Линия фронта в Молдавии тянулась по мягким отлогим склонам холмов, опустошенных войной и выжженных зноем. Слева от наших позиций она терялась вдали, по направлению к Геленешти и пойме Серета, справа — поднималась к Тыргул Фрумос и шла вдоль железнодорожного полотна и дороги, ведущей к Подул Илоайей и Яссам. Земля была изрыта снарядами, во всех направлениях изрезана траншеями, пестрела желтыми впадинами окопов, из которых иногда поблескивала на солнце сталь штыков. Между нами и русскими, занимавшими склоны противоположных холмов, лежала ничейная земля, мертвая, мрачная, зловещая. За ней зорко следили: даже птицы не отваживались пролетать над долиной.

Лето было знойное и засушливое. Воздух накалялся с раннего утра, и только к вечеру становилось прохладнее. Хлеба у подножия холмов на наших глазах зрели, ржавели и осыпались. В низине, ближе к тюймам, они всходили вторично, и нивы отливали зеленью от повилики и осота. Кукуруза росла жалкой, с маленькими хилыми початками без зерен, со сморщенными и высохшими листьями, которые свертывались в трубки, как бумага. Земля под ногами сухо потрескивала, словно мы ступали по рассыпанной дроби; частые суховеи поднимали и гнали по холмам клубы глинистой пыли. Проклятия войны и засухи обрушились на страну в августе 1944 года.

— Пришел час нашей погибели, — пророчествовал Чиоча, солдат нашего отделения. — Покарал нас господь!

Когда поднимались песчаные бури, сжигавшие поля и высасывавшие из недр земли ее влагу, Чиоча начинал отбивать поклоны и бормотать молитвы. Так же поступал он, когда русские орудия и «катюши» осыпали снарядами наши позиции. Тогда он читал еще синеватую засаленную книжонку, полученную от одного из попов, которые часто наведывались на передовую.

— Чиоча, не забудь и нас помянуть в своих молитвах, — издевались мы над ним.

Он сердито хмурился, глядя на нас потемневшими, сузившимися глазами, но тут же, забывая о нашем присутствии, снова принимался бормотать молитвы и бить поклоны, пока не кончался обстрел или не стихала буря. Тогда его охватывало странное оцепенение. Ничто не могло вывести Чиочу из этого состояния. Потом бесцветные круглые глаза его постепенно загорались каким-то внутренним огнем — отражением той новой, непонятной нам жизни, которой он теперь жил.

— Чиоча, почему ты стал так усердствовать в молитвах? — как-то спросил я.

— Сам знаешь, — шепнул он мне заговорщицки и пугливо оглянулся, словно выдал какую-то важную тайну.

Чиоче было поручено доставлять на передовую воду, боеприпасы и еду. Перед обедом я нанизывал на ремень наши фляги и вручал их ему — в отделении нас осталось всего шестеро. Он перекидывал ремень через плечо и исчезал во рву, где в густом ракитнике был скрыт колодец. Возле него всегда толпились солдаты из румынских и немецких воинских частей, расположенных в окрестностях. Протолкнуться сквозь эту толчею было делом нелегким. Поэтому мы посылали Чиочу задолго до обеда, когда людей возле колодца было поменьше, а вода в нем — почище. Но в последние дни Чиоча приносил больше грязи, чем воды. Колодец мелел: зной иссушал питавшие его источники, а сотни людей дни и ночи таскали из него воду. Чиоча был слишком неповоротлив, другие опережали его; случалось, мы и вовсе оставались без воды. Я подумывал, не заменить ли Чиочу, но нас было слишком мало, каждый боец был на учете. Да и лучше было, чтобы Чиоча не торчал у нас перед глазами: во время боя он вновь принялся бы за свои поклоны и молитвы, лишая нас последнего мужества. Я боялся, как бы Чиоча всех нас не подвел в конце концов под военно-полевой суд.

Впрочем, на фронте стояло полное затишье. Уже с неделю мы валялись среди кукурузы, установив пулемет у входа в ложбинку, которая спускалась в долину, отделявшую нас от русских. На соседнем холме расположились немецкая пехота и танки. Мы охраняли ложбинку, чтобы русские не просочились между нами и немцами и не зашли в тыл.

Днем мы лежали в окопах, вырытых в кукурузном поле, изнемогая от голода и жажды, задыхаясь от зноя. По вечерам выходили из укрытий и, надавав друг другу тумаков, чтобы поразмять кости, собирались вокруг котла с варевом. Если у нас было что поесть, мы ели не спеша, просиживая у котла часами. После ужина Георге Нана и Константин Жерка оставались дежурить у пулемета, а мы шли печь кукурузу. Чиоча выдолбил в яме углубление со сводом, чтобы разведенный в нем огонь не был виден со стороны русских. И пока он бродил по полю, собирая в походный мешок хилые початки с редкими сморщенными зернами, мы, нарезали штыками кукурузные стебли, закладывали их в очаг и поджигали, чтобы накалить его стенки. Потом выгребали жар и золу и забрасывали внутрь початки. Один из бойцов старшего призыва, Пынзару, мой односельчанин, поворачивал початки шомполом, пока они не подрумянивались. Готовые он выбрасывал на край ямы. Мы хватали руками горячие початки и, сдув с них пепел, жадно ели. Часть початков Пынзару откладывал в каску для дежуривших у пулемета.

Набив животы печеной кукурузой, мы запивали ее водой и посылали Чиочу к колодцу — снова наполнить фляги. Пынзару отправлялся с каской еще теплых початков к пулеметчикам. На поле оставались только я и Александру Кэлин, маленький чернявый солдатик, уроженец области Бэрэган, молчаливый и застенчивый, как девушка. Кэлин был самым младшим в нашем отделении: здесь, на фронте в Молдавии, получил он боевое крещение. Его приводили в ужас жестокости войны и томила любовь, в которой он так и не успел признаться. Я всегда старался держать его возле себя и оберегал, насколько было возможно.

Мы лежали, растянувшись среди кукурузы, устремив глаза на звезды и напряженно вслушиваясь в безмолвие ночи. Нас отделяли от русских только тьма и тишина. Изредка затишье нарушалось пулеметной очередью или орудийными выстрелами со стороны немцев. Выстрелы оставались без ответа. Очевидно, немцы стреляли вслепую, чтобы подбодрить себя. Мы ждали, пока они успокоятся. Затихал и медный шелест кукурузы. Снова водворялась тишина. Тогда я подползал к Александру Кэлину, у которого был чудесный голос, и просил шепотом:

— Спой что-нибудь, Сандуле.

