядочном нагромождении тел разобрать, кто еще остался в живых. Измученные солдаты потащились назад по мокрому снегу и грязи, похожие на какие-то черные пугала. Они выискивали норы, в которые могли бы укрыться от неприятельских пуль, или начинали лихорадочно окапываться.

Я между тем связался с нашей артиллерией, и она обрушила на немцев ураганный огонь. Уже через несколько минут их доты и проволочные заграждения потонули в темных клубах дыма и гари.

По окончании обстрела я снова поднял бойцов на штурм, но через несколько шагов нам опять пришлось залечь. К вечеру, после целого дня непрерывных атак, мы находились примерно в двухстах метрах от дотов, амбразуры которых ощетинились стволами пушек и пулеметов. Как и батальон, сражавшийся здесь до нас, мы были остановлены у границы минного поля. От нее до сети проволочных заграждений и далее до стен дотов, расположенных в шахматном порядке, простиралось подлинное царство мертвых.

«Зря только извожу людей!» — подумал я и дал приказ прекратить атаку. Ясно было, что таким путем нам не одолеть немецких дотов. К вечеру я потребовал, чтобы артиллерия вновь обстреляла неприятельские позиции, и под ее прикрытием отвел измученные роты назад в лес. Только очутившись в его кромешной тьме, где нельзя было различить ни деревьев, ни фронтов, где неистовствовали ветер и снег, ощутили мы всю тяжесть обрушившихся на нас страданий и горя. Десятки наших товарищей остались лежать на подступах к минному полю. Стоны раненых, потерявших терпение в ожидании возвращения санитаров, мрачным эхом отдавались в лесной чаше.

Подавленный, бродил я бесцельно среди бойцов своих рот; сердце мое сжималось от боли. Люди измучены были до предела и физически, и душевно. Они сидели в одиночку или группами под деревьями, бессильно привалившись спинами к стволам и уставившись глазами в землю, в каком-то покорном, тупом ожидании. Время от времени кто-нибудь из бойцов поднимался и шел от группы к группе, держа в кулаке зажженную сигарету или пачку отсыревшей махорки, которую никак не мог раскурить. Более ослабевшие, чтобы защититься от снега и ветра, укладывались под натянутые на штыки плащ-палатки. Тут они постепенно отходили и обсыхали, согревая друг друга теплом своих тел и дыхания.

Заглянув под край такой плащ-палатки, можно было при слабом свете сигарет увидеть, как курился легкий пар от их промокшей одежды.

Я молчал. Я знал: должно было пройти время, чтобы люди уверовали в свое спасение, в то, что им действительно удалось выйти живыми из этого ада. Мне страстно хотелось подбодрить своих бойцов, сказать им слово утешения, ласки, но я никак не мог найти подходящих слов, таких, которые отвечали бы их душевному состоянию. Они же словно боялись разговоров и, удрученные, искали успокоения в тишине и уединении леса.

Охваченный глубокой печалью, направился я к небольшой ложбинке, куда сносили наших раненых для отправки в полевой госпиталь. Прошлой ночью, до начала штурма, у меня произошел горячий спор с лейтенантом Манолаке. А сегодня под вечер я увидел, как он упал раненый перед своей ротой. Это был хороший офицер, и меня мучила совесть, что мы с ним расстаемся в ссоре. Я нашел его лежащим на носилках в ожидании санитаров. Опустившись возле него на колени, я положил руку на его лихорадочно горевший лоб. Он открыл глаза и, узнав меня, попытался поднять руку, чтобы дотронуться до моей. По-видимому, он был рад моему приходу. Однако и сейчас сразу же заговорил о наших вчерашних разногласиях.

