XIII
И над Москвой, и над Лазурным Берегом Франции весь день в ту пятницу небо стояло такое высокое и величественное, что многие невольно поднимали голову: кто в надежде на лучшее или нечаянную радость, а кто и просто так. Всякому человеку нужно хоть иногда поднимать взор к вечному небу.
Ночь с той пятницы на субботу запомнилась многим людям в Европе и на Европейской части СССР как очень звездная, будто нарочно устроенная Творцом для звездочетов.
– Ма, включи радио, – выходя из ванной с намотанным вокруг головы полотенцем и одновременно вынимая из кармана махрового халата маленькие золотые часики, крикнула Александра в кухню Анне Карповне через широкий коридор, отсвечивающий хорошо натертым паркетом.
– Ночь за окном. Наверное, около одиннадцати.
– Ма, мне надо точно часы поставить. У меня завтра доклад. Сейчас пропикает, открути радио.
Сидевшая за массивным столом в просторной кухне Анна Карповна потянулась к широкому подоконнику, на котором стоял репродуктор, и включила его.
Едва полившиеся из динамика прелестные звуки музыки внезапно оборвались. В наступившей тишине раздался леденящий душу шорох бумаг у микрофона. Пауза была нестерпимой. Наконец, известный всем в СССР голос Левитана произнес с торжественной беспощадностью: «Говорит Москва. Работают все радиостанции Советского Союза. Передаем экстренное сообщение ТАСС…»
– Господи, неужели война?! – прошептала Анна Карповна немеющими губами. И не одну ее, а миллионы граждан необъятной страны охватил в те секунды ужас страны, знавшей не понаслышке, что такое война.
У замершей в коридоре Александры само собой свалилось с головы полотенце, и еще мокрые волосы рассыпались по плечам.
А Левитан, между тем, продолжал: «…создан первый в мире искусственный спутник Земли. 4 октября 1957 года в СССР произведен успешный запуск первого спутника. По предварительным данным, ракета-носитель сообщила спутнику необходимую орбитальную скорость около 8000 метров в секунду. В настоящее время спутник описывает эллиптические траектории вокруг Земли и его полет можно наблюдать в лучах восходящего и заходящего Солнца при помощи простейших оптических инструментов (биноклей, подзорных труб и т. п.).
Согласно расчетам, которые сейчас уточняются прямыми наблюдениями, спутник будет двигаться на высоте до 900 километров над поверхностью Земли; время одного полного оборота спутника составляет 1 час 35 минут, угол наклона орбиты к плоскости экватора равен 65 градусам. Над районом города Москвы 5 октября 1957 года спутник пройдет дважды – в 1 час 46 минут ночи и в 6 часов 42 минуты утра по московскому времени. Сообщения о последующем движении искусственного спутника, запущенного в СССР 4 октября, будут передаваться регулярно широковещательными радиостанциями…»
Александра подняла с пола полотенце и прошла в кухню к матери.
Так уж случилось, что на Лазурном Берегу Франции Мария Александровна и ее верная тетя Нюся тоже слушали Левитана. Радиоприемник в их доме всегда был настроен на Москву. Сначала слушали, а потом так же, как Александра и Анна Карповна, плакали от радости и гордости за свою Родину.
– Жалко, Екатерина Ивановна спят, – вытирая тыльной стороной сухонькой старческой ладони слезы, с улыбкой обожания на устах сказала Анна Карповна.
– Мам, завтра отведешь ее в школу? У меня все по минутам расписано, я не успеваю.
– Отведу, конечно. Господи! Ты представляешь, Саша, это ведь мы рукотворную звезду запустили!
– Примерно так, – энергично вытирая голову, согласилась Александра. – Ма, а вдруг и наша Мария слушала сейчас это сообщение?! В том, что во Владивостоке слушал Ванечка, я не сомневаюсь. А вдруг и Мария…
– Я тоже об этом подумала. Даже не подумала толком, а так промелькнуло у меня в голове про Марию… Ванечка, конечно… Сейчас во Владивостоке утро, а он человек военный. Весь мир слушал… – молодым наполненным голосом закончила Анна Карповна, и ее светоносные карие глаза сияли при этом так, как давно уже не сияли и, казалось, не засияют никогда.
А в ту же самую минуту на Лазурном Берегу Франции Мария Александровна сказала своей верной подруге и компаньонке:
– Слушай, Нюся, разница между Москвой и среднеевропейским временем два часа. Так что если над Москвой спутник будет около двух ночи, то над нами около полуночи. Надо разыскать мой цейсовский бинокль, а ты пока растопи камин, накрывай на стол – гулять будем!
– Ма, может, выпьем по рюмочке в честь такого дела? – спросила Александра.
– Золотые слова! Еще бы не выпить, – радостно согласилась Анна Карповна. – Сейчас я быстренько на стол накрою. Гулять так гулять! Эх, жалко, Ванечки нету. А Екатерину Ивановну я бы разбудила, а то она нам этой пьянки без нее вовек не простит.
– Ма, ну это не совсем… Она же тогда школу пропустит.
– Бог с ней, со школой, Саша.
– Мама, ты оч-чень педагогична, – засмеялась Александра, – я тебя обожаю! Катька! – тут же крикнула она в глубину квартиры.
– Какая она тебе Катька?! Иди причипурись, не в халате праздновать. А Катеньку я сама подниму.
На Лазурном Берегу в ту ночь было совсем тепло и безветренно. Хорошенько подвыпившие легкого, но хмельного красного сухого вина провинции Медок Мария и Нюся ближе к полуночи вышли с биноклем на просторную террасу своего небольшого, но ладно устроенного дома, у которого было даже имя собственное – «Ave Maria».
Мощный морской бинокль, доставшийся Марии еще от дяди Паши, времен последнего похода эскадры Российского Императорского флота из Константинополя в Бизерту, сильно приближал звездное небо, делал каждую звездочку такой отчетливой, такой колючей.
Мария первая осмотрела небосвод и, ничего не обнаружив, передала восемнадцатикратный морской бинокль тете Нюсе. Подруги были уже одинаково дальнозоркие, так что переналаживать бинокль не пришлось.
– Вон она! Вон – звездочка летит! – едва приложив бинокль к глазам, вскрикнула тетя Нюся. – Красненькая такая, смотри скорей! – отдала она бинокль Марии.
– Боже мой, летит. Летит, Нюся! «По небу полуночи ангел летел»…
– Бабушка, бабушка, я первая увидела! – звонко крикнула в ту же минуту в Москве восьмилетняя Екатерина. – Моя подзорная труба первее вашего бинокля! До сих пор не видите?!
– Теперь видим, – сказала, наконец, Александра, передавая полевой бинокль Ивана матери. – Ма, подкрути под свои глаза и смотри вон туда, левее!
Все трое стояли на открытом балконе, на четвертом этаже шестиэтажного кирпичного дома, так называемого генеральского, недалеко от центра Москвы. На других балконах этого и многих других домов также стояли люди. На всех балконах и на земле стояли люди и смотрели в небо, иссиня-черное, густо усеянное звездами, и среди них – летящая по небосклону красноватая точка.
– Спутник! Спутник! – Весь мир учил русское слово, вернее, только-только начинал учить.
А маленькая Катя поцеловала на радостях небольшую подзорную трубу, подаренную ей на семилетие со дня рождения отцом-генералом.
– Спутник! – кричали с балконов и на земле. – Смотри, как хорошо его видно!
– Ладно, пошли спать, внучка, пошли спать, бабушка, – обняв одной рукой Екатерину, а другой Анну Карповну и направляя их к двери в комнату, сказала Александра. – Я, девочки, спать, а вы как хотите. У меня завтра такой ответственный день, а я буду невыспавшаяся, как с похмелья.
– Ничего, завтра, вернее, сегодня, все такие будут, – утешила Анна Карповна.
Вдруг в коридоре зазвонил телефон. Трубку схватила проворная Екатерина.
– Артемка, привет! Еще бы, смотрели! Я первее всех на наших балконах увидела. Мама пошла спать, а мы с бабушкой будем чай пить с вишневым вареньем. В школянку я не иду! И ты не идешь? Молоток! Фестивальную майку? Конечно, хочу. Пока, сейчас дам бабушку. – И она передала трубку подошедшей из кухни Анне Карповне.
– Да, сынок, я тебя поздравляю, деточка! – растроганно сказала в трубку Анна Карповна. – Да, я теперь неплохо говорю по-русски, это ведь ты научил. Десять лет учимся. Да, и читаю, как ты сказал. Я теперь не по складам читаю, как раньше. Хочешь, приходи к нам сегодня, когда выспишься. Договорились. Целую. – Анна Карповна положила трубку и прошла к внучке на кухню. – Совсем большой Артем вырос, ему ведь уже пятнадцать, даже усики пробиваются.
– Он сильно красивый, – потупившись, сказала девочка и покраснела. – Майку мне обещал фестивальную с голубем, настоящую. Артемка много маек выменял летом.
XIV
В Москве бабушка и внучка среди ночи пили чай с вишневым вареньем, а на Лазурном Берегу Франции на скромной вилле Ave Maria две русские компаньонки выпили еще по бокалу красненького и разошлись по своим комнатам, предварительно заперев массивную дверь на тяжелый кованый засов. Увы, их защитника Фунтика больше не было с ними.
Если не считать прощания с Фунтиком, с тех незапамятных времен, бывших, как казалось теперь совсем в другой жизни, когда очнулась Мария на мосту Александра III, никаких значимых событий в жизни Марии Александровны не произошло. Почти девять лет промелькнули, как тени, а может, как одна большая тень той чайки над Сеной, что, вынырнув из-под моста, вернула ее к жизни.
А Фунтик прожил по собачьим меркам долго – 18 лет. Его не стало только в прошлом году, здесь, на вилле – тезке ее новой хозяйки. Многие виллы на побережье носили имена собственные. Как сказал по этому поводу доктор Франсуа: «Такой народный обычай». Еще он сказал, что слово «ave» пришло в латынь из Карфагена, что это финикийское слово. По-финикийски ave – «живи». Значит, вилла называется «Живи, Мария» или «Здравствуй, Мария». «Здравствуй» в смысле «Живи».
– А католическая молитва, что начинается со слов «Ave Maria», пришла гораздо позже, – сказал доктор Франсуа. – Гораздо раньше нее были известные всем слова римских гладиаторов: «Ave, Caesar, morituri te salutant» («Здравствуй, Цезарь! Идущие на смерть приветствуют тебя!»). Что касается письменных источников, то эта фраза впервые встречается в «Жизни двенадцати цезарей» Светония. В той части, что посвящена императору Клавдию. И написана она так: «Have imperator, morituri te salutant!» Это было до нашей эры, до христианства. Ave – слово из Карфагена.
– Что ж, значит, сам Бог мне напомнил о Карфагене, – очень довольная объяснениями доктора Франсуа, сказала Мария Александровна. – Значит, не зря купила я эту виллу. Париж хороший город, но там нет моря и посмотреть, кроме неба, не на что.
Доктор Франсуа вышел в отставку в чине полковника, что давало ему вполне приличную пенсию. После войны он уехал из Туниса в метрополию, в марсельский особняк Николь. Так что с тех пор, как Мария с Нюсей переехали на южное побережье, доктор Франсуа нередко навещал их по-соседски. Как правило, он приезжал на виллу Ave Maria внезапно. Поселялся на недельку-другую в специально отведенной для него половине дома и был счастлив общением с Марией и тетей Нюсей, с которой он подружился с первого дня знакомства. Доктор приезжал за рулем ситроена среднего класса и не соглашался с Марией, что ему нужна другая, более комфортабельная и вместительная машина. Он вышел в отставку с правом ношения военной формы при всех знаках отличия и наверняка пользовался бы этим правом, но так похудел в последнее время, что в его старые мундиры вполне можно было бы поместить двух сегодняшних полковников Франсуа. Всю жизнь с отрочества и до старости доктор Франсуа проходил в военной форме, и гражданская одежда казалась ему и неудобной, и нелепой, но деваться было некуда: не перешивать же все мундиры, а вдруг он снова поправится? Доктор очень надеялся, что былая стать вернется к нему. А пока он был очень щуплый, с тонкой шеей и несоразмерно большой головой по отношению к его новому телу. При этом, правда, уверял, что чувствует себя очень хорошо, что ему теперь гораздо легче двигаться, чем в прежние времена, и он, как и прежде, по семь-восемь часов в день может заниматься лингвистикой.
– Мне особенно хорошо у вас, Мари, – говорил доктор Франсуа. – Дома мне одиноко. А здесь у вас хорошо: завтрак, обед, ужин.
– Так переезжайте к нам, – предложила как-то Мария.
– Не могу, – после долгой паузы отвечал доктор. – Бросить похороненную там Клодин? Нет, я и так слишком мало внимания уделял ей при жизни. А теперь сбежать от нее? Нет, не могу.
В тот день, когда не стало Фунтика, случилось нечто мистическое, запомнившееся навсегда всем обитателям виллы.
В домике с красноватой черепичной крышей у смотрителя виллы и его жены жила красавица кошка по имени Изабель. Она была еще молода и прекрасна – крупная, на высоких лапах; черная, с большущими зелеными и якобы невинными глазами на маленькой хищной мордочке, с белой звездочкой во лбу и белым пятном, похожим на белую блузку под черным костюмом ее грациозного тела, лоснящегося на солнце, играющего каждой ворсинкой от общей ухоженности и благополучия. Изабель двигалась так плавно, так царственно и смотрела на всех и вся с таким благосклонным равнодушием, что было сразу понятно: не она живет при смотрителе и его жене, а они при ней. И не только они, а и все прочие, включая Марию, Нюсю, Фунтика, да и самою виллу, включая море и луну над морем, и небо, и звезды любой величины. К чести Изабель будь сказано, она знала меру, и на солнце покорно жмурилась, как бы признавая его первенство над собой и власть над миром.
Что касается Фунтика, то у них с Изабель давно сложились особые доверительные отношения. Они зародились еще в те времена, когда Изабель была совсем крошечным котенком. Однажды к ним в усадьбу неожиданно забежал огромный серый кобель, и ростом, и осанкой смахивающий на крупного волка. При виде котенка у кобеля встала шерсть на загривке, и он автоматически двинулся на расправу. Вдруг, откуда ни возьмись, из-за куста жасмина выскочил Фунтик и, рыча изо всех сил, преградил псу дорогу. А маленькая Изабель тут же спряталась под Фунтиком. Он рычал так яростно, так остервенело, брызжа слюной и выкатывая глаза, а сам, по сравнению с незваным гостем, был такой маленький, такой жалкий, что пес остановился в недоумении и, наверное, подумал: «Может, бешеный?» Поразмыслив, громадный пес поднял заднюю лапу у куста олеандра с его будто лакированными вечнозелеными листьями, потом мощно отгреб землю, встряхнулся и побежал восвояси.
Когда не стало Фунтика и смотритель понес его в мешке к дальней ограде усадьбы следом за Марией, тетей Нюсей и женой смотрителя, которая несла лопату, побежала Изабель. А когда смотритель стал закапывать Фунтика, появились еще три кошки с соседних вилл. Кошки уселись строго по четырем углам той ямки, которую смотритель забросал землей. Сначала ушел смотритель с лопатой на плече, потом его жена. За ней тетя Нюся и, наконец, Мария. А кошки все сидели строго по углам захоронения, поверх которого смотритель положил для приметы большой плоский белый камень. И теперь, когда Мария вспоминала о верном Фунтике, то перед ее мысленным взором всегда возникали эти четыре кошки, таинственно застывшие по углам холмика с белым камнем. Картинка была вполне мистическая, но была.
XV
Как и предположила когда-то рыженькая Аннет, она таки сбежала из Парижа и родила трех сыновей. К Новому, 1958 году собиралась еще родить ребеночка, о чем сообщила недавно Марии и Нюсе из США в коротком письме с приветами от мужа Анатоля. Случилось так, что весной 1949 года из Америки в Париж приехали Анатолий Макитра и его друг Василий Шкурла – послушник монастыря в Джорданвиле, чернобородый, застенчивый молодой человек. В те времена Мария Александровна жила, можно сказать, автоматически, как бы даже не соприкасаясь с жизнью и не вникая в нее совершенно. Как сказали бы сейчас, на автопилоте шла ее жизнь с утра до вечера и с ночи до утра. При этом она была здорова, вполне адекватна, приветлива, но даже и эта приветливость была автоматической.
Анатолий приехал в Сорбонну на курсы терапевтов, где читали какие-то знаменитости. Его друг Василий прибыл по церковным делам и с какими-то поручениями от своего братства русинов. Он был крайне немногословен, что создавало некую завесу таинственности над его миссией. Анатолий и Василий с радостью согласились проживать в гостевых комнатах особняка вблизи моста Александра III. Завтракать им подавала на кухне Аннет, целый день они занимались своими делами, а на ужин обычно собирались все вместе: и Мария, и Нюся, и Аннет, и их американские гости.
Во время этих совместных с гостями ужинов разговоры шли обычно о том о сем, с пятого на десятое, в основном на бытовые темы или о погоде. Правда, иногда прорывались какие-то нестандартные суждения или сведения, которые действовали на всех как дуновение освежающего ветра в застойном воздухе. Даже Мария Александровна на минуту-другую выходила из своего полулетаргического оцепенения. И хотя глаза ее при этом не загорались, как загорелись бы в прежние времена, но интерес пробуждался настоящий, живой.
Как правило, все эти нестандартные суждения или малоизвестные сведения исходили от друга Анатолия Макитры – молодого чернобородого, учтивого и очень скромного монаха Василия. Однажды, оказавшись один на один с Анатолием, Мария Александровна заметила, что, на ее взгляд, этот молодой монах очень талантливый человек и его ждет великое будущее.
– А я в Васе не сомневаюсь, – горделиво ответил Анатолий. – Образованный? Еще бы! Он всю жизнь с книгами, наш Вася Шкурла, да и сейчас несет послушание в монастырской типографии. А можно я ему скажу про то, что вы предсказываете?
– Можно, – разрешила Мария Александровна. – Только не сейчас, а когда поедете в свою Америку. Вот выйдете в открытый океан, там ты ему и скажешь.
– Спасибо, – растроганно поблагодарил Анатолий. – Сказать такое посреди океана – это красиво. Я потерплю.
Юноши прожили в доме Марии Александровны три месяца. Тетя Нюся очень хвалила их за аккуратность и вежливость.
Однажды Анатолий и Аннет вышли на кухню, где Мария и Нюся пили кофе, и заявили, что приглашают их на свое венчание, которое состоится в православной церкви на улице Дарю через неделю.
– Та ни, то не можно, – растерянно проговорила тетя Нюся по-украински.
– Як то не можно? – так же по-украински переспросил ее Анатолий.
– А венчальное платье? А кольца? А приданое? А гости? А угощения? – выпалила тетя Нюся по-русски.
– Кольца есть. Гости – вы. Угощения – зайдем в кафе, – так же по-русски отвечал Анатолий. – Вот венчальное платье… Как ты считаешь, Аня? – обратился он к невесте.
– Платье бы хорошо, – смущенно отвечала Аннет, – об этом мы не подумали…
Будь Мария Александровна в другом состоянии, то она, конечно, давно бы обратила внимание на развитие любовной интриги между Анатолием и Аннет. А так, все прошло мимо нее, и ее поставили перед фактом. Факт был весьма неожиданный, но даже эта внезапность не всколыхнула, словно застывшую, душу Марии Александровны. Венчание так венчание…
– Мне нужно поговорить с вами, Мари, – сказала Аннет, когда Анатолий вышел из кухни.
– Говори.
– Я не мешаю? – спросила тетя Нюся.
– Н-нет, – неуверенно отвечала девушка, и, уловив ее интонацию, тетя Нюся неспешно удалилась из кухни.
– Я насчет ваших денег хочу спросить, – продолжала Аннет, – как мне перевести их на ваш счет?
– Никак, – негромко отвечала Мария Александровна. – Деньги теперь не мои, а твои. Деньги на твоем счету – твое приданое. Кстати, они в долларах, очень удачно.
– Это невозможно, Мари. Анатоль ничего не знает об этих деньгах, и я не могу взять такие огромные деньги.