Сандуле не заставлял себя долго просить. Он закидывал руки за голову и начинал петь. Он пел про любовь и печаль; его голос звучал трепетно и нежно, так что слезы готовы были брызнуть из глаз. Я слушал его пение, чуть внятное, как дыхание земли, словно рожденное тишиной этой ночи. Песнь незаметно нарастала, крепла, но лишь настолько, чтобы не выйти за пределы нескольких шагов. Она звенела, тревожная, печальная, как стон, вырвавшийся из глубины страдающей, тоскующей души. Я никогда ни о чем не спрашивал Сандуле. Его пение было красноречивее слов.

Снова все мы на кукурузном поле — нас собрала песнь Александру. Вернулся Чиоча с флягами, наполненными водой. Вместе с Пынзару пришел и капрал Нана, оставив возле пулемета одного Жерку. Они также растянулись на земле рядом с нами, задумчиво глядя на далекие звезды. Все мы были сыты войной по горло, тоска по дому, по своим железными клещами сжимала сердце. Песня смолкла.

— Будь проклята война! — прошипел Нана сквозь стиснутые зубы. — И когда только она кончится!

Мы молчим, думая о том, что давно терзало каждого. Таинственность ночного кукурузного поля, напоминавшего нам о мирном труде, углубляла наши раздумья. Изредка со стороны немцев ночную тьму прорезали огненные точки трассирующих пуль или вспышки ракет. Только эти летающие искры напоминали нам, что мы на фронте. На нашем участке уже много недель царила могильная тишина. Но нам все время чудилось, что эта тишина вот-вот взорвется, и мы с минуты на минуту ждали конца. В обстановке, сложившейся на фронте в августе 1944 года, чувствовалось что-то гнетущее, таилась скрытая угроза. Но в этой угрозе нам чудилось избавление.

Очарование песни скоро рассеивалось, и мы все лежали, мучительно стараясь найти ответ на вопрос, который каждый вечер задавал, нам Нана: «К чему нам эта война?»

Нана был вспыльчив, легко выходил из себя, и слова его хлестали нас, как бичи. Он приподнимался на одно колено и, заглядывая в глаза каждому, допытывался — как будто мы были в этом виноваты, — почему мы еще воюем. Никто не отвечал, мы боялись ему ответить. Но его вопрос глубоко западал в душу. Если в начале войны никто из нас и подумать не мог 0 чем-нибудь подобном, то сейчас мы боялись только одного — как бы нас не подслушали; Поэтому я тянул Нану за рукав и выходил с ним на край поля.

— Ты понимаешь, Нана, что ты говоришь?

Он сразу обмякал, становился беспомощным и, заливаясь слезами, начинал шептать в отчаянии:

— Я не могу больше, Ситаруле! Не могу!

Обхватив голову руками, он сжимал ладонями виски и стонал долго, глухо, мучительно.

* * *

В одну из таких ночей, когда Нана яростнее, чем когда-либо, выкрикивал свои вопросы и проклятия, я схватил его за руку и вытолкал из кукурузы. Мне казалось, что на него действует духота и настороженная, напривычная для фронта тишина. Я направился с ним по траншее, которая вела к ложбине, где находился наш сторожевой пост. Мы увидели Жерку, лежащего позади пулемета.

— Вот, полюбуйся! — шепнул мне Нана, еще не остывший от ярости. — Верит, что выполняет свой долг, и будет стрелять, не разбирая…

Жерка, услышав шорох, схватился за пистолет и, повернувшись к нам, стал пристально всматриваться в темноту. Я намеренно кашлянул, чтобы его успокоить, и мы переползли к нему в окоп.

— Что слышно, Жерка? — спросил я. — Как дела?

— Плохи дела, господин сержант, — ответил он испуганно. — Зашевелился фронт. Вот послушайте!

Мы все трое замерли, опершись локтями о край окопа и приложив ладони к ушам. Поначалу тишина казалась непроницаемой. Но, вслушавшись внимательней, мы стали явственно различать какой-то непрерывный, приглушенный шум, доносившийся из долины, словно шепот земли. Это был топот сотен тысяч человеческих ног и скрип колес, гул моторов и лязг металла. Той ночью советский фронт зажил скрытой, таинственной жизнью, вселявшей в душу смятение и страх. Мне казалось, что я слышу глухое потрескивание льда, подтачиваемого снизу вздувшейся рекой, потрескивание, возвещающее о приближении весны. Я вздрогнул и шепнул:

— Иди, Жерка, отдохни. Мы останемся здесь.

Дождавшись, когда его тень скрылась в темноте траншеи, я схватил Нану за руку, и мы стали молча прислушиваться к неясному гудению земли, доносившемуся со стороны русских.

— Ну, что скажешь?

Нана ответил не сразу.

— Ага, — наконец зашептал он, — что-то должно произойти. Иначе не может быть. Они к чему-то готовятся.

Мы продолжали стоять в окопе, прислушиваясь к непрерывному, таинственному гудению земли. Все казалось обманом слуха, отзвуком беспокойного движения самой природы, ибо во тьме, скрывавшей фронт русских, нельзя было различить ни малейшего движения, ни единого проблеска света. Над всем царила глубокая ночь. Даже ветер затих, и одни только звезды невозмутимо мерцали в небе и над русскими, и над нами.

Вдруг Нана вздрогнул.

— Ситаруле, — шепнул он таинственно, продолжая пристально всматриваться в сторону русских позиций, — помнишь? Так оно началось и в излучине Дона.

Меня охватил смертельный ужас. Ночь показалась мне глубоким черным провалом, бездонной пропастью, которая вдруг вспыхнула ярким пламенем, засверкала молниями. Мне почудилось, что земля задрожала под ногами, и в ушах загудело, как от грохота взрывов.

Я стал лихорадочно нащупывать руками край окопа. Мне надо было удостовериться, что это лишь наваждение, внезапный обман чувств. Да, действительно, так начиналось и в излучине Дона.

Только тогда этот гул приходил откуда-то издали и приближался вместе с ураганом огня и железа, охватившим нас кольцом. А сейчас движение советского фронта ощущалось совсем рядом, на расстоянии нескольких десятков шагов от нас, я словно охватило всю землю. Пугала меня и могильная тишина, глубокая и тревожная. Я с ужасом подумал, что на этот раз будет не так, как в излучине Дона. «На этот раз — конец!..» — сказал я сам себе.

— Ситаруле, — прервал мои мысли Нана, продолжая все так же пристально всматриваться в темноту. — Скажи, правда большевики приканчивают пленных? Ты действительно веришь, что они отрезают носы и уши? Что они сжигают пленных живьем?

