XXI
Преодолев душевное смятение, вызванное знакомством с сыном инженера-механика, Мария решила, что плыть на этой неделе в Марсель не имеет смысла: два дня механик провозится с мотором, больше суток болтаться в море, день добираться на поезде до Парижа, а там и пятница – какой смысл ехать?
«Лучше займусь-ка я оформлением фирмы по строительству дорог. Зря что ли царек Иса подбросил мне идею? Займусь фирмой, лицензиями и прочая. А с пареньком Мишей – так, минутное наваждение. Я для него слишком стара, а он для меня…» – Мария хотела подумать, что он для нее слишком молод и все это чепуха на постном масле, но что-то так не подумалось, и опять она поймала себя на мысли, что лжет во спасение… Во спасение чего? Так сразу и не скажешь, наверное, многого. И, прежде всего, спокойной жизни. Сердце ее сладко дрогнуло в предчувствии неизвестного, неизведанного – такого с ней еще не случалось. Даже в юности, с дядей Пашей, то было совсем другое… Трудно сказать, чего бы она еще надумала и навоображала, но тут на пирс прикатила Николь, поднялась на яхту, нашла ее в каюте, огорчилась, что путешествие задерживается, и радостно затараторила.
– Мы не плывем? Прелестно! Тогда будем писать Карфаген! Сейчас я пошлю за этюдниками, холстами, красками и поедем на развалины Карфагена, хорошо?
– Ты всегда найдешь выход, – поддержала ее Мария, – я уже и не помню, когда брала в руки кисть. С удовольствием помалюю!
– А ты обратила внимание, какой красавчик возится с парусами? – И Николь показала головой вверх на потолок каюты, отделанный ливанским кедром. – Настоящий красавчик! Но дело даже не в красоте, а в том, что он какой-то не как все, он какой-то другой. Он как бы светится изнутри. Ты меня понимаешь?
– Не знаю, о чем ты… – отвернувшись от Николь, нехотя обронила Мария, но голос ее предательски дрогнул.
– Не знаешь? С твоим-то глазом-алмазом? Что-то я не верю тебе, сестренка! Все ты видела! Все ты знаешь!
– Да, видела! – резко повернувшись к Николь, с вызовом сказала Мария. – Видела! Ну и что мне теперь делать?! – И на глазах ее заблестели слезы.
– Ой, моя маленькая! – Николь обняла Марию за плечи. – Да ты попалась!
– Не говори чепухи! – вспылила Мария, покраснела и отошла от Николь, вытирая тыльными сторонами ладоней злые слезинки в уголках глаз.
– Не обижайся, радоваться надо! – добродушно сказала Николь.
– Тушь размазала! – смотрясь в зеркало, засмеялась Мария. – У тебя далеко косметичка?
– Она всегда при мне, как оружие при стражнике. Давай, я подправлю тебе ресницы, – миролюбиво предложила Николь.
– Давай, – согласилась Мария, усаживаясь в кресло у окна. – Так тебе хорошо видно?
– Нормально. – Николь принялась священнодействовать, и больше они не возвращались к щекотливой теме.
А когда Николь и Мария вышли на палубу яхты, Михаила там уже не было. Отец и сын возились внизу, в машинном отделении. Мария торопливо проскочила мимо люка в машинное отделение, а Николь приостановилась там и крикнула:
– Всего хорошего, господа!
– До свидания! – хором ответили отец и сын. – Сви-да-ния! – как в бочке отозвалось эхо.
Водитель в красной феске привез холсты на подрамниках, краски, этюдники, кисти, – все, как велела ему Николь. Они сели в машину и поехали к развалинам Карфагена. Там же оказался и мсье Пиккар со своими подручными Али и Махмудом.
Мария обрадовалась мсье Пиккару, как будто он мог защитить ее от неминуемого. Пока они ехали к давно знакомым развалинам Карфагена, перед глазами Марии то и дело мелькал облик юного сына инженера-механика в голубой истонченной от многих стирок рубашке, и ее уже стало злить это навязчивое мелькание, и она ухватилась за Пиккара с облегчением и приветствовала его с преувеличенным восторгом, фальшь которого отметила про себя только одна Николь.
– О, мсье Пиккар, как я рада вас видеть! Мы только что вспоминали о вас. Какая удача! – Голос Марии звучал так пылко, так призывно, и она улыбалась ему так искренне, так нежно, как будто они были близкими друзьями и встретились наконец после долгой разлуки.
– Я рад. Я тоже. В самом деле удачно! – обалдело пробормотал мсье Пиккар, никак не ожидавший от Марии восторгов в свой адрес. Обычно она встречала его с холодной кокетливостью, а он чувствовал себя при ней явно не в своей тарелке и ему никак не удавалось переломить ход их отношений в свою пользу, стать таким неотразимым ловеласом, каким знавали его другие дамы. Беседуя с мсье Пиккаром, Мария всегда умела передернуть игру словами так ловко, что даже самые испытанные каламбуры и остроты ее собеседника вдруг рассыпались в жалкую труху. Подарков от мсье Пиккара Мария не принимала категорически, на прогулки с ним ни по воде, ни посуху, ни днем, ни ночью не соглашалась. А когда однажды мсье Пиккар, все-таки улучив минутку, ловко встал перед ней на одно колено и, воздев руки к ее сиятельному личику, выпалил признание в любви, Мария улыбнулась ему ласково, похлопала в ладоши и добродушно сказала:
– Браво! Хороший стиль. Старофранцузский? Браво. А теперь потрудитесь встать, одежду протрете! – Она хотела сказать «штаны», но в последнюю секунду решила, что это будет слишком грубо. Короче говоря, Мария шалила со своим поклонником как хотела и строго держала его на дистанции. Мсье Пиккар почти смирился с ее неприступностью, и вдруг такой пассаж! Столько тепла и радости в ее голосе!
Знаменитый археолог подавил трепет умиления, сумел сделать вид, что не дрогнул под натиском внезапной благосклонности своей дамы сердца, огляделся по сторонам, как перед боем… За его спиной простирались развалины Карфагена. Для многих это были лишь серые груды камня и пеньки мраморных колонн с редкой травкой в расселинах, а для него, мсье Пиккара, увы, очень прочный, очень надежный тыл, можно даже сказать, плацдарм для наступления. Мсье Пиккар воодушевился, приосанился, помог дамам расставить этюдники и с ходу взял быка за рога, начал рассказывать о последнем дне Карфагена.
Дамы делали подмалевки и что-то набрасывали на своих холстах, а мсье Пиккар ходил на пятачке между ними, провидел сквозь века и вещал звучным голосом опытного лектора, так громко и отчетливо, словно перед ним была аудитория в сотню студентов.
– По моим расчетам, вот на этом самом холме, где стоим сейчас мы, за сто сорок шесть лет до Рождества Христова стояли римский стратег Сципион и его друг греческий историк Полибий. Кстати сказать, – тут мсье Пиккар метнул лукавый и вместе с тем как бы поощряющий взгляд в сторону Марии, – по кое-каким преданиям, до которых мы докопались в последнее время, древнегреческий историк Полибий был по рождению вовсе не грек, а пелопонесский славянин. Но это я так, к слову. Полибию шел пятьдесят шестой год, он еще сохранил крепость тела и духа, хотя за его плечами и была совсем непростая жизнь: сорок томов написанной им «Всеобщей истории», Ахейский союз, который он возглавлял одно время, Третья Македонская война против римлян, жестокое поражение, плен, жизнь в заложниках, где вопреки, казалось бы, всему он сумел снискать себе высокое общественное положение и встать на короткую ногу с самыми могущественными людьми Римской империи. Так что совсем не случайно в последний поход на Карфаген римский полководец Сципион взял с собой на правах ближайшего друга и советника именно его, Полибия. Сципиону мало было победы над Карфагеном, он хотел, чтобы эту победу засвидетельствовал воочию и увековечил письменно не лишь бы кто, а именно Полибий – историк, почитавшийся в те времена безусловно великим.
Накануне последнего штурма Кафрагена Сципиону исполнилось тридцать девять лет. Он был прославлен в битвах и ораторском искусстве, его полное имя звучало так: Публий Корнелий Сципион Эмилиан Африканский Младший.
Его приемный отец, Сципион Старший, завершил вторую Пуническую войну, а Сципиона Младшего ждал триумф победителя в третьей Пунической. Ганнибал был разгромлен, бежал с телохранителями, и по всей Северной Африке за ним шла настоящая охота на добивание, как за смертельно раненным и неспособным уйти слишком далеко. С моря Карфаген был блокирован римским флотом, с суши обложен когортами легионеров, которые шумно веселились сейчас у костров под стенами города и чьи разудалые голоса и раскатистый хохот касались слуха стоявших на холме Сципиона и Полибия.
– Чему они радуются? – спросил Полибий.
– С рассветом я разрешил им убивать всех подряд, в том числе безоружных, – нехотя ответил Сципион, – они жаждут крови, жаждут безнаказанного глумления над беззащитными жертвами. Легионеры могут только убивать или быть убитыми. – Сципион помедлил секунду и добавил уже другим, торжественным тоном: – Мы сотрем Карфаген с лица земли, и тогда наступит мир и процветание для всех народов.
Полибий промолчал. Не говорить же ему Сципиону, что ложь, которую тот только что изрек, вечна и называется она правдой победителей.
Ночь над Карфагеном стояла облачная, без единой звездочки, казалось, само небо отвернулось от побежденных. Город оцепенел в ожидании своей участи. В день перед этой последней ночью карфагеняне свезли на пристань все свои сокровища, там их погрузили на римские корабли. А потом, по приказу римлян, знатные карфагеняне свели на пристань своих юных сыновей и дочерей, сдали их в заложники в знак полной покорности горожан. Римляне спустили заложников в трюмы к золоту и бриллиантам, серебру и сапфирам, яхонтам и изумрудам. Карфагеняне отдали все и рассчитывали на милость победителей.
Как только легла ночь, груженные драгоценностями и заложниками корабли взяли курс в открытое море. Когда отплыли километров на пять от берега, стали выводить из трюмов юных заложников, крепко связывать их между собой – нога к ноге, рука к руке – в единые цепочки, человек по пятнадцать, и так, живыми гирляндами, сталкивать за борт. Столкнули всех, и корабли пошли налегке к Остии – морским воротам Рима. А в глухой черноте над морем еще долго слышались крики обреченных. Местные рыбаки говорят, что до сих пор в этих местах вскипает цепочками море и раздаются душераздирающие вопли тех самых юношей и девушек, которых столкнули за борт римские легионеры.
– Да, я знаю это место, – прервала мсье Пиккара Николь, – там рифы, и во время прилива шумят пенные буруны и громко кричат чайки, выхватывая друг у друга рыбешку.
– Может быть, – без удовольствия согласился мсье Пиккар, – но я говорю о последнем дне Карфагена, а не о море вблизи обреченного города.
Наступила неловкая пауза.
– Ну, простите меня, мсье Пиккар! Черт за язык дернул! – раскаянно сказала Николь. – Пожалуйста, продолжайте!
– Да, рассказывайте, – поддержала ее Мария, – я вся – внимание!
– И я, – поддакнула Николь.
Мсье Пиккар справился с раздражением, послал мальчиков Али и Махмуда принести ему фляжку с водой, в которой на самом деле была вовсе не вода, а коньяк, промочил горло и продолжил свой рассказ с новой энергией.
– Когорты римских легионеров обложили город, жгли костры, лихорадочно веселились в предвкушении кровавого пиршества. Между кострами чернели в ночи огромные пороки – стенобитные орудия, предназначенные для разрушения Карфагена. Как только стало сереть над морем, Сципион дал знак строиться в колонны и втягиваться в город через все ворота, к тому времени уже или проломленные пороками, или сожженные лазутчиками, или покорно раскрытые настежь самими карфагенянами. С первыми лучами солнца началось исполнение плана, давно одобренного Римским Сенатом: сначала уничтожаются люди, независимо от их пола, возраста, сословной принадлежности – и рабы, и господа, и взрослые, и дети, и младенцы – всё едино, потом разрушаются их жилища, дворцы, храмы, и наконец, сметается с лица земли весь город, со всеми его крепостными стенами, башнями и прочая.
Ближе к полудню, когда основная резня закончилась и приторно пахнущая, стынущая сгустками кровь сочилась по узким покатым улочкам, Сципион пригласил Полибия подъехать к центральным воротам, ибо ему доложили, что сейчас оттуда выведут отцов города. Стратегу и историку подвели коней, подали каждому стремя, и они двинулись с холма, на котором мы сейчас стоим, вон туда, вниз. В знак высшего уважения Сципиона к Полибию им были даны кони одной масти, светло-серые, в яблоках, похожие друг на друга, как близнецы-братья, возможно, так оно и было. Когда Сципион и Полибий спустились к центральным воротам Карфагена, навстречу им вывели связанных одной веревкой отцов города, облаченных в черные одеяния. Да, я забыл заметить, что Сципион и Полибий были в одинаковых белых тогах, символизирующих, что дело их правое. В последней надежде рухнули на колени отцы некогда великого Карфагена и преклонили головы. Полибий был уверен, что Сципион дарует им жизнь, но тот повел бровью, и несчастных тотчас поволокли к ближайшему рву, столкнули в него, и сотни легионеров быстро засыпали их землей, похоронили заживо, да еще сверху пустили пару боевых колесниц с торчащими из колес обоюдоострыми мечами, ослепительно сверкающими на солнце. Полибий нашел в себе мужество отвернуться, а Сципион смотрел на месиво из земли и крови, слушал последние крики поверженных, и ни один мускул не дрогнул на его суровом и простодушном лице исполнителя.
Тех карфагенян, что прорвались за городские стены, поджидали на ровном пространстве специально отряженные для этого страшные римские колесницы с обоюдоострыми мечами, охота на людей продолжалась до полной темноты. Еще три дня и три ночи пороки сносили дома и храмы, стены и башни – пыль и удушающе сладкий смрад стояли такие, что Сципион вынужден был разбить свой лагерь за километр от Карфагена. Надвигалась жара, и еще через сутки стратег и его войско практически бежали из мертвого города. Чтобы не заразиться от многих тысяч разлагающихся трупов, римляне решили покинуть местность до следующей весны. А потом они послали туда рабов, чтобы те довершили дело, – сровняли Карфаген с землей. Но рабы на то и рабы, чтобы не слишком усердствовать. Благодаря их нерадению, вы, дорогие дамы, и можете сейчас писать развалины Карфагена.
– Какая интересная наука – история! – воскликнула Николь.
– История – это не наука, – жестко сказала Мария. – История – это мнение победителей. Так говорила моя мама.
– Пожалуй, именно так – мнение победителей, – подтвердил мсье Пиккар. – Какая умница была у вас мама!
– Почему была? Она и сейчас есть, только далеко. В России.
– А не покататься ли нам сегодня на лошадках? – предложила Николь. – Мне что-то ужасно захотелось. Помнишь, Мари, у меня был конь Сципион?
– Еще бы не помнить. Такой славный. А у меня был Фридрих. Где они?
