Только жизнь одиночки имела для меня смысл в океане. И самому-то трудно выжить, нет возможности заботливо думать о ком-то ещё, кроме себя самого. Нельзя впадать в вечную тоску от потери ещё каких-то любимых и близких существ, кроме себя самого. И тут господствовала справедливость — о потери себя самого не было бы возможности скорбеть. Кроме того, стая заметней для хищника, чем одинокая особь. Стаи откупались от хищников — давали на съедение кого-то из своих рядов. Толпы добычи всегда охотно сбивались в стаи. А мне законы стаи не подходили никогда.
Я довольно долго не имел своего участка дна. Мне долго не о чем было заботиться, не за что было драться, кроме собственного тела — инструмента в борьбе за жизнь. Да, мое тело — неплохой инструмент, за него драться стоило. Я рассматривал свои щупальца — совершенные мускулистые конечности, вооруженные когтями, оснащенные присосками, и думал о том, как я замечательно устроен. Я научился любить себя.
Тянулись сезоны, смысл которых для меня заключался в одном — расти, расти поскорей. Сезоны океана можно различать по еле ощутимой смене солёности, а вода становится чуть теплее или холоднее. Я никогда не считал эти сезоны — бессмысленное занятие. Зато я научился узнавать — получалось как-то само собой — когда из глубин поднимаются полчища рачков, такие густые, что становилось трудно плыть — не расправить щупальца из-за плотности рачьих тел. Объедался я этими рачками до рвоты. Рачки были вкусными, жирными, и я не мог упускать такой случай. Иногда попадались крупные особи. В моё, тогда ещё маленькое щупальце, помещался всего один такой крупный рачок. Я держал это примитивное существо, самую элементарную добычу и смотрел в прозрачные пузырьки рачьих глаз с чёрной точечкой в середине. Он шевелил глазёнками — чёрная точечка в глазике перемещалась коротенькими толчками — и, наверное, догадывался, что я его съем, глупо дрыгался, стараясь вырваться, а я покрепче сжимал его щупальцем. Так я привык смотреть в глаза своих жертв. Хищник имеет право откровенно смотреть в глаза добыче. Пусть жертва видит в глазах хищника правду — смерть. Так — честно.
Принцип выживания прост: есть всех, кто мельче, и избегать тех, кто крупней. Но я не боялся нарушать этот принцип — можно нарушать принципы, чтобы выживать ещё успешнее. Я нападал из засады на проплывающую мимо рыбу гораздо крупнее меня размерами, вскакивал ей на спину, охватывал щупальцами, крепко присасывался и ел рыбу живой со спины, лущил чешую, отрывал клювом куски и глотал. Рыба билась подо мной, но я не отпускал её, пока не наедался. Потом приходилось убегать — на рыбью кровь сплывались другие хищники, они съели бы и меня вместе с рыбой и даже не заметили бы.
Вкус пищи был неважен, ведь я ел не для наслаждения, а чтобы выжить. И всё же процесс поедания добычи доставлял иногда удовольствие, а сытость — приятна. Мне нравилось в блаженстве сытости петь красками тела, излучать эмоции в океан. Кто-то в океане иногда подпевал мне, а порой я слышал увлекающие песни других и тихо вторил им. Бывало по-разному. Такая вот романтика набитого желудка. Я пел:
Океан никогда не молчал. Всегда в океане что-то шумело вдали, кто-нибудь пел в довольстве, кто-нибудь кричал перед смертью, выл, падая умирать на дно. И обязательно звучало что-нибудь непонятное, возбуждающее любопытство. Очень важно было никогда не переставать слушать — от внимания к звукам океана зависела жизнь. И к запахам. И к вибрациям.
Понемногу я благополучно вырос в сравнительно крупный организм, а это укрепляло надежду, что я выживу в океане. Меня уже трудно было назвать малышом. С увеличением моих собственных размеров уменьшилось количество хищников, которым я мог бы достаться в пищу, а некоторые хищники сами перешли в разряд моей добычи. Но вот акулы мелкого меня не замечали, а подросший я вынужден был прятаться от их круглых страшных глаз. Мне нечего было противопоставить вечной голодности акул. Да, хлебнул я горя, пока скитался. До сих пор удивляюсь, как это меня не съели. Однажды я просто выскочил в последнее мгновение из чьей-то зубастой пасти, такой громадной, что вначале и не заметил её челюстей вокруг себя. А кто-то рядом выскочить не успел — ему не повезло, он оказался недостаточно ловок и не умел смотреть по сторонам.
Мне пришлось искренне полюбить океан, мне некуда было деться от океана, я жил в нём. И я полюбил слушать запахи океана и трогать кожей его никогда не смолкающие звуки. Полюбил светлую поверхность над головой и темную глубину внизу, сгущающуюся в чернь. Когда поднимался снизу к зеркалу спокойной воды, навстречу мне спускалось моё отражение, и я соединялся с самим собой, прикасаясь к воздуху. А глубина — чёрная, сиреневая, синяя, лиловая — не могла пугать, она влекла и дарила простор мыслям. Мне нравилось долго смотреть в глубину. Смотреть в глубину — это совершенно особенное занятие. На поверхности океана с этим может сравниться возможность видеть бесконечную морскую линию горизонта. Лишь ограниченные и недоразвитые существа не смотрят на горизонт или в глубины, туда, где ничего нет, кроме бесконечности или бездонности. Ограниченность — свойство добычи.
Я быстро сообразил, что добыча, бродящая стаями, близорука и не видит ни глубин, ни горизонтов, а только зад плывущего впереди. Тут проявилось моё хищническое преимущество — полезно видеть перспективу, особенно когда охотишься.
Океан объял меня своей ограниченной бесконечностью, стал для меня чем-то вроде вселенской тюрьмы. Странно, что я долгое время не стремился вырваться из этой тюрьмы. Видимо, она создавалась под меня. Или я создавался под неё, плотно влитым в толщу её воды — не вынырнуть. Но я так устроен, что мог бы выжить где угодно, в любой влажной среде, лишь бы жабры не пересохли и водилась добыча. На то я и хищник.