– За твою удачу! – сказал Фельдман, поднимая бокал с шампанским.

– За нашу! – скромно поправил я.

– За нашу, конечно, тоже. Но нам всем повезло, что мостике оказался именно ты. Удача – редкая птица. И уж если родился в рубашке – не вылезай из нее.

– Спасибо. Не буду.

Мы выпили, и я невольно, словно пробуя на ошупь, пригладил пальцами волосы на голове чуть выше правой височной части. Ровно там, где неделю назад, в одночасье, прямо на капитанском мостике, у меня появилась первая в моей жизни седая прядка.

Заметил я ее, конечно, не сразу, фактически лишь на следующее утро, когда с электробритвой в руках подошел к зеркалу над умывальником в моей каюте. Возникла же она, без сомнения, накануне вечером, когда мы при сильном тумане, подходили к датским проливам. На экране радара возникало все больше отметок, но особых помех для нашего теплохода они не вызывали, и я не нервничал. Пока на экране прямо по курсу и всего в трех морских милях от нас не возникла яркая, быстро приближающаяся световая отметка. Капитана на мостике не было, вызывать его по мелочам, как мне казалось, я не стал и, чуть подумав, дал команду рулевому отвернуть вправо на десять градусов. Минуту спустя отметка вновь отбивалась прямо по курсу, но уже значительно ближе. Мы отвернули еще на десять градусов. Отметка каким-то мистическим образом вновь оказалась прямо перед нами. Оторвавшись от экрана, я посмотрел вперед и в тот же миг увидел огни идущего на нас, словно в лобовую атаку, корабля.

– Право на борт! – заорал я, прыгая к судовому телеграфу и переводя ручку в положение «Полный назад». Несколько секунд мы еще двигались по-прежнему, потом палуба под ногами отчаянно задрожала, будто ровная водная гладь превратилась в ухабистую дорогу, по бортам закипели противящиеся движению вперед пенные буруны, но было уже поздно. Я ясно видел, что все мои отчаянные маневры не в силах отвести от нас неуклонно надвигающийся корпус встречного судна. Не такого уж большого, вполовину нашего размера, с застывшей в ужасе на его капитанском мостике группой людей, жить которым, скорей всего, осталось считанные секунды.

О чем я думал в эти мгновения? Кажется, обо всем. Даже о неизбежном судебном приговоре за катастрофу с человеческими жертвами. Сколько мне дадут? 15 лет? 20? Значит, выйду я уже сорока или сорока пяти летним стариком, у которого не осталось ничего, ради чего стоит жить…

До катастрофы оставалось двадцать метров. Десять. Корпус встречного судна скользнул влево, миновал наш усиленный для резки льда форштевень, бесшумно покатился вдоль нашего борта не более чем в двух – трех метрах от него и.… исчез в тумане.

Я перевел ручку телеграфа на «стоп», повернулся к рулевому и увидел, что в рулевой рубке полно людей. Наш корпулентный, похожий на штангиста-тяжеловеса старший механик Иванычев. Единственный в экипаже очкарик – радист Берзиньш. Старший помощник капитана Фельдман. И сам капитан – седой, растрепанный, дорабатывающий последний пред пенсионный год. Тяжело ступая облаченными в домашние тапочки ногами, он подошел ко мне вплотную, положил руку на плечо и сказал, впервые на «ты»:

– Ты все сделал правильно. Но мы оба родились в рубашках.

Сколько он находился на мостике на самом деле, не знаю. Больше мы на эту тему не говорили. Прежде всего, капитану пришлось бы признать, что он грубо нарушил устав, оставив меня, молодого и не слишком еще опытного штурмана одного в особо сложных условиях плавания. Сам же я, раз за разом прокручивая в уме ситуацию, понимал, что нарушил одно из ключевых правил ХОРОШЕЙ МОРСКОЙ ПРАКТИКИ: каждое действие должно быть последовательным и решительным. Не мелкими дерганиями по пять – десять градусов, а сразу право на борт! И раз уж «рубашка» дала мне шанс исправиться…

– А, в общем-то, год был хороший, – сказал Фельдман.