– Где-где. Лошади долго не живут. Но и новый жеребец у меня тоже Сципион, а для тебя у меня припасен новый Фридрих!
– Не может быть?!
– Клянусь! А вы составите нам компанию, мсье Пиккар? – И Николь взглянула при этом не на археолога, а на Марию.
– Да, мсье Пиккар, я бы тоже просила вас присоединиться, – сказала Мария чуть-чуть игриво, как бы намекая на свое новое отношение к неудачливому ухажеру.
– Польщен. Очень польщен, но сегодня у меня другие планы, – нашел в себе силы отказаться мсье Пиккар, чем сразу вырос и в глазах Николь, и в глазах Марии – она вдруг почувствовала, что больше не управляет мсье Пиккаром, и это приятно удивило ее. Удивило и раззадорило.
– Но, мсье Пиккар, вас просят женщины. Это бессердечно! – продолжала настаивать Николь.
А Мария молчала и быстро набрасывала придуманную ею в эту минуту картину «Весна в Карфагене» – ее озарило, и она была счастлива.
– Но, мсье Пиккар! – капризно канючила Николь.
– Нет, нет. Сегодня исключено. Давайте завтра.
– Ура! – захлопала в ладоши Николь. – А ты, Мари, ты согласна завтра?
– Кто же откажется от такой приятной компании – завтра так завтра! – глядя в лицо мсье Пиккару с открытой приязнью и думая о своем наброске к картине, дружелюбно и весело отвечала Мария. – Конечно, поеду, но пусть мсье Пиккар расскажет нам что-нибудь еще, например, из жизни того же Сципиона, а то у меня нет чувства точки, или я не права? – И тут она посмотрела прямо в глаза мсье Пиккару своими чуть раскосыми дымчатыми глазами, посмотрела так, что у мсье перехватило дыхание.
– Да, мадемуазель Мари, – хрипловато сказал он после паузы. – У вас поразительная интуиция, до точки в моей истории я действительно не дошел, а точка была и еще какая… – мсье Пиккар отвинтил крышечку серебряной фляжки, сделал глоток, передал фляжку и крышечку мальчику Али и продолжил свой рассказ.
– Сципион Младший умер в своей постели на пятьдесят шестом году жизни. Он дважды избирался консулом Римской Империи; в боях, речах и интригах истратился телом и духом; считал, что жизнь его удалась, и был уверен, что никто не удивит его в этом мире и не откроет ему ничего нового. У Сципиона был раб, старше его самого лет на семь, раб, пробовавший всякое питье и всякую пищу перед тем, как передать ее из своих рук хозяину. Раб справлялся со своими обязанностями так успешно, у него было такое сверхтонкое обоняние и такое изощренное чутье на всякий подвох, что его подопечный не только ни разу не отравился за всю жизнь, но даже и не страдал желудком. Когда Сципион Младший лежал на смертном одре, он попросил воды. В стеклянных часах его спальни золотой песок неумолимо сыпался из верхней полусферы в нижнюю, песчинка за песчинкой отсчитывая последние мгновения его, Сципионова, бытия. Старый раб пригубил воду из чаши и, найдя ее чистой, подал хозяину, а другою рукой придержал его за затылок, тонко пахнущий куриным пером от подушки. Сципион жадно отпил несколько глотков, и холодная липкая испарина выступила у него на лбу и на шее – даже эти несколько глотков утомили его до изнеможения. Он откинулся навзничь.
– Сципион, а ты помнишь, что Сципион Африканский Старший усыновил тебя? – вдруг спросил раб.
– Помнить не помню, но знать знаю, – едва разлепляя бескровные губы, отвечал Сципион Африканский Младший. – Почему ты заговорил об этом?
– Потому, что по обычаю я умру вместе с тобой. Совсем скоро, может быть, через час, или того меньше, мы оба умрем. Я служил тебе верой и правдой всю твою и всю мою жизнь, едва тебя отобрали от кормилицы и допустили к общей пище. Я на семь лет старше тебя и помню все.
И я хочу, чтобы ты знал то, что знаю я, ведь у нас была почти одна жизнь и будет почти одна смерть.
– Не томи, у меня мало сил, – Сципион Младший открыл глаза, ясные, еще не замутненные ускользающим рассудком. – Говори, брат мой по жизни и смерти…
– И по рождению, – добавил раб, – я твой единоутробный брат. Это такая же правда, как и то, что солнце восходит на востоке и садится на западе. Когда нашу маму заколол копьем римский легионер, я схватил тебя новорожденного, еще мокрого, перегрыз пуповину и бросился бежать. Меня поймали и хотели убить нас обоих, но волею судьбы Сципион Старший оказался рядом, и на руках с тобой я вошел в его палатку. И с той минуты у тебя началась другая жизнь, а заодно и у меня… Это случилось за стенами устоявшего в тот год Карфагена.
Ужас прозрения, словно всполох дальнего пламени, промелькнул в широко раскрывшихся светлых глазах Сципиона Младшего. А золотой песок все сыпался из верхней полусферы в нижнюю.
– Говори… – и неверными движениями пальцев он стал обирать себя, словно снимая невидимую паутину.
– Да, ты все правильно понял – я твой раб, я твой брат, и оба мы по рождению карфагеняне.
– Брат мой, закрой мне веки, меня слепит… – едва слышно попросил умирающий.
При этих словах вместе с ослепительно сверкающей в солнечном луче, чуть красноватой змейкой золотого песка, перетекшей из верхней полусферы стеклянных часов в нижнюю, и отошел в мир иной Публий Корнелий Сципион Африканский Младший, а стоило бы сказать короче – Сципион Карфагенянин.
XXII
Как и договаривались, на следующий день Николь, Мария и Пиккар выехали на конную прогулку.
Погода стояла ясная, но дул пронзительный ветер с моря. Поздняя осень давала себя знать и в Африке. Раскинувшаяся длинной полосой между морем и горами Берегового Атласа долина обесцветилась и как бы сжалась и стала меньше в ожидании зимних холодов и песчаных бурь. На фоне серых скал и бурых осыпей угрюмо чернели низкорослые оливковые рощи с их уродливо скрюченными, узловатыми ветвями; лоза на виноградниках была заботливо прикопана; все кустарники, кроме вечнозеленых, давно облетели и как бы прильнули к земле; только одинокие сосны над оврагами уверенно и равнодушно поскрипывали на ветру, крепко вцепившись в расселины каменистой почвы блестящими на поверхности, словно костяными, могучими корнями, возле которых, будто рассыпанные из лукошка, теснились крохотные маслята, такие же аппетитные, как под Тамбовом, Брянском или Ельцом. Но здесь, в Тунизии, как и во всем арабском мире, люди не употребляли грибов в пищу, и поэтому, с нашей русской точки зрения, маслята плодились вроде бы зря. Как скажет в XXI веке замечательный русский поэт: «Долго тянется день в этой жизни мгновенной», – и еще он же скажет: «Бывает так, что запах скошенного клевера дороже сена». Марии последнее было понятно с детства, и то, что сейчас от африканских оврагов по-бунински тянуло «свежестью грибной», томило и радовало ее душу неизреченной тоской по Родине, по маме, по папа́, по сестре Сашеньке, которую она запомнила в белой пелеринке, по жизни, которая могла быть иной не только для нее, но и для миллионов людей в России…
вспомнила Мария. Там, в России, пахнет, когда снега сошли, а здесь, в Африке, когда еще не выпадали, – чудны дела твои, Господи!
От берега и до самого горизонта по морю ходили неисчислимые стада белых овечек, а настоящие стояли уже в кошарах, коротали тяжкое время бескормицы. Яркое красноватое солнце светило как-то отчужденно, как-то формально, и от его острых, длинных лучей становилось муторно на душе, тоскливо, если не сказать печально. Как-то само собой приходило на ум, что уже сонмы людей и зверей, букашек и таракашек видели все это и отошли в мир иной, лишь увеличив верхний слой земли на крохотную частичку своих истлевших тел, а в общей сложности получилось на многие миллионы тонн. Так что работы с окаменелым прахом хватит не только одному археологу мсье Пиккару…
Под седлом мсье Пиккара была молоденькая рыженькая кобылка Лили, при виде которой новый Сципион и новый Фридрих так сильно воспламенились, отчего Лили так игриво пятилась задом и шла боком, что сразу ударило конским потом и стало понятно: седокам далеко не уехать. И тогда молоденькую Лили поменяли на старого Менелая из конюшни Николь. Этот эпизод всех рассмешил, а Марию к тому же еще и вернул от философствования о бренности бытия к живой обыденности. Например, оказалось, что мсье Пиккар отлично держится в седле, и это еще прибавило ему авторитета в глазах Марии.
Прогулка получилась короткая, но очень веселая и как бы стерла налет предвзятости в отношении Марии к Пиккару. «А он довольно славный, – думала Мари, глядя со стороны на своего поклонника, – острит уместно и, главное, простой, без ужимок, я его сильно недооценивала. А какой быстрый ум! А как много знает и тонко чувствует! А то, что уши шелушатся, не беда, можно и отряхнуть. Как говорят у нас в России, “стряхнуть пыль с ушей”». Встреча с сыном инженера-механика Михаилом как бы выбила ее из той полуспячки, в которой пребывала она все свои тунизийские месяцы. Никто бы ей не поверил, а ведь все это долгое время у нее действительно никого не было, и обычные в ее возрасте мирские соблазны и страсти как бы пригасли сами собой и почти не беспокоили ее. Да, Михаил пробудил в ней интерес к мужчинам, хотя сам он был ей явно не пара, во всяком случае пока она не принимала его всерьез, не хотела принимать, ей казалось диким… одиннадцать лет разницы! А мсье Пиккар… а мсье Пиккар вел себя безупречно, мсье понял, что в их отношениях с Марией подул теплый ветер, и не торопился подставлять под него свои паруса, теперь он чувствовал ситуацию и начинал вести ее сам – эта игра была знакома ему в тонкостях, и он боялся спугнуть свою удачу. Мсье Пиккар приручал Марию очень неспешно и как бы между прочим, хотя для Марии все эти его заходы были шиты белыми нитками. Прогулки втроем следовали одна за другой. А потом Николь простудилась и слегла на целый месяц, дело едва не дошло до воспаления легких, но, слава богу, начеку оказался доктор Франсуа. Поездка Марии и Николь на яхте в Марсель откладывалась на неопределенное время. О Михаиле Мария почти не вспоминала и все охотнее проводила время с мсье Пиккаром, оказавшимся и веселым, и умным, и легким в общении человеком. Мария и Пиккар с каждым днем относились друг к другу все теплее. А когда наконец между ними случилось то, к чему они оба были уже готовы, мсье Пиккар предложил ей руку и сердце. Как и многие мужчины, он высоко ценил свою свободу от семейных уз, считал себя подарком, а свое предложение расценивал как самоотверженный подвиг.
– Спасибо, – запахиваясь в простыню, сказала Мария, – я очень тронута. Я подумаю.
– Чего тут думать! – вскакивая с огромной турецкой тахты, вспылил мсье Пиккар. – Может быть, мы рождены друг для друга!
– Может быть. Я подумаю.
С мощным волосатым торсом, с длинными, как корневища, руками, привыкшими ворочать камни, с мускулистыми ногами, оканчивающимися удивительно маленькими ступнями, настолько непропорциональными по отношению ко всему телу, что это бросалось в глаза и почему-то рассмешило Марию, мсье Пиккар метался по комнате с выражением такого уязвленного самолюбия в серых, пылающих гневом глазах, что Мария не удержалась и прыснула в кулачок.
– Чем тебе я не хорош?
– Я подумаю, – открыто засмеялась Мария, – не торгуйся, тем более в таком виде, – и она расхохоталась так сладко, так от души, что никак не могла остановиться.
А мсье Пиккар, не попадая в рукава халата, все-таки справился кое-как со своей одеждой и вышел из своего дома. Точнее сказать, не вышел, а выскочил, притом так хлопнув дверью, что с полки у дверного косяка упала керамическая ваза в виде танцовщицы и разлетелась вдребезги. Ваза была древняя. Приходя в гости к Пиккару, Мария не раз разглядывала ее чудесные формы и думала о том гончаре, что изваял ее из куска бесформенной глины, давным-давно… давным-давно…
Мария долго лазала по полу, подбирая осколки драгоценной вазы, а потом уложила их на столе, аккуратно, черепок к черепку. Пока складывала черепки, ей стало окончательно ясно, что мсье Пиккар в качестве грозного мужа-повелителя ей не нужен, а делать из него тягловую лошадку тоже жалко, человек в общем-то редкий – так что, нашла коса на камень.
Сложив осколки керамической танцовщицы, изваянной, возможно, еще до падения Карфагена, Мария нежно провела над ними рукой и сказала, как живому человеку:
– Прости, миленькая! Ты же знаешь, они такие нервные! Я велю тебя склеить, а для прочности еще и одеть в серебряную сеточку – так что ты еще постоишь, еще побудешь снова в своих формах!
После этого случая Мария продолжала дружить с мсье Пиккаром и даже бывала с ним близка. Но с ее, Марииной, стороны все точки над i оказались расставлены, а затаивший обиду мсье Пиккар, видимо, еще рассчитывал взять ее измором. Склеенная по кусочкам ваза стояла как ни в чем не бывало на прежнем месте, да еще в серебряной сеточке, которая ничуть не портила ее форм.
Наконец Николь выздоровела, и они собрались было в Марсель, да тут подоспел суд над туарегами, и поездку пришлось отложить еще на неделю.
XXIII
Мглистым дождливым вечером накануне суда над туарегами доктор Франсуа приехал за рулем военного полугрузовичка защитного цвета на виллу господина Хаджибека, чтобы подробнейшим образом проконсультировать Марию о том, как ей вести себя на предстоящем процессе. Тонкий знаток местных обычаев, нравов и всякого рода условностей, доктор Франсуа пояснял Марие, как правильно войти ей в помещение суда (вход в сам зал заседаний был запрещен женщинам), как стоять, как наклонять голову, что говорить и каким тоном и чего не говорить ни в коем случае… Доктор рассказывал, Хадижа показывала все это на себе, а Мария повторяла вслед за ней с прилежностью опытной актрисы.
– Хотя, – заключил доктор Франсуа, – вполне возможно, что многое из того, о чем мы сейчас говорим, вам вовсе не понадобится. Посмотрим – как карта ляжет.
Мария засмеялась.
– А что тут смешного? – удивился доктор Франсуа.
– Ничего, – отвечала Мария, – просто это слова моей мамы, любимая ее присказка: «Посмотрим – как карта ляжет!»
– Я польщен, – широко улыбнулся доктор Франсуа, – то, что говорят наши мамы, запоминается надолго. Моя мамочка говорила эти же самые слова, она обожала раскладывать пасьянсы. – И доктор расплылся в такой простодушной улыбке, что даже приоткрыл рот и стал неуловимо похож на маленького мальчика.
