Мир! Первые его мгновения пронеслись, как вихрь, как ослепительная вспышка света. Мысль, что я уцелел, вырвался живым из этого ада, потрясла, ошеломила меня. Ни умом, ни сердцем не мог я сразу объять радость, которая охватила меня тогда. Должно было пройти некоторое время, прежде чем я поверил, что это было действительно так.

Сначала внезапно прекратился этот обстрел, в течение нескольких часов бушевавший над позициями немцев. Потом бурей пронеслась по фронтам весть о прекращении огня. Обезумев от радости, солдаты выкрикивали «ура», яростно палили из винтовок, автоматов. Небо — море огня, какой-то космический фейерверк. Ввысь непрерывно взвивались ракеты, трассирующие пули. И вдруг все погасло, смолкли один за другим пулеметы и пушки, и снова тишина, тишина, почти неестественная, легкая, как пушинка, опустилась на землю и фронты. Люди еще оставались в окопах, переполненные радостью, в которую не осмеливались поверить. Одичавшие, разуверившиеся за годы войны, они никак не могли постичь простую и великую истину, что война окончилась.

Я вылез на край окопа и долго сидел, прислушиваясь к этой необычной тишине. Я безмерно устал от войны, она вымотала из меня все силы. Я делал все словно в забытьи. Мне казалось, что, продлись война хотя бы еще один день, и я бы непременно погиб. Может быть, именно поэтому я чувствовал себя таким старым. Меня состарила война, бесчисленные дни и ночи, проведенные на фронте. После стольких волнений и страданий, после всех перенесенных ужасов и мук ночь эта глубоко меня взволновала.

— Кончится ли она когда-нибудь! — нервно вырвалось у меня.

— Переживем и эту ночь, господин младший лейтенант, — услышал я рядом голос своего связного Чионки.

«Да, — подумал я. — Жизнь следовало бы измерять не количеством прожитых дней, а количеством переживаний, их глубиной и силой».

Мне хотелось вырваться из моего грустного раздумья, и, поднявшись, я стал пристально всматриваться в темноту ночи, ожидая рассвета…

Смятение, растерянность не оставляли меня. Тому, кто не пережил по-настоящему войну, не понять, как стремительно проходят порой дни и ночи на фронте. Своим бегом они раскрывают перед тобой новое качество времени — то, что длительность его зависит от восприятия человека, и тем выявляют его подлинную глубочайшую сущность. А в душе остаются после того рубцы, на сердце оседает тяжесть, притупляются чувства, сдают нервы…

«Нужно иметь крепкую струну, чтобы она вибрировала, но не рвалась», — вспомнил я слова своего связного, сказанные в одну из самых страшных минут, которые нам пришлось с ним пережить в этой войне, когда мы попали в окружение.

«Сохранила ли еще моя струна способность вибрировать?» Я чувствовал, что весть о мире застала меня неподготовленным… Я был так измучен, что не мог в должной мере радоваться ей. Ведь свои юные годы, годы, когда человек нащупывает свой путь в жизнь, я сидел не на университетской скамье, а в холодном, сыром окопе. Не по мирным и радостным улицам пришлось мне шагать, а по необъятным дорогам войны, по всей Трансильвании, вплоть до самой Чехии. И не науку должен был я штурмовать, а немецкие укрепления и доты. Вместе с сотнями и тысячами юношей моей страны встретил я грудью атаки врага, танки с черными крестами. Истекающий кровью, под свинцовым дождем переправлялся я вброд через Муреш и бурную Тиссу, прятался в подвалах Будапешта, мерз в Татрах. Окруженный гитлеровцами, целых три дня и две ночи стоял насмерть на высоте тысяча восемь с горсткой солдат в девятнадцать человек. На собственном опыте познал я коварство минных полей и опасность, таящуюся в проволочных заграждениях. Изведал и разящую силу заградительного огня немецких пулеметов и смертоносный блеск их стальных штыков.

— Господин младший лейтенант! — неожиданное обращение ко мне прервало мои размышления. Я вдруг увидел, что меня окружили бойцы моего подразделения. У каждого в руках была алюминиевая кружка с ромом. Чионка вручил такую и мне. Мы чокнулись.

— Мир на тысячу лет! — провозгласил один из бойцов, и все разом поднесли кружки к губам.

Я не любил пить и никогда не пил на фронте, но тогда сделал несколько глотков. Это было как раз то, что мне было нужно. Дружеское общение и несколько живительных глотков рассеяли мои мрачные мысли.

Бойцы разбрелись по своим окопам. Оттуда несся несмолкаемый гул голосов. Он все нарастал — радостный гул живых существ, которым посчастливилось вырваться из этой бойни. Кто-то лежа у пулемета, еще обращенного к немцам, даже тихонько запел. А позади, от наших командных пунктов, все еще неслись ликующие крики…

— Человек… таков уж человек! — снова услышал я возле себя шепот моего связного. — Он как струна, которая звучит, когда коснется ее дыхание жизни… И у каждого только одна-единственная, ему одному присущая струна!..

Он продолжал еще некоторое время распространяться на эту свою излюбленную тему — о том, что струны иногда лопаются раньше времени… Затем замолчал, как и я, задумчиво прислушиваясь к внезапному пробуждению фронтов.

— А у других… — пробормотал он вдруг, — эта струна из серебра, бессмертная…

Я любил его слушать, как голос нашей земли и наших людей. Сколько раз обдумывал я его слова в тишине. Они казались мне полными глубокого смысла, они давали утешение, пробуждали надежды. Простой, ясный взгляд на жизнь Чионки заставил меня еще сильней ощутить свое смятение.

Да, моя струна безнадежно ослабла! Хватит ли у меня сил натянуть ее так, чтобы она снова могла издавать звуки?

Я сидел на краю окопа, словно на страже. Гул голосов постепенно смолкал, поглощаемый тишиной ночи фронтов. Время словно замедлило свой ход. Вид наших позиций, царящие на них беспорядок, непрекращающаяся суета и шепот мало напоминали сейчас войну. Неожиданно с новой силой охватило меня чувство освобождения, которое я пережил в первые мгновения мира. И вдруг я почувствовал в себе силу, которую даже не подозревал.

— Чионка, — крикнул я связному. — Добудь несколько фляг с ромом! Айда к немцам!

Он побежал к окопам, а я повернулся лицом к немецким позициям. Здесь не сверкали более огоньки выстрелов, они погасли навсегда. Ракеты не взвивались в смоляную тьму неба. И орудия больше не грохотали… Глубокая пугающая тишина нависла над обширным пространством по ту сторону колючей проволоки. Немецкие позиции, темные, безмолвные, притаившиеся, казалось, вымерли…

Только вдали горизонт пламенел красным призрачным светом. Его краснота все более и более сгущалась. Иногда над кровавым заревом взметались огненные языки и, застыв, повисали в воздухе.

— Горит, — шепнул мне подошедший Чионка. — Подожгли что-то.

И вдруг кроваво-красный пылающий свет словно приблизился к нам. Из темноты четко выступили линии немецких укреплений, близкие, пустынные, покинутые.

— Они бежали! — с удивлением вырвалось у Чионки.

— Не может быть! — не поверил я. — К чему им бежать?

И, взяв одну из фляг, я зашагал к переднему краю немецкой обороны.

Пожар в той стороне ночного горизонта вспыхнул с новой силой, словно раздуваемый ветром, и на мгновение осветил темноту. Снова ясно стали видны немецкие позиции, одинокие, похожие на развалины. Застывшая пустота по ту сторону проволочных заграждений, озаренная кровавым заревом, неожиданно разозлила меня. Волнение первых минут мира, уже начавшее было смягчать мою душу, исчезло. И вновь меня охватила неутолимая ненависть к немцам, которую они сами разожгли во мне этой войной. Ненависть придала мне силы, которые я не подозревал в себе.

«Вот посмотри, — говорил я сам себе, не в силах сдержать свой гнев. — Я хотел забыть, что мы разбили их, хотел чокнуться с ними кружкой рома, а они ушли. Кто так уходит! — все сильнее злясь, продолжал я свои размышления. — Столько времени мы дрались с ними, а сейчас, когда мы их смирили, они же не желают с нами встречаться».

Я сам распалял себя. Я потерял способность управлять своими чувствами и мыслями, так обессилел и одичал я на этой войне. Сам не знаю почему, я ожидал, что немцы смиренно склонят голову перед нами.

Позднее я отдал себе отчет в том, что более всего возбуждала меня именно эта нереальная, необычная тишина, лишенная напряжения и волнения. Мне нужно было овладеть собой, чтобы быть в состоянии выносить ее тяжесть. Это была тишина, которая угнетала тебя, в которой ты растворялся, как пар. Не вытерпев, я быстрыми шагами направился к немецким позициям. Перемахнул через разрушенный окоп, перепрыгнул через несколько свежих воронок от снарядов, обогнул густой куст шиповника и вступил на ничейную землю.

— Господин младший лейтенант! — испуганно схватил меня за руку Чионка.

— Оставь! — успокоил я его. — Нам нечего бояться.

Все же некоторое время мы пристально всматривались в багровое зарево по ту сторону фронтов. В это мгновение новая мощная огненная вспышка разорвала ночную тьму. И я увидел совсем рядом сеть проволочных заграждений. Сделал знак связному. Перекинув на грудь автоматы, мы двинулись к ней. Молча пересекли развороченную снарядами, словно дикими кабанами, пашню, миновали покрытое жалкими редкими всходами ржаное поле, до которого никакой ценой не смогли добраться накануне, и стали крадучись перебегать от воронки к воронке.

Перед сетью проволочных заграждений мы остановились. Над немецкими позициями продолжала царить все та же тишина — она стала словно еще глубже. Все сильней полыхал край черного неба, освещая кровавым светом окрестности. Мы замерли, испугавшись густой черной тени, которую отбрасывала проволочная сеть, и пустоты немецких окопов. По ту сторону проволочных заграждений простиралось подлинное царство мертвых, холодное, зловещее, наводящее ужас. Ночь казалась черным окровавленным покрывалом, накинутым на землю, тишина — словно застыла. И вдруг до нашего слуха донесся жалобный зов:

— Kamerad!.. Kamerad!..