— Ты должен признать, — произнес он тихим, прерывающимся голосом, — что я был прав… Ты же кадровый офицер и знаешь, что так не идут в атаку на укрепленные позиции…

— Я уж тебе говорил, — старался я успокоить его. — У нас очень тяжелое положение. Наша армия истощена многолетней бесплодной войной, которую мы вели там, на востоке…

Но Манолаке, поднявшись на локте, несмотря на мое противодействие, снова стал убеждать меня, горячась и задыхаясь от кашля:

— И все же эта истощенная армия нашла в себе силу подняться и повернуть оружие против гитлеровцев. Нашла в себе силу начать новую войну… биться и в Трансильвании, и в Будапеште, и здесь в горах, в Татрах… И она будет биться так до тех пор, пока Гитлер не будет сломлен… Я в этом уверен… Откуда же черпает она эту силу? Мне незачем говорить тебе… Ты это сам знаешь… В своей любви к родной земле, к свободе… Это большие слова, мне даже боязно их произносить, потому что, ты знаешь, как их сейчас загрязнили, опошлили. Те, кто в прошлом не уставали повторять их, сегодня палец о палец не ударили, чтобы поддержать эту войну… Ах, — со стоном вырвалось у него, — может, поможет мне бог спастись. Покажу я тогда этим из генерального штаба и господам, которые…

Приступ кашля заставил его замолчать.

«Какой ты еще ребенок! — подумал я про себя, вытирая платком пот с его влажного лба. — Что мог бы ты сделать! И вообще, кто может выправить нынешнее положение? И все же он прав, — должен был я признаться самому себе. — Мы здесь воюем, а тыл наш подрывают те, кто не хочет этой войны… Но армия есть армия, и что бы там ни было, нужно воевать…»

— Мы голодны и раздеты, — продолжал Манолаке с горечью. — Вооружение у нас случайное и устарелое. Орудия разбиты и изношены. Каждую винтовку до тебя носили десятки павших в бою. Боеприпасов не хватает. Пушки и минометы, выпустив с утра по три — четыре снаряда, замолкают. Даже винтовочных патронов у нас недостаточно. Ты, надеюсь, не забыл, как мы пошли в атаку на высоту тысяча восемьдесят, только чтобы раздобыть немецкие патроны…

Он снова закашлялся так сильно, что носилки заходили под ним ходуном. Я уложил его на спину, придерживая за плечи, уговаривая замолчать. Но он только упрямо помотал головой и, немного оправившись, снова приподнялся на локте и продолжал, еще сильнее волнуясь:

— Это преступление — воевать в таких условиях… Да еще против немцев… Они спокойно выслеживают нас из дотов, а затем бросают против нас своих «пантер» и «тигров», под тяжестью которых содрогается земля. Они могут себе позволить роскошь стрелять из орудия и пулеметов по каждому нашему человеку. На высоте тысяча восемьдесят у них приходилось по фаустпатрону на одного нашего бойца… Единственное наше упование — это солдатские груди…

— Все же и такие мы бьем их, — заметил я.

— Да, бьем, — признал Манолаке. — Бьем и будем бить… Но ценою каких жертв!

В это время подошли санитары и подняли носилки. Некоторое время я сопровождал Манолаке, держа его за руку. Затем остановился и долго смотрел ему вслед. Потом, сгорбившись, словно на меня навалилась вся тяжесть этой холодной лесной тишины, повернул назад, и ноги сами понесли меня на командный пункт полка.

Командира я застал сидящим за столом и листающим какие-то бумаги. Это был высокий, худой, болезненный на вид человек, с костлявым лицом и глубоко посаженными, горящими глазами. На плечи его была накинута суконная шинель, и он все время зябко поеживался под нею. Взглянув на меня, он сразу понял мое состояние и молча освободил мне место рядом с собою на грубо сколоченной скамье из круглого соснового бревна. Он ни о чем не стал меня расспрашивать, только вызвал вестового и попросил принести две чашки чаю с ромом. Горячий напиток оживил и подбодрил меня.

— Значит, не можете больше? — спросил он напрямик, не скрывая своего беспокойства.

— Не можем, господин полковник, — ответил я глухо, но решительно. — Не можем позволить себе бесплодных попыток… Конечно, если дадите приказ, мы снова пойдем в атаку… Я пойду один… если это надо… Но все будет напрасно: мы не можем добраться до их дотов.

Полковник встал и начал ходить по низкому, грязному блиндажу. Он все убыстрял шаг; казалось, какой-то зверь бессильно мечется по своей клетке.