– Мода на пасьянсы до сих пор не прошла, – сказала Хадижа, – я мечтаю научиться раскладывать пасьянсы. А ты, Мари, наверное, знаешь их десятки? Научишь нас с Фатимой?
– Научу, – Мария сделала паузу и закончила как-то очень странно: – Если вернемся из суда…
– А чего бы это нам не вернуться? – удивилась Хадижа. – Не тебя ведь судят, а разбойников? Куда мы денемся?
– Это я так. Конечно, глупость сказала, – смутилась Мария, но по побледневшему ее лицу было заметно, что за случайно сорвавшимися с ее уст словами есть какая-то странная опаска…
Доктор Франсуа тем временем продолжил свой инструктаж. Он сказал, что Мария ни в коем случае не должна приезжать в суд ни с губернатором, ни с его женой Николь, ни одна за рулем автомобиля. Лучше всего, если Мария подъедет к толпе, например, с Хадижой и не на авто, а на фаэтоне, запряженном парой белых лошадей. Последнюю часть пути до входа во двор мечети, рядом с которой располагалось и помещение суда, наверняка придется идти сквозь толпу – интерес к процессу огромный. И Мария и Хадижа должны быть в белых одеждах. Лицо Хадижи может быть открыто, а лицо Марии обязательно скрыто за густой белой вуалью. На обеих должны быть белые перчатки. Перчатку с левой руки, что ближе к сердцу, Мария может снять только в суде, когда ее водворят на специальное место у узкого окошка, забранного железной решеткой, не в зале суда, а за его стеной, в общем помещении для гостей, для приглашенных по особым пропускам, заверенным в губернаторской канцелярии. Как лицо пострадавшее, Мария получит право высказаться, но только в том случае, если судья прямо попросит ее об этом. А если Марие, например, что-то не понравится по ходу ведения дела, то она имеет право просунуть свободную от перчатки кисть руки между прутьями решетки и знаками показать свое несогласие – только знаками.
Фатима сказала, что она тоже хочет сопровождать Марию.
– Не только берберы должны видеть, что Хадижа с тобой как сестра, но и бедуины должны видеть, что Фатима с тобой как сестра!
Господин Хаджибек вяло возразил своей младшей жене: дескать, нечего ввязываться ей в это дело, лучше бы посидеть с малышами.
Но тут доктор Франсуа неожиданно горячо поддержал Фатиму.
– Замечательная идея! Берберы и бедуины вместе – это очень серьезно! Это уже само по себе защита от возможных недоразумений. Нет-нет, дорогой Хаджибек, вы должны отпустить с Марией и Хадижу, и Фатиму! Замечательная идея!
Господин Хаджибек поднял вверх свои коротенькие руки, увы, уже заграбаставшие едва ли не третью часть Тунизии.
– Сдаюсь, господин полковник! Как скажете, так и будет!
Когда холодным солнечным утром следующего дня Мария, Хадижа и Фатима подъехали на наемном белом фаэтоне, запряженном парой белых кобылиц, к месту предстоящих событий, то увидели на склоне горы перед собой такую многотысячную толпу, что всем им стало не по себе. Гора, на вершине которой находилась мечеть, была невысокая, но с длинным пологим склоном, в котором были вырублены ступени довольно узкой, но очень длинной лестницы, ведущей непосредственно к порогу мечети, господствовавшей над городом, построенным, как и было установлено некогда Римским сенатом, за десять тысяч шагов от моря за руинами древнего Карфагена. От подножья горы были хорошо видны белый город Тунис и синее море с несколькими рыбацкими фелюгами под черными парусами. При виде гудящей, колышущейся толпы, облепившей склон, Мария сразу вспомнила пристань в Севастополе, давку, которая разлучила ее с мамой и Сашенькой, конвульсии гигантской массы людей, колеблемых миллионами мелких разрозненных усилий, и жалкую свою беспомощность перед этой стихией, такой же страшной, как огонь и вода. И в ту же секунду уже изведанный однажды животный страх вступил в ее тело – в кончики пальцев, по которым закололи иголочки, в спину, которая вдруг заледенела, в деревенеющие скулы! Из последних сил, преодолевая спазм в горле, Мария прохрипела свистящим, громким шепотом по-арабски:
– Сестрички! Держите меня! Сестрички, тащите меня! Я боюсь! Я бою…
Фатима и Хадижа мгновенно сообразили, в чем дело, и так крепко подхватили Марию под руки, так плотно сжали между собой, что не повели, а фактически понесли ее тело, зажав между своими телами.
К месту суда, который был назначен в здании, соседствующем бок о бок с одной из окраинных мечетей тунизийской столицы, были стянуты два батальона зуавов в полной боевой экипировке. А все прилегающие окрестности оцеплены таким плотным кольцом солдат из других подразделений, что сразу становилась понятна не только серьезность, но и опасность будущего мероприятия.
Толпа узнала Марию, и, когда Хадижа и Фатима практически несли ее вверх по лестнице, по обеим сторонам которой были протянуты корабельные канаты и чуть ли не плечом к плечу стояли высокорослые зуавы, вслед им слышался леденящий кровь шепот: «Это она!», «Русская!», «Она!» Интонации говорили так много, что не нужно было добавлять проклятий – и так все было понятно… Возгласы из толпы, словно камни, летели в спину Марии, и она уже была на грани сознания, когда Хадижа и Фатима втолкнули ее наконец во дворик мечети. Ловкая и сообразительная Хадижа мигом нашла каменные приступки, чуть в стороне от входа в помещение суда – здесь они и усадили Марию, и привели в чувство, скрывая ее от любопытных глаз раскрытыми полами своих широких и длинных белых платьев.
Хадиже даже пришлось похлопать Марию по щекам:
– Ты что! Очнись! Не закатывай глаза! Ты что! Все в порядке! Мы в безопасности! Мари!
– Да, да, спасибо, девочки, – наконец ответила Мария слабым голосом, – спасибо, милые! Я в порядке!
Тот, кто побывал однажды во чреве многотысячной толпы, тот никогда ее не забудет, и страх перед толпой останется в нем на всю жизнь. Он как бы впрессуется в позвоночник, войдет в каждую косточку, каждую жилку.
Хадижа разыскала у себя в белой сумочке флакончик с нюхательной солью, сунула его под нос Марии. С перепугу – с закрытой пробкой. Все трое рассмеялись. Хадижа открыла притертую пробку. Мария понюхала раз, другой, третий, чихнула, и все вроде встало на свое место – мир окончательно обрел реальные очертания.
Скоро во двор мечети потянулись по длинной лестнице сквозь неугомонно колышащуюся толпу местные царьки и другая тунизииская знать первой руки. Многие из них церемонно раскланивались с Хадижой и Фатимой, а значит, и с Марией, но если первые две отвечали на их знаки внимания, то Мария, как и учил ее доктор Франсуа, делала вид, что ничего не видит и не слышит.
Хадижа договорилась с распорядителем процесса о том, чтобы в связи с болезнью потерпевшей им разрешили присутствовать рядом с Марией, опекать ее. Они провели Марию на скамейку у зарешеченного окошка без стекол, через которое прекрасно просматривался весь зал заседаний. Скамейка, на которой усадили Марию, была достаточно длинной, что позволило Хадиже и Фатиме устроиться по бокам от своей подопечной и согревать ее мелко-мелко вздрагивающее тело своими телами. Хадижа еще раз дала Марие понюхать соли из флакончика, кажется, это помогло – Мария чихнула три раза подряд, и туман в ее голове как бы рассеялся, и дрожь стала униматься потихоньку – Фатима и Хадижа стиснули ее так плотно и были такие горячие, что и она стала отогреваться волей-неволей.
Прибыл сам генерал-губернатор.
Прибыл муфтий.
Прибыл кади.
В зале заседаний уже хозяйничали пятеро адилей с такими важными физиономиями, что сразу было понятно – и губернатор, и муфтий, и кади, и собравшиеся на галереях в соседнем зале царьки племен – все ничто, главное – они, адили – писари: как запишут, так и будет. Они ведут протокол допроса и со слов кади составляют обвинительный акт, так что с ними действительно шутки плохи.
Генерал-губернатора усадили в не предусмотренном церемонией кресле, очень похожем на трон, – старались… Посередине – кади, слева – муфтий, справа – губернатор – такая была дислокация власть предержащих. У входа в зал суда сидел привратник в белых одеждах. Он помещался на специальной круглой табуретке, и в руках у него была маленькая палочка – некий символ охраны судебной власти.
Наконец ввели туарегов. Все пятеро были в длинных груботканых серовато-белых рубашках, похожих на саваны, и босиком, руки связаны за спиной, головы покрыты подобием тюбетеек, которые напялили на них уже перед входом в зал суда. Двое адилей помоложе расстелили на полу перед туарегами длинную циновку, и те встали на нее на колени, а потом привычно сели себе на пятки. Эти черные пятки обреченных на казнь туарегов окончательно привели Марию в чувство, самообладание вернулось к ней настолько, что она даже попросила девочек не сжимать ее слишком сильно.
Губернатор сидел в похожем на трон кресле очень скромно и очень значительно, на лице его застыла маска благожелательности и вместе с тем некоей отчужденности – всем своим видом он показывал свое невмешательство в судебный процесс, свою незаинтересованность в каком бы то ни было давлении, свой полный и вполне осознанный нейтралитет.
Муфтий – болезненный старичок лет семидесяти, казалось, засыпал каждые пять минут слушания; на нем были красный кафтан, зеленая мантия и пурпурное покрывало на голове – все это вместе выглядело довольно странно, но внушительно.
Суд вел кади племени туарегов, его просторные одежды были трех цветов – белого, серого, черного, а на голове – огромный круглый тюрбан, покрытый белым полотном до пояса, как бы помещающим судью в своего рода раковину. Он говорил очень тихо, так, как говорят люди, привыкшие, чтобы другие улавливали каждое их слово. Тихо и медленно… Говорил, вольготно сидя на зеленом диване со множеством зеленых подушечек, а диван тот стоял на помосте у стены квадратного, выбеленного известью зала, прямо напротив огромной двустворчатой настежь распахнутой двери, за которой сидели на двух крытых галереях многочисленные приглашенные, как правило, царьки различных племен (суд-то шел учебно-показательный, чтобы никому больше не повадно было разбойничать в Тунизии).
Дело туарегов было известно всем в Тунизии и, в общем, предрешено.
Туареги не стали запираться и сразу признали свою вину, чем разочаровали многих своих болельщиков, поскольку теперь весь процесс сводился только к показаниям Марии да к обвинительному заключению кади, у которого тоже не оставалось никакого выбора… К тому же дело усугублялось еще и тем, что в осыпи, за которой успела скрыться на своем авто Мария, действительно нашли аж целых четыре пули от туарегских винтовок, и экспертиза все подтвердила – стреляли именно из этих винтовок, именно этими пулями. В случае попадания любая из них могла убить Марию. Правда, пули нашли четыре, а туарегов было пять – значит, для кого-то одного оставалась лазейка… Но гордые туареги не захотели ею воспользоваться, никто из них не сказал, что он, например, не успел выстрелить… Каждый взял вину на себя, каждый из пятерых повел себя достойно. А когда давала показания Мария, туарегский кади оговорился и предоставил ей слово на туарегском языке. Мария начала свою речь также по-туарегски, чем вызвала переполох у слушателей и крайнее удивление кади.
– Вы говорите по-туарегски, мадемуазель? – растерянно спросил кади по-французски.
– Я говорю на том языке, на котором меня спрашивают, – отвечала Мари также по-французски.
– Можете говорить по-французски, – сказал кади.
– Если вы разрешите, я буду говорить по-арабски, – сказала Мари по-арабски, – в знак уважения к народу, для которого этот язык является языком общения разных племен, – церемонно предложила Мари, она уже полностью справилась с охватившим ее приступом страха и чувствовала себя уверенно.
– Да, – согласился кади.
Она говорила, а на галереях шушукались: «Какой туарегский! А какой чистейший арабский! О, Аллах! Вот это женщина!»
На лице губернатора просияла торжествующая улыбка.
Арабское правосудие всегда рядом с религией. Простота и ясность ведения дел в арабском суде делают его достаточно скорым. Кади приговорил туарегов к смертной казни через расстреляние. Муфтий утвердил приговор. И сразу же перешли к исполнению…
Пятерых туарегов вывели из зала суда, потом со двора мечети, и скоро они молча пришли к оврагу, на кромке которого и выстроили их рядком. С боков все было оцеплено зуавами, а за спинами приговоренных зиял такой глубокий каменистый овраг, с такими крутыми склонами, что даже у раненого не оставалось никаких шансов на спасение. А метрах в двухстах за оврагом блистала в лучах холодного солнца высокая отвесная стена выработанной каменоломни, как будто нарочно предназначенная для тех пуль, что пролетят мимо целей.
Тридцать стрелков, по шесть на каждого приговоренного, выстроились напротив туарегов, лицом к лицу.
Генерал-губернатор и Мария при нем, чуть поодаль Хадижа, Фатима, доктор Франсуа, туарегский царек Иса, другие царьки кучкой теснились метрах в двадцати от места казни, а народ гудел за оцеплением, гудел тяжело, страшно. Но как только кади откашлялся, чтобы зачитать приговор, народный гул мгновенно затих. И в абсолютной, в оглушительной тишине кади зачитал приговор сначала по-арабски, а потом по-французски.
Офицер, командовавший стрелками, скомандовал:
– Готовсь!
Стрелки вскинули винтовки, вразнобой клацнули взведенные затворы, и в ту же секунду, издав гортанный отчаянный крик, Мария бросилась вперед, успела добежать до офицера и, сорвав с головы белый платок вместе с белой вуалью, бросила его между палачами и приговоренными. Толпа ахнула, застонала, как будто подломилось гигантское дерево и упало с шумом листвы.
По мусульманским законам казнь была приостановлена – жест Марии означал, что она прощает туарегов и просит для них помилования.
Командовавший стрелками офицер растерялся, растерялся и кади, но тут губернатор поднял руку и вышел вперед.
Народ смолк.
– Чего хочет женщина, того хочет Бог! – сказал губернатор по-французски. – Я присоединяюсь к ее просьбе и прошу высокий суд помиловать виновных!
Один из писарей громко провозгласил слова губернатора на арабском. Толпа вскричала и рухнула на колени и вознесла молитву Аллаху.
А туареги как стояли в ритуальной предсмертной позе (левая рука вдоль туловища, а правая ладонь у лба, и указательный палец нацелен в небо – дескать, будь как будет, как угодно Аллаху…), так и остались стоять в оцепенении.
Туарегов простили.
Мария и генерал-губернатор сработали так четко и так естественно, что никто не заподозрил их в сговоре. Помилование туарегов навсегда осталось тайной между ними, даже Николь не посвятили они в это дело. С тех пор Марию знала вся Тунизия, и слава о ней разнеслась из уст в уста по всему Ближнему Востоку. И если раньше для нее были открыты недоступные большинству двери дворца генерал-губернатора, то теперь – двери любой лачуги по всей Тунизии, полог любого бедуинского шатра, не говоря уже о жилищах племени воинственных туарегов, которые всенародно возвели ее в ранг святой.