Мы вздрогнули — так страшен был этот крик среди мертвой тишины окопов. Эхо отозвалось на него далеким приглушенным стоном. И снова воцарилась тишина, холодная, непроницаемая, пугающая. Я вдруг почувствовал, что кровь бросилась мне в голову, в ушах зазвенело, лихорадочно забился пульс на висках…

— Оставайтесь здесь! — крикнул мне Чионка и, пригнувшись, с автоматом наперевес стал осторожно пробираться сквозь проволочную сеть. Вскоре он скрылся в ее черной паутине, а через несколько мгновений вынырнул уже по другую ее сторону. Его высокая статная фигура четко выделялась на кроваво-красном фоне пылающего неба. Он знаком подозвал меня, и я по его следам протиснулся сквозь колючую проволоку.

В нескольких шагах начинались линии обороны немцев. Справа я увидел развороченные окопы с вздыбленными брустверами и ясно различил в них места пулеметных гнезд, а между ними густую цепочку чернеющих ячеек для стрелков. Вдруг Чионка, схватив меня за руку, рывком пригнул к земле: прямо на нас глядело черное разверстое дуло пулемета. Я лег на землю затаив дыхание, держа палец на спусковом крючке, а Чионка осторожно пополз вдоль окопа с гранатой в руке. Возле пулемета он вскочил и взмахнул рукой. Но тут же опустил ее и застыл на краю окопа. Я приблизился к нему. Возле пулемета с полной обоймой никого не было… Рядом на земле лежали брошенная немецкая шинель, одеяло, квадратная синеватая каска, противогаз… В окопе было несколько закрытых ящиков с патронами и один раскрытый с черными гранатами, уложенными в нем, как стальные яйца. Позади пулемета, на краю воронки от снаряда, валялись автоматы и ружья, несколько свернутых в трубки плащ-палаток и алюминиевые солдатские котелки. Чионка поднял один, из которого торчала ложка. На дне оставалось еще какое-то варево.

— Они только что ушли, — пробормотал он, словно про себя, и выпустил из рук котелок. Тот покатился по земле, упал в яму и зловеще звякнул, ударившись о пулемет. Тишина после этого показалась еще глубже, еще страшней. В этот миг снова раздался жалобный крик: Kamerad! Kamerad! — Он звучал теперь глуше, слабей.

Мы стали исследовать немецкие окопы в той стороне, откуда доносился звук. Ночь то освещалась кровавым заревом, то снова погружалась во тьму.

— Наверное, раненый! — шепнул Чионка взволнованно. — Борется со смертью.

Мы снова пошли на голос. Миновали другие траншеи и окопы, развороченные, обрушенные снарядами, и вступили в зону, где земля была буквально перемолота, превращена в пыль нашей артиллерией. Десятки и десятки трупов, затянутые в мышино-серые мундиры с серебристыми петлицами, лежали распростертые, смешанные с землей, свисали с окопов, скорчились на дне широких ям. И всюду валялись брошенные винтовки и пулеметы, патроны и гранаты, размотанные пулеметные ленты, темные стальные каски, ящики с боеприпасами, противогазы… При вспышках зарева все это нагромождение боевой техники и растерзанных, изуродованных трупов казалось омытым кровью…

Чионка так испугался, что потянул меня за рукав, чтобы увести. Но споткнулся о чей-то труп, наполовину засыпанный землей, и повернул его лицом вверх. Мы склонились над убитым. На нас смотрели мертвые остекленевшие глаза, в которых тускло отражался отблеск далекого пожарища. Лоб молодой, гладкий, волосы белокурые, мягкие. Тонкие синие губы плотно сжаты, словно человек хотел задержать хлынувшую изнутри кровь, и она двумя тонкими струйками просочилась по углам его рта.

Снова раздался стон раненого, такой же глухой и на этот раз так близко, что мы вздрогнули. Чионка кинулся на голос, шагая через трупы, обогнул несколько окопов и склонился над одной из ям для снарядов… Там я и нашел его. Он стоял на коленях перед распростертым на дне немецким солдатом, стараясь расстегнуть ему китель на груди. Я вдруг почувствовал страшную слабость и вынужден был опуститься на край ямы. Я ничем не мог помочь своему связному — ему пришлось одному возиться с раненым, стянуть с него китель, забинтовать грудь…

— Ох, ох, — стонал немец, лежа с закрытыми глазами и бессильно свесив голову на плечо. — …Ach, Kamerad!.. Bruder, lass mich nicht bei den Bolschewiken!

Чионка не выдержал и легонько шлепнул раненого ладонью по губам, тихонько выругавшись про себя. Немец открыл глаза, но был слишком слаб, чтобы разглядеть наши липа.

— Wasser , — простонал он. — Wasser!

Чионка поднес к его губам флягу с ромом. Несколько глотков совершенно сморили раненого, и он обмяк у него на руках, как тряпка. Обхватив немца поперек туловища, Чионка выволок его на край ямы рядом со мной. Затем устало опустился на землю и положил его голову к себе на колени. Раненый перестал стонать, но дышал все также прерывисто и трудно. Он совсем обессилел. На лице его играли красные отсветы пожара.

Но меня не трогали страдания немца. «Бежали твои», — мысленно выговаривал я ему. Потом отвернулся, снова охваченный ненавистью. Оцепенев, продолжал я сидеть на краю воронки, устремив невидящий взор в пустоту немецких позиций, освещенных кроваво-красным заревом.

Вдруг я вздрогнул — я заметил среди развалин какую-то блуждающую тень. Человек внезапно выскочил из тьмы с той стороны, где были вповалку нагромождены мертвецы, и мчался, перескакивая через окопы и ямы, наперерез полю, к переднему краю. Время от времени он вскидывал руку, в которой сверкала сталь пистолета, и что-то выкрикивал хриплым, ржавым голосом. Иногда вдруг застывал на месте, дрожа всем телом, и стрелял в воздух. Потом снова бросался бежать, не разбирая дороги, по окопам и трупам, громко вопя и бессмысленно тыкаясь в проволоку. Когда он промчался мимо нас, одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: этот человек ничего не видит перед собой, он гонится за видениями своего разгоряченного мозга…

В одно из мгновений, когда беглец остановился неподалеку, чтобы вновь выстрелить в сторону наших позиций, я успел разглядеть его. Это был немецкий офицер высокого роста, худой, стройный, со смуглым болезненным лицом. Китель его был распахнут на груди, голова обнажена; взлохмаченные, сбившиеся волосы трепал ветер, свободно гулявший над полем боя, доносивший до нас запахи горящей серы, крови и трупов.

Чионка опустил на землю раненого и стал спокойно целиться из автомата в офицера. Но я успел схватить дуло и направить его в землю.

— Брось, — шепнул я ему. — Он сумасшедший.

И, словно в подтверждение моих слов, офицер начал вдруг визгливо и истерически выкрикивать:

— Die Bolschewiken!.. Haltet die Bolschewiken auf!.. Vorwärts, Jungen!..

И тут же исчез, растворившись, как призрак, во тьме, в той самой стороне, где появился. Чионка бросил на меня сердитый взгляд, все еще продолжая держать в руке автомат. Он явно жалел, что не пристрелил сумасшедшего офицера.

— Они бы весь мир ввергли в безумие, — пробурчал он. И, взвалив раненого на спину, направился к нашим позициям. Я молча последовал за ним. Сознаюсь, мне противно было идти за этим немцем, как бывает противно иногда следовать за гробом человека, которого в жизни презирал.

Кроваво-красная полоса позади нас медленно угасала, и на застывшие мертвые немецкие позиции снова спустилась ночная тьма.

* * *

Мне казалось, что этой ночи не будет конца. Обессиленный, опустился я на край окопа. В душе снова была растерянность, мозг терзали мрачные мысли. Пребывание на фронте озлобило меня — ведь мне полностью пришлось изведать горечь этой страшнейшей из войн. Я смертельно ненавидел немцев, потому что познал их звериную жестокость. Но должен признаться, что до этой ночи, когда им пришел конец, я еще не осознавал полностью, что значил для человечества добытый нами мир. «Безумие, — испуганно повторял я про себя слова связного. — Они бы весь мир ввергли в безумие». И мне вдоуг пришла на память карикатура, которую я видел несколько лет тому назад. Над опустошенной, испепеленной Европой, подобно духу смерти, блуждала кровавая, мрачная тень Гитлера… Так же блуждал сейчас по оставленным разрушенным окопам этот безумный гитлеровский офицер!

— У него лопнула струна, — сказал мне на обратном пути Чионка.

И меня осенила вдруг истина, глубоко меня поразившая: у немцев не было больше сил противиться своему падению! Они просто рухнули и развалились. Струна их души не могла больше вибрировать и звучать на своей последней заключительной ноте… Она лопнула… «Все равно они бы пришли к безумию, — сказал я себе. — Победа низвергла бы их так же, как и поражение. Они не могли противостоять своему неистовству».

И меня снова охватило ликующее чувство, что я спасся, вышел живым из этой бойни. Каждую последующую минуту это чувство становилось все сильней. Я сознавал, что имею полное право на радость, имею право ликовать от счастья. Но жизнь не выработала во мне этой привычки, и поэтому я стеснялся своей радости, стеснялся выражать ее открыто. Все же через некоторое время тишина этой ночи принесла успокоение и моим взволнованным чувствам и смятенным мыслям.

— Чионка! — крикнул я. — Неси ром, выпьем за мир!

И я глупо, по-мальчишески, опорожнил залпом полную кружку. Без привычки она сразила меня. Ослабев, я свалился у окопа и мгновенно заснул спокойным, глубоким сном.

Проснулся я на рассвете. Над окопами еще висели беловатые сумерки. Горизонт в стороне немецких позиций, где ночью пылало зарево пожара, был затянут сейчас густым облаком дыма. «Взорвали нефтехранилище!» — мелькнула мысль. Ветер гнал дым в нашу сторону, и легкая, черная, почти не различимая на глаз копоть медленно оседала на землю, покрывая окопы, трупы, проволочные заграждения, отчего они казались сейчас еще темнее, неподвижней, пустынней.