– Конечно! – согласился я. Мы выпили за уходящий 1975-й и поковырялись в мясном салате под названием «столичный».

– А наши уже, наверное, отход оформили.

– Может, и отошли уже, – подтвердил Фельдман. – Дойдут до Кронштадта, станут на рейд и будут Новый год встречать. Ну что, за тех, кто в море!

Мы выпили по третьей, Фельдман посмотрел на часы, пожал мне руку и отправился на посадку самолета в Палангу. Мой рейс на Ригу должен был отправиться раньше, но отлет задержали на час, и я остался расправляться с подоспевшим к этому моменту фирменным блюдом ресторана «Пулково» – цыпленком-табака.

В дальнейшем история выглядит довольно тривиально. Выйдя из ресторана, я подошел к диспетчеру и узнал, что удача больше не благоприятствует дальнейшим событиям моей жизни.

– Ваш самолет улетел, – сообщила женщина в форменном летном кителе.

– Подождите, подождите, – словно надеясь исправить положение, кипятился я. – Как это может быть? Было объявление о задержке рейса на час, прошло всего пятьдесят минут, я тут, а…

– Задержка сократилась. Была объявлена посадка.

– Но я сидел в ресторане, тут же в аэропорту, и никакого объявления не слышал!

– Да? – диспетчер подняла на меня уставшие от пассажирской тупости глаза, и я не уловил в них ни малейшего отблеска сочувствия. – Значит, ресторан забыли подключить.

Ситуация была более чем дурацкая. До Нового года оставалось четыре часа. Следующий рейс ожидался только через сутки. На поезд я уже не успевал. Даже родной пароход, на котором я теоретически мог найти приют, скорей всего уже покинул порт.

Фортуна – женщина капризная. Если один раз смиришься с ее изменой, она тебе этого не простит. Где-то я слышал этот афоризм.

На стоянке перед аэропортом ветер кружил по расчищенному асфальту поземку. В свете прожекторов зябко ежилась плотная очередь пассажиров на стоянке такси, к которой как-то не спешили подъезжать стоявшие поодаль немногочисленные, расчерченные черными шашечками машины. Повернуть от входа направо и встать в очередь означало смириться. Я прошел прямо. К сияющей черным лаком, идеально чистой волге, нахально вставшей прямо под запрещающим знаком. На таких возили только министров. Или секретарей обкомов.

– Двадцатка до центра, шеф, – уверенно бросил я в опущенное передо мной окно. Шофер оценивающе оглядел мою длинную, парижского покроя волчью (искусственную, правда, но кто в те годы был способен это распознать!) шубу из валютного магазина и решительно рубанул ладонью воздух:

– А давай! Успею обернуться. Садись. А куда в центр-то?

– Да черт его знает, – признался я, садясь в сразу рванувшую с места машину. – В гостиницу бы надо.

– В какую?

– А сам выбери. – Я представил обшарпанные диваны, пыльные фикусы в углу, унылую очередь командированных под табличкой «Мест нет» и добавил:

– В самую шикарную!

– В «Англетер», что ли?

– Куда? – не понял я.

– Ты же просил в самую шикарную. «Астория» прямо напротив Исаакиевского собора, обком рядом. Да и мне возвращаться ближе – пока хозяин не появился.

– А «Англетер»?

– Да это – то же самое! Теперь «Астория», а раньше, во времена Есенина, называлась «Англетер». Та самая.

– Во времена Есенина? – зачем-то повторил я.

– Ну, я же и говорю! – обрадовался он. Потом посмотрел на меня и спросил:

– А тебе никто не говорил, что ты похож на Есенина?