XXIV
Николь не присутствовала на процессе, хотя собиралась быть там. Но утром, перед отъездом, ей попала в левый глаз соринка, и пока она ее удаляла, так натерла глазное яблоко, что не захотела появляться на людях.
Муж посоветовал ей надеть темные очки.
– Тогда ты будешь, как древний китайский судья, – они всегда судили в черных очках.
– Издеваешься?! – расплакалась Николь со зла и убежала в спальню, даже не чмокнув губернатора, как обычно, на дорожку. Тем не менее, он автоматически стер с правой щеки помаду, которой там не было, и поехал, не уговаривая жену, потому что знал – все равно без толку.
Возможно, Николь и разгадала бы домашнюю заготовку Мари и своего муженька – интуицией ее Бог не обидел. Но, к счастью, Николь не видела и не слышала ничего лично, вживую, а значит, и не могла ни о чем судить с полной определенностью. Военная тайна Марии и губернатора так и осталась навсегда тайной. В дальнейшем это способствовало подлинной славе Марии, ее добрым отношениям со спасенными турегами, с их царьком Исой, а также многому другому, чего бы никогда не было в жизни Марии, заметь народ в ее жесте и словах губернатора заранее заготовленную инсценировку. Люди любят и ценят настоящие сказки, без подделки – Мария и губернатор понимали это одинаково хорошо, и тайна двух так и осталась навечно настоящей тайной, без третьего лишнего.
В создавшихся после суда условиях туарегский царек Иса безропотно оплатил все расходы по поимке и содержанию на гауптвахте своих соплеменников, а также все судебные издержки. Подробные отчеты об этом были напечатаны во всех тунизийских газетах, как на французском, так и на арабском языках, в одной большой парижской газете, в газетах Алжира и Марокко. Урок был преподан. Губернатор торжествовал победу.
А Мария закрылась на вилле господина Хаджибека и никого не допускала к себе, на свою половину дома. Между тем визитеры ехали один за другим: туарегский царек Иса, мсье Пиккар, старшие мужчины из семей всех пятерых туарегов с дарами, командир зуавов, пожелавший выразить Марие свое личное восхищение, два вице-губернатора, дамы из высшего общества Тунизии.
Но никто не был принят. Даже господин Хаджибек. Даже доктор Франсуа и его жена Клодин. Весть об этом разнеслась по всей Тунизии, как ветер, и слава Марии стала еще ярче, еще весомее. Все поняли: кумир проявляет характер, – и это многим понравилось. А если кумир начнет со всеми подряд пить чай, какой же это кумир? Те, кто не получил аудиенцию у Марии, отнеслись к своему фиаско с добродушной понятливостью покорных подданных новой властительницы общества. И полудикие, и цивилизованные народы с одинаковой готовностью и слепою верой создают себе кумиров, зачастую в мгновение ока и иногда надолго.
А бедная Мария сидела, как в осаде, за наглухо закрытыми ставнями виллы господина Хаджибека и понятия не имела, что теперь каждый ее шаг, каждый жест на виду и может быть истолкован самым причудливым образом, теперь многое для нее переменилось в этом мире, во всяком случае в Тунизии, а это хоть и клочок земного шара, но тоже не шутка!
Хадижа и Фатима с детьми были допущены к Марие, но старались не докучать ей своим присутствием. Да и, правду сказать, мальчики не умиляли Марию, как бывало, не радовали ее, даже когда они лопотали с ней по-русски. Что с большими, что с малыми Марие было одинаково тошно.
Одна Николь оказалась на высоте житейской мудрости. Она не приехала. И позвонила лишь на второй день, вечером. Марие доложили, что звонит мадам губернаторша, и она сделала для нее исключение, подошла к телефону.
– Ты извини, лапонька, – начала Николь обычной своей скороговоркой, – но я никак не смогу к тебе приехать.
Мария промолчала.
– Да, ты уж меня прости, – продолжала Николь, – не смогу приехать. Тем более, я живо представляю, как мы все тебе сейчас нужны, – ха-ха-ха! После такой встряски! Как корове седло! Ха-ха-ха! Мой совет: хлопни фужер коньяку и ложись баиньки. Пока! – И Николь положила трубку.
Мария была этому рада, вернее, почти рада, потому что на самом деле ей было все равно. На секунду она задумалась о предложении Николь насчет коньяка – нет, и коньяка не хотелось. Ей не хотелось ничего: ни утра, ни вечера, ни дня, ни ночи, ни людей, ни ветра, ни солнца – ничего! В этом и была ее болезнь: в тяжелой апатии, вдруг охватившей ее сразу после суда над туарегами. Она даже помнит этот миг, как будто завеса упала между ней и остальным миром. Хадижа и Фатима вывели ее тайным ходом со двора мечети – один из адилей не только указал путь по свободному от толпы склону, но и услужливо проводил до стоявшего в укромном местечке под горой их автомобиля. И вот как только все они уселись в автомобиле и водитель бербер в красной феске тронул машину в путь, тут и познала Мария никогда еще не бывавшее с ней ощущение полной прострации и чувство глубочайшего безразличия ко всему на свете. В какие-то моменты ее душа как бы самовольно отделялась от тела, и она, Мария, могла взирать на себя со стороны, как на чужую, совершенно постороннюю женщину. И это ощущение было ужасно, от него становилось нестерпимо холодно внутри и хотелось вырваться из машины, от сжимающих ее с двух сторон Хадижи и Фатимы, вырваться и бежать куда глаза глядят, бежать от самой себя. «Как души смотрят с высоты на ими брошенное тело», – вспыхнула в сознании и погасла тютчевская строка. Во всей ее жизни русская литература, русская песня, русская музыка играли такую большую роль, что, можно сказать без всякого преувеличения, были как бы частью не только ее жизни, но и ее самой, частью личности; душа ее как бы проросла струнами огромной всенародной души, созданной усилиями сотен отмеченных Богом музыкантов, поэтов, писателей, певцов, как специально подготовленных для своего поприща, так и самородков.
Машина плавно катила по узкому шоссе. В связи с только что происшедшим судом над туарегами дорога, по которой было ближе всего до виллы господина Хаджибека, оказалась забита ликующим народом, и пришлось свернуть в объезд, сделать крюк километров в пятнадцать. Тут-то Мария и уснула, угрелась между своими арабскими сестричками и внезапно уснула. Потом доктор Франсуа сказал ей, что так бывает в стрессовых ситуациях, что это нормальный ход вещей. Но это потом, а пока она сладко спала, приклонив голову к плечу Фатимы, и ей снился самый лучший сон в ее жизни…
…Узорчатые, подвижные пятна солнечного света были разбросаны щедрой рукой творца по всей их громадной веранде в Николаеве. Нежная майская листва старого сада, подходившего вплотную к дому, еще не распушилась в полную силу, лакированные листочки вспыхивали в лучах предполуденного солнца, как крохотные зеркала, и высоко в кронах вековых лип на главной аллее, и по всему саду, в темной его глубине; особенно там, в полутьме, весело вспыхивали и кувыркались солнечные зайчики, такие неожиданные и неуловимые, что радость невольно будоражила грудь и душа наполнялась столь острым счастьем существования, какое редко достается человеку, способному задумываться о жизни чуть шире, чем только как о куске хлеба или о тряпках. А Мария задумывалась с детства о многом из того, на что нет у людей ответа, никогда не было и, скорее всего, не будет. Из сада наносило запахом коры деревьев, просыхающих под теплым ветерком, молодой травою, землей, взрыхленной на клумбах под однолетние цветы, а из дома пахло старой оконной замазкой (с утра везде, кроме детской, выставили вторые рамы), теплой одеждой и обувью, еще не прибранными из прихожей на лето, воздухом темных зимних дней, который выветривался так медленно, будто он был спрессованный.
В первый раз в новом году, в новую весну в той старой жизни они сели пить чай на веранде. Как обычно, всей семьей: мама, папа, какая-то миловидная девушка лет семнадцати, наверное, сестрица Сашенька, она, Мария, в бежевом платье с короткими рукавами и, что удивительно, какой-то молодой блондин с темными усиками, в белом парадном мундире лейтенанта Российского Императорского флота, и, что еще удивительнее, на коленях у него сидели такие же белокурые, как он, мальчик и девочка лет двух и лет трех, что называется, погодки. Он нежно гладил их по головкам и говорил красивым, чуточку хрипловатым голосом:
– Какие вы молодцы, что слушаетесь маму! – И указывал синими глазами на нее, Марию, и она понимала, что это она – мать и жена, а молоденький лейтенант с ее детками на руках – муж. Ее муж!
– Миша, ты будешь пить чай или кофе? – спросила мужа Мария, дрожа от счастья.
– Чай.
– Молодец, – одобрил выбор зятя папа, – кофе – дамский напиток.
Мария посмотрела на маму, но лица ее почти не было видно. Мария хотела расспросить маму о России, об их с Сашенькой житье-бытье, о том, как счастливо нашелся папа… И еще ей очень хотелось спросить маму о лейтенанте Мише – нравится ли он ей? Получалось как-то так, будто она, Мария, с Михаилом и своими малыми детками через много лет вернулась в целый и невредимый родительский дом… О многом хотела она спросить маму, а почему-то вдруг сказала:
– Ма, а ты правда думаешь, что история – это всего лишь мнение победителей?
– Да, доченька, да Маруся, к сожалению, – да! Ты почитала бы наши газеты и посмотрела бы нашу жизнь! Небось, и до вас что-то доходит?
– Нет, ма, не доходит. Хотя слухи разные есть, но какие-то ужасные, неправдоподобные слухи…
«Боже, какие они хорошенькие, как ангелочки! – с умилением подумала Мария. – Боже, за что мне такое счастье!» – Слезы умиления покатились по ее щекам. И тут она вдруг услышала по-арабски:
– Смотри, она плачет!
– Не буди!
– Попробуем перенести ее в дом. – С последними словами Марии стало ясно, что это говорят между собой Фатима и Хадижа.
– Нет-нет. Не надо нести. Я дойду сама, – отчетливо сказала Мария, открывая глаза.
Она проснулась, а сон, как живой, все стоял перед ее глазами, и когда она поднималась по каменным ступеням виллы, и когда Фатима ввела ее в дом, и когда она, наконец, вошла в свою большую комнату и прилегла на жесткой кушетке.
– Я пойду? – спросила Фатима. – Тебе ничего не нужно?
– Иди, – слабо ответила ей Мария, – мне ничего не нужно.
Ей действительно ничего не было нужно сейчас в окружающей ее среде, только бы удержать перед внутренним взором самый лучший, самый счастливый сон в ее жизни, но вот и он ускользнул, и осталась в душе одна пустота и ненужность всего и всех…
Так и потянулись день за днем и ночь за ночью. Ей бы нежиться в лучах всенародной славы, а она маялась, сама не своя. По ночам ей снились черные пятки туарегов, как будто это были вовсе и не пятки, а черные дула каких-то базук, направленные прямо ей в лицо, – и не убежать, не сдвинуться с места, никуда не деться, а позади – ропот толпы, словно камни в спину: «Это она!», «Русская!», «Она!»
Дни и ночи Марии слиплись как будто в один черный ком. Состояние было странное, как будто бы не туареги, а она лично побывала на пограничной полосе с тем светом. Читать ей не читалось, думать не думалось, вспоминать не вспоминалось, она не могла вспомнить даже лицо матери… И когда поймала себя на этом, то тут же села писать письмо…
XXV
«Дорогая, любимая мамочка!
Дорогая сестричка Сашенька!
Дорогие мои, незабвенные!
Боже, как я хотела бы увидеть вас наяву! Обнять, расцеловать, прижать к себе и жить, дышать вместе с вами, каждый день, каждый миг! Дни вроде тянутся, а жизнь пролетает! Неостановимо! И все без вас, все среди чужих людей! Господи, как я устала от одиночества! Иной раз даже слышу шорох ускользающей жизни – как будто пролетит мимо большая птица, а все равно в бездну…
Я всегда помню эти строки Державина. Он тысячу раз прав: остается только через литературу и искусство или через войну – только так впечатываются имена в вечность, да и то… Но так-то оно так, а свою маленькую жизнь жалко. Под своей я подразумеваю и вашу жизнь с Сашенькой, и жизнь папа́, которого уже давно нет с нами. Сегодня вы все мне приснились, а папа вдруг встал из-за стола, почернел и стал как клочок дыма. И уже откуда-то с высоты проговорил на прощание, мягко, как он умел: “Извините, мне среди вас не место. Я подожду. Я хотел бы ждать вас долго-долго…”
Ты понимаешь, мамочка, как он сказал?
Замечательный человек был наш папа́. Его попечением я выжила здесь на первых порах, его авторитетом.
А на днях одним мановением руки я спасла жизнь пятерых человек! Я знала заранее, что спасу. А их вывели на расстрел по-настоящему, они ведь были в полном неведении… Какое я имела право? Ты не представляешь, мамочка, как я сейчас мучаюсь! Кто я такая, чтобы брать на себя право казнить или миловать? Только Бог это может, только Бог… Одним мановением руки я спасла пятерых человек от верной гибели, а могла ведь и не спасти… Я с ужасом думаю, а если бы я, например, оступилась и упала, не добежав, а выстрелы бы прогремели?! На каждого приговоренного было по шесть стрелков с расстояния в десять метров. А если бы у меня вдруг пропал голос?
Невозможно вообразить! Понимаешь, мамочка, они хотели меня поймать и пленить для гарема своего хозяина или продать в рабство, а я ускользнула… Они, конечно, не ангелы, но ведь не в этом дело, а в том, как я осмелилась взять на себя право Всевышнего?! И ведь многие берут, вот в чем ужас! И у нас в России! И по всей земле! За что же Господу любить нас – отродье человеческое?! А я ведь разыграла с губернатором все, как по нотам, и мы выждали до последней секунды, наверное, в нашей слаженности сказалось то, что иногда на званых вечерах я пою с его прелестной женой Николь на два голоса, а губернатор нам аккомпанирует.
Мне очень понятны стихи Бунина:
Не подумай, мамочка, что я бедна и у меня нет крова. Нет, я не бедна, хотя выбивалась почти из нищеты, но эти времена, дай Бог, позади. Я могла бы купить дом и жить своим домом. Но что мне там делать одной? Я еще не богата, но приноровилась добывать деньги. Всех денег не загребешь – еще никому в мире не удалось, хотя многие старались и шли на все, дело азартное. А так, что называется, в рамках разумного, я буду богата – это неизбежно. Я люблю работать. Я азартна, но только в том смысле, что люблю ставить цель и обязательно добиваться ее, а в смысле сверхжадности – нет, Бог миловал! Ты не поверишь, мамочка, я играю на Лондонской бирже, правда, очень аккуратно, я всегда помню край, у меня твоя интуиция, и это всегда спасает. Сейчас я увлечена реставрацией портов Тунизии и скоро начну строить здесь дороги… А мы с тобой мечтали, что я буду артисткой, как Ермолова, помнишь? Вот доберусь опять до Парижа, сделаю кое-какие делишки, и тогда у меня появятся новые возможности. Итальянцы очень интересуются тунизийскими портами, а они союзники немцев – связка тебе понятна? Да, дорогая мамочка, я знаю, что ты это тоже чувствуешь, – года через три-четыре быть большой войне, она нависает. Я подмечаю много тому признаков, даже здесь, в Тунизии.