Наши вышли из окопов. Стояли кучками у пулеметов. Болтали, смеялись, напевали — продолжали, очевидно, вести себя так же, как и всю эту ночь. Но вот со стороны расположения наших командных пунктов послышался громкий, победный звук горна. Высокий и чистый, он словно возвещал на заре первого дня мира о рождении нового мира на земле…

Я сидел умиротворенный в окружении этой тишины на краю окопа. Чионка еще спал, свернувшись рядом под плащ-палаткой, как всегда положив автомат у изголовья.

И его наконец сморила усталость бесчисленных, бессонных ночей войны. На протяжении всей кампании это был, может быть, третий или четвертый раз, что я видел его спящим. Он охранял меня неусыпно, каждое мгновение дня и ночи, где бы мы ни находились — при наступлении и в окопе, под ураганным огнем немецких пулеметов и во время длительных изнурительных маршей. Он был всегда рядом. Я научился ценить его советы в самые трудные минуты жизни, доверять его зоркому глазу, верной руке и сердцу брата…

Я смотрел на спящего Чионку и думал, что надо обязательно увидеться с ним после войны. Посидим как-нибудь на досуге, может быть, за бутылкой доброго вина, потолкуем спокойно об всем, что было… «Дружба в боях и смертельная опасность связывает людей крепче всего на свете, — говорил я себе. — Даже крепче, быть может, чем любовь!..»

Первые лучи восходящего солнца ласковым сиянием коснулись высокого, прямого лба, прикрытых ресницами глаз, круглого носа на спокойном и безмятежном лице Чионки. Вся остальная часть лица была покрыта черной густой бородой, запыленной и сбитой, как войлок. Так же, очевидно, выглядела и моя физиономия, потому что обычно мы брились вместе. Чионка раздобыл себе великолепную немецкую бритву — он нашел ее в каком-то брошенном ранце. Одного прикосновения к ремню было достаточно, чтобы этот чудодейственный инструмент снимал самую жесткую закоренелую щетину, превращая кожу в гладкий, мягкий атлас. Я стал ощупывать свою бороду, ужасаясь ее жесткости. Нам обоим надо было привести себя в человеческий вид, и прежде всего побриться. Я стал будить Чионку. Но куда там! Он только повернулся на другой бок, еще больше съежившись под своей плащ-палаткой. Мне стало жаль нарушать его сон.

Да, впрочем, у меня уже не было на то времени — связной полка вызвал меня вместе с остальными ротными офицерами на командный пункт. А там мы едва успели пожать друг другу руки, выкурить по сигарете и получить новый приказ. Нужно было немедленно выступить вслед бежавшим немцам. Командование получило сведения, что некоторые из неприятельских подразделений намеревались оказывать сопротивление, не считаясь с приказом о капитуляции. Нельзя было дать им время организоваться, минировать дороги, взрывать мосты, разрушать и сжигать селения и города. Нужно было догнать их как можно скорее, рассеять, обезоружить до того, как им удастся добраться до демаркационной линии между союзниками. В полку осталось всего семь офицеров. Поскольку я был самым младшим из них, я попросил разрешения пойти во главе головного отряда.

— Нужно преследовать их по пятам! — приказал мне полковник. — А если вздумают огрызаться, расстреливать в упор из пулеметов. Тут же на месте. Не задумываясь.

Я козырнул и вышел.

Полчаса спустя я нашел свою роту построенной у обочины шоссе, того самого, по которому бежали немцы. Рапортовал мне пожилой усатый сержант — от напряжения его поднятая к каске рука дрожала. Почти все унтер-офицеры пали в последних боях, офицеров, кроме меня, в роте не было ни одного уже более двух недель.

Когда я увидел жалкую горстку людей, сбившихся у края дороги, и услышал в ответ на свое приветствие жидкие, нестройные голоса, напоминающие крики новобранцев, впервые прибывших в казарму, меня охватила глубокая печаль. Я остался стоять у канавы, держа руку у каски и смотря на них затуманенными глазами. Где вы, мои доблестные воины, когда-то составлявшие взводы моей роты, шагавшие со мною по дорогам войны? И вдруг я их увидел, увидел всех, кто погиб. Десятки, сотни восковых лиц, окутанных дымом, покрытых окопной пылью, стояли, выстроившись в ряд по краю шоссе, теряясь вдали. Я задрожал, потрясенный этим видением. «Четыреста восемьдесят три», — подсказала мне вдруг память. «Четыреста восемьдесят три», — машинально повторил я про себя страшную цифру. Четыреста восемьдесят три бойца были бы сейчас в моей роте, если бы никто из них не погиб!..

Я пожал тяжелую, жесткую руку сержанта, все еще находясь во власти видения.

— Это все? — спросил я его упавшим голосом.

— Так точно, господин младший лейтенант, все! — отрапортовал он. — Двадцать семь человек.

Я обошел ряды бойцов — тринадцать рядов по двое в ряд, — пожимая каждому руку. Впереди стояли двенадцать пулеметчиков с пулеметами. Все они были перевязаны крест-накрест лентами. За ними заряжающие с коробками в руках и с автоматами на шее. По численности моя рота была в несколько раз меньше, чем полагалось по штату роте военного времени. Но огневыми средствами она была укомплектована полностью. В любую минуту мы могли выставить против неприятеля двенадцать исправных пулеметов. Они были все здесь, налицо. Я распределил роту между тремя сержантами, по восемь человек и по четыре пулемета на каждую группу. Таким образом каждый из сержантов возглавлял взвод.

Выслав вперед дозор, мы не спеша двинулись следом, чтобы дать ему время уйти вперед. Как раз в этот миг позади нас взошло солнце. И все кругом — и это майское утро, и простор земли, изрезанной траншеями, растерзанной снарядами, и бескрайний голубой воздух — наполнилось вдруг живым, сверкающим светом… Бойцы повернули лица к солнцу и, повеселев, пошли, громко отбивая шаг, затянув песню:

Зеленый лист, дубовый лист, В поход пошел наш Георгицэ!..

Эта была самая любимая моя песня, бойцы это знали. И то, что они выбрали сейчас именно ее, глубоко меня тронуло. Жестокие испытания войны крепко спаяли меня с моими людьми.

Вскоре мы достигли немецких позиций. Оставленный нашим дозором знак указывал, что нам надлежало обойти шоссе — оно было здесь заминировано. В стороне от шоссе дозорные проделали для нас проходы в проволочных заграждениях. Пройдя через них, мы наткнулись на четыре противотанковые пушки, втиснутые в низкое убежище с земляным бруствером, из которого торчали их дула, нацеленные на шоссе. Затворы у всех орудий были сняты. Кругом в беспорядке валялись шинели, плащ-палатки, черные стальные каски, противогазы, а также множество винтовок и автоматов, ящиков с боеприпасами, противотанковых гранат, пулеметных лент… Немцы бежали, оставив и сбросив с себя все, что могло помешать или затруднить им бегство. Много было трупов. Особенно бросился мне в глаза один, у края шоссе. Он лежал, уткнувшись носом в землю, опершись на локоть — в той позе, как его сразила пуля, когда он хотел присоединиться к бегущим. Каска свалилась у него с головы, и видны были часть лысины на макушке и жирный затылок, выпиравший из чересчур тугого ворота кителя.

Не задерживаясь, мы обошли минированный участок и снова вышли на шоссе. Примерно через час мы добрались до первого села. Возле околицы нам встретилась группа ребятишек. Любопытные и испуганные, они стояли, готовые сорваться с места в любое мгновение. Но мы с ними быстро договорились, и они повели нас к немецким орудиям, спрятанным под ивами. Заржавленные, грязные, орудия все были приведены в негодность: затворы сняты, стволы исковерканы.

Мы прошли через село, не встретив по пути ни души, словно оно было пустым. Но перед домом, где располагалась сельская управа, мы увидели трех низкорослых, толстых, неповоротливых чехов в грубошерстных костюмах. Мы заметили их еще издали, когда они неуклюже перебирались через канаву, подталкивая друг друга, перепуганные, словно им предстояло вступить сейчас в бой. Все трое остановились посреди шоссе, больше поглядывая назад, на раскрытые ворота управы, чем вперед, на нас. Самый пожилой из них, в кожаной шапке, прижимал к груди какую-то бумагу. Увидев нас, он опустил руку с бумагой и недоуменно переглянулся со своими спутниками. Встреча явно разочаровала старика. Очевидно, он полагал увидеть огромное войско, с сотнями орудий и пулеметов, гордо восседавшее на танках и автомашинах, от грохота которых гремело бы шоссе и дрожали бы стекла в окнах… А увидел горстку ободранных, усталых бойцов, меньше самого крошечного из немецких подразделений, с которым приходилось им встречаться, марширующим «гусиным шагом», под командованием какого-нибудь надутого фельдфебеля.

Когда мы подошли к ним вплотную, все трое чехов сняли фуражки.

— Добро пожаловать, — робко приветствовал нас старик с бумагой и замолчал, явно не зная, что говорить дальше. Позднее, извиняясь, он признался мне, что всего несколько часов назад стал старостой — его выбрали крестьяне на место прежнего, ушедшего с гитлеровцами.

— Есть еще немцы в селе? — спросил я чеха.

— Нет, господин офицер! — ответил старик по-немецки. — Нет! — повторил он, для большей убедительности отрицательно качнув головой. — Последняя машина прошла под утро, часа в четыре…

— Значит, они опередили нас на пять часов, — быстро подсчитал я в уме. — Да еще на машинах!

— А оружие, патроны есть?

— Нет. Ничего нет! — заверил старик. — Все немцы позабирали… Даже охотничьи ружья…

— Хорошо, — закончил я разговор. — Все, что найдется из оружия и боеприпасов, сносить в управу… Вы, — я ткнул пальцем старика в грудь, — отвечаете за спокойствие села.

Старик козырнул, а я дал знак бойцам продолжать путь. Но не успели мы сделать и несколько шагов, как услышали за собою крик.

— Господин офицер! Господин офицер! — старик бежал за нами, протягивая мне бумагу. — А что нам делать?

— Что делать? Да что хотите! — пожал я плечами. — Вы свободны!