– Анатолий рассказывал, что братья-русины купили ему в кредит на двадцать пять лет клинику с домом и садом. Выкупишь и клинику, и дом, и сад. Это моя просьба. Он берет тебя без приданого, а мы с Нюсей не отдаем. Понятно? Зови жениха. Я выскажу ему нашу волю. И Нюсю зови.
Через четверть часа представший пред ясны очи некогда своей спасительницы бывший советский военфельдшер, а потом боец французского Сопротивления Анатолий Макитра, он же Анатоль Макитра, стал женихом не бесприданницы, а невесты, за которой дали, по его понятиям, баснословно большое приданое. Столько денег, сколько стало теперь у Аннет, начинающий американский врач-терапевт Анатоль Макитра не смог бы заработать и за двадцать лет успешной практики.
На другой день жених и невеста в присутствии тети Нюси и чернобородого монаха Василия, поклонившись в пояс Марии Александровне, попросили ее быть их посаженой матерью. Тут же в гостиную влетел Фунтик, но вдруг, уловив своим тонким собачьим чутьем важность момента, не стал ни к кому приставать, а скромно присел у порога.
– Спасибо, Анатолий, спасибо, Анна, – в тон им торжественно, но вполне бесстрастно произнесла Мария Александровна, – насколько помню, посаженой матерью должна быть замужняя женщина, а я вдова.
– Да, по правилам это так, – подтвердил монах Василий, – по правилам посаженой матерью должна быть замужняя женщина, а посаженым отцом женатый мужчина. Отца мы вам представим, он из наших русских американцев. А матерью вы, Мария Александровна, вполне можете быть. Канон допускает исключения из правил, история знает их не мало. Например, при венчании Марты Самуиловны Скавронской, вошедшей в историю как Екатерина I, с Петром I посаженой матерью была вдова его брата Ивана Прасковья, на тот момент самая знатная дама Российской империи. Петр Великий был первым русским царем, который женился по любви. Он нарушил одну традицию и создал другую, новую. С тех пор все русские государи, кроме Петра III, женились по любви.
– Но мой муж Антуан был католик, и мы не венчаны, а только записаны в мэрии, – не сдавалась Мария.
– Главное то, что вы вдова. Это основное. И важно, что прецедент был, я его только что назвал. Есть еще примеры, – очень негромко, но очень уверенно настаивал на возможности участия Марии Александровны в венчании монах Василий, и было понятно, что при всей его застенчивости, такого не собьешь с пути.
– Ладно, Анечка, если станешь императрицей, я согласна, – едва улыбнувшись уголками губ, сказала Мария Александровна.
– Обязательно стану, – счастливо засмеялась Аннет, – я уже сейчас чувствую себя принцессой.
До этого в гостиной было мрачновато, но вдруг в широкие, высокие и чисто вымытые окна ударило солнце, выглянувшее из-за туч. Все в комнате преобразилось, и стало видно, как хорошо прибрано всюду трудами Аннет, как все блестит и сверкает, как это хорошо, когда в доме светло, тепло и чисто.
В ходе дальнейшего разговора о предстоящем венчании выяснилось, что посаженая мать должна купить кусок шелка, который стелют жениху и невесте под ноги, так называемую «подножку».
– А какого цвета шелк? – резонно спросила тетя Нюся. – У нас на Херсонщине полотенечко стелили, светленькое.
– О-о, я знаю! – вдруг оживилась Мария Александровна, и солнце блеснуло в ее потухших глазах. – В «Анне Карениной» это кусок розового шелка.
– Да, так и есть, – обрадованно улыбнулся монах Василий. – У Льва Николаевича Толстого на венчание Левина и Кити стелили шелк розового цвета. Сейчас, сейчас, – он поднял перед лицом указательный палец и, словно глядя вдаль, продекламировал: «Когда обряд обручения окончился, церковнослужитель постлал перед аналоем в середине церкви кусок розовой шелковой ткани, хор запел искусный и сложный псалом и священник, оборотившись, указал обрученным на разостланный розовый кусок ткани. Как ни часто и много слышали оба о примете, что кто первый ступит на ковер, тот будет главой в семье, ни Левин, ни Кити не могли об этом вспомнить, когда они сделали эти несколько шагов».
Когда монах Василий закончил чтение Толстого, лицо его, и без того светлое, юношеское, стало таким одухотворенным, что это все заметили, и никто не решился нарушить восхищенное молчание.
– Вы помните «Анну Каренину» наизусть? – удивленно взглянув на монаха, робко спросила Мария Александровна.
– Всю? Нет, конечно. Отдельные куски знаю. Я и из других книг знаю куски, которые мне нравятся. Но от А до Я помню из классики только «Героя нашего времени» Лермонтова. Много стихов многих поэтов тоже помню. То, что любишь, в памяти само остается.
– Что правда, то правда, – сказала явно ожившая Мария Александровна, – для русского человека русская классика часть его души, и всех героев мы помним, как родных. Подлинно живших людей. Да и не просто живших, а как бы всегда живых. Надо мне перечитать «Анну Каренину». Я ее еще в России читала…
Венчание было скромное, в известной всем русским эмигрантам в Париже православной церкви на улице Дарю. Хотя был будний день, при обряде венчания во вместительной церкви собралось довольно много прихожан. Как выяснилось потом, большая часть собравшихся были жившие в Париже русины.
Белое воздушное платье словно светилось в сумраке церкви, озаренной многими колеблющимися огнями свечей разной величины: от толстенных пудовых, которые держали перед собой специальные служки – свечники, до тоненьких, словно прутья, свечек в руках женщин и детей, которых было в церкви достаточно. Видно, многие парижские русины пожаловали на венчание своего соплеменника семьями. Рыженькая Аннет в подвенечном наряде была похожа на нежный белый цветок, раскрывшийся навстречу самому яркому дню своей жизни.
В озаренном свечами намоленном сумраке храма, в движении звука под куполом во время возгласов молебна, восклицаемых гулким басом, в золотом мерцании иконостаса, в нежно-молитвенном песнопении церковного хора, в речитативе отрывков из Деяний апостолов и Евангелия от Иоанна, в благословении священника над общей чашей, из которой молодые троекратно вкусили разбавленное водой вино, в котором отражались блики отсветов, затем в возложении на головы жениха и невесты покрова и венцов, в соединении молодых и троекратном обходе их со священником вокруг аналоя, наконец, в обмене жениха и невесты кольцами было так много гипнотической прелести и величавости, что ни теснота, ни запахи свечного нагара и расплавленного воска, ни даже запахи некоторых духов, которые не любила Мария Александровна, не показались ей утомительными. Единственное, о чем она сейчас сожалела, что не уговорила в свое время Антуана принять православие и обвенчаться с ней. А об адмирале дяде Паше во все время венчания Анатолия и Аннет она даже ни разу не подумала, чему потом, вспоминая этот день, сама удивлялась.
А кто ступил первый на кусок розового шелка перед аналоем, Аннет или Анатолий, она даже не обратила внимания. Молодые тоже не помнили, кто первый, даже монах Василий и тот не вспомнил.
В начале июня Анатоль с Аннет и монах Василий отплыли из Марселя в Нью-Йорк. Кстати сказать, на том же самом громадном и белоснежном, как айсберг, корабле, на котором отплыл еще недавно, но для Марии теперь уже совсем в другой жизни, адмирал дядя Паша.
Мария Александровна не поехала провожать новобрачных и приветов в Америку никому не передавала.
Через два месяца Марии и Нюсе пришло из Америки большое подробное авиаписьмо с поклонами от Аннет и монаха Василия. В частности, Анатолий писал, что оформил полный выкуп клиники с домом и садом на имя Аннет, и звал Марию и Нюсю к себе в гости, в городок Джорданвилль, известный русским эмигрантам православной Свято-Троицкой обителью, где служил среди прочих и монах Василий. О последнем Анатоль писал, что передал ему пророчество Марии Александровны о том, что Василий станет великим человеком. «Посреди океана я эти Ваши слова сказал Василию. Был полный штиль, корабль шел очень спокойно. И темно-серое море, и светло-синее небо было видно так далеко, что и передать нельзя. Я сказал ему Ваши слова о нем. Его нередко хвалят, обычно Василий отшучивается, все на смех переводит, а тут вдруг задумался, глядючи в океан, перекрестился троекратно и молвил: “Такого мне еще никто не сулил. Спасибо Марии Александровне на добром слове. Поживем – увидим”».
В ответ на это письмо Мария Александровна написала Анатолию, что они с Нюсей, может, и поплыли бы в гости в Америку, да жаль оставлять Фунтика на чужих людей, а на корабле ему будет тошно – собаки плохо переносят морскую качку.
XVI
После отъезда веселой певуньи Аннет в доме стало совсем темно и грустно. Особенно тосковал Фунтик, и было решено переехать на юг, к морю. В августе 1949 года, взяв с собой Фунтика, компаньонки поехали на роскошном Мариином авто на Лазурный Берег и с ходу купили там виллу Ave Maria. Они именно потому ее и купили, что вилла носила имя собственное. Название было выбито в камне на одном из двух мощных столбов, к которым крепились решетчатые чугунные ворота. Едва они вышли из машины, как Фунтик тут же подбежал к пыльным воротам и пометил виллу как свою собственность. Мария и Нюся решили согласиться с Фунтиком. Они купили виллу Ave Maria.
В те времена на побережье стояло много полузаброшенных домов и неухоженных усадеб. Сорные травы на вилле Ave Maria были выше среднего человеческого роста. Тотально буйствовало сорго. Это злаковое растение цветет с июня по август, так что компаньонки попали к урожаю. Почти двухметровые голые стебли, слегка волосистые на узлах, напоминающих суставы, с мелкими листьями и длинными метелками колосков растения стояли такой плотной стеной, что усадьбу было не рассмотреть.
– Ничего страшного, – успокоил нанятый Марией Александровной будущий смотритель виллы, – пока вы съездите в Париж, чтобы собраться к переезду, мы здесь все приведем в порядок. И дом подготовим, и усадьбу. Скосим все сорго, а потом выкорчуем корни.
– Но что-то все равно останется и опять пойдет в рост, – возразила Мария Александровна.
– А чтобы не пошло, мы люцерну посеем.
– Ну и что?
– Люцерна угнетает сорго. Там, где много люцерны, сорго не живет.
– Маленькая люцерна угнетает сорго?
– Да, – улыбнулся смотритель, – вернетесь – не узнаете свою усадьбу.
По дороге в Париж Мария думала о двухметровом сорго с его прямостоящими мощными стеблями, и о нежной маленькой люцерне, и о том, как мало она знает.
Прежде чем переехать к морю, Мария Александровна призвала к себе бывшего секретаря и управляющего ее делами мсье Мишеля, который когда-то так неудачно посватался к тете Нюсе, что решил отойти от дел. Мсье Мишель долго не соглашался вернуться к хорошо известной ему работе, но Мария Александровна все-таки уговорила его.
– Я вам доверяю, – сказала она мсье Мишелю, – я должна жить у моря, в этом мое спасенье. Никому, кроме вас, я не могу со спокойной душой доверить мои дела, к тому же вы знаете их как свои пять пальцев. Я готова увеличить вашу зарплату в два раза.
Мсье Мишель не спешил с ответом.
– В три, – наконец нарушила паузу Мария Александровна, неожиданно припоминая свою, казалось, навсегда забытую беседу с главным инженером-сербом, когда она увольнялась с завода «Рено» во имя работы в русском доме моды ТАО (Трубецкая, Анненкова, Оболенская). Серб тогда тоже предложил увеличить ее зарплату втрое.
– Зарплату увеличивать не надо, она и так высокая, – глядя в пол, проговорил мсье.
– Как поживает ваш кот Паскаль?
– Никак, мадам, – поднял глаза мсье Мишель, – его больше нет.
– Мсье Мишель, я вас очень прошу…
– Отчетность поквартальная?
– Как вам будет угодно, мсье Мишель.
– Консультироваться по телефону?
– Пожалуй. Но иногда будете приезжать к нам на море.
– Но ведь вы озвереете там от скуки, мадам Мари?!
– Но вы же не озверели.
– Как вам сказать… – в светло-серых глазах мсье скользнула такая затравленность, что Мария Александровна почувствовала себя его родственницей.
– Я вижу, мы в похожем состоянии, давайте помогать друг другу, – очень просто и очень мягко сказала Мария Александровна.
– Попробуем. Я постараюсь встряхнуться, мадам Мари.
– Да, и обязательно купите за счет фирмы роскошный представительский автомобиль. Купите такой, чтобы он был одним из лучших в Париже.
– Слишком большая трата, мадам. К тому же я не вожу авто.
– Ничего. Возьмете водителя. А роскошный автомобиль – это не трата, а вложение капитала. С дорогим автомобилем многие дела нам обойдутся дешевле.
– Вы психолог, мадам, – улыбнулся явно оживший мсье Мишель.
– Да, психолог, только на очень поверхностном уровне, – иронично и легко, почти как в прежние времена, усмехнулась Мария Александровна. Она была рада, что мсье Мишель согласился вернуться на работу, она в него верила. А к тому, чтобы бросить все и раздать свое имущество, как это сделал Блаженный Августин и делали многие другие люди до и после него, она еще не была готова.
XVII
А что касается младшей сестры Александры, то ее судьба в эти годы сложилась следующим образом. Она родила дочь Екатерину, и их совместная жизнь с Иваном, казалось, вошла в надежное русло. Сначала из маленькой комнаты в коммунальной квартире в центре Москвы они переехали хотя и в коммуналку, но в две просторные смежные комнаты, а в прошлом, 1956 году получили эту роскошную четырехкомнатную квартиру общей площадью 134 квадратных метра, с двумя балконами – на улицу и во двор, в так называемом генеральском доме, совсем недалеко от центра города. Четвертой они прописали к себе Анну Карповну, а «дворницкую» к тому времени сломали, чтобы расширить кочегарку.
За все эти годы Александра ни разу не пересеклась с Адамом. Правда, Ксения к каждому празднику присылала ей письма, передавала приветы от Адама и от их младшей дочери Глаши, названной так в честь незабвенной Глафиры Петровны Серебряной, которая в свое время скрепила круглой печатью и личной подписью Государственные акты о браке Александры Галушко и Адама Домбровского, а затем Ксении Половинкиной и Алексея Серебряного, принявшего в браке фамилию Половинкин.
Адам и Ксения застряли на юге основательно. Куда им было податься с больной матерью Адама? А тут, вскорости, и Глаша родилась. Два раза в год Ксения ездила в поселок проведывать своих деток, а Адаму туда путь был заказан.
В ноябре 1952 года умерла мать Адама. В январе 1953-го арестовали Папикова. В Москве ходили слухи, что Папикова арестовали по знаменитому делу «врачей-отравителей». Но точно причину ареста никто не знал, да и вряд ли вразумительная причина была. В марте случилось событие, изменившее многое: умер Сталин. В апреле Папикова освободили, но к работе не допускали. Так что звать Адама в Москву было некому.
Ксения окончила биологический факультет местного пединститута, вскоре преобразованного в университет. Адаму очень нравилось, что его молодая жена любит учиться, что у нее есть хватка и характер. Ксения окончила институт с красным дипломом, и ее сразу же рекомендовали в аспирантуру, которая только-только открылась в университете, созданном на основе пединститута. А если еще взять во внимание, что Адам стал одним из ведущих хирургов в республике, медицинский институт которой был укомплектован исключительно подготовленными и талантливыми специалистами, то можно сказать, что их совместная жизнь с Ксенией развивалась успешно. К тому же у них было главное: любовь, молодость, здоровье. А с такими тремя составляющими человек если и не всесилен, то многое ему по плечу.
В 1956 году из областного центра пришло в степной поселок казенное письмо, а в нем – справка на серой бумаге, отпечатанная на машинке с залипшими подслеповатыми буквами. Из справки, скрепленной печатью и подписью, следовало, что «Половинкин Алексей Петрович умер на местах заключения. Посмертно рибилитирован за отсутствием состава преступления». Видно, печатавшая эту справку служащая не отличалась грамотностью, да и подписавший не заморачивался грамматикой. Мать Ксении Валя на всякий случай не стала пересылать справку дочери, но написала ей об этом подробно с дословным изложением справки.
– Значит, долго будешь жить, Адась, – сказала Ксения, – если кого вот так официально хоронят, тот потом живет долго, – и она перекрестилась.
– Надо бы разыскать Семечкина, – сказал Адам. – Его дочери в Москве. Жаль, что мы не в Москве. Я читал в «Известиях» что-то хвалебное про Папикова. Значит, его освободили и дали работу. Он мне еще в Ашхабаде сказал: «Когда им будет нужно, они меня посадят». Так и получилось. Великий хирург и дядька мировой. А ты хочешь в Москву?
– Н-не знаю, – смутилась застигнутая врасплох Ксения. – Может быть. Но мне и здесь хорошо.
На этом их разговор прекратился – прибежала со двора зареванная Глаша с разбитой коленкой, и надо было на эту коленочку дуть, мазать ее зеленкой и потом опять дуть – «чтобы меньше щипало».
Конечно, Ксении хотелось бы в Москву, но она боялась встречи Адама и Александры. Очень боялась. Слава богу, пока их не звали в Москву и можно было спокойно заканчивать аспирантуру, защищать диссертацию, а там видно будет.
Александр Суренович Папиков не рассказывал о своих мытарствах. В ответ на расспросы жены Натальи буркнул:
– Отсидка как отсидка, живописать не хочется.
Правда, его разговор на эту тему с Александрой был чуть полнее. Наверное, оттого, что это был разговор «соучастников», как сказали бы следователи. После того как арестовали Папикова, его жену Наталью никто не трогал, даже обысков не было у них ни на квартире, ни на кафедре, где все делали вид, что ничего особенного не произошло, и не упоминали всуе имя Папикова. Зато был обыск в «дворницкой», и Александру «таскали» на допрос в большой дом на известной всем площади. При обыске в «дворницкой» изъяли всего лишь пустой флакон из-под «Шанели № 5». К счастью, Анна Карповна успела рассказать об этом дочери до того, как ее вызвали на допрос. И то, что Александра знала об этом флаконе заранее, помогло ей подготовиться к ответу на вопрос, откуда в «дворницкой» флакон из-под французских духов. «Несомненная улика», – как сказал о флаконе молоденький следователь с тонким интеллигентным лицом и в очках в роговой оправе. Александра никогда раньше не видела таких внушительно красивых очков, наверное, у юноши были свои возможности, скорее всего, он был чей-то сынок, заботливо передвигаемый вверх по служебной лестнице. И еще он сказал, вертя перед ее лицом пустой флакон:
– «Шанель» – хороший вкус. Здесь прослеживается связь с иностранными агентами.
И тогда Александра ответила ему домашней заготовкой:
– Да, у него вкус хороший. Здесь прослеживается связь с Верховным Главнокомандующим. Это по его распоряжению нам, орденоноскам, – и она ткнула указательным пальцем в цветные орденские планки на своей груди, в планки, которые следователь в упор не видел, – нам, орденоноскам, находящимся на излечении в армейском госпитале на Сандомирском плацдарме, выдали трофейную парфюмерию.
Следователь опешил, все-таки он был совсем молоденький, и даже не смог скрыть своего удивления.
– М-да, а как ты докажешь?
– А вы обратитесь к Верховному Главнокомандующему, и он подтвердит.
– Спятила? Как я к нему обращусь?
– Дело ваше, – ледяным тоном произнесла Александра. – Тогда я обращусь сама. У меня есть такие возможности.
– Ладно. Дайте отмечу ваш пропуск, – неожиданно перешел на «вы» «тыкавший» ей весь допрос молоденький следователь, похожий на аспиранта. – Свободны. Чего сидите? Вы свободны, – он порывисто встал и прошел к большому окну, из которого так хорошо смотрелась Москва с ее улицами и ходившими по ней потенциальными арестантами. Трудно сказать, что щелкнуло в коротко стриженной темноволосой голове следователя, какие сведения сложились в какую фигуру? Или он вспомнил о муже Александры – большом, и что особенно важно, московском генерале, служащем не где-то там в далеких гарнизонах, а в штабных коридорах? Или сложились какие-то сведения об общем положении дел в верхах, еще не доступные народу? Трудно сказать, что подвигло следователя переменить тон, но дело повернулось именно так, а не иначе.