— Я понимаю тебя, — прошептал он наконец. — Но ничего не поделаешь. Другого выхода нет. Надо!

— Если надо… — произнес я бессильно, — но тогда по крайней мере сделаем что-нибудь… Изменим тактику… Потребуем подкрепления… Специальные рода войск…

— У кого потребуем? — остановился передо мною полковник, и на лице его отразилось страдание, словно я причинил ему боль своим непониманием. — Кто тебе даст их? И откуда их взять?

Я ясно понял: прорвать немецкую линию укреплений должны мы, и прорвать именно здесь! Когда я собирался уходить, полковник вдруг остановил меня и приказал телефонисту вызвать командира саперной роты.

— Попробуем еще раз сформировать штурмовой отряд, — поделился он со мной своими мыслями.

Мы оба замолчали. Я почувствовал, что и полковник не верит в успех наших попыток, только не хочет в этом признаться даже самому себе. Тут раздались торопливые шаги, и из-за плащ-палатки, заменявшей дверь, появился командир саперов, совсем еще молоденький младший лейтенант, очевидно последнего призыва, с лицом белым и нежным, как у девушки.

— Численность роты? — спросил его полковник.

— Один офицер, два унтер-офицера, двадцать девять саперов, — так же кратко отрапортовал младший лейтенант.

— М-да, — пробормотал полковник, выражая тем свое раздражение и бессилие. — Вот вам, пожалуйста, состав роты военного времени!

И он снова зашагал по блиндажу. Я и младший лейтенант следили за ним глазами. Время от времени он останавливался и приподымал плечи, чтобы удержать соскальзывающую шинель, которая висела на нем, как на вешалке. Я, конечно, знал, какие большие потери понесли саперы при штурме первой линии укреплений между селами Лест и Оремов-Лаз. Спустя некоторое время полковник остановился перед младшим лейтенантом и, положив худую костлявую руку ему на плечо, сказал, словно извиняясь:

— У нас нет другого выхода. Линия должна быть прорвана. Сформируйте штурмовой отряд из восемнадцати человек под командованием унтер-офицера и направьте в распоряжение господина майора сегодня же ночью.

Я вернулся в свой лес еще более подавленный. Я опасался, что и эта новая кровавая жертва будет столь же напрасной. Удрученный, шагал я, не разбирая дороги, прямо по лужам и грязи, проваливаясь в снег, скользя по тропе, борясь с ветром и снегом. Лес глухо стонал, погруженный в кромешную тьму. Раз меня остановил связной, указав, что нужно свернуть на узкую извилистую тропку, почти неприметную под опавшей хвоей, иначе мы могли напороться на немецкие доты.

Своих бойцов я нашел под теми же соснами и плащ-палатками, нетерпеливо ожидающими конца ночи. Два бойца с большим чугунным котлом, переходя от группы к группе, наливали в протянутые котелки дымящийся суп. Я решил передохнуть до рассвета в маленьком убежище телефонистов, грязном, как берлога, сооруженном из сосновых веток, куда приходилось вползать на четвереньках через низенькую дверь. Позвонив командирам рот и напомнив им о необходимости проверить сторожевые посты у обочины поляны, я растянулся на топчане. Один из телефонистов заботливо укрыл меня суконным одеялом.

«Что ты сможешь сделать даже с штурмовым отрядом? — задал я себе вопрос. — Что такое штурмовой отряд? Горстка храбрецов, которая ценой собственной жизни пытается расчистить путь для следующих за нею подразделений. Преимущество — значительно меньшая потеря людей. С небольшими затратами удается иногда выиграть трудные сражения. Имей я вчера в своем распоряжении такой штурмовой отряд, возможно, мои потери убитыми и ранеными перед этими проклятыми дотами исчислялись бы не сотнями, а десятками. Зато сами эти люди обречены на гибель. Идут на верную смерть. И притом может статься, что погибнут зря. Тогда и потери будут больше, а достигнуть — все равно ничего не будет достигнуто».

Снаружи шумел дождь. Капли глухо ударяли о крышу и стены убежища. Ветер далеко разносил жалобный стон леса, словно предвещая гибель и смерть.