Но старик продолжал показывать мне свой клочок бумаги, явно неудовлетворенный таким ответом. Я взял у него из рук бумагу и быстро пробежал ее. Это была заранее приготовленная речь для встречи с нами, где мы величались «героями» и «освободителями». Я вернул старосте его бумагу и, успокоительно потрепав по плечу, сказал:

— Подождите, скоро подойдут наши. Сохраните ее для них.

Все трое чехов остались стоять посреди шоссе. А мы продолжали путь. У ворот какого-то дома мы увидели развевающийся немецкий флаг со свастикой. От нашего дозорного, поджидавшего нас здесь на шоссе, мы узнали, что в этом доме помещался командный пункт гитлеровской артиллерии. В суматохе бегства немцы забыли о флаге, а из жителей села никто не отважился снять его. Пока я это понял, флаг уже лежал распростертый на земле, и бойцы с наслаждением топтали его ногами, чертыхаясь и проклиная гитлеровцев.

Так и остался он лежать, растерзанный, посреди шоссе, а мы, перескочив через придорожную канаву, скорым шагом двинулись дальше вдоль каменных заборов крестьянских дворов.

Только когда мы уже подошли к самой околице, жители села стали выглядывать из ворот и окон — старики, женщины, дети. В их взглядах мы читали то же недоумение, что и у старика старосты. Они словно спрашивали нас: «Да как же вам удалось одолеть немцев?»

Вдруг из каких-то ворот выскочил на улицу ребенок и замер, испуганный. Чионка подхватил его на руки и стал ласково гладить по кудрявым белокурым волосам. Мы вывернули все карманы, чтобы угостить маленького чеха. Но с трудом отыскали лишь зачерствелый солдатский сухарь и несколько запыленных кусочков сахару.

Мы шли после того несколько часов подряд, но так и не догнали немцев. Изредка нам снова попадались на шоссе и в придорожных канавах брошенные поломанные винтовки, пулеметы и орудия без затворов, ящики с боеприпасами, рассыпанные гранаты…

— Все повыбрасывали, чтобы легче было драпать, — говорили бойцы.

После полудня мы вступили в другое село, маленькое и бедное. Оно казалось таким же пустым, как первое. Здесь даже староста не вышел нам навстречу. Я сам направился в здание управы и застал там несколько крестьян, окруживших человека, который говорил по телефону. Услышав наши шаги у дверей, крестьяне испуганно повернули к нам лица и застыли, прижавшись к стене. Я взял из рук говорившего трубку и приложил к уху. На другом конце провода кто-то тихим дрожащим голосом говорил по-чешски.

— С кем вы разговаривали? — спросил я.

— С соседним селом, — ответил крестьянин, немного успокоившись. — Им тоже удалось спастись… Последние немцы ушли оттуда перед полуднем…

Я попросил его передать жителям села, что мы скоро будем у них. А затем послал одного из парней, застывших у стены, за старостой. Он явился мгновенно — я едва успел выпить стакан воды. Это был человек уже в летах, но еще крепкий, с продолговатым смуглым лицом и блестящими глазами, но несколько хмурым взглядом. Он приветствовал нас очень уверенно, с достоинством. Стараясь умерить свой слишком громкий и резкий голос, он сообщил, что не его вина в том, что он был старостой при немцах, — крестьяне заставили его занять эту должность против его воли.

— Да, мы его заставили, — выскочило несколько человек в его защиту. — Чтобы немцы не назначили своего.

Я их успокоил и сказал старосте, что отныне он отвечает за спокойствие села. Не задерживаясь дольше, мы двинулись в путь. Староста и крестьяне проводили нас до околицы.

* * *

Под вечер мы пересекли третье село, все еще не нагнав немцев. Смеркалось, и мы решили заночевать под сенью молодых ив, посаженных по обе стороны шоссе. Тут, в поле, мы были в большей безопасности, чем в любом другом месте.

В ивняке нас поджидал один из дозорных. Он задержался, чтобы предупредить, что на обочине дороги немцами брошено несколько грузовых автомашин. Приказав всем быть наготове, я с Чионкой и дозорным пошел вперед по шоссе. Скоро мы увидели брошенные машины. Здесь было около полудесятка грузовиков с разбитыми моторами и сожженными шинами.

— У них вышел бензин! — обрадовался Чионка. Мы вызвали всех к машинам. Наспех поужинав тем, что еще оставалось в наших ранцах, бойцы улеглись в канаве, натаскав в нее всякого тряпья из грузовиков. Но я никак не мог заснуть. Снова одолевали меня тревожные мысли. Я не понимал немцев. «Какого черта они бегут? — задавал я себе вопрос. — Вся Германия оккупирована. Берлин капитулировал. Союзные войска встретились на Эльбе. Куда они бегут? Зачем? Чтобы перегруппироваться где-нибудь в горах? Может быть: отход их был достаточно организованным».

За целый день нам не удалось взять в плен ни одного немца. Не встречали мы больше и брошенного оружия. Определенно, они где-то перегруппировываются. Меня снова охватила злоба и ненависть к гитлеровцам… Не передохнув и часа, я приказал будить бойцов.

— Мы должны преследовать их по пятам, — повторил я им слова полковника. — Сейчас, когда они бросили свои машины и идут, как мы, пешком, мы сможем нагнать их. Так оно и произошло. Всю ночь шли мы форсированным маршем по шоссе, позволяя себе лишь редкие и короткие передышки. Пересекли еще два села, молчаливые и пустынные, погруженные в ночную тьму, встретив лишь несколько групп перепуганных селян. Под утро нас снова остановил наш дозор. Шоссе в нескольких стах метрах отсюда спускалось в ложбину.

— Мы их нагнали, — доложил мне сержант, начальник дозора. — Они там, в ложбине.

Мы расположились на привал в придорожной канаве. Я с начальником дозора вылез на ее край. В слабом ночном свете мне все же удалось различить легкий беловатый дымок, подымавшийся из середины ложбины.

— Они остановились здесь на ночевку, — пояснил мне сержант.

— Много их? — спросил я.

— Порядочно, — ответил он и, подумав, серьезно добавил: — Да, много, несколько сот человек… с лошадьми, повозками, со всяким скарбом… Должно быть, какой-нибудь полковой обоз.

Мы стали с ним красться вдоль канавы и, достигнув края ложбины, растянулись на земле, чтобы можно было наблюдать за тем, что делалось у немцев. Отсюда нам все было видно как на ладони. Донесение сержанта соответствовало действительности — в ложбине стояла на привале большая немецкая колонна с десятком — полтора запряженных повозок, готовых двинуться в путь в любое мгновение. Вокруг вповалку спали солдаты. Все это нагромождение людей, лошадей и телег было окутано ночной тьмой, более глубокой и густой на дне ложбины. Только возле разведенного посреди ложбины огня — от него и поднимался тот легкий дымок, который я приметил издали, — клевало носом несколько часовых.

С час пролежали мы так, на животах. Меня тревожила мысль о малочисленности моей роты. В состоянии ли были мы, горстка людей, вступить в бой с целой неприятельской колонной? Что могли мы противопоставить этим сотням хорошо вооруженных людей с огромным количеством боеприпасов и, несомненно, ожесточенных против нас? Но нельзя было медлить, надо было принимать какое-то решение. Может быть, дождаться наших? Но они были еще на расстоянии более суток ходьбы от нас… Дать немцам уйти? Ни в коем случае! Надо взять их врасплох. Атаковать внезапно, чтобы они не успели прийти в себя. Мы находились сейчас в более выгодном положении — наверху. К тому же они о нас не знали. Я вызвал к себе сержантов, объяснил им свой план операции и дал каждой группе задание. Спустя полчаса все наши двенадцать пулеметов были расставлены на окрестных холмах и приведены в полную боевую готовность.

Мы ждали утра. Еще до наступления рассвета, когда ночь только-только начала рассеиваться и на горизонт, лаская, набежала первая волна света, я поднял пистолет и несколько раз выстрелил в воздух. Выстрелы гулко прозвучали в ночной тишине. Сразу же ударили все двенадцать пулеметов. Первые очереди пронеслись угрожающе над головами немцев. Еще не очнувшись от сна, они бросились к повозкам, к оружию. Образовалась невероятная давка. Если бы они открыли ответный огонь, нам стоило лишь взять немного ниже и следующие очереди ударили бы в самую их гущу. Толчея и давка внизу все усиливались, раздавались испуганные крики, ржали кони, беспорядочно гремели одиночные выстрелы. Но уже вскоре первые группы немцев стали поднимать руки, беспокойно вертясь на месте, не понимая, откуда, в сущности, стреляют. Мало-помалу все больше и больше рук вскидывалось вверх. Под конец стрельба в ложбине совсем прекратилась. Тогда вышел на хребет мой пожилой сержант и знаком приказал немцам бросить оружие и выйти на шоссе. Наши пулеметы время от времени давали очереди в воздух для устрашения. Беспорядочно построившись, с поднятыми вверх руками гитлеровцы двинулись к нам.

На шоссе немцы, встав в затылок, прошли гуськом между двумя пулеметами, установленными по обочинам. Они шли гордо и надменно, глаза смотрели холодно, хмуро и свирепо. Два бойца проверяли, не оставили ли они при себе оружия. Один высокий, щуплый унтер-офицер заартачился было, не хотел позволить себя обыскать. Но, получив хорошего тумака, вылетел из ряда и завертелся на месте. А когда почувствовал приставленный к боку автомат, разом присмирел и вынул из кармана маленький, с ладонь, пистолет. После проверки пленные опустили руки и под наведенными дулами пулеметов построились в колонну.

Целых два часа длилась эта процедура. В колонне я насчитал двести шестьдесят шесть человек. Сваленное оружие и боеприпасы мы нагрузили на повозки. Одну повозку мы отобрали для себя, взвалив на нее ящики со снарядами и гранатами, несколько запасных пулеметов и продовольствие, так чтобы всего у нас было вволю. А затем каждый выбрал себе по коню, из тех, что привязаны были к задкам телег. Для меня Чионка, перерыв все повозки, раздобыл даже седло. Я проследил, как прошла вереница телег, направляясь назад к покинутым немцами позициям. Ее сопровождали с боков два наших бойца верхом, с автоматами в руках.