Вообще-то к подобным сравнениям я привык, и они мне льстили, тем более что я и сам писал стихи, которые охотно печатали в морской ведомственной газете, а иногда и в городской. Мне было двадцать пять лет, я обладал схожей с Есениным фигурой, овалом лица, таким же, чуть раздвоенным на конце носом, глубоко посаженными глазами. Но больше всего нас роднила пышная шевелюра. Правда, у Есенина, по описанию современников, волосы были русыми, но на черно-белых фотографиях они выглядят скорее темными, как у меня. И еще, подобно Сергею, я с полным правом мог о себе сказать: «Был как все, любил вино и женщин…».

– «Англетер» – это классно! – согласился я. – Только ты вот что, подкати к самым дверям, впритык, окей?

– Заметано!

Все получалось. Я достал из кармана паспорт моряка и вложил в него десятку, но сразу же, не колеблясь, добавил вторую. Водитель лихо тормознул в полуметре от ступеней «Астории» так, что швейцар тут же кинулся открывать передо мной тяжелую гостиничную дверь. Перед стойкой администратора толпилась робкая стайка отчаявшихся просителей. Я прошел прямо к суровой, непреклонного вида даме с высокой, зачесанной назад прической над тяжелыми золотыми серьгами и протянул паспорт:

– У меня бронь.

Дама отточенным движением приподняла корочку паспорта ровно на сантиметр и расцвела в улыбке.

– Конечно, конечно, ваш номер… – она поискала в столе, выудила оттуда ключ с тяжелой деревянной грушей и протянула мне. – Анкетку я заполню сама, не беспокойтесь, подпишите потом. Вот только номер… Извините, но это все, что я могу, у нас даже министерская бронь сегодня снята.

– С соседями, что ли? – нахмурился я.

– Нет, нет, что вы! Просто он… не совсем удобный. Не реновированный. Мы его все время откладывали. Потому что он тот самый, понимаете?

– Неужели – тот?

– Именно! – она придвинулась ко мне ближе и прошептала. – Директор хотел хотя бы до юбилея подождать. А сейчас как раз… Но вы-то, надеюсь, не суеверный?

– Нет, – твердо ответил я. – Я верю только в одно. В удачу.

Мне действительно невероятно везло. Я поднялся по широкой, покрытой красной ковровой дорожкой лестнице на второй этаж и отыскал нужную дверь. Пары шампанского еще слегка кружили мою голову. В комнате царил полумрак, рассеиваемый только наружными фонарями. Я не сразу отыскал на стене выключатель. Точно так, должно быть, впервые вошел в этот номер Сергей Есенин полвека назад. Я мог наизусть процитировать десятки его стихов, помнил имена всех трех его жен и множество других фактов его биографии, у меня в чемодане покоился редчайший сборник писем Есенина, добытый накануне в подворотне у букинистического магазина на Литейном, и мне казалось, что сейчас я могу даже мыслить совсем, как он.

В полумраке двухкомнатный номер выглядел шикарно, но и при свете люстры его заметная обветшалость придавала ему какой-то особый исторический шарм. Окна закрывали тяжелые бордовые портьеры с золотыми кистями. Сняв шубу и пиджак, я присел за небольшой столик у окна с настольной лампой – при ее свете, возможно, Есенин писал свои последние строки… Еще один овальный стол темного дерева, окруженный четверкой стульев с гнутыми резными спинками. Обитый красным бархатом диванчик. В просторной спальне – широкая двуспальная кровать. Я осторожно (не сломать бы!) опустился на нее и качнулся, опробуя пружины. Жаль, что на таком лежбище придется проводить ночь одному. На том самом, на котором когда-то Есенин… Собственно, а спал ли он на ней вообще?

Я попытался вспомнить известные по доступным источникам факты последних дней его жизни. Психиатрическая больница. Софья Толстая. Их последнее свидание – Есенин с бутылкой в руке. Прощальные стихи кровью. До свиданья, друг мой, до свиданья… «Англетер». Или сначала стихи, а потом гостиница? И сколько времени провел он здесь?