Простите, что пишу такими скачками, у меня в голове сумятица и тяжесть, а левый глаз как будто бы вытекает, но я все равно пишу – так мне легче.
Видела во сне Сашеньку – такая милая, такая настоящая барышня, еще бы, ей ведь уже семнадцать лет. А 12 февраля будущего года будет восемнадцать! А что здесь до февраля осталось? Уже конец ноября на дворе.
Боже, как я одинока! Ты вообразить себе не можешь, родненькая мамочка. Ты там с Сашенькой, вы вместе, а я одна. Конечно, скорее всего, вы живете трудно, бедно и скованно в смысле политическом (слухи у нас ходят довольно нелепые о вашей жизни, левые газеты смеются, а я иногда вдруг поверю, и такая жуть берет!), а я как бы живу хорошо, богато, сама себе хозяйка, молода, здорова, и климат здесь прелестный. Одна отрада – получаю много русских газет и журналов из Парижа, там жизнь вроде бы кипит, но тоже вроде… Недавно прочла стихи, лучше которых и не скажешь о нашем эмигрантском житье-бытье:
Если бы не русские стихи, не Пушкин, не Чехов, не Гоголь, не “Война и мир”, не любимый мной с детства “Робинзон Крузо”, то я и не знаю, мамочка, чем бы жила моя душа. Не могу представить себя без русской литературы, без наших песен, без нашей большой музыки, – наверное, усохла бы моя душа, скорее всего.
Вы, конечно, не ведаете, но уверяю тебя, мамочка, у нас здесь, я имею в виду эмиграцию, пишутся пронзительные, чистые стихи. Только Георгий Иванов и Владислав Ходасевич чего стоят! Наверное, и у вас там есть поэты, писатели, но к нам фактически ничего не просачивается, во всяком случае, ничего достойного, кроме ваших агиток, довольно мрачных.
Наверное, все здешние: и русские, и тунизийцы, – думают обо мне: “Какая деляга”. А я читаю стихи с утра до вечера, твержу их на память, чтобы заполнить душу хорошим. Сейчас мы собираемся возводить в Бизерте храм в память обо всех прибывших, скорее всего он будет носить имя Александра Невского. Здесь много хороших людей, но я общаюсь с немногими, занята, а главное – нет охоты. Но я тайно стараюсь помогать многим, для этого и работаю. А мне самой даже и не знаю, что нужно? Хотя, вру, конечно, знаю… и ты, мамочка, знаешь. Нужно то, что и всякой нормальной женщине: дети, семья. Но с этим у меня пусто. Есть один француз – и умный, и добрый, и знаменитый в своей области (он археолог), делал мне предложение, я отказала, хотя он мне и симпатичен, и близок во многом, но этого мало, наверное, мамочка, я максималистка в этой части, как наш папа́. Ты помнишь, как он тебя добивался? Ты помнишь, как он из-за тебя стрелялся на дуэли? Мне рассказывали, я все знаю! Да и когда я спросила у тебя в лоб, помнишь? Ты ведь не опровергла, не стала меня обманывать. Я страшно гордилась папа́ в детстве, я горжусь им и до сих пор и буду гордиться до конца своих дней! Да, отказала я этому французу, и не подумай: не потому, что француз, – ни-ни-ни! Французы такие же люди, не лучше и не хуже нас, только совсем другие. И арабы другие, но уже по-своему. Они – другие! А я хочу своего. И где его взять? Была у меня малолетняя, несчастная любовь, стыдно тебе сказать, к дяде Паше! Ты ведь знаешь его наизусть! К счастью, без взаимности, а то… Тебе ведь, дорогая мамочка, и про его жену, тетю Дашу, ничего объяснять не надо… Ты все понимаешь, любимая мамочка. Они теперь где-то в Америке. А я здесь торчу одна, как гвоздь в стуле. Почему я вернулась в Тунис? Здесь легче стать на ноги. Здесь я первая на деревне, а ты помнишь, как папа́ любил приводить слова Юлия Цезаря: “Лучше быть первым в деревне, чем вторым в городе”. Это когда папа́ упрекали, что он все в Николаеве и не делает карьеры в Санкт-Петербурге. Ты одна его не укоряла, я это очень хорошо помню. Боже, как я люблю тебя, мамочка, как я тоскую по тебе! И по крошке Сашеньке! Хотя она сейчас уже девица. И я ничего не могу для нее сделать! Как бы я мечтала дать ей хорошее образование, это в моих возможностях. Я чужим помогаю, а своим не в силах, какая несправедливость! Какая нелепость!
Все считают меня удачливой и счастливой. Я всем улыбаюсь и, как писал Гоголь, – “никто никогда не видал на мне унылого вида”. Но что они знают обо мне? Я хочу домой! Хочу в наш сад! В детскую! В суфлерскую будку офицерского собрания, оклеенную изнутри папье-маше и пахнущую мышами!
Я по примеру Робинзона Крузо завела себе двух маленьких Пятниц – сыновей младшей жены хозяина дома и моего партнера. Чудесные арабчата! Я их учу русскому языку, и они у меня говорят без акцента и начинают учить буквы, складывать слова, скоро сами начнут читать Пушкина. Мальчики – прелесть, моя отрада, почти сыновья… Если бы у меня были дети… не скрою от тебя, мамочка, я все еще надеюсь, хотя когда бедствовала в Праге, то очень тяжело простудилась. Оттого что долго лежала без сознания на холодной, мокрой земле… но я не люблю вспоминать эту историю, прости… ты все понимаешь… как-нибудь, может быть, я напишу тебе об этом отдельно, а сейчас не хочется. Все любят Прагу, ее принято любить, а у меня одна мутная тяжесть поднимается со дна души, когда я о ней вспомню. Так что были и у Маши времена лихие, слава богу, прошли!
Мне кажется, что вы с Сашенькой где-то в большом городе, но не в Петербурге, может быть, в Москве? Я ведь была в Москве проездом и совсем не знаю города, так что и вообразить не могу ваше местечко, где вы там спрятались?
Ты знаешь, мамочка, иногда я подхожу к морю, наша вилла вблизи берега, подхожу и думаю: “Господи, как мне его переплыть?!” Прямо бы бросилась в волны и плыла, плыла, плыла.
Сегодня мне снился чудный сон: как будто сидим у нас в Николаеве на веранде ты, папа́, Сашенька, я и пьем чай… – Да, вот такой сон: весна, рамы выставлены, белая скатерть на столе, солнечные зайчики вспыхивают в кронах деревьев, и мы все дома. А потом вдруг папа́ встал и улетел, как клок дыма. Помнишь у Чехова рассказ “Черный монах” – очень похоже. Впрочем, я посмотрела в начало письма и увидела, что все это тебе, дорогая мамочка, уже писала, но не буду вычеркивать, – пусть будет, как есть.
Опять я прыгаю с одного на другое, да еще повторяюсь, но это оттого, что голова болит и в ней бедлам и душа не на месте. Дай бог, все образуется! Вот пишу я вам с Сашенькой и чувствую, как с каждой минутой мне становится лучше и легче. Как будто расчищается передо мной заваленная камнями моя дорога, моя душа, мой жизненный путь.
Достигну цели я? Достигну. Если считать целью внешние блага. А к большому богатству я не стремлюсь. Жизнь развивается не по законам арифметики, иначе бы кто-нибудь один уже давно захапал весь мир. Но есть Божественный промысел, и одному никогда еще не удавалось захапать весь мир, полмира – это, пожалуйста, случаи бывали очень близкие, половину не половину, но треть, шестую часть и т. п. Потом, что в богатстве хорошего? Уже сейчас, даже при тех невеликих средствах, какими я располагаю, многие смотрят на меня как на дойную корову. Это нелегко ощущать. Я хочу помогать нашим и помогаю, по возможности, через третьих лиц. Я уже не выношу благодарственных слов, мне тяжело их слушать, при этом я чувствую себя не благодетельницей, как должно бы, а едва ли не воровкой, обобравшей людей за их спиной, а потом отдающей им крохи с барского стола. Хотя это не так, я делаю деньги “из воздуха”. Это выражение моего учителя и благодетеля банкира Жака, царство ему небесное! Не знаю, за что и почему, но он пригрел и учил меня совершенно бескорыстно. Это его золотые слова: “Мари, никогда не занимайтесь маленькими деньгами, они даются очень тяжело, и перспективы на этом поприще нет. Занимайтесь большими цифрами, большими проектами, даже грандиозными, большие деньги делаются из воздуха, вы это запомните раз и навсегда!”
Иногда я почти физически чувствую, что где-то там, в России, бродят мои неприкаянные детки. И я там, в России, а здесь все мираж, все неправда, сон, а явь там, где меня нет.
В Париже я почти вырастила и воспитала себе кузину. Мы всем говорили, что мы кузины. Ее звали… Хотя почему звали? Ее зовут Уля. Она замечательная русская девушка, необыкновенно умная и переимчивая от природы. Все было хорошо, да вдруг моя Уля вышла замуж за бывшего казачьего есаула; все бы славно, да он оказался запойный. Когда я уезжала в Тунис, то предложила ей ехать вместе, но она не захотела бросать своего пьянчужку. “Мой крест, – говорит, – я его и понесу”. Сначала мы переписывались, а теперь уже четвертый месяц, как она канула в небытие. Прежний адрес молчит. Где она? Что? Сейчас поеду в Париж и обязательно ее разыщу, ни перед чем не остановлюсь. Если б вы знали, какая она хорошая, моя Улька! Я без нее совсем одна. Ну, ладно, хватит плакаться. Все. Точка.
Дорогая мамочка, у меня твои волосы, и как же мне нелегко с ними управляться! Я помню, как ты сама мучилась, особенно с мытьем и расчесыванием. Помню, ты и отрубями мыла, и сывороткой. А здесь меня девочки научили мыть черным сирийским мылом, мыло замечательное, из оливкового масла они делают, чудо просто! А потом хной. И у меня сейчас до того густые и крепкие волосы, что обрезать жалко, уже ниже пояса, но я все равно обрезаю. Не до пят же мне их растить? Девочками я называю жен моего партнера и хозяина виллы, на которой я живу, – так мне веселей. У него две жены и обе очень милые, хотя совсем разные. Опять я пишу тебе всякую чепушню. Помнишь, как бабушка говорила: “чепушня” вместо “чепуха”. Простите мою сумбурность, дорогие мои.
Целую тебя, любимая мамочка!
Целую тебя, любимая Сашенька!
Крепко-крепко! Много-много!
Вечно Ваша
Маруся».
Мария перечла написанное. Натолкнулась на место, где она утаила от мамы мужа Мишу с детками, смутилась, но не стала ничего поправлять. Не напишешь ведь маме, что этот паренек на одиннадцать лет моложе… стыдно. Да и не будет никогда ничего между ними, так, наваждение… А деточки сидели на коленях у синеглазого Миши, как ангелята. Потом вдруг вспорхнули ему на плечи, стали маленькие, как воробушки, только белые-белые… вспорхнули и улетели. Скрылись из виду, то ли в чащобе их старого сада, то ли в синем небе – она не запомнила, не уследила…
Мария заплакала, уткнувшись в маленькую подушку, набитую сухими лепестками роз. Эту подушечку подарила ей младшая жена Хаджибека Фатима, чтобы спалось лучше. Мария плакала долго, и вместе со слезами уходила из ее души щемящая боль и тяжесть, становилось все легче и легче, так она и уснула. А когда проснулась, может быть, через полчаса или через час, то, еще не открывая глаз, почувствовала, что в душе все встало на место и голова почти не болит. Тут она услышала, как кто-то скребется в дверь, угадала, что это мальчишки, и крикнула им радостно:
– Заходи!
И они влетели в комнату вихрем и кинулись ей на грудь с ликующим визгом и хохотом.
– Муса! Сулейман! – тут же ворвалась в открытую дверь их мать Фатима.
– Ничего! Ничего! – остановила ее Мария. – Мы играем! – И обхватив малышей, она крепко прижала их к себе, расцеловала в лукавые мордашки и принялась хохотать и баловаться вместе с ними.
XXVI
На другой день рано утром на виллу господина Хаджибека позвонила Николь и попросила подозвать к телефону Марию.
– Так, – сказала Николь вместо «здравствуйте» и сделала значительную паузу, как актриса, она обожала держать паузу и умела это делать. – Так, через час за тобой придет машина, яхта под парами, разрешение папа дал (под папа она имела в виду своего мужа), правда, посылает вместе с нами сторожевик, боится, что море сейчас слишком бурное. Ты меня поняла?
– Да, – отвечала Мария и тоже взяла паузу.
– Алло, ты что, не слышишь? Я спрашиваю: ты поняла, что мы отплываем?
– Да.
– Ну, слава богу! Так, тряпок много не бери, я взяла всего два чемодана. Лучше в Париже купим. Я так мечтаю пройтись по магазинам! Целую. Тебя привезут прямо на пирс. Я буду ждать.
– Хорошо, – сказала Мария, положила трубку и подумала, что, может быть, так оно и к лучшему. Перемена обстановки. Да и дело важное. Бумаги все готовы, лежат в портфеле, а что касается тряпок… Николь права.
Еще через два с половиной часа Мария была на пирсе Бизертинского порта. Там она увидела, что яхта стоит почему-то далеко в гавани – это ее смутило. Почему? Но тут ей подали ялик с гребцами, и скоро уже Николь приветствовала ее на борту «Николь». И сразу же моторы застучали на полные обороты, и яхта двинулась из створа бухты в открытое море. Мария даже сообразить ничего толком не смогла, только поняла по хитрым глазам Николь, что та не только что-то замыслила, но уже и осуществила.
– Спустимся в мою каюту, дует, – сказала Николь и почти силой потащила Марию за собой.
Обзор в каюте был потрясающий, и Мария на какое-то время забыла обо всем на свете.
XXVII
– Ну, моя любимая кузина. И что ты тут против меня замыслила? – лукаво глядя на Николь, спросила ее Мария, когда яхта вышла в открытое море и стало слышно, как наверху ставят парус.
– Ха-ха-ха! – упав ничком на широкую кровать, захохотала Николь и, как девчонка, задрыгала от восторга ногами, так, что туфли полетели в разные стороны. – Секрет! Секрет! Ха-ха-ха!
Мария села в удобное кожаное кресло напротив кровати и стала ждать, пока ее названая старшая сестренка успокоится.
Наконец Николь отсмеялась и по-детски хитро взглянула на Марию сквозь пальцы.
– Так говори же! – миролюбиво попросила ее Мария. – Говори, не тяни душу!