Немцы показали себя более разумными и дисциплинированными, чем я ожидал. Я поставил по бокам колонны четырех бойцов, тоже верхом, и колонна двинулась в путь. Пленные шли сомкнутым строем, отбивая шаг, но лица солдат были хмуры и глаза опущены вниз. «Они утратили всякую надежду, — подумал я, глядя на них. — Роботы… А может, и им осточертела война?»

— Дураки! — крикнул Чионка, следя глазами, как они проходили перед нами. — Кто вас заставлял бежать? Потопаете теперь обратно пешочком!

Вскоре колонна скрылась за завесой пыли. Тогда построились и мы — дозор на пятьсот — шестьсот метров впереди, повозка с трофейным имуществом позади, бойцы на конях посередине. И мы двинулись рысью по шоссе, догонять других немцев. Настроение у всех было приподнятое — ведь мы были избавлены от изнурительного марша и нас больше не беспокоила мысль, что мы не сможем нагнать немцев. В случае надобности мы могли делать до десяти километров в час. Впрочем, нам нельзя было слишком отрываться от своих. Кто знал, какие еще неожиданности ждали нас впереди!

В первом же селе мы выяснили, что последняя колонна немцев прошла здесь всего несколько часов назад. Теперь мы действительно шли за ними по пятам. Пришпорив коней, мы галопом помчались вперед. В восьми — десяти километрах от села мы нагнали немцев и с ходу открыли по ним огонь из автоматов. Полагая, очевидно, что мы лишь передовой отряд кавалерии, которую они научились бояться еще в венгерской степи, где в составе корпуса генерала Плиева действовали и наши кавалеристы, немцы бросились врассыпную. Но вскоре снова стянулись к шоссе и. покорно сдав оружие, отправились под конвоем двух бойцов вслед за первом колонной, назад к своим покинутым позициям. Их было немного более сотни — остатки разгромленного русскими венского полка, пытавшегося пробраться в Австрию.

Сейчас меня больше всего тревожил вопрос о конвое. Мне уже пришлось выделить на сопровождение двух колонн восемь человек и четыре пулемета, то есть треть моего боевого состава. Если дело и дальше так пойдет, не останусь ли я не сегодня-завтра вдвоем с Чионкой?

И так получилось, что я больше всего стал теперь бояться пленных. Впрочем, я надеялся, что их осталось не так уж много на нашей дороге. Но я ошибся. После полудня мы нагнали еще сто семьдесят пять усталых и голодных немецких солдат, покорно ждавших нас на краю села. На этот раз это были остатки баварской дивизии, той самой, с которой нам пришлось сражаться в последнюю ночь войны, где командование и высшее офицерство в ту же ночь бежало на машинах по направлению к Мюнхену. Делегация этой разгромленной дивизии даже вышла нам навстречу с белым флагом и белыми повязками на руках. Возглавлял ее чернявый фельдфебель, раненный в руку. Он говорил с нами спокойно и покорно. Они понимают, что война проиграна и нужно сдаваться в плен… Но и мы обязаны гарантировать им как военнопленным жизнь. Он просил меня особенно учесть то обстоятельство, что они добровольно, еще до нашего прихода, сложили оружие, и указал при этом на сваленные в кучу у канавы винтовки и пулеметы. Но все они были исковерканы, разбиты.

— Почему вы вывели из строя оружие? — крикнул я, взбешенный, и, натянув поводья, врезался с конем в их ряды.

— Пулеметы к бою! — приказал я бойцам.

И мгновение спустя вся эта толпа почти в двести человек стояла, дрожа от страха, перед дулами восьми пулеметов.

У меня не было, конечно, намерения стрелять в пленных. Я хотел только запугать их. А главное, у меня возникла идея — и этот маневр должен был помочь мне осуществить ее. Я велел дать несколько очередей в воздух. Затем, знаком приказав прекратить стрельбу, крикнул яростно:

— В две минуты построиться в колонну… Исполнять!

Не через две, но через пять минут колонна в безупречном порядке стояла, построившись, на середине шоссе, как на учебном плацу. «Прекрасно, — подумал я. — Этому вас обучили на славу». Я проехал на коне вдоль колонны, стараясь придать себе по возможности грозный вид. Передвинул всех офицеров в передние ряды и приказал пленным бросить на дорогу оставшееся оружие. Были брошены несколько пистолетов и запасных обойм. Я знаком приказал Чионке подобрать их. Фельдфебель, возглавлявший делегацию, передал ему еще две припрятанные гранаты.

Теперь надо было выполнить то, что я задумал. Я приказал выйти ко мне старшему по чину офицеру. Из колонны выступил маленького роста белобрысый капитан с круглыми глазами цвета конопляного семени… Сойдя с коня, я знаком приказал ему перейти вместе со мною канаву. Остановившись по другую ее сторону на линии колонны, я с безразличным видом стал играть своим пистолетом, бросая время от времени на своего спутника хмурые взгляды исподлобья… Когда я решил, что атмосфера достаточно накалена, я спросил, сверля капитана взглядом:

— Вам известно, что немецкая армия безоговорочно капитулировала и что все оружие является нашими военными трофеями?

— Известно.

— Так как же вы смели допустить его порчу?

— Я подумал, что так будет лучше, — ответил он убежденно. — Я это сделал, чтобы устранить возможность нежелательных инцидентов, которые могли стоить жизни моим солдатам…

«Так, так, — сказал я себе. — Прекрасно. Ты как раз подходящий для меня человек…»

— Значит, вам дорога жизнь ваших солдат? — спросил я.

— Конечно, — прошептал он. — Мы всю войну прошли вместе…

Я сунул пистолет в кобуру и приказал ему:

— Выньте карту. Раскройте. Найдите дорогу, на которой мы сейчас находимся. Так, хорошо, — одобрил я, когда он мне указал соответствующее место на ней. — Примите команду над колонной и отправитесь в этом направлении навстречу нашим частям. Исполняйте!

Немец вздохнул с облегчением, козырнул и уже собрался перепрыгнуть через канаву, как вдруг остановился в замешательстве и двинулся нерешительно обратно ко мне.

— А если я встречу кого-нибудь, господин младший лейтенант? — спросил он. — Ведь у меня нет ничего на руках, никакого документа!

— Вам нужна справка? — понял я его.

— Да, да, — закивал он головой, оживившись.

Что было мне делать? Я вынул из планшета бумагу и коротко набросал: «Военнопленному, капитану Герману Шульце, поручается вести колонну обезоруженных немецких солдат и офицеров в количестве ста семидесяти пяти человек до встречи с румынскими или советскими частями». Подписал, поставил дату, час выхода и вручил капитану. Довольный, он снова козырнул и четким шагом направился к колонне, застывшей на шоссе в ожидании его. Остановился перед ней в безукоризненной позиции и четко по-немецки скомандовал: «Смирно! Налево! Вперед! Марш!»

Солдаты вздрогнули, как наэлектризованные. Мне же стало вдруг так противно, что я невольно закрыл глаза. Дальнейшее я воспринимал уже только по слуху: «Штрам-шхрам», — поворот на месте… «Рап-рап-рап!» — четкие размеренные шаги… Они удаляются, становятся глуше. Когда я снова открыл глаза, колонна была уже далеко. Я почувствовал внезапное головокружение и нащупал рукою уздечку, чтобы было на что опереться…

На третий день мы все еще рысью мчались по шоссе, нагоняя немцев. Настроение по-прежнему было бодрое. Мы хорошо выспались ночью в амбаре какой-то покинутой фермы. Наши кони тоже там отдохнули, и корма для них нашлось вдосталь. За ночь нас никто не потревожил. Под утро ко мне привели хозяина фермы, всю ночь вертевшегося вокруг своей усадьбы с четырьмя псами. Он сбежал из дому под вечер, когда увидел удиравших по шоссе немцев на танках и автомашинах.

— У них не было бензина… Половина танков и машин шла на буксире. Едва тащились… — объяснял нам чех на ломаном немецком языке.

Я был убежден, что мы нагнали наконец те первые немецкие колонны, которые оставили позиции в ночь с 8 на 9 мая, после приказа о прекращении огня, и что за ними больше никого не было. Быть может, только штабным офицерам удалось перейти границу Чехословакии; быть может, на своих легких быстроходных машинах они добрались уже сейчас до Западной Германии, чтобы продолжать борьбу. А позади них отдельные разрозненные части, сбитые с толку, перепуганные падением Гитлера, пытаются продлить этот мучительный позорный конец. Я опасался, что некоторые из офицеров попытаются сопротивляться… Поэтому мы двигались сейчас очень осторожно, не отрываясь далеко от своего дозора.

Небо было ясное и чистое. Ослепительно сияло солнце. Шоссе, ровное и гладкое, как ладонь, постепенно поднималось, так что можно было видеть далеко вперед. Вдали горизонт был темен от дымчатых гор. Земля, зеленевшая первыми нежными всходами, казалась молодой и нарядной. Капельки росы сверкали на травинках, как алмазы. Воздух напоен был весенним благоуханием.

— У нас в эту пору жаворонки взлетают над полями, — прошептал Чионка словно про себя.

Я ехал во главе отряда, пристально всматриваясь в даль. Шоссе неожиданно вплотную подступило к реке, стремительно несущей по камням свои пенистые воды. Слева пробитое рекой ущелье делалось все глубже. Справа круто вздымалась отвесная стена горы, покрытая мелким скудным кустарником, который только и мог расти на этой красной и высохшей почве. Время от времени на поворотах сверкала внизу темная, блестящая поверхность реки. От нее поднимался к нам наверх легкий прохладный ветерок.

— Здесь они, наверное, оставили и танки! — прошептал Чионка, нарушая тишину этих диких мест.