Я испытующе поглядел на него и ответил не сразу. «Куда он клонит? — думал я. — Или он и в самом деле хочет знать, что я об этом думаю? Ему, пожалуй, я мог бы сказать…»

Не получив ответа, Нана резко повернулся ко мне и застыл, сам испугавшись смысла своего вопроса. Его глаза сверкали в темноте, как раскаленные угли.

— Нет, не верю, — ответил я, помедлив.

— И я не верю, — повторил он. — Все это офицеры выдумали, чтобы запугать нас.

Мы снова замолчали, напряженно прислушиваясь к рокоту, напоминавшему сейчас шелест леса, когда по нему пробегает ветерок. Он уже не казался нам больше таким таинственным и тревожным. Он стал столь же естественным, как дыхание земли. Не знаю почему, но мне тогда показалось, что сейчас раздастся поступь времени. Я, словно наяву, ощутил, как оно движется к нам, прогоняя ночь, приближая рассвет, и содрогнулся.

— Нана, — пробормотал я, чтобы удостовериться, что я не брежу, — дай очередь!

Нана нажал на спусковой крючок. Раздалась короткая очередь. На мгновение мне показалось, что гудение земли прекратилось. Но достаточно было восстановиться тишине, как шум на советской стороне стал еще явственней.

— Будто их это и не касается, — пробормотал Нана боязливо. — Эх, сыграю-ка я им плясовую!

Он снова взялся за рукоятку. Несколько мгновений помедлил, словно припоминая мотив. Нана был самым искусным пулеметчиком в нашем полку. В пулеметную очередь он умел вкладывать ритм и мелодию. Нана опять нажал спусковой крючок, и редкая, торопливая, прерывистая дробь пулемета зазвучала то нежно, то бравурно. Ночь ответила неожиданно гулким эхом. Трассирующие пули образовали светящийся мост между нашими позициями и русскими. Но их пулеметы на этот раз не ответили. На советской стороне продолжала царить все та же настороженная тишина. Зато бешено застрекотали немецкие пулеметы справа от нас. В одно мгновение сотни и тысячи винтовок и пулеметов открыли яростный, но слепой огонь, подстрекнув и орудия, которые тяжело и свирепо забухали сзади, со стороны Струнги.

— Ага, — удовлетворенно вырвалось у Наны. — Прорвало немцев. — И добавил со злой усмешкой: — Трусят.

Советские пулеметы ни единым выстрелом не ответили и на ураганный огонь немцев. Если бы не приглушенный, тревожный рокот, который снова явственно донесся со стороны русских позиций, можно было подумать, что там никого нет.

Нана остался у пулемета, а я вернулся на кукурузное поле.

Странное охватило меня чувство: по-прежнему владел мной страх, я ощущал свое бессилие, но, все более и более разгораясь, в душе затеплилась слабая искорка надежды. Впервые в эту минуту я осознал, что безмолвие советского фронта — признак силы и уверенности русских в себе, свидетельство их несокрушимой мощи. Это и пугало, и радовало.

Достигнув поля, я растянулся на земле рядом с другими солдатами. Много часов пролежал я так без сна, глядя на небо, пытаясь разобраться в хаосе мыслей. «Нана прав, — говорил я себе. — К чему нам эта война? Почему мы не воюем с немцами, которые вторглись к нам и продали часть нашей страны? Или с собственными боярами?.. Почему не схватим их за горло, не потребуем, чтобы они отдали нам землю?» Мысли утомили меня, и я наконец заснул. Во сне меня мучали кошмары. Я видел отца, постаревшего, сгорбленного, с худым изможденным лицом и впалой грудью, видел, как он с трудом тащится за плугом, как, низко пригнувшись, ходит с серпом по жнивью. Потом передо мной возник образ матери: она стоит неподвижно у ворот, устремив глаза в пустоту улицы. Так стояла она в день нашего ухода. Она выплакала все глаза, похудела от горя и ожидания. А ведь она еще не знает, что мой брат и ее сын Марин погиб на берегу Дона и никогда не вернется домой.

Там, на берегу Дона, испили мы до дна горечь разгрома, страдания и унижения. Терпели голод и холод, видели лицом к лицу смерть. Семнадцать суток, днем и ночью, бежали мы по обледенелым дорогам без крошки хлеба, в порванных ботинках; мчались без роздыха на санях, шли пешком или ехали на немецких машинах. Когда мы добрались до своей страны, мы были похожи на привидения: кожа да кости, глаза остекленели, как у мертвецов.

В груди лишь искорка жизни. Мы были как выходцы с того света. И все же мы спаслись! Спаслись от этого ужаса, от этого ада, которым была битва в излучине Дона. И Нана уцелел. И еще несколько человек из всего нашего полка. Но на сей раз — мы были убеждены в этом — нам уже не удастся спастись, мы не сможем спастись. Тогда мы бежали две тысячи километров. До нашей страны было далеко. А теперь, когда она рядом, куда бежать?

И снова я увидел призрак матери. Вот она вышла из ворот вся в черном, легко ступая, будто скользя по воздуху. «И мама умерла!» — молнией пронзил меня страх. Нет, вот она идет по дороге к кладбищу. В руках букетик сухих васильков и свечи. «Мама, я не умер еще! — хотел я крикнуть. — Я не хочу больше ждать своей смерти!» Я попытался броситься вслед за ней, но кто-то крепко держал меня за руку и не давал сдвинуться с места…

Я открыл глаза. Лоб был в холодной испарине.

— Ситаруле! Ионикэ! Эй, Ионикэ! — тряс меня кто-то. Надо мной, опираясь на локоть, склонился Пынзару. Я хотел заговорить с ним, но он закрыл мне ладонью рот, указав другой рукой в сторону, откуда слышалось сонное дыхание остальных бойцов. Я разглядел в темноте его сдвинутые брови, потемневшие глаза, землистое лицо.

Несколько мгновений он молча прислушивался.

— Ионикэ, — прошептал он затем почти в самое ухо. — Что мне сказать дома, твоим?

Я еще не совсем очнулся от сна и не сразу сообразил, что ответить.

— Ага, — насмешливо пробормотал я, — забыл доложить, что от Антонеску прибыл специальный приказ для тебя…

Пынзару метнул сердитый взгляд и надулся — он не ожидал, очевидно, что я встречу его слова насмешкой. В тишине я явственно слышал его торопливое, прерывистое дыхание, чувствовал, как дрожит рука, сжимавшая мою. Близко прогремел выстрел. Стреляли по немцам. Пынзару вздрогнул и, словно оторвавшись от своих мыслей, решительно прошептал сквозь стиснутые зубы:

— Я убегу, Ионикэ. Сегодня же ночью убегу!