Я еще раз обвел комнату глазами, представляя картину того дня. Вот Есенин входит в комнату и замыкает за собой дверь. Снимает пальто (шубу?) и вешает на плечики в шкаф (бросает на кровать?). Подходит к умывальнику и долго всматривается в подвешенное над ним зеркало. Черный человек. Черный, черный. Ты зачем ко мне пришел, черный человек… Потом отворачивается, достает из кармана веревку…

Нет, в этом было что-то не так. Откуда у него веревка? Купил по случаю Нового года на базаре? Этот всегда элегантный, бесшабашный франт?!

Ни в одном из мемуаров не упоминается, как именно было найдено тело Есенина. Подумав, я потянул за узел галстука и в моих руках повисло прочное и узкое полутораметровое полотно. Волоча галстук за один конец, Сергей подошел к… Черт, к чему он мог подойти?

Окно, шкаф, вертикальный стояк парового отопления… – все это было явно не то. Люстра! Я посмотрел на тяжелое бронзовое устройство, подвешенное на толстый, тоже, кажется, бронзовый крюк, встал прямо под люстрой и попытался дотянуться до нее рукой. Куда там! Высота потолка в номере, на мой взгляд, была метра под четыре, и громоздкая люстра не создала бы проблем даже для знаменитой Ульяны Семеновой, лидера латвийской сборной по баскетболу. Тогда я взял стул и, сняв туфли, повторил попытку. На этот раз, приподнявшись на носках, мне, при моих ста восьмидесяти сантиметрах, удалось кончиками пальцев дотронуться до нижнего изгиба одной из лап светильника. Есенин был сантиметров на пятнадцать ниже. А ведь галстук еще каким-то образом надо на люстре закрепить…

Я крутанул галстук, посылая его толстый конец вверх, но мягкая ткань тут же обвалилась. После нескольких безуспешных попыток я утяжелил конец галстука плотным узлом и, наконец, добился своего: синий, расцвеченный блестящими золотыми нитями галстук из Роттердама, гордость моей немногочисленной коллекции, повис на люстре.

Разбирался ли Есенин в узлах? К сожалению, история об этом умалчивает. А между тем, завязать надежный узел, точно отвечающий поставленной цели – задача совсем не простая. Не случайно, наверное, в литературных источниках пеньковую веревку для повешенья неизменно сопровождает кусок мыла. Подразумевается при этом, очевидно, что с мылом петля лучше скользит. Лично у меня это вызывает сомнения. Мыло, конечно, предмет скользкий, в этом легко убеждаешься, принимая душ. Зато ткань или веревка при намокании скользят намного хуже, чем в сухом состоянии. Так что эффект от всех усилий по намыливанию должен получаться нулевой. И каждый может легко убедиться в этом сам.

Конечно, мочить и мылить любимый галстук мне не хотелось. Да и ни к чему было: для меня, штурмана, да еще и яхтсмена, узлы проблемы не представляли. Верхний конец, просто и незатейливо, я прикрепил простым штыком с двумя шлагами. С нижней же петлей пришлось повозиться. Нужен был узел под названием «испанский галстук», а делать его, стоя на стуле с высоко поднятыми над головой руками, не очень удобно. Подтаскивать же в одиночку массивный стол красного дерева совсем не просто. А самоубийство – акт спонтанный, стихийный, все в нем должно происходить просто, эффективно, быстро…

В несколько приемов я соорудил удавку. Галстук – не самый удобный материал для подобных целей, поэтому узел выглядел не слишком изящно, но петля перемещалась легко и надежно. С единственным недостатком: нижний край петли достигал лишь уровня моих глаз. Я приподнялся на цыпочках и коснулся ее края носом. Тогда я спустил узел ниже, доведя петлю до подбородка, но ее диаметр стал таким, что пролезть в нее смог бы только мой кулак. Который я в нее и просунул, скорее машинально. Или раньше галстуки были длиннее, или с самоповешеньем выходило что-то не так. Я задумался.

И в этот момент раздался стук в дверь.