«Прав Манолаке, — продолжал я размышлять про себя, находя сейчас все новые и новые подтверждения его высказываниям. — Эта война тех, кто хочет любой ценой избавиться от немцев. Они воюют, чтобы в стране дела пошли совсем по-другому. Другие офицеры, связанные с немцами, господа, вершащие политику в Бухаресте, не хотели и не хотят этой войны. Вот хотя бы наш командир. Человек, на которого можно молиться, как на икону, выплевывает здесь остатки своих легких. А этапные пункты и штабы кишмя кишат офицерами, молодыми и здоровыми, пристроившимися на тепленькие местечки…»

Под конец, сморенный усталостью и тревожными мыслями, я задремал. Разбудил меня шепот перед убежищем. Кто-то настойчиво добивался, чтобы его пустили ко мне.

— Подождите немного, — узнал я голос своего связного. — Он только что прилег.

Толпившиеся перед убежищем люди продолжали настаивать.

— Да дайте же человеку передохнуть, — вступился за меня еще какой-то боец. — Мы — люди привычные, нам слякоть и непогода нипочем, а ему…

— Он даже поесть не успел, — перебил бойца мой связной.

Забота солдат тронула меня до слез. Я протянул руку к месту, где сидел телефонист. Но его там не было. «Ушел, чтобы оставить меня одного, не мешать мне спать», — подумал я. Горячая волна любви и признательности к этим простым, чутким и сердечным людям поднялась в моей душе. Снова, который уже раз, убеждался я в глубокой человечности бойцов. С болью вспоминал свои невольные прегрешения против них в довоенное время и давал себе слово навсегда связать свою жизнь с их судьбой.

Мне хорошо было лежать в этом сосновом убежище, устремив глаза в темноту. В промокшей от дождя одежде под теплым одеялом я совсем разомлел. Но из долетавшей до меня перебранки я понял, что прибыл саперный взвод и его командир настаивал на встрече со мной. Я уже стал подниматься, но тут же снова опустился на постель, весь обратившись в слух: так заинтересовал меня разговор, который завязался между моими бойцами и саперами.

— Выходит, немцам нынче конец? — насмешливо заметил один из бойцов. — Раз уж изволили пожаловать вы, целых восемнадцать молодцов! Где им устоять!

— Ошибаешься, приятель, — серьезно возразил ему один из саперов. — Мы сюда пришли, только чтобы дорогу вам открыть. Бить фрицев придется вам.

— Да неужто?! — с издевкой продолжал разыгрывать его боец. — Выходит, ваше дело легче легкого. Всего-навсего заставить доты на воздух взлететь. Так, что ли, браток?

Раздался приглушенный смех. Когда он стих, разговор возобновился в том же шутливом тоне.

— Может, вы слово какое чудодейственное знаете, — язвительно спросил другой боец, — чтобы немцы вас спокойненько к себе подпустили? Вы уж помашите нам ручкой, когда по ту сторону дотов будете. Айда, мол, сюда, братцы!

Снова раздался горький смешок бойцов.

— А ты что думаешь? — заметил кто-то всерьез. — Сил у них хватит.

Саперы не ответили. В наступившей тишине слышен был только вой ветра в лесу. «А ведь и солдаты понимают бесплодность наших попыток, — кольнула вдруг беспокойная мысль. — Но саперам действительно удается иногда совершать чудеса…»

Разговор возобновился.

— А что вы там принесли с собой? — полюбопытствовал первый боец.

— Тол.

— А на что он вам?

— Угостить хотим их доты! — шутливо ответил один из саперов.

— Смотри-ка, — притворно удивился второй боец. — И что же, по вкусу им эта пища?

— Еще как… лопают, только подавай, пока не треснут.

— А кто же поднесет им этот гостинец?

— Как кто? Мы.

— И что же? На своих двоих думаете доставить его?

— Нет, на брюхе.

— А толком-то знаете вы, чем надо нам кормить эти доты? — запальчиво спросил второй боец.

— Знаем, — спокойно ответил один из саперов.

— Кровью, вот чем! Понятно вам это?