И он привстал на одно колено. Я бросился на него и опрокинул навзничь. Я должен был его обуздать, смирить. Но он вывернулся, и я очутился под ним. Мы молча боролись, и мне снова удалось прижать его к земле.

— Ты с ума сошел, что ли? — прошипел я, перепуганный тем, что он собирался сделать.

— Убегу, — простонал он. — С меня хватит!

Я попытался запугать его, напомнив об участи одного из наших трех батальонов, который всего два дня назад был целиком предан военно-полевому суду и расстрелян.

— Они дураки, — отрезал Пынзару.

Я решил не выпускать Пынзару — пусть окончательно выбьется из сил. Однако он не успокоился, пока я не свел его на наш сторожевой пост, чтобы он собственными ушами услышал звуки скрытного передвижения советских войск. Сейчас, когда тишина ночи стала еще глубже, этот рокот напоминал нескончаемый плеск волн, все нарастающий, предвещающий бурю.

— Слышишь! Уж недолго… — шепотом заверил я его. Но в душе я признавал, что Пынзару был прав.

«Да, — говорил я себе, — единственное опасение — бегство. Не то нас захлестнет атака русских, и мы погибли. Ради чего? Ради кого? Но если бежать, то куда? Тогда мы бежали семнадцать дней и семнадцать ночей, но ураган огня и железа все же настиг нас. А сейчас? Всего одна ночь отделяет нас от Дуная! А дальше куда? Что делать дальше?»

Мы вернулись в кукурузу почти на рассвете. Я тотчас же заснул, измученный переживаниями этой тревожной ночи.

Не знаю, сколько времени я спал; разбудил меня гул самолета. Я сразу вскочил. Совсем рассвело. Ночная синева неба сохранилась лишь у горизонта. Из долины веял легкий прохладный ветерок, пробегая по верхушкам кукурузных стеблей. Глубокая тишина царила и на наших, и на русских позициях. Только в вышине просветлевшего неба виднелся крошечный серебристый силуэт самолета. Стальная птица покружила некоторое время над немецкими окопами, затем скрылась в тылу. Вскоре она появилась вновь, сверкая на солнце, никем не тревожимая. По рокоту моторов я узнал советский самолет. «Разведчик», — сказал я сам себе и сразу же вспомнился ночной гул в стороне русского фронта. Наши опасения подтверждались, но в этом был и проблеск надежды.

Днем советский фронт казался вымершим. Всё скрылось в земле и в зарослях кустарника. Траншеи на противоположной гряде холмов казались брошенными. Только в одну из них около полудня опустился какой-то связист. Его обстреляли немцы. И больше никого. Окрестности, замкнутые высокими холмами, словно уснули, разморенные жарой. Солнце пекло весь день немилосердно. Закат потонул в крови. Гигантские огненные полосы окрасили пурпуром часть горизонта над горами. Вечером советский самолет вновь появился над нашими позициями. Он летел, приветственно покачивая крыльями. Затем сделал широкий разворот, круто пошел вниз и со свистом пронесся над нашими окопами, оставляя позади бесконечно длинный хвост из маленьких белых бумажек. Белые листочки величиной с ладонь трепыхались в воздухе, как стая резвящихся голубей.

Мы стояли и следили за ними глазами. Долго пришлось ждать, пока белая колышущаяся лента не коснулась земли. Несколько листочков упало и на наше поле. Пынзару первому удалось поймать такую бумажку, и мы все сгрудились вокруг него. Он вертел ее в руках, а мы смотрели и недоумевали. Это не было обычным воззванием, которые мы привыкли получать от русских. В бумажке ничего не говорилось ни о немцах, ни об Антонеску, ни о несправедливости в нашей стране, ни о войне. Не увидели мы и привычных слов наверху, которые всегда набирались крупным жирным шрифтом: «Прочти и передай другому». Белый листок предназначался не для этого. На нем большими буквами было написано всего несколько слов: «Пропуск для свободного перехода». Под ними коротенькое примечание, набранное крохотными плотными буковками: «С этим пропуском вы сможете без опасения перейти через линию советского фронта. Он вам гарантирует жизнь и свободу». И все.

Мы окончательно убедились, что находимся накануне большого сражения. Кровь горячей волной прихлынула мне к лицу, по спине медленно потекла струйка холодного пота. Я чувствовал: что-то должно случиться, что-то грозное и все же желанное и неизбежное.

Мгновенно мы рассыпались по всему полю в поисках белых бумажек.

— Кто знает, господин сержант, — шепнул мне Чиоча, — быть может, они нам понадобятся!

Но как раз ему и не удалось раздобыть заветного листочка — когда он заметил белевшую на земле бумажку, Нана опередил его. Позже нашли по одному листку я и Александру Кэлин. Константин Жерка не отошел от пулемета; он смеялся над нами: ему не нужна была эта бумажонка — он в нее не верил. Но Чиоча нам порядком надоел. Весь вечер он что-то бормотал, то сердито, то жалобно, пока наконец Кэлин не оторвал для него половины своего листка.

Собравшись опять вместе, мы, по обыкновению, растянулись среди кукурузных кочек. Листовки мы тщательно запрятали в нагрудные карманы. Их шелест, раздававшийся всякий раз, когда кто-нибудь нащупывал бумажку, вызывал теперь еще и другие мысли… Время от времени то один, то другой боец поднимался и шел к самому краю поля. Несколько мгновений он стоял неподвижно, долго и пытливо всматриваясь в темноту, охваченный одновременно решимостью и сомнением, страхом и надеждой.

Наши размышления были внезапно прерваны новым яростным обстрелом немцев. Словно взбесившись, тысячи орудий обрушили ураганный огонь на позиции русских. Это был ответ немецкого командования на сброшенные листовки. Но маленькие белые бумажки оказали на нас во сто крат более сильное воздействие, чем самый мощный обстрел. Они вызвали переворот в наших душах, которого мы и страшились, и страстно желали, еще не умея разобраться в происходящем.