– Минутку! – непроизвольно бросил я, мгновенно представив, что может подумать нежданный посетитель, застав меня в подобном положении. Стул предательски шатнулся, я поспешно шагнул с него, что-то резко дернуло меня за руку и мои ноги оказались на полу – под углом, несовместимым со стоянием – но я не падал. Галстук, прочно затянувшись вокруг кулака, надежно удерживал меня за поднятую вертикально вверх руку.

В дверь постучали еще раз.

– Сейчас!

Плотно утвердившись на ногах, я кое-как ослабил узел галстука, выдрал руку, подошел к двери и открыл ее. С той стороны никого не было.

Рука отчаянно саднила в запястье. В правом, похоже, вывихнутом плече разливалась противная боль. Я выглянул в коридор. В дальнем конце его женщина катила столик с напитками.

– Простите, – позвал я, быстро шагая в ее сторону, – это вы стучались сейчас ко мне?

Она обернулась, и я увидал красивую черноволосую девушку чуть старше двадцати лет в форменном, с высоким вырезом платье официантки, туго обтягивающем рвущуюся наружу плоть.

– А вы из… того самого номера? Будете что-нибудь заказывать в номер? – спросила она.

– Вас! – едва слышно ответил я, подходя ближе и внимательно вглядываясь в ее зрачки. Сейчас можно было ожидать чего угодно. Взрыва негодования. Ладонью по физиономии. Понимающей и подтверждающей улыбки. Огромные, темные, как ночь, глаза буквально втягивали в себя обещанием чего-то, еще никем и никогда неизведанного. Мне уже казалось, что их загадочного блеска я ожидал всю мою жизнь и теперь не имею права терять ни одной минуты. Судьба моряка, перекати-поле, должна определяться сразу, по правилам ХОРОШЕЙ МОРСКОЙ ПРАКТИКИ, последовательно и решительно.

– Да, конечно! Обязательно! – сказал я. И вспомнил о свисающем с люстры галстуке. – Только… вы можете подойти чуть позже, минут через пятнадцать? Я возьму ужин, шампанское и.… вы сами решите, что вам больше нравится.

– Вообще-то я занимаюсь только напитками, – зачем-то уточнила она. Потом посмотрела на мои ноги в носках (слава Богу, целых!) и добавила: – Хорошо, пусть будет позже… Только не припозднитесь!

В номере я лихорадочно взялся за наведение порядка. Новогодняя ночь, похоже, могла оказаться совсем нескучной. Я снял с люстры галстук, достал из чемодана туалетные принадлежности, почистил зубы. Плечо все еще болело, но с этим я уже начинал свыкаться. На правом запястье отчетливо проступала красная полоса. Хорошо было бы принять душ, но на это ушло бы еще столько времени! Поэтому я просто побрызгал на себя одеколоном, обулся, надраил туфли и присел на диванчик в ожидании… черт, я даже еще не знал, как ее зовут!

Первые пять минут показались мне вечностью. Я внимательно вслушивался в звуки из коридора, ожидая услышать стук каблуков или шуршание колес столика с ужином на двоих, но за дверью царила тишина. Шагоне ты моя, Шагоне… Никогда я не был на Босфоре…

Правда, в отличие от Есенина, на Босфоре я был. И даже совсем недавно, месяца не прошло. Мы стояли в маленьком турецком порту неподалеку от знаменитого прохода в Черное море и разгружали доски из Ленинграда, наблюдая за суетливой жизнью вороватого приморского городка. Из иллюминатора моей каюты хорошо был виден газетный киоск. Водители грузовиков подъезжали к нему, чтобы купить сигарет. Машина останавливалась метрах в десяти, водитель отработанным приемом откручивал зеркала заднего вида, прятал в кабине, запирал дверь, покупал сигареты, через полминуты возвращался, вновь прикручивал зеркала и ехал дальше.