— Понятно, да неприятно, — отрезал сапер. — Больно жирно будет кровью их кормить. Дорогонько обойдется. Мы подешевле им пищу дадим — тол.

Даже я не смог тут удержаться от смеха и давился под своим одеялом. Хорошее настроение солдат рассеяло мои мрачные мысли. Я успокоился и теперь действительно заснул крепко, по-настоящему. Проснулся я только на рассвете; командир саперов тряс меня за плечо.

Дождь перестал, но погода была все такая же хмурая и неприветливая. Ветер дул с гор с прежней силой, шумно раскачивая сосны. Лес протяжно и надрывно гудел. Казалось, сама природа охвачена была мучительной тревогой, которой не предвиделось конца. Тьма редела, словно рассеиваемая ветром, скопляясь под деревьями и в низинах. Небо было свинцовое, а к горизонту почти черное и туманное от дождя… Я взял командира саперов за руку и крадучись повел его к одному из наших сторожевых постов у обочины поляны. За это время подошли к ней и дальние роты, и саперы штурмового отряда. Мы со старшим сержантом спустились в один из окопов, скрытых в ельнике, и стали внимательно осматривать поляну и сеть проволочных заграждений, отыскивая наиболее удобное место для прорыва. Но старший сержант все время нервничал и недовольно бормотал:

— Нет. Не подходит! Нехорошо здесь!

Мы направились к другим постам и так, переходя от одного к другому, облюбовали наконец место, которое нам обоим показалось наиболее подходящим. Поляна была здесь уже, и ее перерезала небольшая ложбинка. Проволочная сеть ниже, а амбразуры дотов на несколько пядей выше над землей, чем у других.

Я решил начать наступление после полудня, чтобы дать саперам время подготовиться. Но уже через несколько минут старший сержант доложил мне, что отряд готов, и просил начать атаку на рассвете. Этот срок устраивал больше и меня — не надо было так долго держать людей в напряжении. Я дал согласие, хотя и не без тревоги. Позади саперов я расположил две роты и все имеющиеся в батальоне пулеметы, а свой командный пункт выдвинул к первой линии пехотинцев; он находился, таким образом, непосредственно позади саперов. Велел протянуть к нему кабель и собрал туда командиров, связных и телефонистов батальона.

В ожидании начала атаки я с тяжелым чувством наблюдал за саперами. Они сидели в окопах, прикрытых сверху сосновыми ветвями, вооруженные автоматами и гранатами, с шашками тола под рукой. С виду они казались совершенно спокойными. Кто-то грыз сухарь, хмуро вглядываясь в лес, где стояли на страже немецкие доты. Другой, растянувшись на дне окопа лицом вверх, следил глазами, как покачивались над ним сосновые ветки. Третий, в соседнем окопе, тихонько напевал песенку… «Что это? — с тревогой спрашивал я себя. — Безразличие? Нелепое примирение с мыслью о смерти? Нет! — возразил я сам себе. — Война научила меня глубже понимать солдат — они умирают так, как живут… так же просто…»

В эту минуту сапер, напевавший песенку, перегнулся через край окопа к соседу, лежавшему на дне, и шепотом попросил его:

— Дай-ка, земляк, разжиться табачком.

— Погодь, — сердито отмахнулся от него тот. — Дам после…

* * *

Выступлению штурмового отряда должна была предшествовать артиллерийская подготовка. Командир саперов, спокойный и уверенный в себе парень, попросил моего разрешения самому руководить обстрелом. Я согласился и передал ему телефонную трубку. Первые снаряды легли позади дотов, подняв клубы дыма. Потом они стали бить поочередно то по минному полю, то по проволочному заграждению и дотам. Орудия стреляли редко, с перерывами, словно пристреливаясь. Но вдруг сосредоточили всю силу огня только на минном поле и проволочном заграждении. Десятки жерл извергали из себя огонь и железо, обрушивая их на небольшую площадку в несколько сот метров. Шквал, нарастая, двигался в сторону дотов.

В промежутках между залпами слышалось характерное хлопанье взрывающихся мин, и в воздух вместе с взметаемой землей и столбами дыма летели колья проволочной сети. Над поляной встала дымовая завеса; ветер гнал ее к дотам. Лес протяжно и страшно ревел. С оглушительным грохотом рушились сосны. Земля стонала от взрывов, устремляя в небо фонтаны грязи и пыли, порой закрывавшие от нас линию дотов.