* * *

После ужина я собрал фляги, как всегда, нанизал их на ремень и передал Чиоче, чтобы он принес воды. Затем я, Нана, Пынзару и Кэлин, по обыкновению, улеглись среди кукурузы. Жерка, спрятавшись за пулеметом, следил за ложбинкой, сплошь заросшей густым кустарником. Снова нами овладели тревожные думы. Спустя некоторое время до меня вдруг донесся шелест бумаги, и я разглядел, как Нана сначала тихонько разгладил листок на груди, а потом долго всматривался в него, словно хотел удостовериться, что это именно тот листок, который он нашел в кукурузе. Затем он бережно сложил его вчетверо и сунул за пазуху. Больше не раздавалось ни звука. На поле снова установилась глубокая и настороженная фронтовая тишина. Временами она мне внушала ужас. Я знал, что под ее покровом совершается что-то ускользающее от нашего понимания, Я ощутил вдруг всю необъятность этой тишины. Она ширилась, росла, и мне казалось, что я вот-вот услышу далекий шелест звезд.

Видно было, что и Кэлин не в силах был дольше выносить гнет этой тишины. Он вдруг запел, и его песня, взволнованная, овеянная грустью, едва слышимая, принесла облегчение нашим смятенным душам. Тоска по своим смягчила мое сердце и снова, как во сне, понесла меня к ним; я ясно различал дыхание земли, смешанное с дыханием людей. Глубокий вздох Наны нарушил безмолвие, в которое погрузила нас песня Александру.

— Будь проклята эта война! — как обычно, процедил он сквозь стиснутые зубы.

Как раз в этот момент появился перепуганный Чиоча. Он с разбегу остановился перед нами и, задыхаясь, выкрикнул:

— Немцы не подпустили меня к колодцу, господин сержант!

Я, недоумевая, привстал на одно колено:

— Как это не подпустили? Где фляги?

— Где? Они отняли их! — продолжал выкрикивать Чиоча. — Они выставили часовых… И выдают воду только своим.

— Тьфу! — рассвирепел Нана. — Мамалыга ты! Тряпка!

— Что он привязывается ко мне, господин сержант? — обратился ко мне обиженно Чиоча.

— Так-то ты принес нам воду! — Нана схватил его за грудь и начал трясти. — Кровью должен был добыть ее… Зубами у них вырвать.

— Ступай тогда сам к ним, храбрец! — крикнул Чиоча.

— А что, думаешь, не пойду? — и Нана стал осыпать ругательствами немцев. — Что, даже воды мы уже не можем напиться в нашей собственной стране?

Его вдруг охватило бешенство. Он орал как одержимый, метался и кружился на месте, словно запертый в клетку зверь. Затем схватил автомат, гранаты и помчался через поле, продолжая выкрикивать ругательства.

Чиоча вцепился в мою руку:

— Не пускайте его, господин сержант. Он не вернется.

Но кто мог догнать или успокоить Нану? Мы продолжали неподвижно лежать, пока не затих шелест кукурузных листьев. Потревоженная тишина ночи восстановилась.

Она стала еще глубже. Тихо было на поле, тихо было на переднем крае.

И тогда мы снова услышали таинственный, непрерывный рокот со стороны советского фронта. Теперь для этого уже не было надобности спускаться в ложбинку: он был слышен в любом конце поля. Лихорадочное возбуждение, в котором пребывал я последние ночи, охватило и остальных. Гул моторов, хотя и был отдаленным и слабым, казалось, звучал совсем рядом.

Нэпа нашел нас на краю поля. В одной руке он держал автомат, в другой — несколько немецких фляг в деревянных обшивках, связанных гроздью. По его тяжелому, прерывистому дыханию чувствовалось, что он поднимался в гору бегом. Был он задумчив, хмур и молчалив, как никогда. Протягивая Чиоче флягу, пробурчал:

— Не следовало бы тебе давать…

Затем Нана вместе с нами прислушался к рокоту советского фронта. Лицо его при этом просветлело, словно он грезил. Вскоре рокот начал постепенно затихать, как шум удаляющейся бури. На фронте снова воцарились безмолвие и тьма.

— Полночь, — шепотом произнес Пынзару, бросив беспокойный взгляд на небо. — Быть может, на рассвете начнется…

Ему никто не ответил. Мы вернулись в кукурузу, а Нана опустился в ложбинку сменить, как обычно, Жерку.

Я задремал. Сквозь сон я слышал, как Нана выстукивал на своем пулемете плясовую. И на этот раз немецкие пулеметы открыли яростный и беспорядочный огонь. И я понял вдруг, что немцев выводит из себя упорное молчание русских, что они больше не в силах его выносить. Они готовы выпускать в воздух сотни, тысячи снарядов, лишь бы добиться ответного выстрела хотя бы одной советской винтовки. Но и на этот раз ночная тьма, скрывающая позиции русских, не вспыхнула ни единой искоркой.

Я снова задремал под стрекот немецких пулеметов и грохот орудий. Разбудил меня резкий шелест кукурузы. Испуганно прислушиваясь, я скоро различил легкие, крадущиеся шаги. В первое мгновение мне показалось, что сквозь кукурузу крадутся сотни людей. «Началось! — мелькнула мысль. — Русские!»

Схватив автомат, всегда лежавший рядом, я разбудил бойцов, и мы гуськом поползли к краю поля. Мы еще находились во власти сна и тех тревожных мыслей, с которыми заснули, но все же обнаружили, что шелест доносился к нам сзади и что идущих немного. Я ждал с автоматом наготове. Подпустив идущих на расстояние семи — восьми шагов, я убедился, что их только двое: наш командир взвода — старший сержант, бывший студент, и его связной. Я вскочил и, приложив руку к каске, шепотом начал докладывать. Взводный прервал меня недовольным жестом и подсел к нам. Задал один-другой вопрос, спросил о ночном передвижении русских, о котором уже знал, а затем попросил напиться. Пынзару протянул ему одну из немецких фляг, принесенных Наной. Взводный поднес было ее к губам, но внезапно остановился и стал рассматривать флягу при слабом свете звезд. Долго разглядывал он ее, потом напился и спросил:

— Откуда у вас эти фляги?

— Фляги принес капрал Нана, — ответил я. — Не знаю, где он их раздобыл.

Я предостерегающе взглянул на бойцов, чтобы кто-нибудь не вздумал осрамить нас, сообщив командиру про случай с Чиочей. Взводный снова отпил воды, взглянул еще раз на флягу и вернул ее Пынзару. Меня смущало его молчание, и я посмотрел ему прямо в глаза, пытаясь разгадать его мысли.

— Значит, Нана принес воду, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь.

— Нана, — неуверенно подтвердил я.