Когда-то в штурмовом батальоне морской пехоты такое называлось у них «взять на арапа». И она взяла его. Он просто не захотел с ней связываться.
Когда Александра пересказала Папикову свою беседу со следователем, тот заметил:
– Мне тоже припомнили американский орден и благодарственное письмо президента Рузвельта. Но, в общем, им с нас взять нечего, хотя в другое время взяли бы вместе со шкурой. Сейчас им не до нас.
– Даже маме не говорила, а вам скажу. Никогда в жизни я не испытывала такого унизительного страха. Там храбрилась изо всех сил, а вышла на улицу вся мокрая, вся в холодном поту. Гадко, и до сих пор страх в позвоночнике, животный страх, с которым я ничего не могу поделать.
– Забудь, Саша.
Александра пожала плечами.
– Знаю, что нелегко, – перехватил ее невысказанную мысль Александр Суренович. – Все равно, забудь.
– Постараюсь. Но у вас ведь до сих пор нет работы?
– Ничего. Я потерплю. Будет работа. Пока меня Наташа кормит, моя декабристка, – светло улыбнулся Папиков, – а я сижу дома, книги читаю. Вчера закончил «Анну Каренину».
– Можно мне дать вам деньги? У нас с Ванечкой теперь их много.
– Спасибо, Саша, – засмеялся Папиков. – Ты предлагаешь деньги. Иван Иванович предлагает деньги. А Ираклий, так тот решил отделаться от меня сухим пайком: привез ящик говяжьей тушенки, мешок сахара, баллон топленого масла. А мне бы табачку моего – наса?
– Достану. Из-под земли достану! – радостно пообещала Александра. И так-таки и достала через своего дорогого Ванечку-генерала.
Папикову не было предъявлено никаких обвинений, равно как и не было принесено извинений, его восстановили на работе только к концу 1953 года. И Новый, 1954 год праздновали на кафедре как ни в чем не бывало. К тому времени Александра закончила ординатуру по своей новой специальности детского хирурга и ушла работать в больницу, набираться опыта. Папиков не позволил ей уйти из хирургии, но выпустил ее из-под своего начала, согласился на компромисс.
А та волшебная ночь на 5 октября 1957 года запомнилась многим людям в Европе и на Европейской части СССР как очень звездная, с летящей по небу красной точкой первого в мире искусственного спутника Земли.
Глядя на летящий в ночи спутник, слушая по радио его сигналы, люди русского рассеяния вспоминали свою закрытую Родину, которая вот так вдруг открылась для всего мира самым неопровержимым и неожиданным образом.
XVIII
Возбужденные нечаянным праздником среди ночи внучка и бабушка поставили чайник, а Александра решительно направилась в «глухую» – так называл Иван спальню, стены которой не соприкасались с чужими квартирами, поскольку она была расположена между детской и столовой. Называя спальню «глухой», он имел в виду, что стены ее не имеют ушей, чего, видимо, не мог сказать о других комнатах своей новой прекрасной квартиры. Например, в гостиной и на кухне проходили какие-то короба, как позднее слышала об этих коробах Александра, – это были устройства для прослушивания жильцов с секретного пульта. А существовал ли такой пульт в действительности, она так никогда и не узнала. И если учесть, что держать язык за зубами нашему народу было не привыкать, то какое значение могли иметь все эти пульты прослушивания и прочие хитрости? Да практически никакого. О многом никогда не говорили между собой даже очень близкие люди: тот же Иван никогда ничего не говорил о своей работе, да Александра и не расспрашивала. Только однажды он не утерпел, «трепанулся» – по его собственному выражению, – в тот день, когда родилась Катенька, 29 июня 1949 года, уж очень хотелось ему поделиться…
Поставив будильник на шесть утра, Александра легла в постель. Космос космосом, а работа работой, да и спать-то осталось всего ничего. Лежа на роскошной широкой кровати, она повернулась на правый бок, обняла левой рукой нахолодавшую подушку мужа, приятно пахнущую чистой льняной наволочкой, и стала считать до тысячи: иначе не уснуть. Досчитала до трехсот и бросила: считай не считай, а сна все равно ни в одном глазу. Как там Ваня на Тихом океане? Прямо стихами получается. Усмехнувшись, Александра открыла глаза, перевернулась на спину и уставилась в белеющий в полутьме высокий потолок…
Ей припомнился Петропавловск-Камчатский, Авачинская бухта, из которой открывается вид на необозримый Тихий океан. Вспомнилось, как она, шестилетняя (значит, еще младше сегодняшней Кати), собирала на берегу морские звезды, успевшие высохнуть на солнце, песочного цвета, с пупырышками, полые внутри. Вспомнила и то, как взволновало ее увиденное впервые море, как почувствовала она, маленькая, худенькая, необыкновенный прилив отваги и свою сопричастность серому, уходящему за горизонт великому океану. Мама работала тогда на рыбзаводе, и от ее красных ладоней и распухших пальцев не очень приятно пахло свежей рыбой. Тот или иной характерный запах или вкус всегда совпадали в памяти Александры с тем или другим отрезком ее жизни. При штурме Севастополя это был запах солидола, которым они смазывали днища и бока немецких гробов. На Сандомирском плацдарме – запах карболки и гашеной извести, в Ашхабаде – сладкий запах тлена. На Дальнем Востоке в Благовещенске-на-Амуре это был вкус жимолости – водянистых с легкой кислинкой продолговатых фиолетовых ягод на невысоких кустах. Все, что было в детстве, она помнила теперь очень отчетливо. Навечно остались в ее памяти и рябая темная полоса воды в том месте, где река Зея впадала в Амур, и почти игрушечные китайцы в казавшихся игрушечными издалека лодках посреди Амура-батюшки. Да, вся ее жизнь отмечена какими-то характерными послевкусиями, а особенно запахами. Вот и теперь в квартире пахнет столярным клеем и мебельным лаком. Это из музея, в котором до сих пор служит свекровь красавицы Нины, приходит два раза в неделю столяр-краснодеревщик и по два-три часа работает в специально отведенной комнате, которая со временем станет столовой. «Мы, музейные, – народ смирный, но крепкий», – говорит о себе столяр. И это похоже на правду, во всяком случае, совпадает с его обликом. Он невысок ростом, сухощав, в очках в темной металлической оправе, одет всегда аккуратно, немногословен и своей работой почти не создает шума: слышно только, как негромко тукает за дверью его деревянный молоточек – киянка: тук-тук-тук… Как-то Александра спросила столяра, нельзя ли ускорить реставрацию мебели, на что он ответил тихо, но очень внушительно: «Никак нельзя, барышня, мы не ширпотреб гоним». А началось все вот с этой роскошной кровати, на которой возлежит сейчас Александра. Когда в прошлом, 1956 году они получили долгожданную генеральскую квартиру, в моду уже входила полированная мебель с ее простенькими прямоугольными формами и тонкими ножками. Ираклий Соломонович тут же пообещал достать спальный румынский гарнитур. «Ни в коем случае! – воспротивилась Нина. – Мебель будем собирать под моим наблюдением. Сейчас все избавляются от старья, а потом их внуки будут мечтать об этом старье!» В общем, она сумела убедить Александру следовать ее, Нининому, примеру реставрировать старинную мебель и самой обставлять свою квартиру. А для зачина «от себя оторвала» и подарила на новоселье подруге вот эту французскую кровать середины девятнадцатого века, уже отреставрированную ею для себя. Кровать была хороша, и это решило дело. Даже склонный к спартанству Иван и тот одобрил кровать, сказав: «Красиво. Тут и добавить нечего».
Удивительную роль в жизни Александры Александровны играла красивая Нина. Вроде они и не были близкими подругами, но как-то так получилось само собой, что от Нины узнала Александра о своих любимых духах «Шанель № 5»; от Нины впервые услышала о женихе-генерале, который оказался Ванечкой; Нина передала ей свое увлечение старинной мебелью; Нина научила ее водить автомобиль и стать заядлой автомобилисткой. Нина научила ее не злоупотреблять косметикой, а пользоваться ею очень тонко, не краситься, а подкрашиваться, что давало гораздо больший эффект, чем размалеванность. Даже сухую копченую колбасу чистить и то научила Нина: «Ты крутым кипятком ее сначала обдай, и шкурка легко снимется. То же и с помидорами в борщ, – клади их вариться целыми, а когда закипит, вынь, и кожица счистится в момент».
Из темной глубины квартиры, из кухни, донесся до спальни заливистый смех Екатерины. Они с бабушкой любили посмеяться всласть, им вдвоем всегда было весело.
«Наверное, вот это и есть счастье, – подумала Александра, – Господи, как хорошо!» – сладко потянулась на широкой кровати и стала в деталях вспоминать тот важнейший день ее жизни – среду 29 июня 1949 года, когда она родила дочь Екатерину.
Погода в тот день стояла прохладная, в среднем градусов семнадцать тепла. Если бы не зарядивший с рассвета дождь, то очень футбольная погода.
– Куда они там смотрят в небесной канцелярии? Как футбол, так и дождь! – сокрушался Ванечка-генерал, завтракая, перед тем как отправиться на службу. Бывалый солдат, Иван любил позавтракать плотно – мало ли как день сложится. В штабе, конечно, не на линии фронта, но иногда такая бешеная круговерть, что воды выпить некогда; нервы на взводе, день пролетает пулей, и не мимо каждого эта пуля просвистит, случается, что и наповал влепит. Например, всякое могло быть позавчера ночью, 27 июня… По глазам мужа Александра еще со вчерашнего дня видела, что ему не терпится что-то ей рассказать, но вопросов не задавала.
– А я Сталина видел, – вдруг за завтраком сказал Иван, – вот как тебя, Саша. Позавчера в Кремле, на приеме китайцев.
Александра взглянула на него изумленно и вопросительно: дескать, ну и как?
– Да-а, – протяжно сказал Иван, – да-а! – и кивнул несколько раз головой, как бы подтверждая, что впечатление он получил сильное. Больше они на эту тему не говорили.
Тогда Александра и Иван еще жили в одиннадцатиметровой комнате и вот-вот должны были переехать в другую коммуналку, но в две комнаты. А в той коммуналке, где они пока жили, была очень большая общая кухня, напоминающая танцевальный зал. Столы, шкафчики и керосинки жильцов стояли у стен кухни, а посреди нее оставалось свободным огромное паркетное пространство: танцуй – не хочу! Прежде на целый день во всей коммуналке оставалась одна глухая, согнутая пополам старуха Валера, некогда блиставшая на балетных сценах Москвы, Петербурга, Парижа, знаменитая Валерия К., ныне доживающая свой век в абсолютной тишине на попечении дочери – пожилой, грузной флейтистки симфонического оркестра. В будние дни жильцы завтракали, ужинали, а в воскресенье и обедали на кухне, но своему мужу Александра подавала в комнату. Утром он уходил слишком рано, а вечером приходил слишком поздно, поэтому они старались не беспокоить соседей, да и разговаривать с глазу на глаз было приятней, чем при слушателях.
В тот день, в среду 29 июня 1949 года, Александра подала мужу на завтрак глазунью из пяти яиц и чай с абрикосовым джемом, намазанным на три больших куска белого хлеба со сливочным маслом. Питались они хорошо, тут ничего не скажешь. Тогда у большинства людей все уходило на еду, а ни тряпками, ни мебелью никто не заморачивался. После войны все считали: главное – поесть вкусно и досыта.
– Хоть бы к вечеру дождь перестал, – взглянув в мутно-серое окно, с надеждой в голосе сказал Иван, – сегодня наш ЦДКА с минским «Динамо» играет, ты ж понимаешь?!
– К вечеру перестанет, не переживай, – утешила Александра, с удовольствием наблюдавшая за завтракающим мужем. Ей нравилось смотреть, как он ест: бесшумно, но с большим аппетитом. Для такого и готовить приятно. Иван вообще все делал радостно, наверное, оттого, что любил жену. И эта его любовь день ото дня все больше передавалась ей, наполняя не только ее душу, но и, казалось, каждую клеточку тела.
– Ясный у нас Ванечка, – оставшись как-то один на один с дочерью, сказала про зятя Анна Карповна. – Твоей сестры Марии нянька баба Клава, помню, всех людей делила на ясных и мутных. Так Ванечка у нас ясный. Прямо про него сказано: «ясный сокол».
– Ну, уж и сокол! – радостно и чуточку горделиво засмеялась тогда ей в ответ Александра. Слова матери значили для нее многое. Как ее бывшего жениха Марка называли «мамапослушным», так и она, Александра, была очень «мамавнушаемая». Отношение матери к Ивану всегда укрепляло Александру в том, что она сделала правильный выбор, не бросившись очертя голову за Адамом, не осиротив его детей, не сделав несчастной Ксению, да и самого Ивана.
– А как ему форма идет, как будто он родился нашим, военным! – продолжала разговор об Иване Анна Карповна. – Эх, Саша, кто бы мог подумать, что будешь ты у нас генеральшей! Интересно, а за кого наша Маруся вышла?
– За маршала, мам.
– Ей, конечно, и маршал по плечу, но как оно там сложилось, один бог знает, – печально закончила разговор мать.
Дождь за окном усилился, ветер засекал его капли в открытую форточку их маленькой, но своей отдельной комнаты.
– Сегодня в первый раз будут матч по телевизору показывать, допивая чай, – сказал Иван, – жаль, у нас нету, а то бы и ты посмотрела.
– Ничего, я по радио послушаю. А у красивой Нины есть телевизор КВН-49. Чтобы экранчик увеличивать к нему специальную линзу приставляют с дистиллированной водой. Я один раз смотрела.
– Вот родишь, квартиру поменяем и тогда купим. Ничего, что я сегодня на стадион? – по-мальчишески просительно заглядывая в глаза Александре, спросил Иван. – Наши со службы все идут.
– Конечно, иди! Ты так любишь футбол… Сегодня я точно не рожу, да и мама скоро придет.
– Спасибо, – целуя на прощание жену в висок, сказал Иван. – Жаль, телефона нет. Но на той квартире сразу поставят, мне положено.
– Иди, Ваня, иди. Без телефона обойдемся. Я хорошо себя чувствую.
Прихватив с собой новенькую легкую генеральскую плащ-палатку, Иван ушел. А мама не пришла ни через час, ни через два, ни через три, ни через четыре часа. Волнение Александры нарастало. Наконец, она решилась выйти на улицу под изрядный дождь, а зонтик забыла и не захотела возвращаться, чтобы не накликать беду дурной приметой. Сначала она дошла до ближайшего магазина, чтобы наменять монет для телефона-автомата, а потом еще квартал добиралась до телефонной будки.
Как-то само собой, не раздумывая, набрала рабочий телефон Нади, которую у них в медучилище сначала звали «Надя-булка», а к концу обучения «Надя-неотложка» за то, что она в случае чего всем бросалась на помощь. К счастью, Надя оказалась на месте. Александра попросила подругу «добежать до дворницкой», благо это было ей не так далеко.
– Я мухой, – пообещала Надя, – ты не боись!
Пока Александра, стараясь не поскользнуться под дождем, прикрывая руками большой живот, доплелась от телефонной будки домой, то вымокла вся, как говорится, до нитки. Поглядывая на облепленный мокрым сарафаном живот, она нервно хихикала, радуясь и смущаясь, что это она, Александра, такое «чудо-юдо», как дразнились когда-то в ее детстве, то ли в Благовещенске-на-Амуре, то ли в Петропавловске-на-Камчатке: «чудо-юдо рыба-кит». Потом, читая сказку за сказкой своей дочери Екатерине, она узнала, что это не самодельная дразнилка, а цитата из «Конька-Горбунка» Петра Ершова:
В детстве мама не читала Александре русских сказок, так как считалась неграмотной. А когда сама Александра начала читать сказки маме, то «Конька-Горбунка» они как-то пропустили.
В полутемном коридоре вымокшую насквозь Александру с ее облепленным сарафаном животом встретила полусогнутая старуха Валера и, глядя на нее, укоризненно покачала белой головой.
– Так получилось! – широко улыбнувшись старухе, развела руками Александра. – Так получилось!
Старуха Валера хотя и не слышала ничего, но понимала по губам. Она и сейчас все поняла правильно, заулыбалась Александре и указала пальцем в сторону ее комнатки: дескать, иди и быстрей переодевайся. Валера очень любила сладенькое, и Александра часто баловала ее то печеньем, то конфетой. Нужно сказать, что народ в их коммуналке подобрался хороший. Кроме экс-балерины Валеры и ее дочери музыкантши, остальные соседи были рабочие, зацепившиеся в Москве еще с начала тридцатых годов. Особенно удачно для Александры сложилось то, что в основном это были украинцы, и когда они услышали от Александры ридну мову, то тут же растаяли. Ванечка-генерал не только у них в коммуналке, но и вообще на улице пользовался абсолютным авторитетом. Молоденькие девчонки и женщины смотрели на него с вожделением, а мальчишки и парни, старики и старухи – с большим почтением. Даже их дом, который раньше по номеру называли «девяткой», теперь стал «генеральский». Это не могло не льстить Александре.
Стаскивая с себя прилипшую одежду, она как-то неловко повернулась, потеряла равновесие и завалилась на бок. Хорошо, что кровать была рядом и смягчила ее падение. Смягчить-то смягчила, но все равно Александра почувствовала, что что-то в ней стало не так, хотя боли она пока не ощущала.
Надя пришла только в пятом часу запыхавшаяся, раскрасневшаяся. В руках у нее был маленький красный зонтик, годившийся больше от солнца, чем от дождя.
– Радикулит маму Аню шандарахнул, – затараторила с порога Надя, – ты представляешь, нагнулась шнурок завязать и говорит – «не разогнусь, хоть плачь». Еле до койки добралась. Ну, я еще в больничку к себе сгоняла, сестричку ей привела, пусть подежурит, поможет чего, что… Ой, Саня, ты белая вся! – наконец, взглянув на Александру, вскрикнула Надя.
– Схватки, – буднично произнесла Александра, хотя глаза ее расширились и посветлели.
– Надо идти, Саня, давай я тебя поведу.
– Собраться бы…
– Некогда собираться. Где ключ от двери? А, вижу. Вон на гвозде. Ой, там дождь лупит, а у меня зонтик смешной.
– Возьми в шкафу старую Ванину плащ-палатку.
– Шик! Блеск! Красота! – развертывая видавшую виды, выцветшую плащ-палатку из брезентовой ткани, обрадовалась Надя. – Ее нам на двоих хватит. Пошли!
– Она с ним фронт прошла, а потом и Китай. От Черного до Желтого моря. В двух местах пулями пробита и в двух осколками прорвана. Он ее хранит.
– Ты болтай меньше, – оборвала ее Надя, – губы прыгают.
– Я от страха болтаю.
– Не боись!
– Ой, записку Ване, – остановилась, вышагнувшая за порог комнаты Александра.
– Не возвращайся, ты что?! Я сама напишу, – велела Надя.
И написала: «Ваничка мы рожаем Граурмана Саша, Надя».
Прошедшая огни и воды фронтовая плащ-палатка надежно укрывала их от дождя.
– Тяжеленная какая, жуть! – заметила про плащ-палатку Надя.
– Я не дойду, – сказала Александра.
– Еще чего? Дойдешь, как миленькая!
– Надя, я рожу на улице.
– Терпи. Родишь, где положено.
Не зря была у Нади кличка «неотложка». Трудно сказать, как бы обошлась без подруги Александра. Остаться в коммуналке один на один с глухой старухой Валерой? Вряд ли осталась бы. Да и дойти до роддома под проливным дождем тоже вряд ли удалось бы. А там кто его знает…
– Дождь – это к большой удаче, – подбадривала по дороге Надя, – держись за мою шею крепче.
– Крепче не могу.
– А ты через не могу. Самого умного, самого красивого, самого веселого мальчика родишь!
– Д-девочку, – стуча зубами, не согласилась Александра.
– Значит, девочку. Тем лучше. Будет моему Артемке невеста.