Вдруг неизвестно почему огонь артиллерии стал постепенно стихать. Снаряды снова ложились разрозненно и редко. И в ту же минуту я услышал яростные крики старшего сержанта, ревевшего в телефонную трубку:

— Поговорим после атаки, господин капитан! Да, да, после атаки. А сейчас продолжайте огонь! Или я немедленно прекращаю атаку и иду к вам со своими саперами. Хорошо, расстреляете меня завтра… Сам явлюсь к вам, если останусь жив… А сейчас — стреляйте! Пустите в ход запасы и завтрашние и послезавтрашние!.. Стреляйте! Шквальный огонь по дотам!

Только сейчас понял я по-настоящему, какую тяжелую задачу предстояло выполнить саперам. И сам, не отдавая себе в том отчета, схватил телефонную трубку и начал крыть капитана отборной бранью…

Обстрел перенесся на доты. Он все нарастал, похожий на дробь града. Тогда открыл огонь и я. Десятки пулеметов и минометов яростно ударили по проволочной сети и амбразурам дотов. Я ввел в бой противотанковые орудия, приданные нам полковником. Из них в сторону дотов устремлялись клубы черного дыма. На несколько минут этот участок фронта гитлеровцев был охвачен ураганным огнем.

Саперы из передних окопов начали тогда швырять на поляну гранаты, и она вся заволоклась вонючим, черным как деготь дымом. Между нами и немцами медленно поднималась огромная дымовая стена, ветер гнал ее в сторону немцев. Стена ползла, цепляясь нижней своей частью за землю, и была здесь так плотна, что сквозь нее нельзя было различить не только проволочные заграждения и темные бетонные стены дотов, но даже огненные вспышки взрывов. Этот густой черный дымовой вал так напугал гитлеровцев, что и их фронт вышел наконец из оцепенения и тоже обрушил на наши позиции ураганный огонь из своих пушек и пулеметов. Но из-за дыма огонь этот был слепым — гитлеровцы стреляли наугад по поляне и лесу, и их снаряды нам особого вреда не причиняли.

В течение долгого времени там, вокруг этих трех дотов, все клокотало, гремело, бухало, как в пекле. И в это пекло поползли, скользя и извиваясь по земле, как змеи, смельчаки саперы. Они ползли гуськом, тремя рядами в пять человек; каждый ряд направлялся к одному определенному доту. Передние несли ручные пулеметы, у остальных были на шее автоматы, а в руке гранаты. Некоторые еще волокли за собой длинные сосновые жерди с брусками тола для преодоления проволочных заграждений, другие тащили ножницы для резки проволоки и мешки, набитые гранатами. Замыкал шествие старший сержант в сопровождении трех последних бойцов, которые несли под мышками тол для подрыва дотов.

Минное поле было все разворочено взрывами. Саперы пересекли его перебежками, от воронки к воронке. Вскоре всех их скрыла от нас дымовая завеса. Тогда я прекратил обстрел из пулеметов и огнеметов и дал приказ артиллерии перенести огонь в глубь немецкой обороны. Наши пушки стали бить теперь по немецким позициям за линией дотов.

Мы все столпились у краев окопов, прислушиваясь с замирающим сердцем к тому, что совершалось сейчас возле этих страшных дотов. Немецкие пулеметы яростно строчили по теням саперов, маячившим в дыму. Время двигалось мучительно медленно; казалось, что с момента ухода саперов прошла уже целая вечность… Неожиданно раздалось несколько мощных взрывов, от которых содрогнулись лес и земля и бешено завертелась на месте дымовая завеса. Над этим крутящимся черно-серым вихрем мелькнули на мгновение колья проволочного заграждения…

— Прорвали сеть, — вздохнул я с облегчением и приказал придвинуть две роты к краю поляны, готовясь к атаке…

Прошло несколько томительно долгих минут… Я начал лихорадочно подсчитывать в уме, сколько времени нужно, чтобы прорезать проходы в проволочной сети и добраться от них до дотов… «Сейчас, сейчас! — мысленно подбадривал я себя. — Сейчас они взлетят на воздух!» Но взрыва все не было. «Может быть, все они погибли у проволоки?» — мелькнула вдруг страшная мысль. Но я тут же отбросил ее… Прошло еще несколько минут, казалось, жизнь остановилась… Но вот донесся издали слабый треск трех ручных пулеметов… И я понял, что саперы били по амбразурам дотов, из которых немцы все еще продолжали отстреливаться.