Больше мы об этом не говорили. Взводный протянул нам пачку сигарет, каждый взял по одной. Затем он дал всем по очереди прикурить, при свете спички внимательно вглядываясь каждому в лицо. Я понял, что взводный пришел неспроста, хотя он и старался не показать этого. Он закурил вместе с нами. Уходя, он взял меня за локоть и повел на край поля. Связного взводный послал вперед, а меня попросил сесть и опустился рядом. Снова достал пачку сигарет, и мы закурили. Он стал подробно расспрашивать, откуда я родом, кто мои родители, сколько у нас земли, с каких пор я на фронте. Его вопросы почти рассеяли мои подозрения. Я знал, что он недавно на фронте, и было естественно его желание познакомиться со своими солдатами, выяснить, на кого можно положиться. Но когда он снова заговорил о Нане, у меня было ощущение, будто капля холодной воды попала мне на спину и медленно потекла вдоль позвоночника.

— Нана вам ничего не сказал? — спросил он, пристально глядя мне в глаза.

— Ничего, — пробормотал я.

Он сделал последнюю затяжку, воткнул окурок в землю, медленно, в несколько приемов выпустил дым, словно испытывал мое терпение.

— Он стрелял в немцев, — сказал он холодно, не отрывая от меня глаз. — Убрал от колодца всех, кто там был. — И добавил раздельно: — Убил семерых!

Я слегка вздрогнул и повернул голову к старшему сержанту, словно знал, что он мне скажет именно это. По тону, каким он произнес «убрал от колодца всех», я понял, что он не осуждает Нану. В случившемся я не сомневался ни на мгновение. Я знал, что Нана способен на любой поступок, а на убийство немцев в особенности.

— Это был он, — закончил убежденно взводный, — никто другой не смог бы подойти к колодцу.

— И хорошо сделал! — вырвалось у меня.

Взводный продолжал сидеть неподвижно, глядя на меня испытующе. Ему, видно, хотелось знать, что я обо всем этом думаю; мне казалось, что в могильной тишине фронтовой ночи я слышу движение его мыслей. В эту минуту мне стало ясно, что и взводный ненавидит немцев.

— Вы должны подумать, — произнес он шепотом, глядя мне прямо в глаза. — Завтра утром прибудет в батальон военный прокурор производить следствие…

Я сразу понял, что он от меня хочет: я должен был обдумать, как спасти Нану. Кровь горячей волной прихлынула к сердцу. Взводный в этот момент стал для меня самым близким человеком на свете. Мне хотелось броситься к нему, обнять. Горячие, неудержимые слезы полились из глаз. Я долго вытирал их рукавом кителя. Когда я поднял голову, тень взводного почти растворилась в темноте. Непроизвольно я сделал несколько шагов за ним. Услышав шум, взводный остановился и поманил меня рукой.

— Я ничего не знаю, — предупредил он, приложив палец к губам. Затем добавил тихо, как бы про себя: — Впрочем, так или иначе вся эта рухлядь будет сметена. Теперь уж недолго!

Слова его ошеломили меня. Я уже не думал больше ни об убитых немцах, ни о Нане, ни о нашей судьбе, я думал только о последних словах взводного. Меня вдруг охватила безудержная радость.

* * *

На поле я вернулся в полном смятении, но вскоре пришел в себя. Все яснее вырисовывался передо мной облик нашего командира. Я и раньше слышал, как хвалили его солдаты за то, что он держался ближе к ним, чем к офицерам. Но я не придавал этому значения. «Не просто так пришел он тс нам на фронт с такими идеями», — подумал я. Но, по совести говоря, я был рад, что именно он — наш командир.

Бойцы сидели тесным кружком. Я молча опустился рядом и тут только обнаружил, что у меня осталась пачка сигарет взводного. Я пустил ее по кругу. Каждый из бойцов взял по одной, и мы все закурили. Сигарета меня несколько успокоила. «Что же мне делать с Наной?» — эта мысль не покидала меня. Я ни с кем не мог поделиться своей тревогой. Мне нужно было решать самому. Перед моими глазами предстала вдруг страшная картина. Нана перед карательным отрядом… Босой, без кителя, в распахнутой на груди рубашке, с взлохмаченной головой. На глазах белая повязка, руки за спиной связаны ремешком. Его пытаются поставить на колени. Но он вырывается, освобождает руки, срывает с глаз повязку и стоит перед карательным отрядом с гордо вскинутой головой и открытой грудью… Позади отряда — стена из серых немецких мундиров, сотни, тысячи темных стальных квадратных касок, из-под козырьков которых поблескивают сотни, тысячи жестоких, мстительных глаз.

— Жерка! — крикнул я, забывая о всякой осторожности, дрожа как в лихорадке. — Беги! Пошли ко мне Нану, замени его у пулемета.

Жерка кинулся к ложбинке, и его мгновенно поглотила тьма. Я вышел на край поля, мне нужно было поговорить с Наной с глазу на глаз. «Есть только одно спасение для него — бегство, — думал я. — Схорониться пока что в кукурузе или перебраться этой же ночью через наши позиции, бежать в горы. Иного спасения нет». Но я знал, как упрям Нана. Захочет ли он прятаться? Не взбредет ли ему в голову пойти напролом, встретиться лицом к лицу с гитлеровцами и с этими из военного трибунала? Снова предстала передо мною мучительная и страшная картина: карательный отряд, и Нана перед ним с гордо вскинутой головой…

От ложбинки отделилась тень — какой-то человек быстро вскарабкался по склону и побежал через поле. Я сделал несколько шагов ему навстречу и тихо позвал:

— Нана! Нана! Сюда!

Но это был не Нана. Это был насмерть перепуганный Жерка. Он все время оглядывался, как будто его кто-то преследовал.

— Нана сбежал, господин сержант! — крикнул он прерывисто. — К русским!

Сообщение Жерки поразило меня как громом. Когда мы оба пришли в себя, наши глаза невольно обратились в сторону советского фронта. Там, за этой непроницаемой тьмой, скрылся Нана. Да, он выбрал другой, более верный путь к спасению, путь, о котором я не осмелился даже подумать.

Я приказал Жерке притащить пулемет на край поля, где находилась наша боевая позиция, и расположил бойцов в укрытиях вокруг него. Всю ночь мы пристально всматривались в темноту и настороженно прислушивались. Бегство Наны явилось для всех неожиданностью, никто не знал, что он «убрал» от колодца немцев. Один только Жерка время от времени ворчал, выражая вслух свое осуждение. Остальные молчали. Это было самым красноречивым свидетельством того, что в глубине души они радуются за Нану.

А Чиоча, который не очень-то соображал, что он говорит, прямо выразил свое восхищение, воскликнув:

— Молодец Нана!

— Говорят, — осмелился высказаться и Александру Кэлин, — что тем, кто добровольно переходит через фронт, ничего не угрожает.