Приемный покой роддома был полон. Надя прислонила Александру в плащ-палатке, с которой стекала вода, к стене и, не слушая возмущенного ропота ожидающих своей очереди женщин, ринулась куда-то в глубь темного коридора с тускло-желтыми электрическими лампочками, свисающими с потолка. Александра слышала, как Надя громко козыряла именем Папикова, упоминала замминистра Ивана Ивановича, называла ее женой генерала; ей было нестерпимо стыдно, и она невольно зажмурилась, чтобы не видеть лиц окружающих ее женщин. Но стыдно было недолго. Надя притащила за руку дежурного врача, санитарку и, оторвав Александру от стенки, втолкнула ее в их объятия.
– В родовую ее! Воды отошли! – скомандовала Надя, а убедившись, что ее команда исполняется, подняла с пола тяжелую плащ-палатку и вышла из приемного покоя.
Дождь стал гораздо мельче, но было сумрачно, как поздним вечером, хотя до захода солнца оставалось еще далеко.
«Григорий Федотов врывается в штрафную площадку минчан. Удар! Гол!» – донесся до Нади откуда-то из уличного репродуктора крик футбольного комментатора Вадима Синявского.
Вскоре Александра родила. Оказалось, что нахрапистые действия Нади были единственно верные.
– Девочка, три сто, – объявили Наде.
На выходе из роддома, когда было уже почти темно, она столкнулась с запыхавшимся Иваном в генеральской плащ-палатке.
– Поздравляю! – сказала ему Надя.
– Ага, наши выиграли: четыре – один!
– С дочкой поздравляю: три сто!
Выписавшаяся из роддома Александра, впервые представляя дочь своей матери и мужу, сказала:
– Голубоглазая девочка родилась, но, говорят, глаза у нее обязательно потемнеют.
– И у моей мамы Екатерины Ивановны глаза были голубые, – сказал Иван.
– А у еи прабабки Катэрыны очи булы сыни-сыни, – торопливо вставила Анна Карповна по-украински.
– Значит, и у нашей Екатерины Ивановны глаза будут голубые или синие, – согласилась Александра.
– Спасибо, – улыбнулся покрасневший Иван. Ему очень польстило, что вот так, сразу, жена нарекла их дочь в честь его матери и его отца.
– Мам, а у прабабушки Екатерины действительно были синие глаза? Я что-то раньше об этом не слышала, – спросила Александра, когда они с матерью остались наедине.
– У нее глаза были карие.
– А зачем же ты сказала синие?
– На всякий случай.
– Ма, на какой такой случай?
– Поживем – увидим.
В пятом часу утра Александра, наконец, заснула. А на 9 часов был намечен ее доклад в Центральном институте усовершенствования врачей, в большом длинном здании на спуске от Садового кольца по Баррикадной улице.
XIX
К Новому году Иван Иванович вернулся с Дальнего Востока, а в феврале ему предстояла очередная командировка. В феврале была запланирована поездка на Черноморский флот в Севастополь. Ровно за год до Дня Победы – 9 мая 1944-го они с Александрой брали Севастополь штурмом, на смазанных солидолом немецких гробах форсировали перед восходом солнца Северную бухту. А теперь страна не праздновала День Победы и, что совсем обидно, писала эти слова с маленькой буквы.
Собирались встретить 1958 год своей «фронтовой» компанией, созванивались, обсуждали, а получилось так, что полночный бой новогодних курантов встретили в кругу семьи: Иван, Александра, Анна Карповна, Екатерина Ивановна. Приглашенные не пришли по разным причинам: Папиковым подвернулась путевка в очень хороший санаторий Кисловодска, и они не смогли ею пренебречь. Ираклий Соломонович уехал в Могилев к младшей сестре на пятидесятилетие, а бывший начальник госпиталя на Сандомирском плацдарме Иван Иванович с женой должен был идти в свою министерскую компанию, он так и сказал: «Я должен». Нина, муж которой лежал дома простуженный, не могла его оставить; давно примкнувшие к компании Надя и Карен также сказались больными, хотя на самом деле остались дома потому, что вечером, когда их сборы были в разгаре, сын Артем заявил, что не пойдет с ними, а отправится к своим сверстникам: «Чего мне с предками сидеть?!» – «А Катя?» – возразила Надежда. «А что мне с Катей делать? В классики играть?» – лукаво сощурив прекрасные черные глаза, спросил подросток, выглядевший гораздо старше своих пятнадцати лет. «А мама Аня?» – как последний аргумент выкрикнула Надежда. «А маме Ане я позвоню. Всем остальным – привет!» С тем он и улизнул из дома. Мать пыталась остановить его, схватив за полы пальто, но он вырвался и побежал к двери. Надя в ярости бросила в сына сапожную щетку, парнишка ловко отскочил. Она промахнулась, зато попала в большую напольную фарфоровую вазу и разбила ее вдребезги. Потом Надя так кричала на мужа: «Ты все молчишь, молчишь!», так рыдала, что у нее распухло лицо, и это окончательно решило исход дела: «Куда я с такой мордой? В какие гости?!»
Провожая старый год, сначала посетовали, что нет гостей, а столько наготовлено закуски, а потом решили, что и самим хорошо.
– Когда еще так посидим?! – радостно спросил Иван с любовью, обнимая взглядом дочь, жену, тещу, которую звал мамой, да и относился к ней как к родной матери, которая погибла вместе со всеми близкими в Смоленске.
– Папочка, а ты у меня какой красивый! – с восторгом сказала ему в ответ Катя.
– Мундир тебе, Ваня, чудо как идет, – подхватила Анна Карповна.
– Действительно, неплохо, – довольно нейтральным тоном согласилась Александра.
Это по просьбе дочери вырядился Иван Иванович встречать Новый год в летнем парадном мундире при трех больших звездах генерал-полковника на золотых погонах, при всех своих орденах, так что весь он поблескивал и золотился. В последние годы Иван раздался в плечах, но не утратил общей стройности и подтянутости фигуры; его простецкое, но очень чистое лицо перестало быть мальчишеским, погрубело, черты его стали жестче и выразительнее, отчего в лучистых карих глазах как бы даже прибавилось света, но это, видимо, оттого, что семья была для него и радостью, и надеждой, и верой, и любовью.
«В нашей семье еще не было такого высокого чина. Были контр-адмиралы, были вице, а такого еще не было», – с горделивой нежностью глядя на обожаемого зятя, подумала Анна Карповна. Подумать-то подумала, а сказать ничего не сказала. Нет, не могла она переступить эту черту даже притом, что твердо верила: Ванечка не предаст и не проболтается.
В ту новогоднюю ночь Иван подарил дочери фотоаппарат со штативом и с автоматическим спуском. Поэтому с того новогоднего празднества и осталась в семейном альбоме фотография всей семьи в полном составе: Иван, Александра, Анна Карповна, Екатерина Ивановна. Чтобы всем попасть в кадр, они сели по одну сторону стола: муж обнял жену и дочь, к которой прислонилась бабушка. Все четверо перед столом с яствами и бутылкой Советского шампанского: Иван в генеральском мундире, Александра в приталенном по моде тех лет платье с длинными облегающими рукавами, Катя в подаренной Артемом белой фестивальной майке с голубем Пабло Пикассо на груди, Анна Карповна в еще той, стародавней, привезенной дочерью из Праги светло-серой ангоровой кофте с шалевым воротником, окаймленным темно-фиолетовой полосой, в белой блузке. Конечно, на черно-белой фотографии не было видно цветовых оттенков, но зато бросалось в глаза главное: какими молодыми были тогда Иван и Александра. Каждому не исполнилось и сорока лет, а они казались сами себе очень немолодыми людьми. Александра уже была доцентом и признанным авторитетом в своей уникальной профессии – детской хирургии. Анна Карповна гордилась дочерью, но все-таки иногда вздыхала: «Доцент, оно не плохо, но мне бы до твоего профессорства дожить». – «Доживешь, мамочка, как говорит Надя, “не боись”, – шутливо отвечала Александра, но в голосе ее проскальзывало легкое раздражение. – Далось вам это профессорство – и тебе, и Папикову, и Карену! Ираклий Соломонович и тот требует от меня профессорства. Придется стать профессором, – куда мне от вас деваться?! Даже Ксения мне написала, что учится в аспирантуре, намекнула, что идет по моим стопам». – «Чего же тут плохого, – миролюбиво вздохнула Анна Карповна, – Ксения девочка славная, и ты для нее пример».
Что касается Ивана, то он к неполным сорока годам достиг почти потолка в своей карьере. Генерал-полковник – очень высокий чин, дальше только генерал Армии, маршал рода войск, Маршал Советского Союза. На эту высоту для своего зятя не замахивалась даже Анна Карповна. Случилось так, что на закате дней с лихвою сбылись самые честолюбивые мечты графини Анны Карповны Мерзловской, бывшей все эти годы даже и не говорящей по-русски и, вроде бы, совсем безликой уборщицей Нюрой Галушко. Дочь без пяти минут профессор, да еще замужем за генералом… Нет, всего десять лет тому назад такого она, Анна Карповна, и вообразить себе не могла. Конечно, здесь сошлись десятки, если не сотни, обстоятельств, конечно, фортуна повернулась лицом. «Так карта легла, – с удовольствием думала по этому поводу Анна Карповна, – так легла карта – вот и все объяснение всему».
Сама Анна Карповна сильно переменилась в последние годы. Вдруг выбившись из, казалось, навечно предопределенной нужды, поселившись в роскошной по тем временам квартире, она и говорить, и двигаться, и думать стала по-новому. Якобы выучившись под руководством своего воспитанника Артема русскому языку, она теперь почти всегда говорила по-русски. Сбросив личину дворничихи тети Нюры, она вернула свою прежнюю походку уверенного в себе человека, вернула стать и свободу движений. И если раньше она отдыхала душой только в воспоминаниях о прошлом, то теперь ее все больше и больше заботило настоящее не только ее семьи, но и ее страны, в жизни которой действительно кое-что менялось и возбуждало среди населения еще большие надежды на перемены к лучшему. Какое оно должно быть, это лучшее, никто толком не говорил, но надежды день ото дня росли. Недаром то время в жизни страны было названо «оттепелью». Шла большая перетасовка руководящих кадров, в том числе и военных. Всякие изменения в жизни страны или намерения что-то изменить всегда начинаются с попыток реорганизации армии. Так было и тогда. Нет сомнений, что эти новые веяния и вознесли Ивана. Вознесли так стремительно, что за два года он получил три повышения по службе и чин на вырост, на который даже и не посягал по простоте душевной. К чести Ивана будь сказано, он не «обалдел от собственного великолепия», а остался самим собой, хоть и очень немногословным, но очень приветливым человеком, без тени фанфаронства. Конечно, его на первых порах смущало, что теперь не генерал – муж Нины – его начальник, а они поменялись местами. Служба есть служба, и все утряслось без обид.
Изменения коснулись и Анны Карповны. Если в прежние годы загнанная в угол графиня смотрела на начальство всех мастей, вплоть до верховного, с тяжелым презрением, то теперь волею судеб, пусть косвенно, через зятя, но и она попала в это самое начальство, в так называемый верхний слой. Удивительно, но теперь Анна Карповна стала замечать прежде всего не плохое, а хорошее в жизни своей Родины. Нет, она и раньше никогда не злопыхательствовала, не красила все вокруг только в один черный цвет, но в душе ее, если можно так сказать, властвовала социальная обреченность. А теперь эта обреченность вдруг отошла на второй план, в глубины сознания и уступила место неясным надеждам и уверенности в том, что «все образуется». Наверное, благодаря этой вековечной смутной надежде на светлые дали и жив наш народ. Не зря сказано: «уныние тяжкий грех». И то правда.
Большая нарядная елка в углу гостиной вкусно пахла хвоей.
– Со стрельбой? Без стрельбы? – спросил сидящих за праздничным столом Иван, приготавливаясь открыть бутылку Советского шампанского с черно-золотой этикеткой.
– Со стрельбой, папочка! Со стрельбой! – звонко выкрикнула восьмилетняя Катя, восторженно сияя эмалево-синими, чуть раскосыми глазками.
Анна Карповна благожелательно улыбнулась, но промолчала.
– Ладно, со стрельбой, только мимо люстры! – дала добро Александра.
И показалось, в ту же секунду раздался хлопок, в потолок полетела пробка, едва заметный глазу дымок поднялся над горлышком бутылки. С виртуозной легкостью налил генерал шампанское в каждый из четырех бокалов, наполнив их до половины, чтобы пена не пошла через край.
Вылетевшая из бутылки пробка едва не попала в хрустальную люстру, и это всех рассмешило: испугало, что чуть не попала, и обрадовало, что все-таки не попала. И от этого невольного общего смеха всем четверым стало как-то раздольно на душе, и у каждого возникло общее чувство единства, чувство нерушимой семьи и родственности друг другу.
– С Новым годом!
– Ура!
– Ура!
– Ура!
Стоя содвинули они бокалы и пригубили шампанское. И маленькая Катя тоже – чуть-чуть, но наравне со всеми.
– Уй, какое колкое! – засмеялась девочка, впервые попробовавшая шампанское.
Потом выпили за общее здоровье, за благополучие, за удачу, за «фронтовую» компанию, которая не собралась. И как-то само собой начали петь: все четверо знали толк в песнях.
открытым сильным голосом пел Иван, с нежностью глядя на Александру, и ей было радостно, что он так откровенно на нее смотрит и так хорошо для нее поет. И тут она вспомнила Северную бухту Севастополя с чернеющими гробами, медленно, но верно дрейфующими к выходу в открытое море. Вспомнила, как стояла она тогда на балконе гостиницы, в которой останавливался Чехов, вспомнила Черного монаха, вихрем пролетевшего над бухтой, каменистый дворик, в котором толпились ее батальонные товарищи и начпрод играл на трофейном аккордеоне, поблескивающем в лунном свете перламутровой отделкой. Вспомнила, как, превозмогая головную боль, подумала она тогда о своем поющем комбате: «А мы бы с ним спелись!» Да, 9 мая 1944 года она так подумала о нем, а сейчас, ободряюще улыбнувшись ему, сказала:
– Хорошо поешь, Ваня, главное, с чувством. Еще в Севастополе, во дворике гостиницы, когда ты пел эту песню, я подумала: «А мы бы с ним спелись!»
– Тогда подумала, а только через двенадцать лет сказала, – засмеялся Иван, – не спешишь с комплиментами.
– Я очень хорошо помню тот вечер, хотя после двух бессонных суток и двух боев голова у меня болела адски, – сказала Александра и, посмотрев прямо перед собой, как бы в прошлое, добавила: – Помню, как вытягивало в открытое море немецкие гробы, на которых мы приплыли.
– На гробах не плавают, мама, – поправила ее Катя, – на гробах хоронят. Правда, бабушка?
– Да-да, – смутилась Александра, – в гробах хоронят.
Возникла неловкая пауза, наверное, оттого, что упоминание о гробах прозвучало так некстати здесь, «там, где стол был яств», где все дышало беззаботным праздником и освежающей душу надеждой.
Александра заметила, как по лицу ее старой матери скользнула легкая тень. Иван сделал вид, что все в полном порядке, – он умел казаться толстокожим, хотя никогда им не был. Тут в прихожей зазвонил телефон, и, конечно же, к нему кинулась расторопная Катя.
– Артемка, привет! С Новым годом! Я в твоей майке фестивальной. Ба, тебя к телефону!
Анна Карповна не спеша прошла в прихожую.
– Мама Аня, я тебя поздравляю! – донесся до оставшихся за столом Ивана и Александры звонкий голос Артема. – И всех поздравь!
– Спасибо, деточка, я тебя тоже поздравляю! Целую! Пока. Молодец какой, не забыл, – возвращаясь к столу, очень довольная поздравлением своего воспитанника, сказала Анна Карповна.
– Да, он хотя и хулиганистый, но очень цепкий и сообразительный парнишка, – сказала Александра. – Но Надя с ним не ладит. А вы представляете, она, оказывается, тоже будет диссертацию защищать, по гигиене. Не дают ей покоя мои лавры, – закончила она, натянуто усмехнувшись.
– Дочка, а что тебе Дед Мороз под елкой оставил? А ну пошли-ка глянем! – поднялся из-за стола Иван. Но Катя успела под елку первая.
Оказалось, что Дед Мороз оставил под елкой новенький фотоаппарат и треногий штатив.
– Давайте фотографироваться, – предложил Иван.
– Но это же целое дело, папа, – остановила его Александра, – надо пленку зарядить!
– Ничего подобного, – сейчас Деды Морозы дарят фотоаппараты с заряженной пленкой и с автоспуском, – лукаво улыбаясь, сказал Иван. – Сейчас я штатив налажу.
– А давайте за тех, кто в море! – неожиданно предложила тост Анна Карповна, и все радостно согласились и пригубили из своих бокалов. – Вот, а теперь можно и фотографироваться.
– Да, мамочка, спасибо тебе за этот тост, – ободряюще глядя на Анну Карповну, сказала Александра. – Спасибо! – И обе они в этот момент, конечно же, все еще думали о Марии.
Семейная фотография с того Нового года сохранилась у Александры Александровны до глубокой старости, а потом перешла в семью ее дочери Екатерины и далее к внучке Анне, названной так в честь прабабушки Анны Карповны. И эта горизонтальная фотография, увеличенная до размеров 40×60 сантиметров, переведенная на металл и с немецкой аккуратностью оправленная в изящную строгую рамку, висела потом в квартире Анны в городе Кельне.
– Meine Familie. Dieses Mädchen – das ist meine Mutter vor fünfzig Jaren, mein Grofivater – der General, meine Mutter – Chirurgie Professorin, meine Urgrofimutter in ihren Mädchenjahren Gräfin Lange, – указывая на фотографию, поясняла всякий раз Анна своим новым немецким гостям.
XX
В этом прикаспийском городе, краеугольный камень при основании которого заложил лично Петр Великий, господствовали два ветра: Иван и Магомет. Северный ветер Иван дул с моря, а южный ветер Магомет – со стороны гор.
Новый, 1958 год Адам, Александра и их младшая сестра Глафира встречали за одним столом со своими родителями: Ксенией Алексеевной Половинкиной и Адамом Сигизмундовичем Домбровским.
Ксения оказалась на редкость распорядительной, энергичной и решительной женщиной. В июле 1957 года она поехала в свой степной поселок, очень быстро уладила там все формальности, выправила все документы и привезла, наконец, двойняшек к их родному отцу, которого они до того ни разу не видели даже на фотографии.
С тех пор как Ксения вновь обрела мужа, она получила возможность говорить детям о том, что у них есть отец, но пока он работает в Китае. Почему в Китае? Откуда пришло ей в голову насчет Китая, непонятно. Может быть, оттого, что Ксения слышала краем уха о том, что Ванечка-генерал работал в Китае, а может быть, потому, что Китай в те времена у всех был на слуху. Из каждого репродуктора, считай, каждый день разносилась по городам и весям СССР бравурная песня дружбы:
Ксения призналась и своей бабушке, и своей матери, что Адам нашелся, но в подробности не вдавалась.
– Может быть, придет время – расскажу.
И вот в поселок пришла справка о посмертной реабилитации Алексея Петровича Половинкина, а значит, пришло время рассказать маме и бабушке об Адаме Домбровском. И Ксения рассказала: коротко, туманно, опять же без многих подробностей, но рассказала. А рассказав, попросила их забыть о рассказанном.
– Забудем. Постараемся, – усмехнулась бабушка Татьяна Борисовна. – К чему к чему, а к беспамятству мы все приучены. Главное, чтоб тебе было хорошо.
– Мне хорошо.
– Ну и славно, – подытожила бабушка.
Мать Ксении Валентина Александровна не проронила ни слова. Только на другой день, оставшись наедине с дочерью, вдруг сказала, не глядя ей в глаза:
– Странная женщина эта его первая жена Александра. Я бы не отдала, – добавила она ожесточенно и с этими словами торопливо вышла за дверь, видно, чтобы не продолжать беседы.