Мы перешли на шаг. Лошади устали, крупы их блестели от пота. От них поднимался легкий пар, распространяя вокруг острый едкий запах. Дозор уже несколько раз давал нам сигнал остановиться. Мы с Чионкой сошли с коней и, оставив их на попечение бойцов, стали крадучись пробираться сквозь придорожный кустарник. Дойдя до наших дозорных, мы с изумлением остановились перед открывшейся нашим глазам картиной. Шоссе в этом месте, следуя течению реки, делало широкую петлю, огибая ущелье. Немцы, которые, очевидно, не в состоянии были дальше гнать свои танки, сошли здесь с них и пустили их напрямик в пропасть. То же они проделали и с машинами, которые, исковерканные и опрокинутые, лежали теперь в воде. Мои опасения оправдывались — так могли действовать только наиболее озлобленные, закоренелые враги, те, кто крушили и уничтожали все на своем пути. И в то же время так могли действовать только враги организованные, потому что осуществить такое разрушение можно было только по приказу.

Некоторое время мы с дозорными, притаившись в колючем кустарнике и держа под наблюдением дорогу, прислушивались. Глубокая тишина царила вокруг. Только непрерывно и приглушенно шумела на дне ущелья река. Я дал приказ дозору следовать вперед, а Чионку послал за бойцами.

«Немцы сейчас идут пешком, — размышлял я, сидя укрывшись в кустарнике. — Значит, если они прошли здесь под вечер, мы должны их догнать сегодня».

Когда подошли бойцы, я вскочил на коня и повел колонну рысью. Однако некоторое время спустя мы снова вынуждены были остановиться. Шоссе вбегало на мост, переброшенный через пропасть. Здесь мы опять увидели по обе стороны дороги сброшенные в канавы и под откос разбитые танкетки и автомашины, множество поломанных повозок, разнообразное оружие, ящики с боеприпасами… Но само шоссе было свободно и бежало серой суживающейся лентой к мосту с гранитным парапетом.

У въезда на мост мы наткнулись на немца, который лежал поперек дороги, загораживая собою путь. Я стал медленно приближаться к нему, держа палец на спусковом крючке. Но немец не шелохнулся — он крепко спал. Вздрогнул он, только когда топот коня раздался почти у самого его уха. Он вскочил с пистолетом в руке и крикнул осипшим голосом, как человек, долго кричавший на воздухе: «Halt!» . Затем сделал попытку подойти ко мне, но пошатнулся и едва не упал: немец был мертвецки пьян. Ноги у него заплетались, его качало из стороны в сторону. Наконец, с трудом обретя равновесие, он двинулся ко мне нетвердыми шагами и остановился, широко расставив ноги, держа в одной руке пистолет, а в другой бутылку с ромом.

Это был немецкий офицер, совсем молоденький, почти мальчик. Он был без фуражки. Растрепанные, слипшиеся волосы были такие грязные и пыльные, что с трудом можно было различить их цвет. Лицо осунувшееся, желтое, как у покойника, рот скривлен, губы слюнявые, глаза покрасневшие, мутные, осоловелые. Офицерик был так пьян, что не мог разобрать, кто перед ним находился, — он принял нас за немцев.

— Halt! — снова пробормотал он, икнув, и, угрожающе направляя на меня пистолет, продолжал по-немецки: — Всем на проверку! Нельзя возвращаться домой с «Майн кампф». Понятно? Никому там она больше не нужна! Гитлер капут! Берлин — капут! Третий рейх — капут! Пепел!.. Что вы еще ждете? — вытаращил он на меня свои осоловелые глаза и попытался выстрелить в воздух, не замечая, что в пистолете давно уже не было патронов и он только коротко и сухо щелкал при нажатии курка… Затем, сделав еще несколько шагов ко мне, остановился у самой лошадиной морды и начал вдруг визгливо и истерически хохотать, икая и размахивая бутылкой.

— Ха-ха-ха!!! Ик! Новый порядок! Ик! На тысячу лет! Ик! Ха-ха-ха! — захлебывался он визгливым пьяным смехом.

Потом повернулся и шатаясь направился к правому парапету моста, где стояли на земле в ряд с десяток экземпляров книг Гитлера «Майн кампф». Все они были раскрыты на странице с фотографией фюрера, и на каждом снимке зияла дыра от пули как раз посреди лба, между взлохмаченными, насупленными бровями и жесткой свисающей с головы прядью волос. Помучившись опять некоторое время, чтобы обрести устойчивость, подросток с офицерскими нашивками встал в позицию «смирно» и, козырнув рукой с револьвером, выкрикнул:

— Хайль Гитлер!

«Цанк!» — щелкнул опять пустой револьвер; пуля, если бы она была в пистолете, должна была бы снова пробуравить физиономию фюрера. После этого офицерик сделал шаг, снова козырнул, еще раз нажал на спусковой крючок и, застыв вдруг на месте, яростно заорал:

— Мой фюрер?.. Тьфу!.. Лжец!.. Тьфу!

Только сейчас, сообразив наконец, что в пистолете нет патронов, он швырнул его о парапет с такой силой, что выбил искру. Потом набросился на расставленные книги и стал сбивать их кулаками в воду. Река, подхватив, понесла их вниз по течению.

Когда он снова повернул ко мне лицо, его покрасневшие мутные глаза были полны слез. Он попытался еще что-то сказать, но вдруг застыл, разинув рот и испуганно выпучив на нас глаза, — он разглядел наконец, что перед ним были не немцы.

Чионка и еще один из бойцов, соскочив с коней, схватили его за руки. Офицерик не сопротивлялся. Он был слишком измучен физически и душевно. Я тоже спешился и подошел к нему. На него страшно было смотреть — он был на грани безумия. Зажмурившись, я ударил его рукой по обеим щекам… Нужно было заставить его очнуться… Когда он пришел в себя, я велел его связать и бросить на повозку с боеприпасами и провизией, где он моментально заснул.

В полдень, когда мы сделали привал на обед в каком-то селе, я подошел к повозке. Немец все еще спал непробудным сном. По моему приказу один из бойцов приподнял его за плечи, а другой окатил холодной водой. Офицерик забился на телеге, дрожа всем телом и отряхиваясь. Потом открыл глаза и стал испуганно всматриваться в каждого из нас… Теперь, когда он окончательно пришел в себя, я мог разглядеть его внимательно… Во всем его облике было что-то ребяческое. Лицо с тонкой нежной кожей, с едва пробивающимся желтым пушком на щеках еще не знало бритвы. И глаза у него сейчас были другие — темно-голубые, как синька, прозрачные до дна, только в самой глубине их словно притаилась легкая тень, говорящая о душевном надломе. Видя, что я не спускаю с него глаз, офицерик смущенно отвернул лицо. Мне показалось, что он собирается заплакать. Я не смог удержаться и коснулся рукой его худого, слабого плеча. Это был первый немец, который вызвал во мне чувство жалости. Офицерик вздрогнул и посмотрел на меня смиренным покорным взглядом. Все же я не смог заставить себя сказать ему доброе слово. Война ожесточила наши сердца. Особенно против немцев.

Я предложил ему поесть, но он отказался, упрямо качая головой. Попросил только пить. Пил долго, жадно. Потом я выслушал его короткую повесть о себе. Он был произведен в офицеры и отправлен на фронт досрочно. Его, как сотни и тысячи других подростков, Гитлер безжалостно бросил в бой, не дождавшись призывного возраста…

Мне пришлось таскать молодого офицерика с собой. Я не имел возможности выделить бойца на конвой одного пленного. Но я не мог и бросить его посреди дороги. Оставалось ждать следующей партии пленных, к которой я мог бы присоединить его и отправить в тыл.

Но развернувшиеся вскоре события заставили меня забыть об офицерике-подростке. Скоро мы нагнали немецкую колонну — остатки батальона альпийских стрелков. Они двигались по шоссе довольно медленно, плотным, сомкнутым строем. Некоторое время мы следовали за ними на расстоянии нескольких сотен метров. Их нельзя было так просто атаковать. Отряд был слишком хорошо вооружен. Впереди ехала вереница повозок с установленными по бокам пулеметами, позади четыре пары быков тащили танк с дулом орудия, обращенным к нам. «Эти будут сопротивляться, — подумал я. — Не остановились же они перед тем, чтобы сбросить под откос танки и автомашины, когда у них кончился бензин…»

Я проехал вперед к дозору, чтобы следить в бинокль за каждым движением колонны. Оставив коней в кустарнике, мы стали крадучись следовать за немцами, перебегая от куста к кусту, застывая на месте, когда они замедляли шаг, переходя на бег, когда позади быков начинал тарахтеть танк. «Ничего не скажешь, — продолжал я размышлять про себя. — Умно придумано. Захватить с собой целый дот! И будут тащить его так, пока не почувствуют себя в безопасности. И все же они дураки! — усмехнулся я про себя. — Где найдут они теперь эту безопасность? Нет ее сейчас даже в сердце Германии, ни в имперской канцелярии, ни под куполом разрушенного рейхстага, где уже неделю развевается красный советский флаг, ни на Эльбе, где русские встретились с американцами…»

Я решил, что самым разумным будет держаться сейчас от них на известном расстоянии, чтобы они нас не заметили. А, дождавшись ночи, когда они остановятся на привал, напасть на них внезапно, захватив врасплох. Но как решиться на ночной бой с девятнадцатью бойцами! Атаковать колонну, вооруженную до зубов, экипированную, словно она только что отправлялась на фронт? К тому же, это были фанатики, люди, которые не остановились бы ни перед чем. «Неужели они не понимают, что дело их проиграно? На что они надеются? Разве они в состоянии добиться того, чего не смог добиться Гитлер за пять лет войны, имея в своем распоряжении огромнейшую армию? Да, все это так, но ты-то, что ты намерен делать?» — мысленно спрашивал я себя.

Так осторожно двигались мы за гитлеровцами в течение целых двух часов, дрожа от напряжения, мучительно ища выхода из создавшейся ситуации. Наконец мне показалось, что я нашел его. Почему бы не попытаться нам молниеносно ударить немцам во фланг с какого-нибудь холма в то время, как они будут проходить по узкой дороге, где путь в другую сторону будет им отрезан пропастью, на дне которой ревел горный поток?

Сказано — сделано. Наши пулеметы ударили сверху во фланг так неожиданно, что гитлеровцы не смогли даже спрыгнуть в канавы и спрятаться. В замешательстве они сгрудились на краю пропасти за камнями.