– Я, конечно, подлая, – отнимая от лица руки, сказала Николь, – но уж очень мне хотелось тебя развлечь!
– Догадываюсь, – Мария взглянула на нее с улыбкой, а у самой сердце похолодело: «Неужели она сделала то, что мне кажется?»
– Да, – вставая с кровати и подбирая разбросанные по ковру туфли, подтвердила Николь, – от тебя не скроешься. Но, извини, мне правда очень хотелось тебя развлечь! Ну что, пойдем на палубу?
– Давай еще посидим здесь, – попросила Мария, собираясь с духом.
– Ладно, – охотно согласилась Николь. – Ты знаешь, я все эти дни так за тебя переживала! Мне очень понятно то состояние, которое у тебя было и еще чуточку осталось. Я испытала похожее, когда меня вышвырнули из марсельского варьете, и тут же умерла мама, и отец запил горькую. Со мной тогда тоже случилось что-то подобное. Хотя это другое, я понимаю… но жить не хотелось. А потом все прошло, и я опять втянулась, как сказал бы мой муж, встала в строй.
– Спасибо, дорогая сестренка. – Мария взглянула на Николь с благодарностью и подумала, что та далеко не такая простенькая капризная барынька, как думают о ней многие. К сожалению, почти все люди живут искаженными представлениями друг о друге. Дело, наверное, в том, что львиную долю фактической, этической и всякой другой информации каждый человек получает от того самого человека, о котором и составляет свое мнение. Не зря ведь говорят: как ты сам себя преподносишь, так люди о тебе и думают. Иногда наступают прозрения… но это уже совсем другая тема. Хотя и прозрения могут возникать на ложной или во всяком случае деформированной основе, но это мало кто учитывает, особенно из прозревающих.
Николь подошла к окну и стала смотреть в море и в небо, – картина завораживала, и она замолчала надолго.
А Мария тем временем думала о своем новом положении: понятно, что там, наверху, на палубе, Михаил и, наверное, его отец инженер-механик. Конечно, в пути они не помешают, море неспокойное, сильный боковой ветер. В такую погоду с парусом могут управиться только очень ловкие и опытные, а про команду яхты этого никак не скажешь. Так-то оно так, но…
– Ой, смотри! – прервала ее размышления Николь. – Смотри, как закипает вода, цепочками, вон там, слева по борту. Это то, о чем нам рассказывал мсье Пиккар. И чайки кричат! Ты слышишь?
– Слышу? Как я могу услышать через стекло? Вижу – да, они там прямо кишат!
Яхта проходила мимо рифов вблизи бывшего Карфагена. Вода действительно вскипала там цепочками, словно кто-то силился вынырнуть. А крики чаек, наверное, были похожи на отчаянный зов о помощи.
– Это те самые юноши и девушки из знатных семей Карфагена, которых римские легионеры столкнули за борт своих галер, – тихо проговорила Мария. – Боже мой, как все связано в этом мире! Потянешь за одну ниточку, а вытянешь целый клубок.
– Да, – сказала Николь, – красивую историю рассказал нам мсье Пиккар. Кстати, он вполне ничего… у тебя как с ним? – она добавила это таким тоном, как будто бы и не настаивала на ответе. Но Мария все-таки ответила.
– Трудно сказать. Сейчас я вообще ничего не знаю.
Они помолчали. Каждая о своем. А потом, не сговариваясь, двинулись к двери.
Ветер на палубе свистел пронизывающий, и оголтелый крик чаек доносился от рифов довольно громко.
– Как они противно кричат! – поморщилась Мария.
– Выхватывают друг у друга рыбешку – вот и возмущаются, – ответила Николь. – О-ля-ля! Холод собачий, я пошла одеваться, – и она тут же спустилась в свою каюту.
А Мария осталась на палубе.
Было ли ей холодно?
Она этого не замечала. Она видела перед собой только инженера-механика Груненкова Ивана Павловича, светловолосого, голубоглазого, ладного, еще молодого мужчину. Он улыбался ей на все «тридцать два» и кланялся.
А она стояла, как истукан, а потом вдруг у нее сорвалось с губ:
– А где ваш Миша?
– Миша? – Инженер-механик как-то растерялся, оттого что вопрос был задан почти трагическим шепотом. – Миши здесь н-нет… Миша…
– Да-да-да, простите, я сейчас, – и Мария застучала каблучками вслед за Николь, но уже не в ее, а в свою каюту.
Ее каюта была поменьше, но обзор моря и неба и отсюда открывался замечательный. Мария мельком взглянула в окно на небо, на море, а потом села в кресло спиной к окну, и тяжелая, безысходная тоска навалилась на нее, как будто плиту надвинули. «Это сколько же телепаться до этого Марселя? А потом тащиться в поезде до Парижа? Какая скука! Какая смертная скука!» Она хотела поплакать от обиды, но даже не плакалось, так ей было горько. «Вот так всегда, – думала Мария, – блеснет одно, а выплывет другое. Какая тоска! И улыбается этот Иван Павлович, как китайский болванчик. Мастер-ломастер! Ну, Николь! Я тебе воздам по заслугам! А где же этот бедный Миша? Небось копается с каким-нибудь мотором где-то в мастерских Бизертинского порта. Кстати, их хорошо бы купить… Сейчас они могут стоить чепуху, а со временем… Да, надо сказать Хаджибеку. А губернатор поможет со сделкой, они перед ним все трепещут».
– Эй, вот ты где! – заглянула в каюту Николь.
– Входи, – пригласила Мария.
– А я тебя ищу, а ты пропала, – затараторила Николь, – а он, ох, как хорош! У тебя со вкусом все в порядке! – Она лукаво стрельнула в Марию глазами и дурашливо потупилась, хлопая ресницами.
– Не валяй дурака, – почти зло сказала Мария, – ты ведь прекрасно знаешь, что если речь идет об инженере-механике, то он скорее твой, чем мой.
– Это еще почему? Только оттого, что я старше тебя?
– Нет, – засмеялась Мария. – А почему? Ты знаешь не хуже меня. Ладно. Давай хоть пасьянс разложим от скуки, ты взяла карты?
– А как же! Я без них никуда не езжу. Сейчас принесу.
Николь принесла запечатанную колоду карт. Мария затеяла довольно простенький пасьянс, и он сошелся.
– Тебе в картах везет, – подмигнула Николь.
– Твой прозрачный намек понятен, – в тон ей отвечала Мария, – но я и в любви не теряю надежды.
– Правильно делаешь! – Николь чмокнула Мари в щеку. – Боже мой, как я счастлива, что хоть на старости лет у меня появилась такая сестренка, как ты!
– Ну, тебе до старости еще далеко. Не кокетничай! Ты выглядишь изумительно!
– Спасибо. Я чувствую, что ты не врешь.
– А когда я тебе врала?
– Ну, – Николь помедлила с ответом, – ну, наверное, ты права, я что-то не припомню.
И обе они одновременно подмигнули друг дружке.
– Кстати, мы уже давно вышли в открытое море, и не грех накрыть в кают-компании второй завтрак. Ты не против, если я приглашу инженера? – спросила Николь.
Мария пожала плечами: мол, какая разница? Но тут же спохватилась и добавила:
– Пригласи обязательно.
– Хорошо, тогда я пошла распорядиться, – Николь игриво выпорхнула за дверь.
Кают-компания на этой большой, фактически океанской яхте была отделана красным деревом и инкрустирована перламутром. Притом не тяпляп, а с большим вкусом, с тем артистизмом, который отличает подлинное от подделки.
Стол в кают-компании был накрыт на три персоны и прекрасно сервирован.
– Право, неловко, – бормотал Иван Павлович, усаживаясь за стол и пряча под белой скатертью свои иссеченные работой с металлом грубые кисти рук.
– Очень даже ловко, – отвечала ему Мария, – мы искренне рады вам. И просим впредь обедать и ужинать вместе с нами. Вы равный.
– Спасибо, спасибо за честь. – Иван Павлович покраснел, а его блеклые голубые глаза вдруг налились синевой и заблестели. – Я это, я не успел вам сказать давеча на палубе: мой Михаил ведь поступил в Марсельское военное училище и теперь уж, точь-в-точь как я, будет подводником.
По выражению лица Николь Мария поняла, что та уловила суть высказанного инженером-механиком, ведь Марсель, он на всех языках Марсель, и не только уловила, но, видимо, была в курсе событий в семье инженера-механика, а просто скрывала все до поры до времени.
XXVIII
Марсель встретил их шквальным ветром и мелким обложным дождиком. Даже в закрытой бухте бежали по темно-свинцовой поверхности моря пенные, рваные гребешки волн.
Они еще стояли у окна в каюте, хотя уже и оделись на выход.
– О-ля-ля! – морща аккуратный, в меру напудренный носик, пропела Николь. – Погодка собачья… Говорят, дождик к удаче!
– Будем надеяться, – тихо обронила Мария, думавшая только об одном: «Как же так, побывать в Марселе и не увидеть его?! Нет, это невозможно!»
– Да, я согласна с тобой, – решительно сказала Николь, и в ее больших темно-карих глазах с металлическим блеском кувыркнулись озорные чертики. – Это невозможно. И я этого не допущу!
– Я что-то сказала вслух или ты читаешь мои мысли?
– Боже, какая сложность прочесть твои мысли, – они у тебя на лбу написаны! – рассмеялась Николь. – Не бойся, сестренка, – она положила руку на плечо Марии, – я все устрою в лучшем виде! – от волнения Николь облизнула полные, красиво очерченные губы – она всегда облизывалась, когда замышляла что-то бубновое.
– Как?
– О, это моя забота, я старая сводня! Сказала – значит, устрою!
– Но как?
– Боже, дай причалить. Ты хочешь увидеться с ним до Парижа или после? – Николь опять облизнула губы.
– После.
– Молодец! Дело есть дело. Хотя кто сказал, что любовь не дело? Я думаю, что это самое важное, самое главное дело в жизни, а?!
– Наверное, – покорно согласилась Мария, она была совершенно заморочена Николь и сбита с толку. Конечно, ей хотелось увидеть его до Парижа, увидеть немедленно, соблазн был так велик… но соблазн соблазном, а характер характером, и она его выдержала.
В Париже они остановились в трехэтажном, с лифтом, доме Николь, большая часть которого сдавалась внаем, и только верхний этаж всегда ждал владельцев.
– А ты рачительная хозяйка, Николь, – похвалила Мария, – у тебя ничего даром не пропадает.
– Конечно. Я хоть у мамы дурочка, но денежки считать умею. Да и потом ведь это грех, если что-то пропадает втуне. Дом, в котором никто не живет, – мертвеет.
– Пожалуй. Ой, а вон мост Александра Третьего! Совсем недалеко! – глядя из широкого окна гостиной, воскликнула Мария. – Опять меня догнала Россия…
– Да, мне тоже нравится этот вид, хотя в твоей России я никогда не была и наверняка не буду. Молодец ваш царь, самый красивый мост построил через Сену – это все признают.
– Еще бы вам не признавать! – запальчиво сказала Мария, и настроение у нее сразу улучшилось, она почувствовала себя спокойно, уверенно. И это внезапно пришедшее к ней чувство уверенности не обмануло ее во время дальнейшего пребывания в Париже.
Николь помогла Марие решить задачу, ради которой они и предприняли свое путешествие: помогла продать орудия с линкора «Генерал Алексеев».
– Чтобы дело было наверняка, давай все-таки потревожим старика Петена, – предложила Николь.
– Может быть, – неуверенно согласилась Мария. – Когда-то он обещал мне свое покровительство.
Николь позвонила в загородный дом маршала, и тот счел возможным подойти к телефону.
Николь сказала, что ей необходимо срочно встретиться с маршалом.
– Да, алло, вы помните ту русскую девочку, дочь адмирала, что жила у меня в начале двадцатых? Ту, что играла в пьесе, в белом платье, во рву форта Джебель-Кебир? Ну, вспомните, маршал?! Вспомните…
– Что-то припоминаю… а, такая хорошенькая, вспомнил!
– Не хорошенькая, а красавица – это я вам еще тогда объяснила! – наступала Николь.
– Да, да. Наверное. Тебе видней, ты сама у нас красавица! – маршал глухо рассмеялся. Он действительно вспомнил форт Джебель-Кебир, русскую пьесу во рву, украшенном гирляндами цветов, русскую девушку в белом, русских военных… Он вспомнил, и этот факт был ему так приятен, что лучшего подарка и нельзя было для него придумать.
– Ее зовут Мари, она рядом! – крикнула в трубку Николь. – Она хочет вам что-то сказать! Говори, – добавила Николь шепотом, – говори!
Мария бережно взяла трубку из рук Николь.
– Пароль «Мари»! – громко сказала она в микрофон.
На секунду, вторую, третью на том конце телефонного провода воцарилось молчание. Маршал припоминал и вдруг припомнил:
– Отзыв «Бизерта»! Приезжайте! – И он положил трубку.
– Все. Считай, дело в шляпе, – подытожила Николь.
– Откуда у тебя такая уверенность? Он ведь не в курсе…
– О, какая разница, в курсе, не в курсе! Это мне объяснил мой родной муженек: если люди такого ранга соглашаются вас принять, то отказать в вашей просьбе они уже не могут.
– Почему?
– О, это совсем просто: берегут свое здоровье.
– Как?
– О, Мари, какая ты недогадливая – это совсем на тебя не похоже! Проще простого. Когда человек делает другому человеку доброе дело, он сам становится от этого чуточку лучше. Во всяком случае – здоровее, тут уж на сто процентов! Ты не думай, что я такая умная, – Николь широко улыбнулась, показывая белые, ровные, хотя и чуточку крупноватые зубы, – жизнь так устроена, сама жизнь. Ты обратила внимание, что от моего муженька Шарля все просители выходят с улыбкой до ушей, все сияют. Конечно, его секретари и я отбираем тех, кто будет к нему допущен, но такая наша работа. Шарль говорит, что этот принцип знали еще египетские фараоны, им ведь тоже не мешало хорошее здоровье. А если отказывать, представляешь, сколько проклятий посыплется на его голову, а так одна осанна!
– Мудро, – согласилась Мария, – а ты умница, Николь!
– Как тебе сказать, – смутилась Николь, – я, конечно, не самая последняя дура, но очень многому в этой жизни меня научил Шарль.
– Ша-а-рль, Ша-а-рль, – протяжно повторила Мария. – Как странно, я столько лет с вами, а толком и не знала, как зовут твоего мужа. Все – ваше высокопревосходительство и ваше высокопревосходительство… а он просто Шарль… хорошее имя, мне нравится.
– Хорошее, – голос Николь дрогнул. – Мы никогда не говорили с тобой об этом, но мне крупно повезло в жизни, я вытянула из колоды козырного туза, а не какого-нибудь валета.
– Дай Бог! Я знаю, что он любит тебя, все знают.
