Предавший меня лежал у моих ног. Он стал добычей пяти часов засады. Я поймал его, когда поздним вечером он входил в свой подъезд беспечно и весело опьянённый. Тех троих, что шли вместе с ним, я просто застрелил шестью выстрелами с двух рук и добил контрольными пулями в головы. Надёжно. В их карманах я нашёл и забрал пару пистолетов и ножи. А его я оглушил ударом рукоятки мрачного, в плохом настроении, пистолета по голове, связал по рукам и ногам, заклеил рот и понёс через двор детства моей прошлой человеческой жизни. Фонари на своём пути я разбил заранее, хоть и не очень-то опасался, что меня увидят. Целые стада добычи смотрят, лениво жуя, как хищник уносит свою жертву, но это ничего не меняет для жертвы.
Осину для казни и сук покрепче я выбрал ещё днём за ближайшим забором, на какой-то стройке, наклонил дерево и так, склонённым, подвязал за крону, чтобы не выпрямлялось. Осина — дерево для повешенных. Не помню, откуда я это взял, с чего вдруг решил именно повесить — по-особому повесить. И не представляю, откуда взялось то внутреннее чувство неизбежно необходимого равновесия: моя свершившаяся гражданская смерть требовала противовеса. Хотя бы казни предавшего меня друга детства из прошлой жизни.
Сначала я надел прозрачный полиэтиленовый плащик почти до пят и такую же шапочку, будто собирался получше спрятаться от дождика. Потом я вынул из чехла нож и неспеша осмотрел лезвие, пощупывая пальцами еле заметные зазубрины. Именно так — неторопливо и, смею надеяться, изящно. Суеты не хотелось. Я лёгкими взмахами срезал ножом пуговицы на животе предателя, оголил его белый, круглый и тугой живот и грудь в синих наколках. Один конец верёвки я привязал к избранному суку осины, а другой конец свился в петлю. Пухлая почка осины раздавилась в пальцах зелёным пятнышком: «Скоро распустятся листочки. Хорошо». Я надел резиновые перчатки. Я надеялся, что когда я их сниму, терпкий запах раздавленной почки ещё сохранится в ладони.
Запах нашатырного спирта вырвался из флакона и заставил предателя поморщиться и очнуться. А ему страшно не хотелось возвращаться в сознание.
Он заизвивался, тоненько завыл, но лезвие быстро прочертило по его животу сверху вниз линию раны, рассекая кожу и жир, но не трогая глубоко слои брюшных мышц, а лишь слегка их надрезая. Он завизжал заклеенным ртом. Его глаза тупо и дико косились на петлю, которую я одел ему на шею.
— Умри, — прошептал я ему в ухо, и лёгкое лезвие рассекло путы, гнувшие дерево.
Казнённый взлетел на восставшей осине и заболтался на верёвке, дёрнувшись всем телом — верёвка сдавила и разорвала связь его позвонков. Его пузо с треском лопнуло по разрезу, как спелый арбуз. Внутренности предателя упали под осину со звуком вываливаемой из ведра свежепойманой рыбы: «шлеп, шлеп». Крови оказалось немного, зато выпавшие кишки сразу завоняли дерьмом. Я долго вытирал нож, хоть его сталь ничего, кроме крови, не испачкало. Изящно палачествовать не получалось.
В стороне я снял плащ, шапку и перчатки, с отвращением свернул забрызганный вонючими каплями полиэтилен, чтобы выбросить где-нибудь подальше, и оглянулся. Осинка весело шевелила тоненькими веточками, чёрно-серебренными в свете фонаря, и ей совсем не тяжело было держать на самом толстом суку повешенного, казненного мной некрасиво, зато как полагалось по главному закону равновесия.
Очередная гостиница — не лучше и не хуже вчерашней — равнодушно приняла меня на ночь. Мне было всё равно, где получить порцию сна.