В первые секунды Ксения обиделась на мать, а потом с удивлением подумала: «Господи, она же ровесница моего Адама»… Через открытое настежь окошко их кособокого домика было хорошо видно, как идет мать по выжженному степным зноем и суховеем дворику, какая она миниатюрная, женственная. «Ладненькая ты у нас, Валя. Ой, какая ладненькая!» – говорила про нее когда-то покойная Глафира Петровна. С тех пор Валентина почти не изменилась, она словно застыла в своей невостребованной женственности и прелести. Когда мать выходила из калитки и повернулась вполоборота к их домику и перегнулась, чтобы закрыть деревянную вертушку, Ксения будто впервые увидела, какая тонкая талия у ее матери и высокая грудь, как плавны движения ее рук. «Боже мой, я же ничего о ней не знаю, – оторопело подумала Ксения, провожая мать взглядом. – В школу пошла к своим двоечникам, на консультацию для тех, что остались с переэкзаменовкой на осень». Ксения еще долго смотрела вслед матери, смотрела, как уменьшается на глазах ее фигурка на фоне нескончаемого забора комбикормового завода из белого силикатного кирпича, увитого по гребню проржавевшей колючей проволокой и утыканного стеклами, сверкающими под лучами еще не жгучего утреннего солнца. Пустынного, бессмысленного забора, так похожего на женскую долю солдатской вдовы Валентины Александровны Половинкиной.
Приехав в этот приморский южный город хотя и матерью двоих детей, но все-таки очень юной женщиной, Ксения легко приспособилась к здешней жизни. Во-первых, она сумела понравиться матери Адама Анне Ивановне, что определило главное: ее приняли как родную и притом без всяких скидок на молодость. Найти общий язык с матерью Адама Ксении было легко потому, что, как и Ксенины мама и бабушка, Анна Ивановна тоже была учительницей русского языка и литературы. Во-вторых, сказался благодатный Ксенин характер, в основе которого лежали, с одной стороны, открытость и полная благожелательность к людям, а с другой – сдержанность и даже строгость. Притом эти качества никак не противоречили друг другу. Ксения умела пройти в житейском потоке между Сциллой и Харибдой так ловко, как это вообще мало кому удавалось даже из людей, умудренных житейским опытом. Была в ней заложена от природы какая-то инстинктивная мудрость. Да, она нередко шла на компромисс, но при этом не поступалась своим достоинством. Как ей такое удавалось, даже Адам не понимал, а только удивлялся молодой жене: «Ну, ты и дипломат, Ксень, прямо китайский царедворец! Как ловко ты умеешь никого не обидеть, а сделать все равно по-своему».
Еще до первого сентября 1957 года Ксения успела правильно оформить все документы, и Адам усыновил своего сына и удочерил свою дочь. В школу они пошли под фамилией Домбровские: Александра Адамовна Домбровская и Адам Адамович Домбровский. Сама Ксения осталась Половинкиной.
– Мы еще с первым мужем договорились, что я останусь Половинкина, – лукаво взглянув на Адама, объявила Ксения.
– Оставайся, – засмеялся Адам, – по-моему, твой первый муж был вполне приличный человек.
– Да, я его очень любила, – горячо сказала Ксения и дурашливо продолжила: – Но у меня и второй муж попался хороший. Ты хороший?!
– Ну, это тебе видней. Или еще не разглядела?
– Ночью присмотрюсь! – едва слышно бросила Ксения и покраснела.
В тот Новый год в Москве пощипывал носы и щеки прохожих легкий морозец, а снег лежал только по скверам и клумбам, да и то с проплешинами. А здесь, на Каспии, ни морозом, ни снегом даже не пахло, зато с моря дул пронизывающий влажный ветер Иван, такой промозглый, что и дети не хотели выходить из дому. Благо квартира у Адама и Ксении была теплая, со всеми удобствами; подобным по тем временам мало кто мог похвастать. Крупнопанельное домостроительство, так называемы «хрущобы», только-только входило в обиход. Квартира Адаму досталась родительская, в четырехэтажном кирпичном доме, с высокими потолками, толстыми стенами, на крутой горке метрах в трехстах от берега моря.
С августа месяца, когда Ксения привезла из поселка Адама и Александру, они привыкли к своей младшей сестре Глафире, привыкли к отцу. Да и в школе двойняшки чувствовали себя свободно. Они часто вздорили между собой и даже обменивались тумаками, но против любого покусившегося на их честь и достоинство третьего лица немедленно выступали таким дружным фронтом, что и в школе, и на улице к ним скоро перестали цепляться – себе дороже. В первой же потасовке с дворовыми старожилами к Адаму и Александре примкнула их младшая пятилетняя сестрица Глаша. В самый опасный, переломный момент она укусила за ягодицу переростка Витьку-рыжего, тот взвыл от боли, а все так захохотали, что сражение исчерпало себя. И с тех пор Витька-рыжий стал для всех во дворе Витька-укушенный, а потом просто – Укушенный. Глаша и от природы была не робкого десятка, но теперь, при наличии старшей сестры и старшего брата, стала явно забирать власть среди своих сверстников во дворе их большого дома на горке. «Где ты живешь?» – «На горке». – «Откуда эти пацаны?» – «С горки».
Глафире Адамовне шел шестой год, и за праздничным столом само собой возник разговор, что в наступающем году в школу ей рановато. Вспомнили и бабушку Анну Ивановну, которую еще застала Глаша, хотя и не помнила. Большая фотография молодой бабушки Ани с голым малышом на руках висела среди еще нескольких фотографий на стене в гостиной или, как ее называли, большой комнаты. В который раз посмеялись, что малыш на руках бабушки – это и есть их отец семейства Адам.
– Ты такой большой, а был такой маленький. Неужели так бывает? – недоуменно спросила старшая дочь.
– Только так и бывает, Саша.
– Я понимаю, но все равно как-то не верится.
– Так и со всеми вами будет, – с улыбкой, оглядывая своих детей, продолжал Адам.
– Дай бог! – с чувством сказала Ксения. – И моя бабушка Татьяна Борисовна, и моя мама, а ваша бабушка Валя тоже когда-то были маленькими.
– А вот и китайцы, – обрадованно сказал маленький Адам, разглядывая большую фотографию из Ашхабада, где рядом с их отцом Адамом в белом халате стояли другие люди в халатах, военные с орденами и медалями на груди и несколько местных туркменских деятелей, которых он принял за китайцев.
Отец не стал поправлять сына, ему была известна эта странная версия о том, якобы он все эти годы работал в Китае.
– Жаль, у моих в поселке телефона нет, а то бы сейчас позвонили, поздравили, – сказала Ксения, – но я открытку бросила. И в поселок, и в Москву…
При упоминании Москвы муж переменился в лице, и Ксения не стала развивать эту тему. «Конечно, вспомнил, и кто меня за язык тянул? Тем более вон она, Александра, на ашхабадской фотографии рядом с генералом и недалеко от Адама…»
Но Адам переменился в лице не потому, что вспомнил свою первую жену Александру, а оттого, что во внутреннем кармане его пиджака лежала бумага с решением республиканского Министерства здравоохранения «…направить хирурга 1-й категории Домбровского А. С., с отрывом от производства, на одномесячные курсы повышения квалификации с 1 февраля по 1 марта 1958 года в Центральный институт усовершенствования врачей в г. Москва».
Из репродуктора раздался бой кремлевских курантов.
– С Новым годом! – встал с бокалом в руке Адам.
И вся семья последовала его примеру.
Оконные рамы в квартире стояли двойные, но железная дорога проходила слишком близко, берегом моря, и едва ли не каждую четверть часа то слева, то справа наплывал стук колес очередного товарняка. Пассажирские поезда проходили очень редко, их можно было сосчитать по пальцам. Окна большой комнаты смотрели в сторону моря, и в хорошую погоду были видны на горизонте маленькие силуэты кораблей, как правило, рыболовецких сейнеров. Если грохот наплывал слева, то, значит, это надвигался состав со стороны Ростова-на-Дону, а если справа, то со стороны Баку. Слева гнали платформы с круглым лесом, с металлом, с техникой, вагоны с цементом, просто запломбированные вагоны с каким-то добром, пустые цистерны, а справа гнали все больше полные цистерны с тем, что принято называть нефтепродуктами. Полотно внизу было двухколейное, и когда два поезда сближались на встречных курсах, грохот стоял порядочный. Первое время после приезда из своего тихого поселка Адам и Александра даже вздрагивали во сне, а потом привыкли.
С празднования того Нового года осталась в семейном альбоме фотография: все пятеро сидят на одной стороне стола, уставленного закусками и с непременной бутылкой Советского шампанского посередине. У их фотоаппарата не было автоматического спуска, и штатива у них тоже не было, так что пришлось звать на помощь соседку тетю Раю, чтобы она «щелкнула». Фотография получилась отличная, главное – все пятеро в кадре: Адам, Ксения, маленькая Александра, Глаша, а справа опять Адам, только маленький, и, если не считать Ксению, все на одно лицо. Дети были удивительно похожи на Адама, не только эмалево-синими, чуть раскосыми глазами, но и лепкой всего лица: лба, носа, скул.
– Ничего, – смеялась по этому поводу Ксения, – зато вам всем, мои дорогие детки, я дам свой ангельский характер! Согласны?
– Согласны! – хором отвечали обе дочки и сын. С чувством юмора у них все было в порядке. Они-то знали, в какой строгости держит их мать, знали, что ни хороший шлепок под горячую руку, ни подзатыльник никогда за ней не залежатся.
XXI
Адам никогда не кричал на детей, не топал ногами, не бил их, даже шлепка никому не дал, в том числе и своей любимице Глаше, заслуги которой по части шкоды бывали ой как велики. Из отца Глаша могла веревки вить, мать опасалась, но умеренно, брата не слушалась, частенько пыталась им командовать или, во всяком случае, управлять. Единственным беспрекословным авторитетом была для нее сестра Александра, которая и сама отличалась взбалмошным, своевольным характером. Наверное, потому, что сестрички были одного поля ягоды, старшая всегда упреждала очередную выходку младшей. И если вдруг, как бы ни с того ни с сего для окружающих, раздавалось негромкое, но внушительное: «Глашка, смотри, получишь!», а в ответ слышалось невинное бормотание: «А че я? А че я? Сразу – Глашка», – то дело было ясное: Александра опять пресекла в зародыше какую-то тайную шкоду младшей сестрицы Глафиры Адамовны.
И внешне, и по характеру сестры были похожи друг на друга. Обе отличались исключительной подвижностью, природной ловкостью, смекалкой, упорством, хитростью и даже подобием коварства. За Александрой, как было принято говорить у них во дворе и в школе, «подыхали» все мальчишки, хотя ей шел всего двенадцатый год. Старшая сестра очень быстро бегала, лучше всех девчонок во дворе скакала через скакалку, хорошо плавала, что было особенно удивительно, ведь где ей было научиться плаванию в безводном степном поселке, а она вошла в море и сразу поплыла по-собачьи; бесстрашно давала сдачи обидчикам, которых становилось все меньше и меньше; очень много читала, притом все подряд, любой клочок газеты прочитывала, не то что книги; строго руководила сестрой и братом и отвечала за их оплошки перед матерью.
Всякий раз, уходя из дома, Ксения говорила:
– Александра, под твою ответственность.
Слово «ответственность» настолько вошло в их обиход, что стало почти главным. Когда Александра поручала что-то младшей сестре, она тоже непременно говорила:
– Глашка, под твою ответственность.
Хотя Адам был младше Александры всего на пятнадцать минут, ее старшинства он никогда не оспаривал. У мальчика складывался совсем другой характер – замкнутый, скрытный, мечтательный. При этом, в отличие от смекалистых сестер, он был очень доверчивый мальчишка, и его часто и безнаказанно обманывали сверстники.
– Лопух ты у нас, Адька, – выговаривала ему старшая сестра, – тебя любой может обдурить, даже Витька-укушенный.
– Не, Укушенный не может, – справедливости ради, не соглашался младший Адам. Он вообще стоял за справедливость и за правду, и в этом никто не мог сбить его с толку, даже напористая Александра.
У них в поселке был дома глобус, Адам крутил его очень часто и задавал прабабушке вопросы по географии, потому что Татьяна Борисовна, кроме русского языка и русской литературы, вела еще в пятых-шестых классах географию. Бабушка Валентина Александровна географию не вела, он ее и не спрашивал, чем она была очень довольна, потому что прабабку Адам иногда так замучивал, что та говорила:
– Адька, деточка, да откуда я знаю, за сколько дней можно дойти пешком из Рио-де-Жанейро до Каракаса. Я вообще не знаю, есть ли там дорога.
– Дорога везде есть, – незлобиво отвечал правнук, – а там, где нет, можно протоптать.
– Ну, вот и протаптывай, деточка, протаптывай, – пойди в библиотеку, найди нужную книжку, может быть, там написано, – направляла правнука Татьяна Борисовна.
Мечта обойти пешком вокруг земного шара укоренилась в его сознании лет с шести. А в восемь он сбежал из дома и отправился в свое первое пешее путешествие. Его поймали на станции Семеновка, начальником которой все еще был добрый дядька Дяцюк с отечными ногами и заплывшими глазками, тот самый почечник, которому советовала старшая Александра «заваривать медвежьи ушки, корень солодки и есть землянику, даже чуть-чуть с листьями, тоже неплохо». От поселка до Семеновки было около тридцати километров, и все их маленький Адам протопал своими ногами. Назад его с бабушкой Валей вез в кабине полуторки тот самый батальонный разведчик Петр Горюнов, который доставил когда-то в поселок старшую Александру Домбровскую.
Петр Горюнов знал, что Ксения учится в Москве, а может, и не в Москве, но все равно по поводу Ксении он не расспрашивал ни ее мать Валентину Александровну, ни ее сына Адама. Чего расспрашивать? У него самого жена очень похожа на Ксению и двое малых детей. Отец тоже удачно женился, но проведать своих на кладбище они все равно ходят нередко, заодно и могилку Глафиры Петровны содержат в порядке. Комбикормовый завод, спасибо, работает; конечно, не так, как при Семечкине, но работает. Жмых есть – вози себе и вози. Правда, на станции его разгружают теперь не заключенные, а вольнонаемные, но вохра их все равно охраняет на предмет покражи жмыха.
В основном ехали молча. Петр только спросил пацана:
– И куда ты хотел добежать?
– В Китай, – был ответ.
– В Китай? А чего в том Китае? – удивился Горюнов.
– Отец у меня там.
– А-а, понял, – смущенно сказал Петр, хорошо помнивший, что отца новорожденного Адама – Алексея Половинкина арестовали вместе с директором комбикормового завода Семечкиным. – Понял, брат, понял…
Всю оставшуюся дорогу до поселка все трое молчали.
С приездом двойняшек Ксении стало гораздо легче, как она говорила, «вольнее». К счастью, дома, в поселке, бабушка Таня и бабушка Валя приучили их к труду и порядку. Они и пол мыли, и посуду, и стиральную машину «Белку» крутили. В те времена были такие стиральные машины, что для того, чтобы выжать белье, надо было пропустить его через два валика, к одному из которых придавалась железная ручка, ее и полагалось крутить, – работенка нудная и не особенно легкая.
По утрам воскресений Ксения, Александра и маленький Адам собирались на базар за продуктами. Как правило, увязывалась с ними и Глашка. Выходили из дома обычно часов в девять, налегке, только с нитяными сетками, которые почти ничего не весили. До базара, по понятиям их небольшого города, было далеко – километра два. Полчаса ходу туда и почти час оттуда, нагруженные. В походах на базар гвоздем программы была Глафира Адамовна. Она умела торговаться лучше всех, конечно же, потому что при виде ее лукавой хорошенькой мордашки продавцы и продавщицы просто таяли, с их лиц будто смывало сонную одурь будничного стояния на одном месте и переминания с ноги на ногу. С появлением перед их товаром Глашки с ее непременным белым бантом в темно-русых волосах, с чистой мордашкой и сияющими синими глазками к немолодым мужчинам и женщинам за прилавком на несколько минут как бы возвращалось из небытия их собственное детство, и они пусть не осознаваемо, но очень остро чувствовали, что есть еще на этом свете кое-что поважней и повеселей их «купи-продай».
Многих торговцев овощами, фруктами, сыром, молоком, вяленой, соленой или свежей рыбой Глаша знала по именам, и те, конечно, тоже ее знали. Так что при виде маленькой покупательницы в торговых рядах то и дело слышалось:
– Коп якши!
– Вай, молодэц!
– Яка гарнэсенька!
– Здравствуй, деточка!
Город был многонациональный, и продавцы говорили кто как мог. Иногда Глафира зависала с кем-нибудь в разговоре, и старшим приходилось ждать.
– Глаша, – как-то в сердцах спросила мать, – ну о чем ты столько разговаривала?
– О чем, о чем? О покупателях, – солидно отвечала пятилетняя Глафира, и этот ее ответ вошел в анналы семейной истории Домбровских – Половинкиных.
В школу Глафира пошла в пять с половиной лет, определилась сама, а не ее определили. Когда первого сентября Александра и Адам собрались с матерью в школу на торжественную линейку, Глаша напросилась с ними. Во дворе школы старшие брат и сестра пошли в строй к своему пятому классу «В», а Глафира быстренько сообразила, где первоклашки, и примкнула к ним.
– Ладно, иди посиди на уроке часик, я тебя подожду, – разрешила Ксения, боясь, что дочурка поднимет ор и все торжество пойдет насмарку.
Отсидев первый урок, Глаша подбежала к матери и выпалила:
– А мне учительница разрешила еще посидеть. А ты, ма, иди домой, я сама приду.
Месяц Глаша ходила в первый класс нелегально, но училась так хорошо, что учительница сказала директрисе:
– Девочка сильная, может, зачислим официально?
Директриса сначала не согласилась, но потом дрогнула. Это случилось после того, как Глаша, узнавшая от учительницы, что ей придется покинуть школу, дыша праведным гневом отчаяния, сверкая полными слез глазами, прокричала перед всем классом:
– Если выгоните меня из школы, я в море утопнусь!
Коварная Глаша знала, куда бить. В самом конце августа на городском пляже утонули в шторм два девятиклассника этой школы. Трагическое происшествие взбудоражило весь город, а в школе его, разумеется, переживали особенно остро – мальчишки были хорошие, крепкие, дружили между собой. В этой ситуации угроза Глаши била прямо в цель. Директриса дрогнула.
– Смотри, Глашка, в школу будешь ходить под твою ответственность, – строго сказала ей старшая сестра, – нечего нас с Адькой позорить.
– А че я позорю? А че я?
– Пока ничего. Это я так, для связки слов. Поняла?
– Угу.
– Не «угу», а скажи – поняла?
– Поняла.
Учились все трое хорошо. Вернее, призванная держать марку Глафира только на «отлично», а старшие брат и сестра на «хорошо» и «отлично». При этом старшие все домашние задания умудрялись выполнять в школе. Это сестра Александра завела такой порядок, а брат следовал ее примеру. В классе они специально сели не за одну парту, а в затылок друг за другом – впереди Адам, а за ним, как надежный тыл, Александра. При такой рассадке на контрольных работах они писали один и тот же вариант, и можно было легко «сдувать»: одна голова хорошо, а две лучше.
Ксения оберегала своего мужа Адама от домашних дел и всякой, как она говорила, «мелочовки». Нужно сказать, по справедливости оберегала. Адам был очень востребованный хирург и работал много. Так много, что дома бывал рад месту и засыпал на ходу. Его ценили коллеги, говорили, что он в своего отца, которого они помнили и чтили. Иногда Адам Сигизмундович выезжал в горы к больным, не подлежавшим транспортировке, и делал там все, что мог, а мог он многое. Служба в военно-полевом госпитале у линии фронта и врачевание на серном руднике в неволе дали ему неоценимый профессиональный опыт, приучили работать в некомфортных условиях, если сказать о них очень мягко.
Сейчас постоянным местом работы Адама Сигизмундовича был бывший военный госпиталь (в войну в этом городе располагалось несколько крупных госпиталей), переименованный в горбольницу № 7. Адама Сигизмундовича часто приглашали на консилиумы в другие больницы, которых в городе, считая ведомственные, было больше десятка. Сведения о том, что он работал ассистентом самого Папикова, дошли до всех в его профессии, и это имело свое влияние.