Я удивлялся недолго. Вместе с грузчиками к нам на борт поднялся агент грузополучателя и сказал, что доски будут принимать по счету, тут же пояснив, что мы можем не беспокоиться, весь счет они берут на себя. Капитан, естественно, прореагировал должным образом и двадцать минут спустя рядом с турецкими стояли уже и наши тальманы. Работа проходила так: турки-грузчики расстилали канат, кое-как, вкривь-вкось накидывали на него груду досок, стягивали канат посередине, цепляли краном, поднимали торчащие во все стороны, словно иглы у ежа, доски метров на пять вверх и тальманы начинали счет. Через минуту турецкий счетчик давал знак, что все в порядке, и кран переносил доски в грузовик. Протесты нашего тальмана в расчет не принимались.

Вечером капитан созвал штурманов на совещание. Или на мозговую атаку. Турки явно собирались нас облапошить, и вопрос стоял просто: что делать? Фельдман, почесав курчавую, но понемногу теряющую волосы голову в затылке, предложил гениальную идею: распилить доски пополам, чтобы их стало вдвое больше! Некоторое время мы ошарашенно молчали, слово было за капитаном, и капитан, наконец, изрек ключевое правило ХОРОШЕЙ МОРСКОЙ ПРАКТИКИ:

– Худшее из действий – это бездействие! Тащите пилы.

Вспомнив правило, я потуже подтянул галстук и отправился на поиски моей пассии.

В коридоре было пусто. Я быстро исследовал не просматриваемый от моей комнаты отрезок коридора, проделал ту же операцию на остальных этажах. Девушки не было. Тогда я прошел до служебной лестницы и, заглянув на площадку, к великому моему разочарованию обнаружил одиноко приткнувшийся к стене столик на колесиках. «Не припозднитесь» еще звучало в моих ушах, а я, болван, конечно, припозднился. Таких девушек берут сразу – или никогда! До Нового года осталось каких-нибудь полтора часа и сейчас она, наверное… Но что она может делать сейчас, мне додумывать не хотелось, и я просто спустился вниз, в ресторан.

Веселье было уже в полном разгаре, звучала живая музыка, и у меня, в конце концов, еще был шанс залечить разболевшуюся душу. Но вместо этого на меня вылили еще один ушат холодной воды.

– Какой у вас номер столика?

Метрдотель в сияющем золотыми галунами мундире стоял важно, как принимающий парад адмирал.

– У меня пока нет номера столика, – не менее важно ответствовал я, уже начиная подозревать, что без мзды не обойдется и здесь. – У меня номер в гостинице, я хочу поужинать.

– Тогда, извините, ничем не могу помочь. Все занято.

– А как же я? (моя рука уже привычно нащупывала купюру в кошельке, и метрдотель безошибочно угадал движение, отчего в его голосе проклюнулось сожаление).

– Ничем, ну, знаете, совершенно ничем не могу помочь. Все места расписали уже две недели назад. Мой вам совет – закажите ужин в номер. Пока не поздно.

Такого облома со мной еще не бывало. Я отошел в сторону и подумал, что пора воспользоваться бесплатным советом, но тут ко входу в ресторан подошла пара иностранного вида, определенно финны, обоим лет по тридцати, и натолкнулась на ту же неодолимую преграду. Мне стало любопытно. К иностранцам в Советском Союзе отношение было особое, не чета нашим. Но метрдотель устоял.

– Но мы специально приехали сегодня в Ленинград, чтобы встретить здесь Новый год! – со всем своим скандинавским пылом провозгласил глава семейства.

– The same situation with me! (так же как и я) – добавил свое лыко в строку я.

– О, ю спик инглиш! – обрадовался финн, высокий костистый парень в очках с толстыми стеклами, сразу проникаясь ко мне дружеским расположением. – Но вы русский? Это хорошо. И вы один? Хотите, мы можем разделить праздник с вами. В нашем номере. Это будет хорошо и выгодно, верно, Муу?

Его спутница одобрительно улыбнулась, и ее несколько коровье лицо сразу стало заметно симпатичней.