Все же нам пришлось выпустить по нескольку лент из каждого пулемета, прежде чем они осознали, что путей спасения для них нет. Те, кто пытались взобраться на танк, к пушке, остались лежать на его броне — два наших пулемета непрерывно стреляли по его башне. Под таким же прицельным огнем держали мы все время и повозки с пулеметами. Кое-кто, обезумев, прыгнул в пропасть, другие бросились в канаву, заползали под повозки. Некоторым удалось скрыться в лесу по ту сторону реки, но большинству пришлось сложить оружие.

Обыскав пленных, мы согнали их к шоссе, подальше от танка и повозок. Затем, все время держа их под прицелом пулеметов, погнали в ближайшее село, где заперли на дворе покинутой усадьбы.

Очутившись взаперти за высоким каменным забором, гитлеровцы подняли неистовый рев. Они метались по двору, как дикие звери в клетке, грозили нам кулаками, осыпали ругательствами.

— Я дам по ним очередь, господин младший лейтенант, — не выдержал пожилой усатый сержант.

Я не боялся, что сержант откроет по ним стрельбу, он не мог этого сделать без моего разрешения, но беспокоило меня возбуждение немцев, которое я никак не мог себе объяснить. Поэтому я приказал поднять наверх четыре пулемета, расставив их по углам каменного забора, — из них я мог в любую минуту открыть по немцам убийственный огонь. Сам же с бойцами направился в соседний двор, предоставленный нам для постоя… Я забыл сказать, что быков я подарил старосте и ему же поручил повозку с боеприпасами до прибытия наших.

Устроив и накормив коней, мы развели посреди двора костер и уселись вокруг него ужинать. Но не успели мы поднести ко рту и первый кусок, как с соседнего двора раздались выстрелы. Один из наших пулеметов ответил очередью. Схватив автомат, я вскарабкался на стену. Чионка с гранатами последовал за мной. Внизу была невероятная толчея — пленные метались по двору, истошно вопя. Увидев меня, они стали понемногу стихать и наконец замерли, не сводя с меня глаз. Спускающиеся сумерки, затеняя их лица, делали их еще более хмурыми. Неподвижные фигуры в мышино-серых мундирах казались какими-то зловещими тенями.

Но в молчании их и сейчас не чувствовалось покорности. Это была не сдача, это был вызов, сигнал к борьбе.

— Стрелял кто-то из них! — доложил мне часовой. Я резко и громко скомандовал часовым на стене:

— К пулеметам!

Затем, обращаясь к немцам и с трудом сдерживая клокотавшую во мне ярость, крикнул по-немецки:

— Смирно! Если кто шелохнется, пристрелю на месте! Выйти вперед, кто стрелял…

Я знал, это был единственный способ запугать их. Если бы они не выполнили приказа, я бы открыл огонь. Мы не могли себя чувствовать в безопасности, имея ночью у себя под боком эту банду. К счастью, мне не пришлось прибегнуть к крайней мере. Несколько мгновений спустя из толпы вышел, четко отбивая шаг, рыжеволосый краснощекий фельдфебель. Он отнюдь не казался смущенным или запуганным. Более того, он не постеснялся нагло показать мне пистолет, из которого стрелял… «Ах ты сукин сын!» — выругался я про себя. И обращаясь к своим бойцам, за это время вошедшим во двор с автоматами наготове, скомандовал:

— Расстрелять его! — Но одновременно шепнул Чионке: — Скажи, пусть дадут очередь, но не расстреливают.

Фельдфебеля схватили и повели на наш двор. Оттуда через несколько мгновений раздалась короткая очередь. Пленные вздрогнули и застыли на месте.

«Ну, кажется, я достаточно запугал их. До утра хватит», — решил я и собрался уже соскочить со стены, как услышал за своей спиной крик. Ко мне бежал Чионка и молоденький офицерик, которого мы весь день таскали за собой в повозке. Приблизившись к стене и поднявшись на цыпочки, он шепотом сообщил мне, что взятые нами в плен немцы до сих пор ничего не знают о капитуляции, — ему рассказал об этом фельдфебель. Многое стало мне теперь ясным. Я не сомневался, что фельдфебель сказал правду, — об этом говорило поведение пленных. Выходило, что командир не зачитал им приказ о капитуляции; обманом их снял с позиций, обманом гнал их в горы, к границе.

Взбешенный, едва владея собой, я вновь повернулся к толпе и крикнул:

— Командира — ко мне!

Пленные внизу зашевелились и, расступившись, пропустили вперед чернявого, тощего, хилого майора с немного перекошенным лицом и ртом, с хмурыми, неприятно бегающими, пронзительными глазами.

— Я — пленный, — сразу заговорил он нагло, не дожидаясь моего вопроса, — и я не отвечаю за действия фельдфебеля. А потом, — добавил он, горько ухмыльнувшись, — вы нас обезоружили.

Еще минуту, и я бы выстрелил в него, но сдержался и заставил себя сохранить внешнее спокойствие. «Зверь, — подумал я. — Недаром ты похож на Геббельса. Каким низким, подлым нужно быть человеком, какую мерзкую цель преследовать, три дня скрывая от солдат приказ о капитуляции?!» Мое спокойствие вывело его из равновесия. Я видел, что он нервничал, переминаясь с ноги на ногу, хотя и старался не показывать этого и продолжал вызывающе смотреть на меня своими барсучьими глазами. «Погоди, заморыш! — мысленно пригрозил я ему. — Попляшешь сейчас у меня!» И я крикнул громко, чтобы меня услышали немцы, теснящиеся позади него:

— Когда ты получил приказ о капитуляции?

Пленные начали недоуменно перешептываться, но, подняв руку, я заставил их замолчать.

— Вечером восьмого мая, — ответил майор все также нагло.

Толпа беспокойно задвигалась, и по ее рядам опять пробежал шепот.

Я снова успокоил их и приказал майору зачитать приказ.

— Громко, так, чтобы слышали все до единого слова, — подчеркнул я.

Он покорно вынул из планшета бумагу и стал читать. И хотя читал он негромко и проглатывая звуки, слова звучали достаточно четко и внятно, чтобы дойти до ушей собравшихся во дворе. Только раз он запнулся, когда я приказал ему вторично объявить дату прекращения огня. Все же ему пришлось повторить ее отчетливо и громко:

— В полночь с восьмого на девятое мая.

Пленные выслушали приказ молча, затаив дыхание, и еще долго после окончания чтения стояли притихшие, потрясенные. Затем я велел выйти вперед офицерам. Я не решался оставить их с солдатами — они могли какими-нибудь вздорными слухами снова взбудоражить их и толкнуть на безрассудства, которые заставили бы нас применить оружие. Я не хотел этого допустить.

Офицеров, включая майора и подростка с моста, было всего шестеро. Я приказал отвести их на наш двор. Когда я вернулся туда, то увидел их стоящими вплотную у стены под охраной моих бойцов. Они по-прежнему смотрели на нас хмуро, но в глазах большинства уже не было вызова, в них проглядывал страх.

Я попросил хозяина нашей усадьбы уступить нам одну из комнат в его доме и запер в нее всех пленных. Я не мог выделить для их охраны больше одного бойца. Краснощекого фельдфебеля я отослал назад к пленным, чтобы рассеять их тревогу, мы же расположились у огня ужинать.

Хозяин-чех не позволил мне провести ночь на дворе. Он почти насильно привел меня в свою спальню, примыкающую к той комнате, где были заперты немецкие офицеры. Сознаюсь, у меня было сильное искушение лечь раздетым в мягкую, чистую постель, поспать эту ночь так, как спят люди в мирное время. Но я поборол это искушение — война для нас еще не кончилась. Скинув мягкую перину, я растянулся одетый на кровати, сняв только сапоги и расстегнув пояс и китель так, как я привык спать в течение всей войны. И так же, как всегда, положил возле себя автомат, а под подушку сунул пистолет. И Чионка не захотел изменить своей фронтовой привычке — спать поблизости от меня. Несмотря на все мои уговоры отправиться в амбар к остальным бойцам, он, проворчав в ответ что-то нечленораздельное, разостлал у порога двери в комнату офицеров теплое одеяло и улегся на него, по обыкновению подложив под голову вещевой мешок и прижав к груди автомат, ремень которого обернул вокруг правой руки.

Постепенно смолкли вечерние звуки. Умиротворяющая тишина опустилась на дом и село. Я устал, и мне очень хотелось спать. И все же я не мог сомкнуть глаз, хотя и знал, что сон необходим мне для восстановления сил — кто знает, что готовит мне завтрашний день! Окружающая тишина вновь пробудила во мне тревожные мысли. Я никак не мог выкинуть из головы заморыша майора и немецких офицеров, которые скрыли приказ о капитуляции.

Сколько времени намеревались они еще идти? И куда? Действия этих офицеров были для меня так непонятны, казались настолько бессмысленными, безумными, что меня снова охватило отвращение. Я отдавал себе, конечно, отчет в том, что именно фашизм довел их до этого безрассудства и цинизма… «Но в конце концов, — сказал я себе, — одного нашего батальона было бы достаточно, чтобы расправиться с ними в течение получаса! Так на что же они тогда рассчитывали? А может быть, они вообще ни на что не рассчитывали? — ответил я сам себе. — Действовали тупо, бессмысленно, как бессмысленны были и эта война и сам фашизм?»

Я чувствовал, что и Чионка не спал. Он, как и я, все время ворочался.

— Как ты думаешь, — спросил я его, — почему офицеры скрыли приказ о капитуляции?

— А черт их разберет! — ответил он нервно, выдавая тем, что и сам ломал голову над этой загадкой. — Спите, господин младший лейтенант. Скоро утро.

Сам он, однако, никак не мог успокоиться и, уже засыпая, я все еще продолжал слышать его сердитое брюзжание.

— Зверей, вот что сделал из них Гитлер! В камень превратил он их сердца. Один требует справку, чтобы вести собственных солдат в плен… Другой бегает помешанный по покинутым окопам и кричит истерически, что нельзя подпускать большевиков… Третий, еще совсем юнец и именно потому, может быть, сильнее цепляющийся за жизнь, изрешечивает фотографию Гитлера, в которого до того верил, как в бога… А этот заморыш, подлец, продолжает вести людей по пути жестокости и обмана…

Дальше я уже не слышал, что он бормотал. Его гневные слова успокоили мои смятенные чувства, и я наконец заснул. Разбудил меня среди ночи лошадиный топот. Всадник остановился на дороге у нашего дома.