– Да-да. – Николь польщенно улыбнулась. – Даже старина Петен и тот заметил. Шарль мне рассказывал, старина Петен сказал ему: «Тем, кто умеет любить, должно оказывать политическое доверие. Такие люди нужны Франции». Шарль был очень доволен, я помню… Ты, наверное, догадываешься, что я тоже его люблю. Очень. Я не представляю без него своей жизни, – на темно-карие глаза Николь навернулись слезы, – прости, я стала плаксивой старухой, – закончила она с наигранным смешком в голосе.
– Как тебе сказать… Я моложе, но не считаю чувствительность слабостью. Это нормально, значит, у тебя живая душа. И нечего себя одергивать в проявлении чувств. Да, мы, к сожалению, о многом не говорим, а следовало бы. Часто на самом главном месте мы делаем паузу или ставим многоточие, как будто язык действительно дан нам для того, чтобы скрывать свои мысли, – взволнованно проговорила Мария на одном дыхании. Видно, то, что она сейчас сказала, тревожило ее давно и до сих пор не имело выхода.
– Ты знаешь, Мари, то, что было в моей жизни прежде Шарля, кажется мне сном, притом не моим сном, а какого-то другого, малознакомого человека. В молодости был такой случай: один парень сильно ударил меня в лицо, и я упала и ударилась обо что-то острое, о какую-то железяку, на всю жизнь у меня остался шрам на бедре, но даже этот шрам не говорит мне о том, что я когда-то спала с тем парнем. Ты меня понимаешь?
Мария кивнула. Она очень хорошо понимала то, о чем говорила Николь.
– Ты так откровенна со мной, – благодарно сказала Мария.
– А с кем же мне еще быть откровенной? С курицей Клодин? С Шарлем я тоже откровенна, но он мужчина, а они многого не понимают, и им не все можно рассказывать. Вот ты сказала – я умная. Может быть. Я дворняжка, а они все умные – жизнь выучивает. Так-то, ваше сиятельство! – Николь весело подмигнула Марие, и они порывисто обняли друг друга. И в эту минуту каждая думала о своем. Николь о том, что жизнь идет под уклон, а вроде бы только началась… Мария о том, что уже не в первый раз самые сокровенные разговоры с людьми возникают у нее как бы ни с того ни с сего, походя. И она даже подумала, что, наверное, походя случаются не только разговоры, но и решаются дела, иногда в высшей степени значительные не только для отдельного человека, но даже и для целых народов.
Молодой черноволосый генерал очень высокого роста проводил Николь и Марию в кабинет маршала Петена. Тот сидел в глубоком кожаном кресле у отделанного малахитом камина прямоугольной формы. Маршал сидел бритым затылком к двери, и Марии сразу вспомнились отец адмирал, дом в Николаеве, их камин, облицованный малахитом. Маршал был в двубортном штатском костюме темно-серого стального цвета в легкую светлую полоску, в черных туфлях, начищенных до зеркального блеска, в белоснежной рубашке, красиво повязанной галстуком красноватого оттенка, очень гармонирующим с пламенем в камине.
– О, как вам к лицу штатское! – воскликнула с порога Николь.
– Девочки, проходите, присаживайтесь, – приподнимаясь с кресла, радушно сказал маршал. – Впрочем, что это я, старый дурень! Надо же обняться, расцеловаться! – И он обнял и поцеловал в щеку сначала Николь, а потом Марию. – Да, – повернулся он к высокорослому адъютанту, перед которым сам выглядел маленьким. – Пусть принесут прямо сюда сыры и вино, без церемоний, а потом кофе, да, девочки?
Николь и Мария согласно закивали головами.
– Есть! – козырнул молодой, громадный генерал и вышел за дверь, ступая по мраморному полу, крадучись, как тигр.
– У вас новый адъютант? – спросила Николь. – Довольно крупный.
– Да, взял сынишку старого друга, пусть поднатаскается, – сказал маршал о генерале, – а мой прежний мучается радикулитом, я отправил его в секретариат, к бумажкам. Давность знакомства – замечательная штука, – продолжал маршал, – вот я не видел вас уйму времени, но как будто вчера расстались! А какая ты выросла красавица, доченька, – обратился он к Марие, – просто украшение Франции.
– И Тунизии, – подхватила Николь.
– Да причем здесь твоя Тунизия. Я бы сказал, всей Европы! – возразил маршал и громко засмеялся, с удовольствием и простодушием настоящего солдата. Маршал был рад нечаянной встрече, женщины его взбодрили, он почувствовал себя гораздо моложе своих восьмидесяти двух лет, и если бы не кожа, отвисающая на старческой шее брыжжами, то он казался бы совсем не старым, а, что называется, мужчиной на ходу.
– У нас дома, в России, был точно такой же камин, очень похожий и, главное, тоже отделанный малахитом. Малахит – русский, уральский камень. Откуда он здесь?
– Отчего же русский? – живо возразил маршал Петен, – в Африке его много, этот – африканский.
– Да? А я не знала, – удивилась Мария.
– Мир, деточка, большой, – с лукавой и мудрой усмешкой сказал маршал, – очень большой…
Обслуживавшие маршала военные принесли круглый низкий столик, сервировали его на три персоны, открыли вино, поставили доску с сырами, придвинули к камину три кресла. Один из денщиков остался прислуживать за столом, но маршал предупредил его:
– Оставьте нас, я сам поухаживаю за дамами!
Денщик вышел и плотно притворил за собою дверь.
– Я обожаю смотреть на огонь! – возбужденно сказала Николь.
– И я! – поддержала ее Мария. – У нас дома был похожий камин, и папа́ мог сидеть возле него часами и смотреть на пламя. – Я его понимаю. Огонь, как жизнь – вечно и ежесекундно сгорающая… все философы…
– Не философствуй, детка, – грубовато и в то же время ласково прервал Марию маршал Петен. – За прекрасных дам! – Маршал молодцевато поднялся с кресла и выпил свой бокал стоя, как настоящий мужчина.
– У вас вкусное вино, – похвалила Мария, – само пьется.
– Вот и замечательно! – сказал Петен. – Когда само – это замечательно.
Говорили о том, о сем, пили, ели сыры, а Мария все не могла приступить к делу. И опять ее выручила Николь.
– Господин маршал, я человек прямой, и вы прямой, поэтому я обращаюсь к вам без обиняков: выслушайте Мари, у нее к вам интересное дело, а сказать она стесняется. Говори, а я пойду прогуляюсь по зимнему саду, можно? – с улыбкой перевела она взгляд с Марии на Петена.
– Еще бы, обязательно посмотри! – оживился маршал, – и взгляни, какие я вывел белые розы – обязательно!
Как и многие полководцы, маршал был завзятый цветовод и очень гордился своими достижениями в этой области.
Мария рассказала ему об орудиях с линкора «Генерал Алексеев», о том, что когда-то, в русско-японскую войну, адмирал Герасимов и ее отец демонтировали орудия с русских кораблей и укрепили ими береговую линию Порт-Артура. Слушая Марию, маршал не проронил ни слова, а когда она закончила, подошел к своему письменному столу и нажал кнопку.
Явился молодой черноволосый генерал, «парнишка», как назвал его маршал.
– Есть замечательная идея: укрепить береговую линию Нормандии орудиями с большого русского корабля.
– Дредноута, – подсказала Мария.
Маршал поморщился, он терпеть не мог английских слов.
– Большого линейного корабля, – поправилась Мария.
– Англичанам это не понравится, – с улыбочкой сказал адъютант, видимо, уже хорошо изучивший все приязни и неприязни своего начальника.
– Наверное, – по лицу маршала Петена скользнула победительная усмешка. – Конечно, им не понравится, а Франции необходимо. Графиня Мари даст вам все исходные данные. Свяжитесь… – маршал хотел назвать чье-то имя, но потом лишь добавил: – вы сообразите, с кем связаться. Скажете – это мое предложение. Жду доклада. Графиня, – обратился он к Марие, – вы пойдите сейчас с ним в мой секретариат, все им скажите и возвращайтесь.
Да, и не скромничайте с ценой. Я знаю русские корабельные орудия, они нас не подведут.
Потом Николь и Мария осматривали вместе с Петеном зимний сад, и он рассказывал им о каждом цветке как о живом человеке.
– Вы взяли все координаты? – спросил маршал Марию, когда они возвратились в его кабинет к горящему камину.
– Да, я все взяла, договорились прямо назавтра встретиться…
– Ну, вот и славненько! Давайте еще чуточку выпьем, мне даже врач велит выпивать в день два-три бокала красного вина.
Когда они наконец попрощались с маршалом Петеном и поехали домой, Мария сказала:
– Спасибо тебе, Николь, – дело начато.
– Глупенькая, – засмеялась Николь, – дело сделано!
– Но ведь маршал Петен сейчас не занимает никакой должности?
– Какая чепуха, малютка! На свете очень много людей, которые как бы не у дел, а вершат большие дела, это нормально. Вот эти, что стоят в тенечке и не лезут на страницы газет, и есть главные. А многие из тех, кто якобы Главный, на самом деле марионетки. Сегодня маршал не у дел, а завтра…
– Для «завтра» он слишком старенький.
– Не скажи! Мой Шарль очень высокого мнения о Петене и говорит, что армия фактически его, а это тебе не шутка!
Мария не рассчитывала, что ей удастся сделать дело так стремительно, одним наскоком, она приготовилась к вязкой и нудной борьбе, подобрала целый ряд аргументов в свою пользу, выучила их назубок. А ничего из ее заготовок не понадобилось. Оказалось, что одной фразы пожилого человека достаточно, чтобы все устроилось самым лучшим образом. Контракт, который она подписала на другой день после визита к маршалу Петену, был исключительно выгоден для нее. Ей даже удалось подчеркнуть в бумагах, что орудия с линкора «Генерал Алексеев» военные демонтируют сами и сами вывезут их в Нормандию. Не забыла Мария и добрый совет маршала: «не скромничайте с ценой». Она не поскромничала, хотя и не зашла за край, – чувство меры никогда не покидало Марию.
– Николь, – робко спросила Мария по возвращении из военного ведомства, – Николь, а когда я получу с этого контракта деньги, ты возьмешь у меня на шпильки?
– Нет! Нет! Нет! – захохотала Николь. – Неужели сестры берут друг у друга проценты за услуги?
– Спасибо. Я знала, что ты так ответишь, но я не могла не спросить – это ведь целиком и полностью твоя заслуга.
– Ладно. В последний раз прощаю!
– И что бы я без тебя делала!
– Ой-ё-ёй! Нашла бы, что делать. Небось, теперь у тебя половина министерства в поклонниках?
– Ну, половина не половина, а кое-кто есть! – рассмеялась Мария. – От тебя не спрячешься!
– Ладно. Все это второстепенное – продали пушки и продали, главное сейчас для тебя не это…
– Да, я знаю.
– И я знаю. И хочу тебе сказать, что все устроится лучшим образом. Думаю, он нас ждет.
– Это где?
– На яхте, с папулей беседует.
– Кто же отпустит его из училища?
– Мария, ты что не в курсе, что я жена одного из виднейших губернаторов?
И они захохотали с удовольствием и радостью людей, понимающих друг друга с полуслова.
– Так едем в Марсель! – предложила Николь.
– Нет, не могу. Я должна разыскать мою названую сестру Ульяну.
– Это ту кузину, большую, высокую?
– Да, ее. Нужно разыскать. Обязательно.
– И я с тобой!
– Николь, она живет в очень бедном квартале, там грязь, теснота…
– Что ты мне голову морочишь? Я что, грязи не видала! Едем вместе. Только надо взять с собой побольше мелких денежек.
– Зачем?
– Но не швыряться же крупными купюрами? Бедняки этого не поймут. И надо переодеться в дорожное платье, попроще.
Через час они уже ехали на розыски Ульяны. Мария вела машину.
– А ты хорошо знаешь Париж, – похвалила Николь.
– Еще бы мне не знать, я изъездила город вдоль и поперек, почти как русский таксист.
XXIX
– О-ля-ля! Кто не знает русских таксистов! – дурашливо проговорила Николь. – Русский князь – таксист! – И она с удовольствием рассмеялась своей шутке, которая показалась ей очень уместной.
Реакция Марии была для Николь неожиданной.
– Да, есть такое клише в головах ваших французов. Русский князь – таксист, русский генерал – швейцар отеля, казацкий атаман – вышибала в барделе. Так вам проще с нами, русскими… Русские для вас – матрешки, расписные ложки, самовары, звон балалайки, цыганский хор в кабаре и все тот же пресловутый русский князь – таксист!
– О, Мари, у тебя все лицо пошло пятнами. Какая ты, оказывается, патриотка своей России!
– Извини, – тихо сказала Мария, сбрасывая скорость, – извини… хотя разве стыдно быть патриоткой?
– Нет, отчего же? Конечно, нет. Я тоже, например, могу ругать своих французишек последними словами, но если при мне человек другой нации скажет о французах плохо, у-у, я глаза выцарапаю!
И обе они с улыбкой взглянули друг на друга – с открытой и всепрощающей улыбкой, которая лучше слов говорила о том, что каждый не без изъяна, но надо уметь сдерживаться и смотреть на мир шире и доброжелательнее.
– Ты повернула к Булонскому лесу? – удивилась Николь. – Там ведь богатые кварталы…
– Не совсем. Я знаю здесь короткий проезд к Бьянкуру, что на той стороне Булони.
Рабочий городок Бьянкур, прозванный русскими Бьянкурском, встретил их сумрачными дощатыми бараками и унылыми, грязно-серыми коробками доходных домов без лифтов и, конечно, лесом огромных заводских труб разных диаметров, из которых в прежние времена безостановочно валили темно-фиолетовые, черно-серые или иссиня-золотые клубы дыма, а сейчас лишь кое-где застенчиво поднимались в небо блеклые дымки – дела на заводе «Рено» давно уже шли не лучшим образом.
Память у Марии была фотографическая, так что она без труда нашла дом, в котором остались накануне ее отъезда в Тунизию Ульяна Жукова и ее муж казачий есаул Андрей Сидорович Калюжный.
Шел мелкий противный дождь, дул северный ветер, было так зябко, что без особой надобности не то что люди, но даже собаки и кошки не выходили из своих укрытий. Так что, когда они подъехали к дому, он показался им вымершим.
– По-моему, здесь, – неуверенно проговорила Мария, – но раньше у подъезда была скамейка и на ней всегда сидели наши русские старушки и разговаривали о житье-бытье, а теперь все голо – ни скамейки, ни людей.
– Ладно, закрой машину на ключ и пойдем! – решительно сказала Николь, которая уже на въезде в Бьянкур преобразилась, видно, подобные рабочие бараки и коробки доходных домов были знакомы ей с детства и она почувствовала себя в родной стихии.
Серая, некрашенная фанерная дверь подъезда была сорвана с одной петли, и когда Мария резко дернула дверь на себя, то она перекосилась и заклинила в дверном проеме.
– Сволочи мои французишки, дерут с людей деньги за жилье и так отвратительно содержат дома! – в сердцах сказала Николь о хозяевах и ловко, как завзятый хулиган, выбила дверь ногою, да так, что та сорвалась со второй петли и грохнулась о выщербленный бетонный пол подъезда.