Как врач Адам был человек безотказный, эту науку ему еще родной отец преподал, но, конечно, у него были свои предпочтения. Например, с особым интересом он откликался на приглашения профессора Центральной клинической больницы Николая Артемовича. И потому, что тот сам был классный хирург, и потому, что на обширной усадьбе больницы росло много деревьев и кустарников, все аллеи и аллейки парка радовали глаз чистотой, и бывать там, особенно в жару, было приятно.
Однажды летом, когда они с Николаем Артемовичем шли по тенистой центральной аллее к главному корпусу, им навстречу попался старик на деревянной култышке и с ним орава мальчишек примерно от семи до двенадцати лет.
Сняв с головы фуражку с надорванным лакированным козырьком, старик поклонился Николаю Артемовичу.
– Да, да, привет! На рыбалку? – походя, спросил старика Николай Артемович.
Старик утвердительно кивнул, с тем они и разошлись, едва приостановившись.
– Между прочим, ваш тезка, тоже Адам – ночной больничный сторож. – Николай Артемович не знал фамилию сторожа Адама, ее помнили разве что в больничной бухгалтерии.
– Да? Мой тезка? – Адам Сигизмундович обернулся. Но увидел только сивый затылок сторожа и пожалел, что даже мельком не взглянул в его лицо. – Надо как-нибудь познакомиться.
– Познакомиться – это пожалуйста, – сказал Николай Артемович, – старик только на вид простоват, а что-то в нем есть. Не зря его обожают мальчишки соседних улиц, так и толкутся около него.
– Дети народ чуткий, – сказал Адам Сигизмундович и еще раз обернулся, надеясь на свою дальнозоркость, но теперь не увидел и сивого затылка. Старик надел фуражку, и на виду осталась только узкая полоска седых волос. Полоска была очень ровная, видно, старик совсем недавно посетил парикмахерскую или исхитрился постричься сам и выбрить по-стариковски тонкую, загорелую шею. Сторож был весьма опрятный, и хотя Адам Сигизмундович и не обратил на него пристального внимания, но эту его опрятность как-то отметил, может быть, потому, что она соответствовала общей чистоте и ухоженности больничной усадьбы.
Имя Адам в здешних краях никому не резало слух. Так называли своих сыновей и коренные жители мусульмане, и католики, появившиеся тут в первой четверти XIX века. До советской власти были в этом совсем небольшом тогда городе и мечеть, и православная церковь, и синагога, и костел.
XXII
У них в Николаеве, в дальнем от дома конце большого двора, рос старый пирамидальный тополь. Он был не просто старый, а, можно сказать, доживающий свой век в привычном одиночестве. В некоторых местах его мощного высокого ствола мертвенно-серая кора вспучилась, а кое-где даже облетела, и эти гладкие, чуть потемневшие от дождей проплешины поблескивали на солнце, как костяные. На многих ветках перестали расти листья, и они сиротливо торчали вверх голыми прутьями.
Двор в той стороне был пустынный, с островками невысокого белесого бурьяна на песчаной почве, и во второй половине знойного дня, а особенно ближе к закату, старый тополь отбрасывал такую отрадную, такую молодую тень, как будто хотел напомнить о тех временах, когда крона его была сплошь покрыта листьями, а ствол напоен жизненной силою. Тень проходила через всю графскую усадьбу, словно отделяя настоящее от того, что уже свершилось и перешагнуло за эту самую тень куда-то в вечность. Когда дула моряна, пока еще живые листья тополя трепетали на ветру, и тень как бы струилась и жила вместе с деревом.
На шестом десятке лет на Лазурном Берегу Франции Марии Александровне в первый, но не в последний раз в жизни приснился сон с этим знакомым ей с детства усыхающим тополем, со струящейся тенью от него, с чертой, за которую уходили смутно видимые ею толпы: женщины, мужчины, дети, старики, старухи и совсем крохотные младенцы в белых пелеринках безгрешия, как бы уплывающие над толпой по воздуху. Все они уходили за тень медленно-медленно, как это только и бывает во сне, медленно, но неумолимо.
Сон был неясный, не в фокусе, но она различила среди уходящих и свою няню бабу Клаву, и своего отца с его бритым затылком, и своего крестного, адмирала Герасимова, и его жену, а ее крестную мать Глафиру Петровну, на похоронах которой простудился маленький синеглазый кадет, кажется Алеша… Он лежал в гробу такой маленький, такой худенький, с прозрачным личиком… Перед смертью звал маму… если она была жива там, в России, то не могла не слышать его предсмертный шепот. Его хоронили в погожий день африканской зимы, а ночью безумствовали ливень и ветер, крыша над их бараком грохотала полуоторванными досками и кусками железа. Доски и жесть, казалось, будут вечно греметь над головой, и ей, Марии, было так страшно лежать в отгородке на своем узком топчанчике, и она казалась себе такой жалкой, такой одинокой, что хотелось плакать, а слез не было, только ком в горле и саднящая боль в груди.
И еще она увидела в толпе уходящих за черту своего благодетеля банкира Жака, своего мужа Антуана, Улю и многих других, в том числе почему-то господина Хаджибека. Она искала себя в этой толпе, так похожей на ту, что унесла ее когда-то за море с пирса Севастопольской бухты. Она искала себя в толпе уходящих напряженно, очень внимательно, но не нашла. Не увидела она там ни своей матери Анны Карповны, ни своей сестры Александры, что ее очень порадовало и во сне, и после того, как она проснулась.
Но все-таки Мария Александровна пробудилась ото сна с тяжелым чувством опасности. «Зря говорят: уходит время, – подумала она, нашаривая ногами прикроватные шлепанцы. – Не время уходит. Уходим мы. А время – величина постоянная, похожая в чем-то на старый тополь, который, отбрасывая тень, лишь обозначает черту, за которую уходят все и вся».
В тот же день пришло из Тунизии письмо от доктора Франсуа, который поехал туда ненадолго проведать своих друзей туарегов и повстречаться с арабистами из знаменитого тунисского университета Зейтуна.
Доктор Франсуа передавал Марии Александровне приветы от общих знакомых, писал, что церковь Воскресения Христова, на строительство которой внесла свою лепту и Мария Александровна, чудо как хороша, писал, что улица, на которой стоит православная церковь, носит имя президента Бургиба, что на этой же улице помещаются также мечеть, синагога и католический храм. В конце письма доктор сообщал, что умер банкир Хаджибек, в подробности по этому поводу он не вдавался.
В тот же день Мария Александровна поехала на автомобиле в ближайший город и дала четыре телеграммы соболезнования: Хадиже, Фатиме и ее сыновьям Мусе и Сулейману.
XXIII
Он любил эти пристанционные запахи угольной гари и пропитанных мазутом шпал, обоняя их, сразу думалось о дальней дороге, о попутчиках, о нечаянных встречах и, как ни странно, о вечном. Маленькие надежды на скоротечные житейские радости были прямо связаны с предстоящим движением из одной реальности в другую и никак не перечеркивали большую неясную мысль о вечном, то есть о жизни, любви и смерти. Эта ускользающая в суете мысль как бы всплывала в сознании сама по себе и снова уходила на дно, наверное, в те глубины, что принято у людей называть подсознанием.
Ни Ксении, ни детям Адам Сигизмундович не разрешил проводить себя на вокзал. Поезд в Москву уходил поздним вечером, и возвращаться по едва освещенным январским улицам было небезопасно. Но все равно они его чуть-чуть проводили, до болтающейся на одной петле единственной створки железных ворот, обозначающих выход со двора их четырехэтажного кирпичного, оштукатуренного дома на горе. Как же было не проводить отца семейства, все-таки он уезжал от них четверых в первый раз. А усадил Адама Сигизмундовича на поезд его ассистент – молодой талантливый хирург, красивый, голубоглазый, светло-русый парень одной из местных национальностей, чьи прапредки восходили еще к половцам.
Звучно лязгая буферными тарелками, поезд несколько раз дернулся и, наконец, тронулся в путь. Проводница, – не скупясь напудренная и напомаженная, черноглазая крашеная блондинка в белой капроновой рубашке с длинными рукавами, в темно-синих юбке и форменной жилетке, грудастая, веселая, пышущая еще нерастраченным здоровьем, – намеревалась закрыть площадку над ступеньками в тамбур, но в это время вагон догнал молодой мужчина в съехавшей набок кепке-аэродроме и с потертым фибровым чемоданом, перевязанным толстой бечевкой.
– Эй, нэт закиривай! Нэт закиривай! – отчаянно закричал он проводнице.
– Подумаешь, прынцесс какой, и так запрыгнешь! – насмешливо прокричала ему в ответ проводница, но все-таки не только не закрыла площадку, но даже помогла пассажиру влезть в тамбур.
Ставший свидетелем этой сценки Адам Сигизмундович с улыбкой подумал о том, как по-женски повела себя проводница: сказала одно, а сделала прямо противоположное. Стоя в глубине тамбура и слегка покачивая ладошкой над головой, он ждал, пока поезд войдет в знакомую ему еще со студенческих лет небольшую дугу в конце перрона и вежливо и энергично машущий ему в знак прощания ассистент, наконец, выпадет из поля зрения. Поезд вошел в дугу, ассистент исчез, остались только подслеповатые желтые огни пакгаузов. Адам с облегчением шагнул из тамбура в вагон и пошел к своему купе. Он с уважением и симпатией относился к врачам коренных национальностей Дагестана. Как правило, это были люди упорные, умные, цепкие, нередко талантливые, стремящиеся к познанию, как говорил про таких коллег Папиков: «способные к обучению». В его устах это была высокая похвала. Он и Адаму сказал еще в Ашхабаде: «А вы, Домбровский, способны к обучению». Если бы эти слова исходили не от Папикова, а от человека и мастера меньшего масштаба, то они могли показаться и надменными, и грубыми, и еще бог весть какими. Но когда такое говорил сам Папиков – это воспринималось как безоговорочная похвала. Конечно, в свои слова о способности к обучению он вкладывал, прежде всего, способность к постижению тончайших и сложнейших приемов и навыков в хирургии – странной профессии, где живой человек призван резать других живых людей ради того, чтобы они остались живы и, по возможности, здоровы.
Купе пустовало, но Адам все равно решил расположиться на верхней полке. Так было ему привычней еще со студенческих лет, когда он два, а то и три и четыре раза в год ездил в свой институт в Ростов-на-Дону и возвращался домой. А пока, присев на нижнюю полку по ходу поезда и глядя в летящую в окошке мглу, он все еще думал о пристанционном перроне, о запахе угольной гари и мазутных шпал, о тусклых огнях пакгаузов, оставшихся позади, об отчаянно накрашенной, напудренной, надушенной духами «Красная Москва» и полной сил проводнице, о своем молодом и красивом ассистенте.
«Как он смотрел на Ксению?! Прямо ел ее глазами. Но она сделала вид, что не только не замечает этого жадного его взгляда, но вообще не видит ассистента в упор. Талантливая женщина, иначе не скажешь…»
Адам знал, что про таких, как его жена, в народе говорят – «манкая», то есть невольно приманивающая, манящая. А люди образованные называют это качество шармом. В школе Адам учил французский и помнил, что одно из значений понятия шарм – колдовство, околдовывание.
О Ксении Адам подумал с удовольствием. Как выражался когда-то на войне начальник его ППГ третьей линии К. К. Грищук: «Я об этой женщине всегда говорю с аппетитом». Кстати, где сейчас этот К. К. Грищук – врач ухо-горло-нос, на том или на этом свете? Да, о Ксении он подумал с удовольствием, а об ассистенте без удовольствия, хотя и без опаски.
Ассистент и Ксения стояли тогда в ярко освещенном коридоре, а Адам – в глубине темной комнаты, и они не видели тогда, что он их видит, иначе Адаму пришлось бы кое-что сказать аспиранту, а так можно было считать, что ничего не было. Адам хорошо знал, что Ксения не позволяет за собой ухаживать. Как она говорит: «Я сразу ставлю мужчинку на место, чтоб у него не было сомнений и тягостных раздумий». И, что забавно, эти самые мужчинки не только не обижаются на нее, но даже почитают. К двадцати восьми годам Ксения расцвела дивно. Сохранив изящество фигуры, она чуть-чуть пополнела и при этом в ее походке и в каждом движении, откуда ни возьмись, появилась прямо-таки царственная стать, так что Адам глазам своим не верил. Наверное, на нее так сильно повлияло рождение Глаши и тот факт, что все трое детей были при ней. Три ребенка в семье – это всегда убедительно. При этом Ксения и за словом в карман не лезла, а отбривала ухажеров и комплиментщиков так ловко, что им ничего не оставалось делать, как посмеяться вместе с нею.
Они с Адамом были красивая пара, и оба пользовались тотальным успехом. Те, кто видел их вместе, да еще с тремя детьми, обычно только цокали языком или говорили печально и едва слышно: «М-да!» Красота всегда будит в душе печаль, не жалость, не зависть, не злобу, а именно печаль какого-то высшего свойства, ту, что не выразить словами, да и зачем здесь слова, когда и так все совершенно непостижимо и в то же время так понятно всякому человеку, независимо от того, бедный он или богатый, умный или не очень, красивый или нет, молодой или совсем старый.
От той худенькой испуганной девочки-женщины в плюшевом салопе с материнского плеча, в нитяных чулках в резинку и юбке от школьной формы давно и следа не осталось. Ксения выросла уверенной в себе, крепкой женщиной-матерью, женщиной-хозяйкой, женщиной-возлюбленной, к редкому счастью, своего собственного мужа. А царственную стать и поступь ей подарила Александра Первая, как звала ее про себя Ксения, ведь была еще ее дочь – Александра Вторая. Однажды, когда Ксения только что поступила в Московский университет, еще задолго до появления Адама, Александра вдруг разразилась целым монологом в адрес Ксении.
– Запомни и заруби себе на своем хорошеньком носу: нет некрасивых женщин, бывают только женщины с плохой кожей и плохой походкой. Так говорила, царство ей небесное, мой тренер по акробатике Матильда Ивановна. А она была из потомственных цирковых акробаток, она знала, что говорила. Кожей тебя бог не обидел, пожаловал прямо-таки лилейную. Такая кожа, как у тебя, называется «королевской»; это я так, для сведения. Шея у тебя высокая, красивая, гладкая, без единого намека на складки. Плечи узкие, покатые, как с портретов женщин XIX века, а при твоей высокой груди это очень хорошо смотрится. И ноги вполне приличные, и бедра развитые, и улыбаться можешь хоть до ушей при твоих жемчужных зубах. Но как ты ходишь?! Это же умора! Кто тебя научил семенить? Зачем? Ты что ходишь, как спутанная? Да еще при этом сутулишься, кошмар! А руки? Почему ты держишь руки по швам? Ты что, солдат на параде или красивая, свободная женщина?!
Ксения даже расплакалась от обрисованной Александрой картины.
– Не распускай нюни, – полуобняла ее Александра. – Мы с Матильдой Ивановной и не таких выучивали ходить. Я дам тебе несколько уроков, и если ты будешь держаться моих правил неукоснительно, то через год пойдешь прилично, еще через два-три года совсем хорошо, а если у тебя хватит упорства и желания, то отлично. Так что любой мужчинка посмотрит на тебя и скажет: «Вот это идет женщина!»
– Я буду ходить, как ты, что ли? – сквозь слезы недоверчиво спросила Ксения.
– Обязательно. А может, и лучше. Объективно у тебя лучше данные, чем у меня, и ты моложе на десять лет. Будешь учиться?
– Б-б-буду, – всхлипывая, согласилась Ксения, – а тебе не жалко меня учить?
– Не жалко, – засмеялась Александра, – наверное, потому что я дура.
– Мне стыдно, но я бы тебя, наверное, не учила, – тихо сказала Ксения.
– А может, и не потому, что дура, а потому, что слишком многим закрыла глаза.
– Зачем ты им глаза закрывала? – удивилась Ксения.
– Порядок такой. Когда человек умирает, полагается закрыть ему глаза. И на фронте, и после войны, я ведь хирург…
– А-а, извини, это я дура, сразу не поняла.
– Да, лучше этого и не знать, я так, сболтнула лишнее, – сказала Александра. – Это мне по документам еще нет тридцати, а на самом деле лет триста, а может, четыреста.
В эту минуту в «дворницкую» вошла Анна Карповна, и разговор сам собою перетек в другое русло.
А словцо «мужчинка» Ксения переняла у Александры. Она вообще жадно перенимала у нее все, что могла. А когда узнала, что Александра собирается защищать диссертацию, то тут же решила последовать ее примеру и вообще не отставать от нее ни на шаг. Так что в том, что Ксения Алексеевна Половинкина стала профессором биологии, была прямая заслуга профессора медицины Александры Александровны Домбровской. Но до этих времен им еще нужно было работать и работать, что, впрочем, обе они умели делать самым наилучшим образом.
Миновав море с правой стороны и горы – с левой, поезд набрал ход и вышел в открытую черную степь без единого огонька. Пришла благоухающая «Красной Москвой» и пудрой «Сирень» проводница, взяла у Адама билет и сунула его в дерматиновую перекидную сумочку со многими ячейками. Потом проводница принесла чуть влажную постель за рубль и спросила у Адама о том, чего вечером, при отходе поезда, пассажирам не полагалось:
– Чаю будете? А то могу вскипятить? С мармалатом. И печенюшки есть.
– Спасибо, не хочется, – вежливо, но достаточно сухо ответил Адам, понимая, что он явно приглянулся проводнице в боевой раскраске.
Когда она ушла, Адам задвинул дверь купе и открыл свой чемодан, чтобы переодеться в классический по тем временам наряд пассажира спального вагона – в темно-синий тренировочный хлопчатобумажный костюм за три рубля и в прикроватные шлепанцы.
Копаясь в чемодане, он с удовольствием отметил, как аккуратно уложила все Ксения, вспомнил, как возник их разговор о поездке. Возник, потому что он не хотел ей об этом говорить, надеясь, что пойдет в республиканское Министерство здравоохранения и откажется о поездки под тем предлогом, что слишком много работы.
– Нет, – сказали ему в министерстве, – вам давно полагается высшая категория, а вы до сих пор врач первой категории. Сам министр сказал, что такой хирург, как вы, не может не иметь высшей категории. А без курсов повышения квалификации ее нельзя присвоить. Извините, но придется ехать.
И в тот же вечер Адам, наконец, вынул из внутреннего кармана пиджака направление, пролежавшее там с конца декабря, и показал его жене.
Он знал, что Ксения бывает непредсказуема, но все-таки не думал, что до такой степени.
– Класс! – восторженно закричала Ксения, чмокнула Адама в щеку и тут же обратилась к детям, бывшим в соседней комнате: – Дети! Дети! Папа едет в Москву! Дети, думайте о гостинцах!
Александра, Адам и Глафира тут же облепили отца.
– Папа, ура!
– Ура!
– Замечательно! – не умолкала Ксения. – Как я рада! Давно пора!
– Я не хотел, – смущенно сказал Адам, – но только так можно получить высшую категорию. Они настояли.
– И правильно сделали, молодцы! – восторженно глядя Адаму глаза в глаза, продолжала Ксения, потихоньку отлепляя Глафиру Адамовну от колена отца. – Давно пора. И обязательно сходи в институт к Папикову, он снова в силе.
– Да, да, наверное, – пробормотал Адам, невольно отводя глаза. Хоть чувства у него были и не такие тонкие, какие бывают у женщин, но все же он сознавал, что за шелухой всех этих Ксениных восторгов стоит Александра. Говоря языком фронтовых сводок, едва получив информацию, Ксения смогла мгновенно переформировать свои силы и перешла не к обороне, а к контрнаступлению. И самое поразительное, что ни в голосе, ни в сиянии ее глаз, ни в едином движении не было и намека на фальшь. Как сказал бы Ираклий Соломонович: «Все было на чистом сливочном масле». Нет, она была не великая артистка, а женщина – мать троих детей, любящая, полная сил и возможностей, женщина быстрого ума и решительных действий. Ей было что защищать.
Дети ушли в свою комнату обсудить новую данность.
– Может, разыщу Семечкина.