— И другим ничего не угрожает, — вскочил вдруг Пынзару. — Мне это сказал один… он вернулся оттуда.

— Ему это сказал один! — злобно расхохотавшись, передразнил его Жерка. — Как будто неизвестно, кто такие большевики! Они с тебя шкуру сдерут живьем!

На мгновение все растерянно замолчали.

— Глупости! — отрезал вдруг Чиоча. — Офицерская брехня. Разве у них нет бога?

Ему никто не ответил. Нас одолевали сомнения. Немного погодя робко, словно боясь нарушить наше молчание, Кэлин снова задал вопрос Пынзару:

— А что рассказал тот? Как он спасся? Бежал?

— Нет, — возразил Пынзару. — Зачем бежать? Они его отпустили. — Пынзару вылез из укрытия, подполз к нам поближе и продолжал: — Вот как это было. Он попал в плен вместе с другими во время нашей атаки. Сутки их продержали на каком-то вокзале в тылу. А когда стали грузить в вагон для отправки в лагеря, Бицэ — так его звали — вышел из шеренги, упал к ногам советского офицера и стал причитать, что у него пятеро детей, и все мал мала меньше, что, если он умрет, умрут и они… что он бедняк, безземельный… Он разжалобил советского офицера, и тот велел ему отойти в сторону и не отправил в лагерь… Несколько дней спустя офицер вызвал к себе Бицэ, усадил за стол, угостил честь честью: водкой, хлебом, ветчиной, папиросами. Понимаете — пленного!.. Затем стал его расспрашивать про то, про се… Про хозяйство и детей, про землю, словом, про житейские дела. Про фронт — ни словечка. «Напрасно вы хотите вернуться, — сказал он потом. — Все равно немцев мы разобьем, зачем же вам умирать зря? Или вы хотите отдать свою жизнь за немцев?..» «Ну нет, — признался Бицэ, потому что там ему некого было бояться. — Моя бы воля, зубами б их разорвал!..» «Вот видите, так зачем же вы тогда хотите вернуться? — снова спросил его офицер. — Разве вам не надоела война?» Бицэ сжал голову руками и ничего не ответил. «Здесь ваша жизнь в безопасности…» — продолжал офицер. «Какая жизнь? — пробормотал Бицэ. — Уж это оставьте, я ведь знаю…» «Что вы знаете?» — ласково спросил офицер. Бицэ молчал, он боялся сказать, что остальных-то пленных увезли, чтобы прикончить. Но в конце концов ему пришлось это выложить. «Ага, вот оно что», — сказал офицер и задумался. Бицэ сидел ни жив ни мертв, а офицер все молчал и курил папиросу за папиросой. Лицо его потемнело. Затем он встал и медленно, тяжело ступая, обошел стол. У Бицэ душа оледенела от страха. Но офицер дружески положил ему руку на плечо и спросил: «А вы знаете кого-нибудь из военнопленных, которых тогда увезли?» «Еще бы, как не знать! — вскочил Бицэ, немного успокоенный. — Ведь всю нашу роту взяли в плен». «Ах так, — произнес офицер с удовлетворением. — Хорошо, хорошо!» Он открыл дверь и позвал бойца: «Вы возьмете товарища Бицэ, — приказал он (Слышите, «товарища», — таинственным шепотом подчеркнул Пынзару), — и отвезете его в лагерь. Останетесь там дня три, а потом вернетесь и догоните нас». И он тут же написал приказ и велел им готовиться в путь.

Пынзару неожиданно прервал свой рассказ и припал к земле. Не знаю, что померещилось немцам, потому что даже ветерок не шелохнулся этой ночью, но они вдруг снова открыли ураганный огонь. Мы моментально рассыпались по своим укрытиям и стали зорко всматриваться в темноту. Земля, казалось, сотрясалась до самого основания. Устрашающе ревел воздух, заставляя нас дрожать, как в лихорадке. Тьму разрывали огненные взрывы. За какие-нибудь мгновения тысячи и тысячи снарядов обрушились на русские позиции. И вдруг бомбардировка стихла так же внезапно, как и началась. Тишина и тьма стали как будто еще глубже, еще непроницаемее.

— Испытывают пушки, — пробормотал Жерка. — Пристреливаются.

— Как бы не так, — возразил Кэлин. — Трусят. Испытывают русских. А ну, Пынзару, давай дальше!

Пынзару приподнялся на локте и продолжал:

— Через неделю Бицэ вернулся в сопровождении того же вестового. Снова встретился с офицером. «Ну как, товарищ Бицэ?» — спросил тот. Бицэ ничего не оставалось, как признаться, что все россказни об убийстве пленных — ложь, потому что он в лагере всех своих ребят нашел живехонькими. «Ну, товарищ Бицэ, — снова спросил офицер, — и сейчас вы все еще хотите уехать?» Бицэ стало стыдно, и он сразу не ответил. А потом стал беспомощно лопотать: «Видите ли, господин офицер, я беспокоюсь о своих… я так по ним соскучился…». «Значит, все же хотите ехать, — понял его офицер. — Хорошо». И он снова позвал того же бойца. «Ночью, — приказал он ему, — вы возьмете товарища Бицэ и переправите его через линию фронта, проведете по ту сторону наших позиций и отпустите».

— Да что ты говоришь! — вырвалось у Чиочи.

— Врешь ты все! — угрожающе набросился на Пынзару Жерка.

— Лопни мои глаза, если вру, — заверил тот шепотом. — Так оно было на самом деле. Да, еще! Перед уходом офицер подал Бицэ руку и сказал на прощание: «До свидания, товарищ Бицэ! Быть может, и встретимся после войны». «Да услышит вас господь, — сказал Бицэ. — Я был бы рад принять вас у себя дома как гостя, господин офицер…» В ту же ночь Бицэ появился перед нашими окопами с поднятыми руками. Когда наши его увидели, они перекрестились, как будто он вернулся с того света. Офицерам он наврал, что бежал из лагеря. Но солдатам рассказал вою правду. Несколько дней спустя он бежал в леса… А солдаты взвода, в который он был направлен, все перешли к русским.

Шепот Пынзару стих, поглощенный мертвой тишиной ночи. Мы сидели не шелохнувшись. Темнота над русскими позициями уже не казалась нам такой таинственной и непроницаемой. Все мы смотрели туда с надеждой, смутной, трепетной, все еще тревожной.

— Черт бы его побрал! — пробурчал Чиоча. — И почему он, дурак, вернулся!