Потом ручные пулеметы смолкли. На окутанное дымом пространство опустилась неестественная тишина… Я вытер выступивший на лбу пот и нетерпеливо пополз к передним рядам своих бойцов… Солдаты были охвачены тем же лихорадочным нетерпением… Они стояли молча, оцепенев, устремив неподвижные, застывшие глаза в сторону немецких позиций… И как раз в это мгновение дымовая завеса вдруг вспыхнула изнутри и оглушительный взрыв, казалось, расколол землю. С шумом обрушилось несколько вековых сосен. Над дымовой завесой взметнулся к небу гигантский столб пыли. За первым последовал второй, потом третий взрывы, еще более мощные, еще более оглушительные. Снова с грохотом повалились на землю деревья и устремились к небу столбы земли и пыли, смешанные с дымом и гарью. Над поляной, все еще окутанной дымом, установилась вдруг жуткая тишина…

Я вцепился руками в землю и приподнялся на одно колено.

«Почему не пускают белую ракету?» — тревожно спрашивал я себя. — Сержант должен был пустить в небо белую ракету. Этот сигнал должен был возвестить, что путь открыт и мы можем идти в атаку…

«Ракета! Ракета! Ракета!» — машинально повторял я про себя. Но не взвивалась в небо белая ракета! Тишина вокруг становилась все глубже. Казалось, она существует извечно и ей не было и не будет конца…

Тут из глубины леса, позади дотов, где расположен был немецкий фронт, послышались слова команды:

— Вперед! Вперед! Вперед!

Одновременно затрещали, еще не стройно, автоматы, начали взрываться гранаты.

«Они хотят заткнуть брешь!» — молнией пронеслась мысль.

Я не стал дольше ждать белой ракеты. Вскочив на ноги, я поднял над головой автомат и крикнул:

— За мной, ребята! Вперед!

Дым рассеялся, и проволочная сеть казалась совсем рядом. В ней зияло множество широких пробоин: проходы, открытые для нас смельчаками саперами. Но в этот самый момент немецкая пуля попала мне в левую ногу и я упал. Солдаты мчались мимо, не замечая меня, дико крича, почти обезумев от ярости. На развалинах трех дотов они столкнулись со встречной волной гитлеровцев, хлынувшей, чтобы заткнуть брешь. Сцепились в смертельной схватке. Все перемешалось, стрелять не было возможности. Бились врукопашную, бились ожесточенно, остервенело, пуская в ход ногти, зубы. Кололи друг друга штыками, били наотмашь прикладами. Гитлеровцы были опрокинуты, смяты, растоптаны в прах. Остатки их бежали без оглядки, ища спасения в глубине леса.

Вслед за нами вошли в прорыв и остальные наши батальоны, сосредоточенные в лесу, перед этим последним рубежом гитлеровцев. К полудню вся линия укреплений немцев была уничтожена и их фронт у Добра-Нива перестал существовать.

* * *

Когда подошли санитары и подняли меня на носилки, я попросил отнести меня сначала на поле боя… От приземистых квадратных дотов остались только груды камней и щебня, покрытые толстым слоем беловатой пыли.

Но и саперы штурмового отряда погибли все до единого. Приподнявшись на носилках, тщетно пытался я распознать среди наваленных трупов их тела. Не удалось мне разыскать и тело старшего сержанта, так и не успевшего пустить в небо белую ракету…

Глубокая печаль охватила меня. Сердце сжалось от боли. И вдруг горячая неудержимая слеза обожгла мне щеку… Я скорбел о безвестных бойцах, не оставивших нам даже имени.