– Скорей всего. Но ты и Александру не забудь навестить, большой привет и ей, и ее маме Анне Карповне. Они такие хорошие люди. И приодеть тебя надо, а то в гости пригласят, а у нее муж генерал.
К поездке в Москву Адаму сшили темно-серый бостоновый костюм. Так называлась шерсть высшего качества – «бостон», наверное, по имени американского города Бостон. Нужно сказать, что жили Адам и Ксения не бедно. Во-первых, на всем готовом, оставшемся от родителей Адама, а во-вторых, потому что его профессия была очень животрепещущей для тех, кто с ним сталкивался по делу, и слава его в республике была велика сама по себе, да еще коллеги не забывали о том, что он работал с самим Папиковым. Нет, речь не о взятках, он их, конечно же, не брал, в те времена лечить за деньги считалось оскорбительным, прежде всего для тех, кто лечит. И с благодарственными подношениями никто к Адаму не приближался на пушечный выстрел. Зато приближались к Ксении. Что-то благодарные родственники больных навязывали ей по так называемым «твердым ценам», которые были ниже реальных в несколько раз, а что-то оставляли инкогнито у дверей квартиры: то ящик, то мешок с фруктами, овощами, балыком, то трехлитровые баллоны черной икры. Нужно заметить, что люди коренных национальностей ни черную икру, ни балык сами не ели, и не потому, что это было не по карману, а потому, что есть икру или рыбу было среди них просто не принято, особенно это касалось людей простых, не удрученных образованностью или должностями. Все эти дары Ксения в основном раздавала соседям, чему те бывали очень рады; командовала раздачей обычно соседка из квартиры напротив тетя Рая.
Например, с новым костюмом Адама случилась следующая история. В разговоре со своей портнихой тетей Зоей Ксения обмолвилась, что Адаму нужно срочно сшить костюм.
– Так что же он к дяде Рафику не обратится, он же его оперировал. Первый мужской портной в городе дядя Рафик – у него сам первый секретарь обкома шьет.
– Потому и не может, что оперировал, вы же моего мужа знаете.
– А-а, ну да, конечно, в этом смысле, да, – замяла разговор портниха тетя Зоя, исключительно талантливо одевавшая Ксению и наравне с дядей Рафиком тоже неоспоримо претендующая на первенство, но по своей, дамской, линии.
Разговор тетя Зоя замяла, но вечером, примерно через час после того, как Адам вернулся домой, в дверь квартиры кто-то поскребся.
На пороге стоял дядя Рафик с метром на шее и со свертком подмышкой.
– Разрешите заходить? – церемонно поклонившись Ксении, спросил худенький, седенький дядя Рафик в маленьких круглых очках на большом носу.
– Заходите, пожалуйста, очень приятно вас видеть, – запела Ксения, сразу смекнувшая, что к чему.
– У меня тут нечаянно остался один не очень плохой отрез, а я слышал – один молодой мужчина уезжает в Москву и надо быстренько нарисовать ему костюмчик. Адам Сигизмундович, разрешите мерку снять? – Дядя Рафик был один из немногих, правильно выговаривающих отчество Адама. В детстве его учили играть на скрипке, а потом, в силу сложившихся семейных обстоятельств, отдали в ученики к портному. Но музыку дядя Рафик любил страстно, особенно классическую, и был одним из завсегдатаев местной филармонии.
– Ойстрах, говорят, к нам приедет, а вы уезжаете, какая жаль! – снимая с Адама мерку, сказал портной.
– Да, Ойстраха я не слышал, – сказал Адам, – но ничего, Ксения сама сходит.
– Чего это я одна пойду? – воспротивилась Ксения.
– Почему одна – детей возьми. Дядя Рафик, вы поможете им с билетами на Ойстраха?
– Обязательно, – пообещал старый портной, а слово его было крепко.
При советской власти происходило много дурного, но случалось и много хорошего. Например, широко пропагандировалась великая, большая музыка, и большие музыканты первого ряда – Рихтер, Гилельс, Ойстрах и другие в этом роде – концертировали не только в Москве и европейских столицах, а неутомимо ездили по городам и весям необъятного СССР.
На концертах московских знаменитостей в первом ряду всегда сидела известная в городе косметолог Розалия Семеновна – она занимала два кресла: в одном помещалась ее тучная фигура, а на другом лежали дамская сумочка и китайский веер, которым она иногда обмахивалась. В том же первом ряду сидели и дядя Рафик, и несколько зубных врачей-протезистов, и другие необходимые люди в том мире взаимных услуг, который тогда царил не только в этом городе. Адам Сигизмундович тоже был не из последних нужных людей, но в первый ряд они с Ксенией никогда не садились, а просили для себя седьмой – сразу после прохода из боковых дверей.
Костюм был сшит за неделю и, несмотря на единственный замер и отсутствие хотя бы одной примерки, сидел на Адаме, как влитой. К костюму пришлось шить туфли, это тоже удалось устроить через другого пациента. Известный во всем городе сапожник первой руки Арам Гамлетович сшил замечательно мягкие, теплые и в то же время модельные туфли. А когда Адаму купили еще серое пальто-реглан, вернее, «достали с базы», да светло-серую шляпу, да Ксения еще принарядила его в белую рубашку с галстуком, то результат получился ошеломляющий.
– Папочка, ты у нас самый красивый красавец на всем белом свете! – подвела итог Глафира Адамовна. – Когда я вырасту, я точно на таком дяденьке женюсь!
– Дурочка, выйдешь замуж, – поправила ее старшая сестра Александра.
В жизни людей многое определяют слова, а еще большее определяют поступки.
– А это что ты сунула в чемодан?! – возмутился Адам, обнаружив закатанную консервной крышкой литровую банку черной икры.
– Ну как же, Адась? У Александры дочь Катя, а дети очень любят черную икру. Это наши заелись.
Скоро поезд остановился на полустанке Чирюрт. Когда-то, тринадцатилетним, Адам сбегал из дома и дошел до этого полустанка в степи. Причины сбегать из дома не было никакой, если не считать жажду странствий, а это в тринадцать лет очень веская причина. Так что и маленький Адам сбегал в Китай не случайно, получается, что это было у них наследственное, как сказали бы сейчас, генетически предопределенное. До полустанка от города было километров восемнадцать, и, придерживаясь как ориентира железнодорожного полотна, Адам топал себе и топал.
Тогда у всех нормальных людей деньги лежали в тумбочке, и потому, что их было в обрез на житьебытье, и потому, что так было удобно: надо – взял. Адам взял из тумбочки у матери совсем немного денег, меньше чем третью часть, а из тумбочки у отца – две пачки папирос «Наша марка». До тех пор он не курил, но, выходя на самостоятельный путь, решил попробовать. Попробовал уже далеко, в открытой, пахнущей чабрецом и полынью вольной степи. Он слышал, что пацаны говорили: «Надо затягиваться». Он и затянулся, да так, что аж в затылок стрельнуло, а из глаз посыпались искры и полились слезы. Задохнувшись табачной вонью, он долго отплевывался, а потом выбросил обе пачки папирос в придорожный бурьян и навсегда закончил с курением, даже на фронте не курил.
Дело было летом, неяркое, большое солнце над степью садилось медленно, и было видно вокруг так далеко, что, казалось, и горизонта почти нет, а есть одна бескрайняя даль и воля. В этот день Адам впервые в жизни почувствовал себя один на один с миром, это было поразительное чувство, которое он запомнил на всю жизнь.
Когда стемнело, он стал идти по шпалам, потому что так было гораздо надежнее в потемках. Взошел остророгий месяц «молодик», и Адам подержался за денежки – мама всегда так делала, чтобы деньги водились. Накатанные до блеска рельсы вели вперед и вперед. Иногда проносились товарняки, и Адам сходил со шпал между рельсами в полосу отчуждения. Товарняки обдавали ветром и грохотом и напоминали о том, что он, Адам, все же не одинок в этом мире, что мир огромный и возят по нему всякую всячину из конца в конец, сплошь и рядом одно и то же, только в противоположные стороны. Когда солнце уже зашло, но еще мерцал над землей жемчужный прозрачный свет, на глазах Адама прогрохотали два длинных железнодорожных состава с платформами, груженными песком: один – в сторону Баку, а другой – в сторону Ростова.
Он шел долго, ноги устали скакать по шпалам, наконец, замерцали вдали огоньки полустанка, на котором Адам надеялся взять билет до Ростова. И тут, откуда ни возьмись, его окружили огромные волкодавы, так называемые кутанские собаки, охраняющие овец на кутанах – летних пастбищах. Собак было восемь, и они уселись вокруг Адама, застывшего посередине железнодорожного полотна на шпале. Когда-то, где-то он слышал, что главное в таких случаях не двигаться с места, и он не двигался. Минуту, две, три, пять… Сколько прошло еще минут, он не знал и не помнил. Он видел перед собой только добродушные морды огромных кавказских овчарок, способных разорвать его за секунды. Когда он переминался с ноги на ногу, собаки подвигались к нему поближе и чуть слышно рычали. Страха не было, была только леденящая душу скованность. И вдруг он увидел самое страшное: светлый глаз стремительно приближающегося поезда. Колеи было две, но Адаму показалось, что поезд идет именно по его колее, значит, спасенья нет никакого.
– Гхайт! Гхайт! Гхайт! – раздался призывный клич чабана и щелкающий звук бича. Все восемь собак тут же снялись с места и бросились в черную степь. Адам успел сойти на полосу отчуждения, а поезд с железным свистом и грохотом действительно прошел по его колее.
До утра Адам продремал среди нескольких других пассажиров в помещении станции, на скамейке. А когда утром открылось окошко кассы, он тут же попробовал купить билет.
– Мальчик, а ты в сандаликах? – почему-то спросила кассирша.
Адам утвердительно кивнул головой.
– Сейчас, сейчас, подожди, – сказала кассирша и тут же вышла из своей крохотной комнатки куда-то в глубину помещения.
Через две-три минуты к Адаму подошел откуда-то сзади милиционер и спросил, читая бумажку:
– Ты Домбровский?
Случилось так, что от страха за своего единственного сыночка его мама забыла все, кроме того, что на нем сандалии из свиной кожи – их купили ему позавчера. Так что в телеграмме, разосланной по всей линии, и было сказано только про сандалии и про то, что на вид мальчику 12–13 лет.
К вечеру следующего дня поезд остановился на станции Ростов-Дон, и было объявлено по радио, что он простоит двадцать восемь минут. В Минводах в купе к Адаму подсела пожилая женщина, едущая в Москву нянчить внуков. Так что Адам надел поверх тренировочного костюма брюки, пиджак, обул туфли и смело вышел на перрон подышать почти родным донским воздухом. Воздух был здесь, как везде, пристанционный, чуть-чуть морозный, напоминающий о том, что на дворе хотя и бесснежная, но все-таки зима.
Да, много веселого и радостного было у него здесь, в Ростове, одних невест пять, а то и семь, как считать. Но в те времена он панически боялся жениться, боялся возможных детей, а «это, оказывается, как хорошо!» – подумал он о Ксении и о своих детях, вообразив хитрую мордашку Глафиры Адамовны. В Ростове девушки красивые на загляденье – это никто не может взять под сомненье. Не грешит тот, кого не соблазняют, а он грешил в студенчестве много и с наслаждением, притом грешил не просто так, а каждый раз горячо влюблялся. «Блажен, кто смолоду был молод» – это прямо про него сказал классик. Да, он был молод, горяч, умен и глуп одновременно. Но тяжких грехов на нем не было – это факт. За всю его сорокапятилетнюю жизнь не было ни одного: не предавал, не убивал, не насиловал… «не расстреливал несчастных по темницам».
На другой день после отъезда Адама в Москву к вечеру в квартире Александры Первой раздался мощный, прерывистый зуммер междугородней. Как водится, трубку первой цапнула Екатерина.
– Ма, Мачачкала!
– Не Мачачкала, а Махачкала, – поправила дочь Александра, выходя из ванной комнаты и вытирая полотенцем мокрые руки.
– Какая-то тетя Ксеня, на, – сунула матери трубку Екатерина.
– Ксения, здравствуй, что случилось? – тревожно спросила Александра.
– Ничего, все нормально. Это я звоню сказать, что Адам поехал в Москву, завтра будет. Он на курсы в институт усовершенствования врачей, может, ты знаешь, а он ведь в Москве ничего не знает, я в этом смысле и звоню.
– Ксения, что ты мелешь? Как я могу не знать, где институт усовершенствования? Какой вагон, какой поезд?
– Встречать его необязательно, я в смысле вообще. Привет Анне Карповне!
– И я в смысле вообще. Как твои детки?
– Растут. Адька и Сашка уже большие, Глафира тоже в школу ходит. Вот приедем когда-нибудь в Москву и познакомим их с Катей.
– Обязательно. Ксе… – и тут связь прервалась, и следом телефонистка сказала: «Разговор окончен».
– А кто такая эта Ксения? – спросила Екатерина.
– Очень хорошая тетя.
– А кто такой этот Адам?
– Ее муж – очень хороший дядя.
– Если они такие хорошие, чего у тебя все лицо красное стало?
– Лицо? Н-не знаю.
– А я сначала подумала, мой папа звонит.
– Папа еще не доехал до Севастополя, он сейчас в поезде.
– Катерина, иди свои мультики смотреть, – вошла в коридор из столовой Анна Карповна.
– Мультиков еще нет.
– Иди, иди, – подтолкнула дочь в худые лопатки Александра, – нам с бабушкой поговорить надо.
Екатерина, тяжело вздохнув, отправилась смотреть телевизор в гостиную, а Анна Карповна и Александра остались наедине.
– Я все слышала, – сказала Анна Карповна, – хотя глуховатенькая стала, но слышала.
– Ксеня привет тебе передавала.
– Спасибо. Молодец – у нее трое детей.
– Как бы да.
– Что значит как бы?
– Ну, в смысле, пока трое. Она ведь еще молодая.
– Да. Она совсем молодая. Ей можно рожать и рожать.
– Тем более с таким мужем.
– У тебя тоже муж – слава богу!
– Теоретически, это правда.
– Александра, – тихо, с нажимом сказала мать.
В молчании прошла минута, другая…
– Что, ма? – наконец, откликнулась дочь, – я тридцать девятый год Александра.
– Я в курсе, – насмешливо проговорила Анна Карповна. – Держи себя в руках. Ксения, конечно, большого ума женщина, она не оставляет тебе никакого шанса и правильно делает. У нее трое детей.
– Да, Ксения умница, тут не поспоришь, но не сказала, во сколько приходит поезд и какой вагон. Придется звонить в справочную.
XXIV
Так называемый «мягкий» вагон скорого поезда «Москва – Севастополь», в котором ехал Иван Иванович, плавно покачивался на стыках. Вагон был комфортабельным по всем временам. В купе, помимо двух спальных мест (одно над другим), стояло мягкое велюровое кресло, удобный столик перед окном и еще была забранная в верхней половине толстым узорчатым матовым стеклом дверь в соседний отсек, где помещались туалет и душ.
Сопровождал Ивана Ивановича его новый адъютант – лейтенант Полустанкин – невысокого роста плотный блондин с яркими зелеными глазами и мальчишескими канапушками на небольшом курносом носу. Поезд шел беспросветно серой от мелкого дождика пустынной степью. До Севастополя было еще далеко, а на душе у Ивана Ивановича так беспричинно муторно, что он дал адъютанту денег и сказал:
– Вагон-ресторан рядом. Сообрази, чтоб принесли грамм триста белой, воду, второе из мяса, салатики. Сориентируешься на месте. А может, пятьсот?
– Я совсем не пью, товарищ генерал, – шмыгнув носом, стеснительно сказал адъютант. Интересно заметить, что при небольшом росте голос у него был по-настоящему басовитый, гораздо более генеральский, чем у его генерала.
– Ладно, тогда триста.
– Есть! – козырнул адъютант и вышел из купе.
Адъютант еще не снял форму, а генерал давно переоделся. На Иване Ивановиче был точно такой же, как на ехавшем в другом скором поезде, но не из Москвы, а в Москву Адаме Сигизмундовиче, хлопчатобумажный тренировочный костюм, а на ногах тапочки. Вот тапочки были у них разные: у Адама серые на толстой войлочной подошве, купленные Ксенией с рук на базаре, а у Ивана коричневые, выложенные мягкой стелькой, да еще на кожаной подошве и с кожаным кантом поверху. Согласно «Положению о вещевом довольствии», генералам полагались по чину «тапочки прикроватные», они-то и были как раз на Иване Ивановиче. А темно-синий тренировочный костюм купила ему Александра в ГУМе.
– Почему одна порция горячего? Почему все по одному? – удивился Иван Иванович, когда следом за официанткой с подносом в дверях купе показался адъютант.
– Как заказывали, товарищ генерал, – с неподдельным интересом глядя на моложавого, подтянутого и симпатичного военачальника сказала молоденькая, хорошенькая официантка с высоким бюстом и очень тонкой талией, ловко ставя на столик принесенное и не забывая при этом подчеркнуто изящно перегибаться в талии.
– Пожалуйста, повторите все порции, – отвечая официантке благожелательной, ободряющей улыбкой, сказал Иван Иванович. – Я вас очень прошу, – добавил он так мягко и посмотрел на нее так лукаво, что девушка покраснела.
– Быстро сделаем! Очень быстренько. И водки вдвойне?
– Водку пока не надо повторять, там видно будет.
Грациозно поведя бедрами, хорошенькая кареглазая официантка пошла исполнять заказ. Понимая, что мужчины посмотрят ей вслед, она прямо-таки вытянулась в струнку. Это было очень красиво.
– Так, Василий, мы с тобой в первый раз в дороге. На будущее учти: когда что-то заказываешь, то на двоих или себе по вкусу. Понял?
– Понял, товарищ генерал, но я в том смысле…
– Я догадываюсь, в каком смысле. Адъютантом не был, но лейтенантом был. Как говорила няня Пушкина Арина Родионовна: «Красив не был, а молод был».
В точности повторив заказ, официантка принесла еще и вторую рюмку. Пожелала приятного аппетита и исчезла, преисполненная надежд на лучшее.
– Даже рассчитаться забыла, – добродушно заметил Иван Иванович.
– Смутили вы ее, – уважительно и с едва уловимой завистью сказал лейтенант и положил на столик сдачу. – За первый принос я заплатил, а за посудой придет – за второй рассчитаемся.
– Ладно, наливай. Как говорит моя жена, «виночерпием должен быть младший». И себе хоть чуть-чуть.
– Я не пью, товарищ генерал.
– Я тоже раньше не пил, а потом помаленьку начал. Иногда помогает.
Лейтенант послушно налил себе полрюмки, но после того, как они чокнулись, пить не стал, а только сделал вид, что пригубил.
– А чего у тебя, Вася, такая фамилия железнодорожная? – спросил генерал, закусывая.
– Это потому, что подобрали меня на полустанке, товарищ генерал. А когда отдавали в Дом малютки, записали Полустанкиным.
– Васей кто нарек?
– Не знаю.
– Ты же Василий Васильевич?
– Ну да, Васильевич. Наверно, тот мужик – путевой обходчик был Василий… Наверно, в честь него.
– Где та станция?
– Кто же его знает, товарищ генерал. Где-то между Россией и Украиной. Я ж тридцать третьего года рождения, сразу после голода или в голод родился. Наверно, мамка меня подкинула на полустанок, чтоб не умер с голоду вместе с ней.
– Да, железнодорожникам паек давали, они не пухли с голоду. Молодец твоя мамка, правильное приняла решение. Нет, Вася, за это нельзя не выпить. Пей за свою маму, и я за нее выпью.
Лейтенант выпил залпом, зажмурился, потряс головой.
– Теперь закусывай. Главное, выпили за твою маму, которая дала тебе жизнь и спасла от верной смерти. Вот что главное.
– Спасибо, товарищ генерал. А я хоть мамку никогда не видел, но все равно ее люблю… и дядю Васю люблю.
– Это правильно, значит, ты вырос приличный человек. А ты Горького любишь?
– Максима Горького? А как же! Я «Песню о Буревестнике» в училище со сцены читал.
– Ну вот, а Горький говорил: «Пьющих не люблю, непьющим не доверяю». А мой комдив говорил: «Язвенник – на комиссию, трезвенник – на подозрение». Понял?