Больше никто не проронил ни слова. Ближе к рассвету мы отошли в глубь поля. Нас страшили теперь не русские пули, а переворот, происшедший в наших душах.

* * *

Весь следующий день мы протомились, как заключенные. В бегстве Наны и в рассказе Пынзару заключался особый смысл. И если мы еще не в полной мере его осознали, все же мы о нем уже догадывались и больше его не страшились. Мы исподволь подходили к новой правде о нашей судьбе и судьбе фронта. И только потому, что свет этой правды показался нам сначала слишком сильным, мы не полностью ему доверились. Что-то нас все еще удерживало, что-то мешало оставить наши окопы и бежать. Нужен был последний толчок, который сдвинул бы нас с места и бросил к русским. А пока его не было, над нами продолжал еще тяготеть страх военно-полевого суда.

Я вдруг вспомнил о военном прокуроре, который вот-вот должен был прибыть для расследования дела об убийстве семерых немцев. Весь день я прислушивался, не раздастся ли шелест за моей спиной. Но никто не шел. К вечеру я решил сам отправиться к взводному, сообщить ему о бегстве Наны и спросить, что мне делать. Но я не дошел до командного пункта. От солдат нашего взвода, которые находились по ту сторону кукурузного поля, я узнал, что взводного на рассвете вызвал к себе прокурор и что он еще не вернулся… Это известие встревожило меня еще более, чем бегство Наны и рассказ Пынзару. Я был убежден, что взводный предан военно-полевому суду. Я вспомнил слова, которые он сказал мне тогда шепотом на краю поля: «Вы должны подумать». Конечно, они означали: нельзя дольше медлить, надо действовать!

Я вернулся на кукурузное поле, так и не сообщив никому о бегстве Наны. В этом теперь и не было надобности. У меня созрело решение, хотя оно еще продолжало пугать меня. Я решил перейти ночью со своими бойцами через линию фронта к русским. Я никому не сообщил о своем намерении. Напротив, все должно было идти своим чередом. Чиоча и сегодня пек кукурузу. Кэлин отправился в роту за водой — после происшествия у колодца нам стали по вечерам привозить ее в бочке прямо на передовую. Я дождался и ужина. Мы все плотно поели, препираясь из-за пустяков с поваром, который боялся, что день застанет его на передовой. После ужина я заставил Александру Кэлина спеть нам одну из своих грустных песен. Мы вспомнили своих близких, свою жизнь, и нас снова охватило отвращение к войне. Все это еще раз убедило меня, что принятое мною решение правильно.

Ближе к полуночи я приказал перетащить пулемет на прежнее место, у входа в ложбинку.

— Отсюда лучше вести наблюдение, — пояснил я солдатам. Но самому себе я сказал: «Надо быть ближе к ним. Как можно ближе…»

К нашему удивлению, ночь проходила спокойно, устрашающе спокойно. Не слышно было привычного рокота, звучавшего для нас в последние ночи как призыв. Над долинами и холмами, над погруженными в темноту окопами царила первозданная тишина. Она была так глубока и всеобъемлюща, что казалось, вот-вот мы услышим дыхание всех этих сотен тысяч людей, притаившихся, подстерегающих друг друга. Напряжение будто было разлито даже в воздухе, ощущалось в самом неуловимом движении времени… Словно боясь нарушить эту тишину, никто из нас не проронил ни звука. Какая-то ночная птица пролетела над долиной, шелест ее крыльев прозвучал зловеще, предостерегающе.

— Господин сержант, — шепнул мне Жерка. — Мне страшно.

Я подполз к нему и нащупал в темноте его дрожащую на пулемете руку.

— Почему тебе страшно? — спросил я.

— Черт его знает почему, — ответил он нервно. — Никогда в жизни не было мне так страшно.

Я продолжал молча гладить его руку. На наш шепот подползли и остальные бойцы. Тесной кучкой сгрудились мы позади пулемета. Я чувствовал, что каждый ищет поддержки другого. Так мы просидели около часа. Приближался рассвет. По опыту своей многолетней фронтовой жизни я знал, что это наиболее благоприятное время для перехода через линию фронта. И я знал также, что такие решения нужно осуществлять немедленно… Сжав изо всех сил руку Жерки, я сказал ему шепотом, но так, чтобы слышали и остальные:

— Мы решили бежать к русским.

Он вздрогнул, но я, не давая ему опомниться, продолжал:

— Что ты намерен делать? Пойдешь с нами или останешься здесь?

Жерка оглянулся и испытующе посмотрел на остальных. Он не подозревал, что и для них мой вопрос был таким же неожиданным. Молчание бойцов усилило его смятение. А когда он увидел, что Чиоча и Пынзару уже схватили винтовки и привстали на одно колено, готовые тронуться в путь, то бессильно прошептал:

— Пойду…

Мы поползли гуськом вниз по ложбинке, с трудом пробираясь через густой кустарник. На переднем крае по-прежнему царила тишина. Впереди и позади нас была тьма, угрожающая, непроницаемая. Спустя несколько минут мы вступили на «ничейную» землю. Казалось, мы были единственными живыми существами в этой пустыне. Мы ползли осторожно по мокрой от росы траве.

Добравшись до долины, мы сделали остановку. Локти и колени болели. Но нам нельзя было терять времени — темнота уже начинала редеть, вот-вот должен был наступить рассвет… Мы подошли к подножию холмов по ту сторону долины и стали подбираться к окопам русских. Но едва успели мы проползти несколько шагов, как воздух взревел от грохота бесчисленных орудий. В то же мгновение на холм, который мы только что покинули, и на соседний, где окопались немцы, обрушился шквал огня и железа. Земля сотрясалась от взрывов. Стало светло как днем. Тысячи и тысячи снарядов из орудий, минометов, «катюш» проносились над нашими головами. Затем в игру вступили пулеметы, завесой трассирующих пуль скрывшие от наших глаз немецкие окопы. Потом мы услышали гул моторов и лязг гусениц приближающихся танков. Похолодев, мы всем телом припали к земле, боясь дышать, боясь думать.

Вскоре со всех сторон услышали мы громовое, продолжительное, бесконечное «ура». Мы поднялись с земли с белыми как мел лицами, с затуманенным, потерянным взглядом.

Мимо нас прошла советская пехота — первая, вторая, третья цепь… Прошли и танки с красными звездами на башнях, могучие, всесокрушающие… Все шли и шли новые нескончаемые ряды советских бойцов. Но ни у кого из них не было времени для нас. Мы остались позади, перепуганные, толком не понимающие, что, в сущности, произошло. К охватившему нас изумлению в равной мере примешивались и страх, и надежда.