Новый год мы встречали дважды – сначала по московскому времени, затем по хельсинскому. Над Исаакиевской площадью взлетал фейерверк – не слишком плотный, не такой, как в нынешние времена. Фейерверк был морской – из списанных запасов пиротехники, и я без труда распознавал пятизвездочные ракеты сигнала бедствия, и жутко громыхающие, крайне опасные в применении, особенно по пьяному делу, звуковые, и целую минуту не угасающий даже в воде аварийный фальшфейер. И тогда я рассказал Олафу и его супруге с именем Муна, которое он ласково сокращал до Муу, о том, что доставшийся мне номер совсем не простой, а тот самый, в котором жил и умер, и не просто умер, а повесился, самый великий поэт России Сергей Есенин.

«Выткался над озером алый свет зари, На бору со звонами плачут глухари…» – нараспев читал я и даже попытался перевести это на английский, но мне не хватило слов, и я решил, что проще будет научить русскому Олафа.

«Выаал ся наозеом аллыс ве али», – с пятой попытки прочитал он и сказал, что знает хорошего русского поэта Пушкина и великого финского поэта Рунеберга, которого и собирается мне сейчас прочитать и даже научить меня нескольким строчкам на финском… Мне срочно надо было выставить что-то в ответ, и я сказал, что Есенин, хотя и повесился, но на самом деле повеситься не мог, я проверил это доподлинно, но так как он все равно умер и был похоронен ровно пятьдесят лет назад, то теперь в моем номере определенно должно обитать привидение. Ну, как?

Муу чмокнула меня в щеку, а Олаф ободряюще похлопал меня по плечу, разлил водку в бокалы для шампанского и предложил выпить за всех четырех поэтов, которых он теперь знает – за Пушкина, Есенина, Рунеберга и меня. Мы встали, энергично столкнули бокалы, и мой, вместо мелодичного звона, вдруг издал неприятный треньк и разлетелся на осколки, прямо посреди комнаты.

– That’s nothing, don’t worry! – успокоила Муу. – Прислуга утром уберет.

– Но водки больше нет, – уточнил Олаф. – И в мини-баре пусто.

– Может, найдем у меня, – предложил я, совершенно забыв, что в моем нереновированном номере никакого мини-бара нет вообще.

– А заодно посмотрим на привидение! – вновь воодушевилась Муу и нацелилась на мою вторую щеку.

Мы тихонько, изображая привидения и давясь смехом, вышли в коридор, дошли до моего, едва не соседнего номера, я отпер дверь, включил свет и замер. Старинная люстра светила вполсилы, а одна из немногочисленных лампочек то затухала, то освещалась вновь, бросая по комнате дергающиеся тени, словно кто-то, невидимый, дергался под нею в последних конвульсиях. На полу, прямо посреди комнаты лежали осколки разбитого вдребезги бокала.

Финны застыли за моей спиной.

Весь хмель моментально выветрился из моей головы. Из финских голов, похоже, тоже. Пробормотав что-то на прощанье, оба они тихо и незаметно выскользнули из комнаты и из моей жизни.

Как и я, они, наверное, заметили и то, что край одеяла на моей кровати был очень аккуратно отвернут, но – в отличие от меня – не знали, что я к нему даже не прикасался.

В этом мире все мы, все мы тленны, Тихо льется с кленов листьев медь, Будь же ты вовек благословенно…

Я человек неверующий и к любым мистическим явлениям отношусь со здоровым скептицизмом. Но в ту ночь долго не мог уснуть, ходил по номеру и много раз вдруг застывал на месте, словно избегая столкновения с духом поэта. Утром я попытался выяснить, кто мог вторгнуться в мой номер в Новогоднюю ночь и разбить бокал, но в ответ передо мной только разводили руками или странно переглядывались. Об откинутом крае одеяла я уже предпочитал не говорить.