– Так точно, товарищ генерал!
– Тогда наливай по второй.
– Можно, я себе не буду?
– А что ж, я один, как последний алкаш?! – Иван Иванович огорчился так искренне, что адъютант налил и себе полстопочки. С совсем малой дозы он раскраснелся, и его явно повело.
– Ты, я вижу, действительно, не пьешь или очень давно не пил? – внимательно взглянув на Василия, сказал генерал.
– Если честно сказать, то я с самого детдома не пил. Как в армию определился, так и не пью с тех пор.
– А чего ты, Вася, в военные пошел?
– Честно? Из-за кормежки сначала. У нас недалеко от детдома стояла воинская часть за белым забором из силикатного кирпича, а поверху колючая проволока. Ну, и КПП у ворот. Я там часто терся. Бегал дежурным в город за папиросами, тогда и в пачках, и россыпные продавали. Они мне курнуть оставляли, – противно, но зато я чувствовал себя самостоятельным и при деле. Комдив, генерал-майор, всегда подъезжал на немецком хорхе, война только кончилась. И я ему каждый раз говорил: «Дяденька генерал, возьмите меня в дети полка!» Я по радио слышал «Сын полка», часто передавали. Раз ему сказал, два, пять, десять, а потом он мне вдруг говорит: «Пошли». Он всегда у КПП выходил из машины, она проезжала в ворота, а он проходил через помещение, принимал рапорт и все такое. Потом я узнал, что у него свой сын, мой ровесник, уехал от него со своей матерью, а генерала – женой. Развелись. В общем, взяли меня в часть, а через месяц того генерала куда-то перевели, а я остался сыном полка. А еще через полгода, когда нашу дивизию расформировали, меня сдали в Суворовское училище…
– Ладно, остальное понятно, – остановил адъютанта генерал с приязнью к подчиненному, отмечая, что все, что тот рассказал, соответствует его личному делу. Конечно, Иван Иванович изучал своего нового адъютанта прямо по поговорке: «доверяй, но проверяй». За годы службы в Китае и по московским штабам он стал очень опытным аппаратчиком. Он знал, что, в принципе, в адъютанты не подсовывают стукачей, это не принято в армии потому, что, как говорится, «себе дороже». Адъютант слишком близкая фигура к военачальнику, и засветить его опытному командиру с наметанным глазом вполне по силам. Тогда спрашивается: для чего так рисковать, какой смысл? Смысла, прямо скажем, не так уж много. «Но сейчас, конечно, такое стремное время, такие перетасовки в армии, в правительстве, в партии, что ухо надо держать востро». Примерно так размышлял Иван, присматриваясь в дороге к своему новому адъютанту, который все больше ему нравился.
– Вася, а водочка-то тю-тю! Пойди, дозакажи еще триста.
Графинчик с водкой принесла все та же хорошенькая официантка с высоким бюстом и тонкой талией, только теперь она стала гораздо выше ростом из-за туфель на высоких каблуках, а на голове ее появилась белоснежная кружевная наколка в виде кокошника.
– Вам к лицу белое, – польстил генерал.
– Спасибо, – зарделась официантка.
– Посчитайте, – попросил адъютант.
– Да ладно, закусывайте, я потом еще зайду. А посуду можно? – красиво перегибаясь, она собрала на поднос грязные тарелки, оставив недоеденный салат и вилки. – Может, колбасочки копченой подрезать? Очень вкусная колбаска.
– Колбасочки? Непременно, – согласился генерал.
– Сейчас сообразим, – сказала официантка и чуть присела, изобразив подобие книксена, что получилось у нее очень забавно и мило.
– У вас жена очень красивая, – проводив взглядом официантку, неожиданно сказал адъютант Вася.
– Да, – односложно согласился генерал.
– И такая статная, – добавил Вася, видимо, все еще думая об официантке.
– Еще бы, она у меня в молодости была мастер спорта СССР.
– Она и сейчас молодая. А по какому спорту?
– По акробатике.
– Ого!
Жену своего генерала адъютант пока видел один-единственный раз на перроне Курского вокзала у вагона. Как и было договорено, адъютант приехал к поезду с билетами своим ходом, а генерала привезла жена на бежевом автомобиле «Победа» с брезентовым верхом, который он подарил ей в прошлом году.
Второй графинчик водки заметно приободрил обоих. Вася хотя и пил по полрюмки, но явно охмелел. А что касается Ивана Ивановича, то еще китайские друзья научили его не пьянеть, так что никто и никогда не видел его пьяным. Опьянеть он не опьянел, но на душе посветлело, и надвигающиеся сумерки пролетали теперь в окошке не так уж мрачно.
– Позвольте рассчитаться, – вошла в купе официантка.
– Васю зовут Вася, меня Ваня, а вас? – спросил ее генерал.
– А меня Маня, – с улыбкой ответила девушка.
– А если серьезно?
– Если по паспорту: Мария Ивановна.
– Очень приятно. А меня по паспорту, хотя у меня паспорта-то нет… В общем, меня Иван Иванович, – генерал кивнул адъютанту, чтобы тот рассчитывался. – Тогда Марь Иванна, еще чайку нам принеси и себе, посидишь с нами.
– Спасибо, – взяв у адъютанта деньги, сказала официантка, и было неясно, она благодарит клиентов за расчет или за приглашение попить чайку.
Иван Иванович загадал: если девушка принесет два стакана чая, то у них с Александрой все наладится. В последнее время она стала слишком нервная, дерганая, сама на себя не похожа. Не хочет второго ребенка. Значит, если два, то все наладится и будут еще дети, а если три, то придется пока поухаживать за Марьей Ивановной, очень уж хорошенькая. Просто так поухаживать, сейчас, под настроение. Видит бог, Александре он пока еще не изменял и не потому, что не соблазняли, и не потому, что чурбан деревянный, – совсем он не чурбан, и многие женщины на него «западали» и некоторые из них ему нравились, но по-настоящему желанной была только собственная жена… Так тоже бывает, в жизни много чудного.
Официантка принесла на подносе три стакана чая в мельхиоровых подстаканниках, блюдечко с тонко нарезанными, пахучими дольками лимона, еще одно с сахаром-рафинадом и тарелку с печеньем.
– Спасибо, Маша, что согласились скоротать с нами вечер, – сказал генерал, и его простецкое, но очень чистое лицо осветила такая радостная улыбка, что Вася даже потупился, а Маша открыто и радостно улыбнулась генералу в ответ. У Ивана Ивановича были очень ровные белые зубы очень здорового человека. Наверное, эта белозубость и придавала его улыбке столько неотразимости.
– Вечер скоротать не получится, а на полчасика я отпросилась, – виновато сказала Маша.
– За полчасика и рюмку можно выпить, – сказал генерал, – садись в кресло, чтоб мы оба могли тобой любоваться.
– Рюмку нельзя, – присаживаясь в удобное велюровое кресло, сказала Маша, – при моей работе ни рюмку, ни полрюмки пить нельзя. Знаете, сколько женщин… – она не закончила предложение, потому что и так был понятен его смысл.
– Это правда, при вашей работе лучше не пробовать, – ласково глядя на девушку, подтвердил Иван Иванович. – Вы из Севастополя?
– Нет, это поезд московский. Но родилась я перед войной в Севастополе.
– Школу окончили?
– Десятилетку. В прошлом году. А вы, наверное, на фронте были, раз такой молодой и уже большой генерал, – взглянув на висевший на плечиках китель, спросила Маша.
– А ты в званиях разбираешься?
– Конечно, у меня отец капитан второго ранга.
– Где служит?
– В койке.
– Чего так?
– Он давно, еще со штурма Севастополя, с сорок четвертого…
– Часть? – отрывисто спросил генерал.
– Номер я не знаю. Папа в Азовской флотилии служил.
– Да. Азовцы участвовали.
– А вы где воевали?
– Там же, где твой батя, только мне повезло. Вкусный у тебя чай.
– Спасибо. Заварки не пожалели.
Разговор так резко съехал с игривого на печальный тон, что воцарилась неловкая пауза.
– Вася, запиши. Нет, дай я сам запишу. – Генерал вырвал из поданного ему блокнота листок со своим именем, отчеством, фамилией и званием и записал свои служебный и домашний телефонные номера. – Возьмите, Мария, буду рад служить. Мою жену зовут Александра Александровна, меня, как вы знаете, Иван Иванович. Служебный номер выходит на Васю, он вас всегда соединит.
– Спасибо, но вряд ли, – беря листок, смущенно сказала девушка, – у меня телефона нет. Так-то ничего, но плохо в смысле «скорой помощи», приходится на улицу бегать за квартал, в ночь-полночь… Мы в коммуналке.
– Да, я вас понимаю. Раньше я тоже жил в коммуналке без телефона, и подруга жены еле-еле успела довести ее до роддома. А я как на грех на футболе был. Маша, напишите, пожалуйста, подробно свой адрес, фамилию, имя и отчество отца, звание, болезни… подробно, прямо в моем блокноте. Поможем с лечением.
– Спасибо, – беря из рук Василия блокнот и карандаш, неуверенно сказала девушка. – Главную его болезнь все равно не вылечить.
– Это какую, если не секрет?
– Пьет. В чем душа держится, больной весь, а пьет беспощадно.
Помолчали.
– Тут я не советчик, – сказал Иван Иванович, – а телефон нужен. Фронтовики многие пьют. Я им не судья.
– Спасибо за чай, – собирая со стола на поднос, сказала официантка. – Денег не надо, – остановила она адъютанта Василия.
– А кем отец был в Севастополе? – спросил Иван Иванович.
– Капитаном третьего ранга.
– Как я, майором, – усмехнулся генерал.
– А вы в Севастополе воевали? – удивился адъютант. Его удивление было так искренне, что генерал порадовался: «А он обо мне действительно мало знает».
– Майор, это, наверное, батальоном командовали?
– Да. Штурмовым батальоном морской пехоты.
– Ого! – сказал Вася, понимавший, что к чему, и посмотрел на своего шефа пусть и с хмельком, но с нескрываемым восторгом.
– Вечером чай будете? – спросила Маша, обращаясь одновременно к обоим пассажирам.
– А вы с нами попьете? – вполне нейтральным голосом, без заигрывания спросил генерал.
– Может быть, – улыбнулась девушка, – тогда до вечера.
– До вечера, – радостно сказал Вася, а его сияющие зеленые глаза говорили еще больше… Ой, как много они говорили и как от души!
Официантка ушла, оставив на столике бумажку со своим адресом, которую Иван Иванович тут же положил в карман висевшего на плечиках кителя.
– Всего пять, а за окном темень, – сказал Иван Иванович, – спать нельзя, голова будет болеть, если спать в это время.
Вася промолчал, а потом вдруг начал ни с того ни с сего говорить о штурме Севастополя в апреле-мае 1944 года.
– Тогда наступательной операцией наших войск командовал генерал армии Толбухин, будущий Маршал Советского Союза. Он меньше чем за два года прошел путь от генерал-майора до Маршала Советского Союза. А войсками немцев командовал генерал-полковник инженерных войск Эрвин Густав Йенеке. Он считал, что надо немедленно оставлять Крым, иначе 17-я армия, находившаяся под его командованием, будет уничтожена. Он даже начал потихоньку выводить войска к мысу Херсонес, к возможности эвакуации. За это Гитлер снял его с должности. А командовать 17-й армией стал генерал пехоты Карл Альмендигер. По одним источникам, с 1-го, а по другим – с 3 мая. Ловушка захлопнулась, 5 немецких и 7 румынских дивизий были разгромлены. 61 тысяча 600 солдат и офицеров сдались в плен.
– Слушай, Вася, откуда ты все это знаешь? Я там воевал, а и то не знаю.
– А как же! Третий Сталинский удар: Одесса – Крым. Вблизи вам не до того было, тем более по горячим следам. А я по военным вестникам, по военным архивам, по немецким источникам… Я специально немецкий выучил. Сейчас английский учу, – теперь все на английском.
– Ты что, историк?
– Не-е-т, я только мечтаю.
– С чего это вдруг у тебя такая мечта? – с искренней серьезностью в голосе спросил генерал. – Откуда?
– Не знаю. Может, потому, что сам я без роду, без племени, так хочу про Родину знать побольше и поточней. А война – это то, что всех коснулось. Наверное, так.
– Чем могу, помогу, – сказал генерал после паузы. – Ты в казарме?
– Нет, как к вам перевели, комнату дали восемь метров. Сейчас хорошо. У меня уже два шкафа, полные книг и вырезок из газет, журналов, бумажки всякие… Я все собираю.
– Интересный ты, Вася…
– А вас женщины любят, – невпопад и очень печально сказал адъютант.
– Не все. Давай я прилягу, косточки разомну. Ты тоже переодевайся и хочешь, к себе на верхотуру, хочешь, в кресле сиди.
– А мне не во что переодеваться.
– Как же так?
– Не знаю. Не сообразил, – виновато сказал Вася.
Адъютант Вася покраснел до слез, когда генерал вынул из своего чемодана хлопчатобумажный тренировочный костюм и, протягивая его подчиненному, сказал извиняющимся тоном:
– Я его дома чуть-чуть носил, но в дорогу стираный, глаженый, мой сменный. Иди, переоденься. А в Севастополе купим.
– Да нет, товарищ генерал, да как же… Нет! – смущенно бормотал Вася.
– Лейтенант Полустанкин, исполняйте!
– Есть!
Так-таки и пришлось Васе взять костюм и переодеться. А переодевшись, он невольно почувствовал себя в генеральской одежке, как минимум, полковником, забрался на верхнюю полку, улегся на спину и, глядя в низко нависающий потолок с тенями отсветов от огней какой-то маленькой железнодорожной станции, которую, едва замедляя ход, проходил поезд, думал обо всем понемножку. О том, какой хороший достался ему начальник, какая красивая и славная официантка Маня, как хорошо, что у него есть теперь своя комната в коммуналке с его двумя шкафами, набитыми книжками по военной истории и вырезками из газет и журналов. Думал Василий Полустанкин даже и о Севастополе, в который они ехали, и о немецком генерале, который хотел сохранить для своего фатерланда 17-ю армию вермахта, сберечь от неминуемой погибели десятки тысяч своих соотечественников, а поплатился за это должностью. Василий хорошо помнил Великую Отечественную войну. Когда она началась, ему было восемь лет, а когда окончилась – двенадцать, самый золотой возраст для памяти души и ума, а также всех пяти чувств. Вася с удовольствием подумал о своих драгоценных шкафах, вспомнил, как вкусно пахнут корешки книг: немножко клеем, немножко коленкором, немножко бумагой и типографской краской, а в общем, смутной надеждой на то, что когда-нибудь люди перестанут наступать на одни и те же грабли и начнут ценить свою жизнь и жизнь соседей, даже если те и говорят на других языках и придерживаются других пристрастий и нравов. Василий не сомневался, что станет военным историком. Тогда было такое время, что все нормальные люди хотели кем-то стать, заявить себя в профессии, в созидании, и на первом месте у них стояла работа, а не заработок. Хотя, справедливости ради, нельзя не заметить, что деньги тогда не играли самодовлеющей роли в жизни людей, в том числе и потому, что на них мало что можно было купить.
Лежавший на нижней полке генерал боролся с преждевременным сном и тоже думал обо всем понемножку. О том, что вроде неплохой достался ему адъютант – молодой, но уже с большой жизненной целью; о том, что, конечно, прелесть эта юная официантка Маша, и степень готовности пойти ему навстречу у нее очень высокая, но «хороша Маша, да не наша». Думал он и о том, что впереди Севастополь. Иван Иванович, хотя и мимоходом, подумал про Севастополь в те две-три минуты, когда проезжали, не останавливаясь, маленькую станцию, и пролетающие в окне пятна ее огней как-то вдруг напомнили ему тот ночной бой в Мекензиевых горах и далее мастерские с немецкими гробами, к которым они скатились на берег Северной бухты, и запах солидола. Мимоходом подумав про Севастополь, он не мог не вспомнить, как сорвал с него погоны майора тот проверяющий генерал-майор из Москвы. Ему очень не понравилось, что штурмовой батальон морской пехоты форсировал Северную бухту на смазанных солидолом немецких гробах.
И сейчас, сквозь шум идущего поезда, сквозь толщу минувшего времени, к Ивану Ивановичу прорвался визгливый голос проверяющего генерал-майора. Кстати сказать, он до сих пор так и остался в том же чине и так и не поменял железные фиксы на золотые. Месяца четыре тому назад Иван Иванович встретил своего обидчика в одном из штабных коридоров. Он узнал его мгновенно, а похожий на замысловатую птицу маленький генерал, конечно же, не сложил, что разжалованный им в мае 1944 года комбат и движущийся ему навстречу генерал-полковник – одно и то же лицо. Не узнал, но зато откозырял ему как старшему по званию, не поравнявшись, а с почетом – за три шага, и свою большую голову на узких плечах держал при этом с бравым подобострастием и ел глазами Ивана Ивановича, как и подобает есть высокое начальство. Странная штука жизнь, но какая есть… Конечно, вспомнил Иван Иванович и черную цепочку пустых гробов, которые вытягивало из Северной бухты в открытое море. Вспомнил и пощечину, что залепила ему спасительница Александра. И чай с пахучим лимоном, и солдатика-дневального, что читал «Трех мушкетеров». Да, было дело…
Иван Иванович ехал из Москвы. Адам Сигизмундович ехал в Москву. А тем временем на набережной Рейна, неподалеку от знаменитой серой громадины Кельнского собора, сидели за столиком открытого кафе и пили свой «капучино» бывший немецкий генерал-полковник Йенеке и бывший охранник концлагеря для советских военнопленных Фритц, некогда спасенный Александрой от верной смерти и поставленный ею и Папиковым на ноги, вылеченный в советском госпитале на Сандомирском плацдарме.
В Кельне в это время было не пять часов вечера, как в Москве, а всего три часа дня. Солнце играло на серой глади Рейна, подсвечивало Кельнский собор, служивший в войну ориентиром для английских бомбардировщиков, и делало особенно яркими, радостными разноцветные цветки примул на клумбе буквально в двух шагах от столика, за которым сидели Фритц и Эрвин.
Генерал мало изменился в неволе, он оставался, как прежде, так же подтянут и сухощав, в его глазах не было и тени ожесточения, а густые волосы, несмотря на их седину, придавали Эрвину Йенеке некоторую моложавость, так что он не выглядел стариком.
Спасенный когда-то Александрой и Папиковым юный Фритц возмужал, раздался в плечах и стал вполне приметным тридцатилетним мужчиной, особенно приметным по обрезанной осколком нажимной мины (из тех, что поставляло на фронт его семейство) мочке левого уха.
Старые знакомые по советскому лагерю военнопленных не любили вспоминать прошлое. Хотя советский лагерь для немецких военнопленных был совсем не то, что чудовищный фашистский концлагерь, где служил когда-то охранником юный Фритц. Условия в советском лагере были вполне сносные: ни голода, ни лютого холода, ни издевательств охранников немецкие пленные не знали. Юный Фритц даже выучился русскому языку и в последние четыре года заведовал в лагере клубом и библиотекой. Русский язык и русская литература так легли ему на душу, что после их общего с Эрвином освобождения в 1955 году он тут же поступил на факультет славистики и сейчас блестяще его заканчивал в сверхсжатые сроки. Они говорили о разлившемся Рейне, о том, что прав Бисмарк: России и Германии воевать между собой категорически нельзя, от этого выигрывают только англосаксы. Разница в возрасте у собеседников была тридцать лет, но десять лет совместной неволи в значительной мере сгладили эту разницу.
– А примулы хороши, – сказал Эрвин, допивая свой кофе. – Цветок весны.
– Да, первоцвет, – согласился Фритц, – у бесстебельных махровых примул по сочности цвета и по их неприхотливости фактически нет конкурентов. Вы знаете, я мечтаю вывести такой сорт примул, которые будут цвести и в морозы. Тогда я бы подарил их в Россию.
– А ты цветовод? – удивленно спросил старый генерал.
– Начинающий.
– Начинающим быть лучше, чем заканчивающим, – с печальной иронией заметил Эрвин.