Давным-давно, сквозь короткую, скользкую и узкую трубку живых мускулов меня выдавили на свет. Вспоминаю, как стенки материнской утробы твердели и выпихивали меня. Сам я не мог ничего сделать, не мог воспротивиться, а лишь ощущал своё скольжение во внешнее. Потом меня подхватили и вынули, с вывертом выдернув за голову, как редиску, и я увидел, как через пелену, слишком много света и какие-то тени. Мой живот шевельнулся, и воздух потёк в меня. Воздух показался настолько противным и неприятным, что я заплакал — тихонечко запищал. Тут мою пуповину обрезали, боль кольнула меня в самом неожиданном, самом мягком месте, я заплакал ещё громче и безутешнее.

Мир встретил меня болью и отвращением, а обратного пути в тёплую нежную жидкость внутри матери для меня уже не существовало. Да и жидкости никакой там уже не было — она вытекла ещё раньше меня. Я начал жить в человеческом мире со скорбью. Боль и скорбь, которые забылись с течением времени. Довольно быстро. Забылось и моё рождение, первый вздох и обрезанная пуповина. Так устроена память. Только в секунду моего добровольного умирания она, память, так же умирая, не могла сопротивляться самой себе и в ужасе выдала всё, что знала о моём появлении в мире.

Тот я, загнанный в угол на пустыре, пустивший пулю себе в голову и перед смертью вспомнивший собственные роды, был уже другим, не тем, которому в моём воспоминании перерезали пуповину после рождения. Я был тем же по имени, телу и дыханию, но в момент умирания я всё-таки отличался от самого себя в момент рождения. А кровь осталась та же самая. На обоих концах моей человеческой жизни.

Грязный асфальт пустыря принял меня на себя так же нежно, как и руки акушерки когда-то. И после того, как я превратился в труп, стало уже совершенно неважно, укладывают ли меня на стерильную пелёночку, или волокут за ноги к труповозке, чертя кроваво-грязную полосу моим затылком. Прямая, а точнее — кривая, замкнулась во мне и на мне.