Сквозь короткую, скользкую от обильной слизи, мускулистую щель меня вытолкнуло наружу из полости, располагавшейся рядом, через тоненькую кожицу, с клоакой рожавшей меня матери. Так я начал жизнь икринки — вблизи с извергающей клоакой. Много позже мне случалось видеть, как рожают другие самки — они так напрягаются, что их кишечник невольно опорожняется. Женщинам перед родами ставят клизму, но это не всегда помогает. Я родился так же, как и все рождаются в этом мире. Вмести со мной выпали в океан мои братишки и сестрёнки — икряным комком.
Но помню-то я себя, как и положено хищнику, с зачатия. Чувства ещё не проявлялись, а потому — какое-то постоянное плескание в тёплой темноте. Но я уверен, что уже тогда я был собой — живым. Там же, в темноте ко мне пришло и первое знание: о том, что я обременяю и раздражаю, что меня невозможно более держать внутри, а пора выпростать наружу — мысли моей матери перед родами. У нас с матерью до моего рождения мысли сплетались в общий клубок.
После рождения я начал жить во внешнем мире маленьким студенистым комочком без чувств — икринкой. Я хорошо, целостно помню себя икрой. Вначале какая-то муть, странная, как будто не со мной происходящая, похожая на сон или болезненный бред. Тени и толчки — ничего больше. И всего два ощущаемых состояния: «мне плохо» или «мне хорошо» — и невозможность эти состояния изменять.
Медленно и неохотно проявлялась реальность. Сначала нашлась преграда между мной и всем остальным, тем, что за гранью. Преграда охватывала меня гибкой перепонкой, полупрозрачной плевой, покрывала и защищала. По мере моего роста — я ведь постоянно рос и чувствовал, что расту — плева охватывала меня всё плотней и плотней. Мне становилось тесно.
Мои глаза все лучше и лучше различали мутные образы теней, как сквозь илистую зеленоватую пелену, нечаянно поднятую со дна. Большая тень, постоянно плавающая рядом, излучала заботу и надежность — таков впервые осмысленный образ моей матери. Нет, ещё не осмысленный, а как-то учуянный слабо сформированным комочком плоти, почти без мозга и нервов.
Внутри икринки я не ел и не испытывал голода. Не дышал и не задыхался. Всё время как будто спал без снов. Потом почему-то проснулся и начал рвать внешнюю кожицу. Мне сразу стало недоставать дыхания, и слабенький голод начал посасывать меня изнутри.
Боль встретила меня, когда я только-только вылупился из икринки. Первое ощущение этого мира — страдание от боли. Та первая боль — боль расправляющихся жабр. Я орал до тех пор, пока приятная вода океана не прошла под кожу мантии и не омыла жабры. Тогда я задышал. А рядом вылуплялись из икры и заходились первыми криками мои братья и сестры.
И тут мама рассказала мне об этом мире, в котором я только что родился. Мама раскрыла знание разом, в один миг. Знание этого мира сразу стало моим, перешло в меня и оглушило. Мной овладел страх: я сразу же понял, что мой первый крик — глупость. Вокруг в океане полным-полно хищников, и каждый из них тут же захотел меня съесть. Я почти наяву увидел их жадные пасти и бросился спасаться в самое надёжное место на свете — под щупальца мамы. Хищники остановились на полдороге, повисели нерешительно и уплыли.
С того самого момента по капельке, по крупинке во мне начал копиться опыт, сгущаться на подаренном мне знании про мир. Только рождающаяся добыча верит, что родилась для счастья, наслаждений и удовольствий, а вот хищники с самого-самого начала жизненного пути знают, что мир — отвратителен, равнодушен и устроен под гибель. Любой родившийся — неудачник изначально.
Мама. У мамы росли необыкновенно длинные и крепкие щупальца с острыми костяными когтями, и был острый клюв, а в клюве — яд. У всех на нашем дне и в толще вод нашего океана присутствовали веские основания опасаться мою маму. Прошло очень, очень много времени, прежде чем я понял, что мама, в сущности, была самой обыкновенной самкой, хищницей средних размеров, но тогда, в глубоком детстве, я знал, что мама большая и сильная, что она убьет всякого, посмевшего только вздумать обижать меня.
Отец. Отца я никогда не знал. Очень долго я даже не подозревал, что порождают двое — отец и мать. От самца потребовалась лишь молока, он её дал. Получился я. До осеменения икра не живёт самостоятельной жизнью, у неё общая жизнь с матерью, общие чувства. Тому, что я стал собой, я обязан и отцу. Но я никогда не испытывал чувства благодарности к какому-то неведомому самцу за маленькую мутненькую капельку, которая тому ничего не стоила, кроме удовольствия.
Мать — иное, близкое — в матери я зрел икринкой. И ведь именно мать научила меня правильно видеть и слышать океан. Мать научила меня выражать чувства переливами красок тела, петь цветами. Менять окраску дано было мне от природы, но мама научила меня правильно владеть тем, что дано. Мама учила меня всему-всему до той поры, пока я не начал учиться сам — только мама, а не какой-то там отец, которого я никогда не видел. Хищники редко знают отцов.
Мы, малыши, росли быстро. Мама кормила нас густым питательным бульоном. Она отрыгивала нерастворявшуюся в воде вкусную массу, мы бросались на это жирное облако и ели, ели, ели. Мама так и охотилась с нами под мышкой, охотилась всегда удачно. И мы учились ловить еду, охотясь с матерью, жадной тучкой бросались на всё, что мама убивала.
Через некоторое время мы уже не помещались под маминым брюшком. Тогда же чуть потеплела и попреснела вода в океане из-за дождей на поверхности, а из глубин поднялись тучи рачков. Я, мои братья и сестры ловили этих рачков, наедались до полной округлости, до полной неподвижности и лени.
Мама подгоняла нас в охоте, подталкивала щупальцами. А потом в один прекрасный момент вдруг сказала:
— Вы, детки, уже совсем выросли и всему научились. Живите сами. Если мы и дальше будем вместе, это принесёт нам только вред. Расплываемся. Я люблю вас, правда люблю, но того, кто ничего не понял и останется — просто проглочу.
В океане матери-хищницы не лгут детям-хищникам, не шутят их жизнями. Никогда до этого случая я так быстро не плыл, убегал, куда глаза глядят. Потом спрятался за камнем и посмотрел назад. Я видел, как мама сдержала свое слово: она проглотила самых тупых моих братишек и сестрёнок — всех оставшихся. Мама их просто всосала ртом. Лиловая скорбь окрасила её. Она страдала.
Мама поразила меня тогда. Но я никогда не осуждал её. Если я кого-то когда-нибудь судил — то сам бывал и палачом. А тогда я просто поплыл, куда глаза глядят. И постарался забыть. А на случай воспоминаний всё-таки носил в себе уверенность в том, что те дети, которых мама уничтожила — недоразвитые ублюдки, уроды, недостойные жить, ошибки мутации, позорящие породу и грозящие породе вырождением. Никогда не согласился бы выкармливать студенисто-вяло-недоразвито-тупых братца или сестрёнку из-за каких-то там родственных чувств, если таковые чувства и случились бы.