Конечно, потом я эту историю забыл и вспоминал о ней лишь по каким-то, очень особым случаям. Последний раз это было в Питере, ровно в восьмидесятую годовщину со дня смерти Сергея Александровича Есенина. Как раз накануне судьба вновь столкнула меня с моим старым приятелем Фельдманом. За минувшие годы он непостижимым для меня образом превратился из штурмана в фармацевта, а точнее – во владельца целой фармацевтической фабрики, прибавил, как и я, в весе килограммов двадцать, почти полностью потерял шевелюру, но сохранил цепкий взгляд законченного скептика. Его бентли с персональным водителем, как в свое время черная обкомовская волга, подкатил прямо к входу, мы зашли в ресторан вернувшей старое название гостиницы «Англетер» и заказали пролетарский напиток Hennessy VSOP. Встречались мы с Фельдманом нечасто, в среднем раз в десять лет, и нам было что вспомнить. Хотя бы ту историю с турками, когда весь наш экипаж ночи напролет пилил доски пополам, а в итоге мы получили претензию на недостачу груза – турецкая хитрость оказалась круче российской смекалки.

– Вот тогда я и понял, что пора переквалифицироваться в фармацевта, – загадочно заметил Фельдман.

– Правда? А я думал это жена тебя сподвигла. Она же, кажется, аптекой заведовала? – удивился я, внимательно приглядываясь к официанткам. Первая из них была еще совсем молоденькой черноволосой девчонкой, еще две выглядели чуть старше.

– Ты чего, девочку снять хочешь? – по-своему истолковал мое внимание Фельдман.

И тогда я рассказал ему эту историю. От начала и до конца.

Фельдман приглашающим жестом взмахнул рюмкой, мы чокнулись, он выпил, пожевал губами воздух и сказал:

– Все же ясно, как Божий день. Пригласил хорошую девчонку, а сам с финиками нажрался. Она и прикололась. Ну, еще по одной?

Говорят, мысль, приходящая к писателю, гнетет его, пока он не выложит ее на бумагу. По той же причине, наверное, мы делимся гнетущими нас проблемами с друзьями или подругами. После разговора с Фельдманом мне стало легче, словно я снял с души какой-то давний груз, и грустней. И еще захотелось в туалет. Я встал и отправился на поиски соответствующего заведения в холле гостиницы.

За широкой стойкой с нерусской табличкой Reception находились сразу две весьма симпатичных дамы, одна из которых, поймав мой взгляд, с готовностью улыбнулась:

– May I help you?

– I hope… – начал было я, но вспомнил, что нахожусь все-таки в России и продолжил уже по-русски, – скажите, а как у вас сегодня с номерами?

– Перед праздником почти все занято, – сказала она и посмотрела на экран плоского монитора. – Могу предложить клаб рум за 235 у. е. Или, если до завтра, еще есть номер Сенатор за 555…

– А пятый, есенинский?

– Ах, этот… – с не очень понятной интонацией протянула она. – Нет, этот номер сейчас занят. Но если вы подождете до вечера…

– Спасибо. Я подумаю.

Я огляделся. И только теперь понял, что интерьер из памяти моей молодости изменился до неузнаваемости. Может быть, и все остальное – только плод моего воображения? Хотя бы эта лестница…

Я поднялся по широким ступеням на второй этаж и попытался представить, где именно расположена дверь, в которую когда-то последний раз в своей жизни входил Есенин. В этот момент из ближайшего номера, едва не столкнувшись со мной, выпорхнула сильно крашенная девица в джинсах с вызывающими дырами на коленях. Несмотря на макияж, в лице ее было что-то коровье, до боли напоминающее мне Муу. Что, если это её дочь, а приезжать сюда под Новый год стало у них семейной традицией?

– Excuse me, – сказал я, сторонясь, и услышал легкое поскрипывание. По коридору катилась тележка с напитками. Девушка в платье официантки, туго обтягивающем рвущуюся наружу плоть, смотрела на меня черными, широко распахнутыми глазами.