— Вы пятая? — услышал я его голос.

— Мы, — ответил часовой у дверей.

Я хотел подойти к окну, но Чионка опередил меня.

— Вас ищет вестовой, — доложил он и, надев фуражку, вышел во двор. Сквозь оставленную им полураскрытую дверь я мог наблюдать все, что там происходило.

— Эх, сколько времени я вас ищу! — с облегчением произнес всадник, соскакивая с коня. — Целых два дня гоняюсь за вами!

Он стал не спеша отряхивать с себя пыль, попутно рассказывая о том, что пришлось увидеть в пути. Сообщил о встрече с нашей колонной пленных, смеясь рассказал о трех чехах, все еще ждавших на шоссе прихода наших частей с заготовленной приветственной речью… Говорил он и с пленным немецким капитаном, который тыкал ему в грудь бумагу, чтобы он не принял его бог весть за кого, тогда как он вел, имея на руках справку румынского командира, своих бойцов в плен… Выпив затем целую флягу воды, вестовой потребовал, чтобы его провели ко мне.

— Говори мне, я передам! — заспорил с ним Чионка.

— Не могу, — не соглашался тот. — У меня пакет. Приказано передать в собственные руки.

Я сел на край постели и, не приводя себя в порядок, приказал ввести вестового. Он вручил мне запечатанный конверт, который я вскрыл тут же, признаюсь, не без тревоги.

Я прочел приказ при свете спички, которую Чионка держал передо мной, и, закончив, невольно бросил взгляд на часы. Нам приказывалось прекратить преследование и идти на соединение с русскими. Их танковая колонна ожидала нас к десяти часам утра в лесу, находящемся всего в восьми километрах от села, где мы сейчас были. Советские части, следуя по другой дороге, обогнали нас и уже вышли к демаркационной линии.

Ясно, что после такого сообщения никто из нас больше не сомкнул глаз. Весть мгновенно долетела и до бойцов, вызвав всеобщее ликование. Я снова улегся на постель, подложив руки под голову. Чионка тоже растянулся на одеяле. Царившая кругом тишина казалась мне теперь легкой, невесомой, как пушинка. Ее не нарушали больше и пленные с соседнего двора; измученные всем пережитым, они притихли. Тихо было и в комнате, где были заперты офицеры, из нее доносился только легкий храп. «Спят, — подумал я. — Хорошо, что им удалось заснуть. Может быть, сон прочистит им мозги!» Незаметно заснул и Чионка. И казалось, что во всем мире бодрствовали только я и часовой, стоявший на страже у дверей… Я обдумывал, что мне предстояло сделать завтра. Теперь я имел возможность выделить несколько человек на конвоирование пленных. А с остальными мы двинемся навстречу передовому советскому отряду… Я ясно представлял себе, как произойдет эта встреча…

Дадим на радостях несколько залпов в воздух. Обнимемся… Обменяем наши сигареты и ром на русские махорку и водку. Посидим рядком, покурим вместе. Побеседуем, помечтаем о том, какова будет жизнь после войны…

Так, витая в грезах, я не услышал, как начался шум в соседней комнате. Когда я очнулся, оттуда неслись вопли и стоны. Кто-то отчаянно дубасил кулаками в дверь, взывая ко мне:

— Herr Offizier! Herr Offizier!

Затем раздалось четыре выстрела. Пятая пуля пробила дверь и ударилась о стену надо мной.

Чионка вскочил и нажал плечом на дверь. Она раскрылась, громко хлопнув створкой о стену. Из темного ее провала выскочил, крича, обезумевший от страха молоденький офицерик. Споткнувшись о порог, он, как мяч, покатился к ногам отступившего Чионки. За ним с пистолетом в руке гнался, как разъяренный зверь, заморыш майор. Чионка ударил его прикладом автомата в грудь, и он, охнув и обмякнув, как тряпка, рухнул на пол у стены. Я тоже вскочил с постели и хотел броситься в комнату пленных, но офицерик, который подполз к кровати, уцепился за мои ноги и не дал мне сдвинуться с места.

— Господин офицер, — молил он. — Спасите. Не оставляйте меня… Я хочу жить!

Чионка, откинув ногой качающуюся дверь, бросился в комнату пленных, дав предварительно очередь в потолок. В это время вбежали со двора бойцы. Я приказал им следовать за связным, а сам, с трудом оторвав руки офицерика от своих ног и отбросив его к кровати, кинулся к майору, который начал шевелиться, и выхватил пистолет у него из руки.

В соседней комнате на мгновение вспыхнул огонек спички и сразу погас. В дверях показался Чионка. Лицо у него было землистое, он дрожал как в лихорадке.

— Ах ты поганец! Бешеный пес! — накинулся он на майора и стал бить его кулаками, топтать ногами.

— Ты что, рехнулся? — схватил я его за грудь, боясь, что он искалечит немца.

Но Чионка вырвался из моих рук и снова бросился на заморыша.

— Тьфу! Чертов ублюдок! — плюнул он наконец и, сжав кулаками виски, с трудом выдавил из себя, все еще продолжая дрожать: — Зверь! Он их застрелил! Всех застрелил!

Когда я вошел в комнату немцев, только один из них еще дышал, борясь со смертью. Вся его грудь была залита кровью. Часовой поднес зажженную спичку к его лицу, и я увидел его глаза — они уже начали мутнеть. Остальные три офицера были убиты наповал — пули пробили им головы. Комната вдруг закружилась у меня перед глазами, я задыхался и, выбежав во двор, без сил опустился на каменную ступеньку лестницы.

Так, с поникшей головой, закрыв лицо руками, почти теряя сознание, просидел я не знаю сколько времени.

Очнулся я окончательно, когда уже стало светать. Возле неподвижно стоял часовой, на полу спал, свернувшись в клубок, подросток-офицер. Восток разгорался все ярче, всходило солнце и вдруг осветило все кругом сияющим победным светом.

— Что с майором? — спросил я.

— Здесь он, господин младший лейтенант! — ответил мне из комнаты связной.

— Чионка, — приказал я, дрожа всем телом. — Запри его в комнату с убитыми. Иди на двор, собери пленных, расскажи им все.

Чионка отправился выполнять приказ. Вот треснула захлопнувшаяся дверь, щелкнул в замке ключ, прозвучали шаги на дворе, на улице. Я снова закрыл лицо руками. Я чувствовал себя опустошенным, обессиленным… Проклятый майор не выходил у меня из головы. Я буду судить мерзавца перед его солдатами… И расстреляю. Расстреляю тут же перед ними!

В это мгновение офицерик проснулся и повернул голову ко мне. В это сияющее раннее утро его лицо казалось особенно юным.

— Сколько тебе лет? — спросил я его.

— Семнадцать, — ответил он дрогнувшим голосом и с грустью добавил: — В этом году я перешел бы в последний класс.

Я не мог удержаться и погладил его мягкие шелковистые волосы. Юноша, осмелев, посмотрел на меня доверчиво своими чистыми голубыми глазами.

— Знаете, — прошептал он, — не один майор виноват. И убитые виноваты… Они вместе решили, чтобы он застрелил их…

Я жестом попросил его замолчать, снова почувствовав отвращение… Позднее я спросил его:

— Почему скрыл майор от бойцов приказ о капитуляции?

— Он хотел перейти с отрядом демаркационную линию… В американскою зону, — ответил он.

Вскоре пришел Чионка и доложил, что пленные собрались во дворе. Я встал, оправил на себе одежду, велел ему принести фуражку и ремень и спустился во двор. Офицерик тоже поднялся и покорно двинулся за мной. Только сейчас заметил я, что он ранен — одна рука у него была на перевязи.

— Приведи майора, — коротко бросил я Чионке.

Пленные ждали меня, построившись в каре, как всегда, безукоризненно четко. Царила глубокая тишина. Весть о злодеянии майора еще сильнее омрачила их лица — они казались землистыми. Солдаты стояли выпрямившись, подтянутые, стараясь выглядеть бодрыми, но во всем их облике чувствовалась усталость и изможденность.

Собрались во дворе и мои бойцы, девятнадцать человек, — все, что осталось от моей роты, с которой отправился я на войну. А за ними кони грызли удила и нетерпеливо перебирали ногами, готовые в путь…

У ворот толпились крестьяне — мужчины, женщины, дети. Некоторые из них взобрались на стену.

Я смотрел на пленных, на их запавшие, серые лица, в их глаза, глядевшие на меня из-под темных стальных касок хмуро и печально. «О чем они сейчас думают?» — мелькнула мысль. Но в это мгновение я услышал за своей спиной торопливые шаги. Ко мне спешил Чионка, один. Он был бледен, руки у него тряслись.

— Он повесился, господин младший лейтенант, — выпалил он испуганно. — На ремне… Привязал к дверной щеколде…

Меня как будто даже не удивило его сообщение, словно я заранее знал, что у этого страшного майора должен был быть страшный конец. Меня начинало тошнить при одной мысли о нем. На мгновение я его увидел висящим на щеколде, с поджатыми ногами, чтобы они не касались пола… Но тут же усилием воли я отогнал от себя видение, и, странная вещь, — с моей души словно свалилась какая-то тяжесть. Я вдруг почувствовал себя сильным, радостным, окрыленным…

Я поручил командование колонной пленных юному офицерику. Лицо его сразу стал серьезным. Он коротко козырнул и, выпрямившись, встал перед строем, как статуя. Голос его прозвучал тонко и слабо, но высоко и чисто, и было что-то волнующее в этом высоком, чистом звуке. Пленные сделали поворот на месте четко, как один человек. И двинулись со двора, по обыкновению мерно отбивая шаг. Но уже у ворот колонна потеряла всю свою военную выправку, плечи солдат обвисли, головы опустились, и ступали они теперь тяжело, шаркая ногами.

Я долго смотрел им вслед, пока они не скрылись из виду. Чионка подвел ко мне коня. Я вскочил на него и рысью помчался по шоссе во главе своей роты. Вскоре мы встретились с первыми советскими частями, победоносно возвращающимися из поверженной Германии.