Одно время я неплохо устроился на дне. Я поселился среди камней рядом с норой старой мурены. Старуха очень редко вынимала своё длинное тело из норы, только если слышала колебания от проплывавшей над норой добычи. Она бросалась вверх в атаку с широко раскрытой пастью, а в пасти торчали белые, совсем не затупившиеся об жёсткость времени иглы зубов. Старуха плохо видела, вся пошла какими-то пятнами от древности. Но над её зубами время оказалось бессильно. И прыть сохранилась, как у молодой.

Ничего не имело для мурены смысла, кроме броска на добычу. Она и не видела никогда, на кого бросалась, она только шкурой осязала, что рядом с норой есть кто-то, в кого можно вонзить зубы — и вонзала. Бесчисленное число раз она расправляла мускулистую ленту своего тела, намертво смыкала челюсти на ком-то и тащила в зубах обратно в нору того, кого ухватила, целиком или хотя бы отгрызенный кусок. Так и жила мурена — воплощение смерти для всякой твари у дна.

Зубы мурены рвали плоть жертвы грубо, будто пилили, крошки и кусочки разлетались, повисали в воде, оседали на дно. Вот эти-то кусочки и крошки долгое время были моей основной пищей. Я даже научился отгонять мелких рыбёшек, которые тоже хотели крошек из пасти мурены: я угрожающе растопыривал щупальца и кидался на рыбок, те пугались и разбегались. Приживалом существовать было вовсе не досадно — досадно было оставаться голодным, когда все вокруг тебя сыты. «Ничего, ничего, — говорил я себе, — Можно на время смешаться с толпой мелких прихлебателей. Чтобы выжить».

Я мог сколько угодно проплывать мимо норы старухи-мурены. На меня она не реагировала, пренебрегала и не выскакивала — волны моих вибраций казались ей незначительными, я был для нее слишком мелкой добычей. Так я жил-поживал довольно долго.

Но однажды, когда я не спеша плыл над мурениной норой, мурена все-таки взяла и выпрыгнула. Наверное, я вырос настолько, что она не поленилась. Внезапно я увидел несущуюся на меня смерть с широко раскрытой зубастой пастью. Я замер, пораженный и ошарашенный. Сердца перестали стучать. Ужас стиснул моё тельце, и из этого тельца впервые в жизни совершенно непроизвольно выдавилось облачко чернил. Ужас и чернила спасли маленького хищника: мурена меня потеряла, помоталась наобум в непроглядной мути, которую я со страха устроил, и вернулась в нору. А я в это время, боясь пошевелить кончиком щупальца — мурена учуяла бы любое движение — медленно падал на дно, а упав, потихоньку, потихоньку уполз, как донный червь.

Из старушки-кормилицы мурена превратилась в старуху-смерть. Я сидел в какой-то расщелине, бесцветно-серый, переживал случившееся. На своем клюве я ощущал сладковато-кислый вкус яда — от потрясения заработали не только мои чернильные мешки, но и ядовитые железы. Я и не предполагал, что во мне столько ядовитости. Я то и дело сплевывал ядовитую слюну подальше, смотрел на рыбок, шалеющих от растворившейся в воде отравы, и чувствовал, как где-то неглубоко внутри меня наливается спелостью особая жажда — случайно выживший, я вдруг сам остро захотел съесть мурену, вцепиться клювом в её бок. Кусок мяса — больше мне с мурены взять уже было нечего.

Я не спешил, копил в себе чернила и яд. И только когда переполнился всем необходимым и решимостью — поплыл к норе мурены. Остановившись на приличном расстоянии выше страшной норы, я изо всех сил взбрыкнул щупальцами — мурена не смогла бы такого не заметить и не выйти. И она заметила и выпрыгнула. А выпрыгнув, оказалась в густой тучке моих чернил и слегка опешила. Тут-то я и кинулся к ней так быстро, как только мог, подлетел и дико рванул клювом толстую шкуру на боку мурены, ближе к хвосту, мгновенно прокусил и впрыснул через укус весь свой накопившийся яд.

Мурена повернулась ко мне, враз сложившись пополам, и автоматически ловко щелкнула зубами. Но я уже убегал, и поймать меня было не так-то легко. Старуха и не пыталась меня ловить, как-то болезненно передёрнулась — яд начинал действовать — и вернулась в пещеру. Но почти сразу же из пещеры вылезла и стала корчиться, мотая головой из стороны в сторону, потом извернулась, скрючилась, укусила себя два раза за хвост, боком легла на дно и затихла. Мурена не сдохла, её челюсти и жабры едва заметно шевелилась — она дышала. Мой яд не убил старуху, а лишь на время её обездвижил.

Я плавал кругами вокруг мурены и покрывался розовыми пятнами от отчаянья — старуха оказалась несъедобной. За долгую жизнь она пропиталась насквозь своим и чужими ядами, если бы я съел хоть кусочек мурены — умер бы быстро, но мучительно. Странно даже, что мой-то яд на неё всё-таки подействовал. Я укусил мурену всего раз, а мой клюв сильно пощипывало и жгло. Я сплевывал и сплевывал, а клюв всё равно горел.

Широко раскрытый глаз мурены мутно пялился в пространство. Я подплыл к этому глазу и аккуратно его выклевал — единственное, что я мог съесть, не отравившись, из всей мурены. В клюве перестало щипать. Потом я повернулся и уплыл от безглазой мурены и её норы. Моя сытенькая жизнь мелкого прихлебателя закончилась.

Уйдя от мурены, я, помню, нашёл большую пустую витую раковину и спрятал в ней свое мягкое тельце. Я таскал ту раковину на себе, пока она не стала мне тесной, и пока сплошь не оброс под погрубевшей кожей сыромятным мешком мускулов — не каждый зуб прокусит. Раковина помогла мне на первых порах моего юношеского бродяжничества, но я её немного стыдился перед самим собой. Всё-таки та раковина осталась валяться на свалке дна из-под какого-то вонючего мягкотелого, издохшего в ней и разложившегося. «Ничего, ничего, — успокаивал я себя, — Лучше пережить немного внутреннего стыда, чем погибнуть, перекушенному во сне клешнёй примитивного краба. Глупо сгинуть — вот что стыдно».

Приходилось умудриться и не сгинуть глупо. Приходилось плыть путём унизительной мелочной бездомной тяжбы с гибелью, чтобы выжить.