– Ну, ты разбушевалась! – засмеялась Мария. – Уймись!
В подъезде остро пахло кошачьей мочой, прогорклым жиром, местами лестница была залита какой-то кислой слизью: то ли помоями, то ли вообще непонятно чем. Ступеньки были слишком крутыми, перила кое-где просто отсутствовали, и приходилось придерживаться рукой за стену.
– А ты представляешь, она этого своего казака пьяного в стельку таскала к себе на пятый этаж на своем горбу! И до сих пор, небось, таскает! – громким шепотом, оглядываясь в полутьме на Николь, рассказывала Мария. – Боже, как я ее умоляла бросить его к чертовой матери! Но она упрямая. Это, говорит, мой крест, и я должна его нести. Вот и несет!.. Кажется, Ули здесь нет, – вдруг встревоженно добавила Мария.
– Почему?
– Потому что она бы не допустила всей этой грязи. Я помню, она мыла все пять этажей лестницы, она у меня настоящая женщина-хозяйка! Тут что-то не то, или я ошиблась домом.
– Тяжело карабкаться на пятый этаж, под крышу, я помню, как холодно там зимой и какая жара летом, я живала в таких квартирках, – с придыханием говорила Николь, обогнав Марию и поднимаясь по лестнице впереди нее. – Фу-ух! Вот и притопали на пятый. Какая из трех дверей?
– Та, что перед тобой, прямо, – сказала Мария. Николь постучала в узкую дверь, выкрашенную коричневой краской.
Никто не отозвался.
Николь постучала еще раз.
Молчание.
Николь потянула дверь к себе, и она легко открылась. Прямо напротив двери было окно – дневной свет ударил в глаза, и они не сразу пригляделись из полутьмы лестничной клетки. В глаза ударил свет, а в нос запах камфоры, смешанные запахи мяты, аниса, лакрицы, – Мария с ее обонянием сразу разобралась и в запахах, и в том, что все они лекарственного происхождения.
Кровать с выкрашенными в серо-голубой цвет железными спинками стояла посреди комнаты – видно, ее специально отодвинули подальше от окна. Ульяна лежала высоко на каком-то подобии подушек, дыхание ее было прерывистым, сиплым, она спала или была в полусознании, полубреду.
– Боже, у нее жар! – прошептала Мария, приложив ладонь к бледному, горячему и влажному лбу Ульяны. – Огромный жар!
– Кто вы, дамы? – вдруг послышался от двери немолодой женский голос. Вопрос был задан на очень плохом французском с типичным акцентом.
Мария и Николь повернулись на голос. Перед ними стояла пожилая хрупкая женщина, в цветастом, вылинявшем фартуке, повязанная чистой белой косынкой, по-крестьянски, под подбородок и вокруг шеи. Косынка была повязана так туго, что, седые волосы у женщины или нет, сказать было нельзя, но зато брови были черные, вразлет и глаза еще почти синие – чувствовалось, что когда-то женщина была очень красива, лицо ее, хотя и иссеченное морщинами, до сих пор сохраняло женственность, степенность и достоинство тех людей, что привыкли смолоду знать себе цену.
– Добрый день, – сказала Мария по-русски. – Я – Мария, сестра Ульяны, а это моя сестра Николь.
– Тю, та вы руски! – Женщина всплеснула большими, раздавленными работой ладонями. – Та Бог вас послав! А то б померла Улька! В больничку не хочут брать. А я колотюсь с ей, как рыба об лед. Спасибо, канфорного масла соседка нижняя, санитарка, принесла, – растираю. Мяту варю, анисовые капли даю, ни исть ничево, ни пить. Ужасти!
– Давно? – спросила Мария.
– Чи пятый, чи четвертый динь? Забула! У Сидорыча на сороковинах, на кладбищу она подстыла. Дожжине ще. Ось и тако во!
– А где есаул? – спросила Мария.
– На том свити. Я ж казала: помер, на сороковинах она и схватила ту лихоманку. Утонув есаул, под мосте Александры нашава царя, в речке ихней – чи Сина, чи Солома? Черт нас в ту Хранцию затолкав. А Сидорыч в пятом ряду на новом кладбище, сбочь дорожки его могилка – хорошо, близенько.
– Это меняет дело, – решительно сказала Мария. – А как вас зовут?
– Баба Нюся.
– Баба Нюся, а в доме есть мужчины?
– Ни, нема, робють. А мой видав, як Сидорыч утонув. Глотку заливали вмисти, оба двое. А потом Сидорыч решив переплыть наспорь ту Сену-Солому. И как закричить: «Шашки к бою!» И бултых в воду. А вже посередь реки, когда под мост его понесло, как закричить: «Эскадрон, справа, заезжай!» И ушев под воду. Он так и здесь орав, когда Улька его на соби таскала: «Эскадрон, справа, заезжай!» Заехав. Царство небесное! – тетя Нюся перекрестилась. Следом за ней перекрестилась и Мария.
– Николь, я проскочу в заводской лазарет за врачом. Я помню, где он находится. Ее надо госпитализировать или немедленно отвезти к тебе домой.
– Конечно, ко мне, – сказала Николь, – наймем врача, наймем сиделку, выходим.
– Еще чего! За сиделку я сама справлюсь, – возразила Мария.
– Ладно, там видно будет. Дуй в лазарет и предлагай им хорошие деньги, не скупись.
Через полчаса Мария прибыла к подъезду с каретой «скорой помощи». За это время Николь и баба Нюся в четыре руки ловко переодели Ульяну в чистое, принесенное старушкой из своей квартиры, обтерли ее теплой водой с уксусом, привели в порядок ее волосы, умыли лицо, укутали ее как следует. Хотя женщины и говорили на разных языках, но понимали друг друга с полужеста. Заодно они и умудрились прибраться в комнатке.
– А ты, як наша казачка, – похвалила Николь баба Нюся. – Своя девка!
– Ка-за-чок! Ка-за-чок! – пританцовывая, пропела Николь в ответ, и обе засмеялись.
Явление врача француза в белом халате, белой шапочке и с фибровым чемоданчиком в руках привело бабу Нюсю в легкое замешательство.
Мария обратила внимание, что в ее отсутствие Николь и баба Нюся привели Улю в порядок. Раза два Уля даже взглянула на врача и на всех них блуждающим взглядом.
– Больная говорит по-французски? – спросил доктор Мари.
– Как мы с вами.
Врач улыбнулся – ему польстили слова Мари. Дело в том, что сам он был южанин, а Мари отличалась великолепным парижским выговором, и ему до ее французского было, по-русски говоря, семь верст и все лесом.
Выслушав, а затем выстучав Улю под рубашкой, врач задал несколько вопросов, больная отвечала не очень вразумительно, хотя и по-французски.
– На вопросы отвечает с трудом, как бы сквозь сознание, кожа горячая, влажная, – заключил врач, – надеюсь, что все не так страшно, как кажется на первый взгляд. Левое легкое чистое, а в правом множественные влажные хрипы. Предполагаю правостороннюю нижнедолевую пневмонию. Главное уход. Неоднократная смена белья, протирание тела теплой водой с небольшим добавлением уксуса, но я вижу, ее только что протирали. Надо поворачивать больную в постели, почаще поворачивать, то на бок, то на спину, не давать залеживаться в одном положении. Куриный бульон, обильное горячее питье с травами, с лимоном, с медом. Сейчас я выпишу откашливающее средство. – Врач примостил на колени свой чемоданчик, выписал рецепт и подал его почему-то Николь. – Фрукты, овощи, легкое, но богатое витаминами питание. Тепло, дневной свет, уют – и все будет в порядке. Да, растирание тела камфорным маслом на ночь, впрочем, я вижу, вы уже растирали.
– Так, – сказала Николь, вместе с рецептом врача решительно забравшая бразды правления в свои руки. – Ее надо укутать и вынести в машину.
– Девушка молодая, но перевозить ее сейчас, – врач замялся, – в нашей карете очень холодно…
– У нас в машине будет потеплее, главное, чтобы ваши парни снесли ее с пятого этажа.
– Чем же ее укутать? – спросила Мария по-русски и стала снимать с себя пальто.
Баба Нюся метнулась в свою квартирку и принесла большой серый платок из козьего пуха.
– Ще с России платочек, – радостно улыбаясь, сказала баба Нюся, – ще с моих коз чесала пуху, с дому. – Она ловко укутала голову, плечи, грудь, спину Ульяны громадным платком, почти спеленала ее. – Ось, а таперича надягаите польты, а сверху ще одеялкой!
И Николь, и Мария, и баба Нюся были ловкими, рукастыми женщинами и снарядили Ульяну лучшим образом.
– Баба Нюся, а где ее документы?
– А ось сумочка на стульце.
Мария прихватила сумочку Ульяны. Здоровенные санитары понесли на руках вниз спеленутую Ульяну. Николь, Мария, баба Нюся и врач двинулись следом. Потом Мария умудрилась обогнать санитаров, пролезла бочком, успела открыть и завести машину прежде, чем они вышли из подъезда.
Санитары и врач к превеликому своему удовольствию получили, по выражению Льва Толстого, «в заднюю часть ладони». Мария хотела было и бабе Нюсе отдать за платок хорошую денежку.
– Ты че, доча! – шарахнулась от нее старушка. – Ты че, спятила.
Марии стало стыдно, она крепко обняла и поцеловала бабу Нюсю троекратно, по-русски.
Николь вела машину уверенно и осторожно. Мария примостилась бочком на заднем сиденье, поддерживая Ульяну.
XXX
За десять дней Мария и Николь подняли Ульяну на ноги. А еще через неделю она настолько окрепла, что можно было пускаться в путь: в Марсель, а там и в Тунизию. Все это время яхта «Николь» ждала их в марсельской гавани.
– Мне только съездить на кладбище, проститься с Андреем Сидоровичем, да отдать платок бабе Нюсе – он у нее один, а зимой под нашей драной крышей такая холодрыга, что ой-ё-ёй! – сказала Ульяна.
– Поехали. И я с тобой, – с готовностью предложила Мария.
Новое кладбище Бьянкура поразило воображение Марии казенной тупостью, скудостью и бессердечием, которые в данном случае соединились воедино как-то особенно причудливо и изощренно. Могилка к могилке, холмик к холмику были подогнаны здесь вплотную. По всей территории обширного косогора, на котором размещалось кладбище, стояли над могилками одинаковые, сваренные из кусков железных труб православные кресты, выкрашенные почему-то ядовито-ультрамариновой краской. На фоне серого неба эти кресты с черными номерами на поперечных перекладинах вместо имен и фамилий выглядели как-то особенно вымороченно, наверное, душу брала оторопь еще и от того, что крестов было очень много – сотни, и они поднимались по косогору шеренга за шеренгой.
Потом Мария узнала как-то случайно, что года через полтора после Андрея Сидоровича Калюжного здесь же был похоронен один из ее любимых поэтов Владислав Фелицианович Ходасевич. На этом обезличенном и обесчеловеченном кладбище похоронен и человек, написавший: «Я, я, я – какое нелепое слово. Разве мама любила такого – желто-серого, полуседого и всезнающего, как змея».
– И кто же это придумал? – после долгой паузы, обведя кладбище рукой, спросила Улю Мария.
– Наверное, муниципалитет Бьянкура, кто же еще? Спасибо, что разрешают хоронить наших даром. А через пять лет всех выроют и в общую могилу – такой закон. Так что мне надо заработать денежек в твоей Тунизии, купить Сидорычу постоянное место и, как говорит баба Нюся, переховать его.
– Заработаешь, – сказала Мария, – не сомневайся. – И, глядя на жуткий лес ультрамариновых крестов, возносящихся по серому косогору к серому небу, она вдруг подумала о Михаиле, даже и не подумала, а почувствовала его всем сердцем – остро, пронзительно, до боли в груди. «Николь обещала еще раз выпросить Михаила на яхту, командир училища приятель ее Шарля. Дай Бог!»
Потом они поехали возвращать пуховый платок бабе Нюсе. Застали ее моющей лестницу в подъезде. Платок вернули. Мария принялась уговаривать бабу Нюсю взять в подарок «немножко денежек». Старуха отказывалась наотрез. И тогда вступила Ульяна.
– Баба Нюся, возьми от моей сестры Марии и от меня. Хотя Мария и сестра, но я обещаю, что отработаю и отдам ей эти деньги. Так ты согласна?
– Ой, дивоньки, шож вы со мною робите! Сроду в жизни не знала я копейки дармовой! – На синие глаза бабы Нюси под соболиными бровями вразлет навернулись слезы, лицо ее помолодело, разгладилось, пошло румянцем и вдруг проступило, как на проявляющейся фотографии, ее прежнее молодое лицо, и стало ясно видно, какая она была красавица. – Ой, стыдоба! Заругае мени дид Леха, – сдаваясь, пробормотала баба Нюся.
– Баба Нюся, бери, я за тебя отдам. Клянусь! – Ульяна широко перекрестилась.
Мария сунула в мокрые руки бабы Нюси пачку денег. Сестры расцеловали старуху, бросились к машине и были таковы.
Баба Нюся, не считая, сунула деньги в карман передника, подождала, пока машина названых сестричек скрылась из виду, и пошла домывать лестницу в подъезде. Ей даже и в голову не пришло, что денег дала ей Мария столько, что их хватило бы даже на покупку собственного домика.
Вечером этого же дня Николь, Мария и Ульяна выехали первым классом скорого поезда «Париж – Марсель». Николь расположилась в одноместном купе, а Мария и Ульяна в двухместном. Оба купе соединялись раздвижной дверью, которую можно было открывать или закрывать по желанию.
– Хорошая женщина Николь – наша! – под стук колес сказала Ульяна, когда они легли спать и погасили свет. – А я везучая – не дали вы мне пропасть, а то бы уже окочурилась!
– Ну, и слава богу! Теперь приедем в Тунизию, будешь со мной работать и еще протянешь сто лет! – сладко, заразительно зевнув, проговорила Мария.
– Поживем – увидим! – откликнулась в темноте Ульяна.
– А мне твоя баба Нюся понравилась.
– Еще бы. Баба Нюся святая. У нее муж – дед Леха, пьяница, моему был пара, и оба сыночка без царя в голове, да еще попивают, так что она одна среди трех трутней-мужиков крутится. Ты сколько дала ей денег?
Мария назвала сумму в десять раз меньше той подлинной, что сунула в мокрые руки бабы Нюси.
– Пропьют, – вздохнула Уля, – черти полосатые!
– А тебе, Улька, хочется в Африку?
– Честно?
– Ну, а как еще?
– Если честно, мне всегда в нее хотелось, еще как ты уехала. А ты на конях скачешь?
– Скачу.
– Меня научишь?
– В два счета.
– Тогда спокойной ночи.
Ульяна пока еще утомлялась довольно быстро и поэтому уснула очень скоро. А к Марии сон не шел. Грохотали на стыках рельсов литые колеса, в наполовину зашторенное окно летела тьма поздней осени, время от времени проносились в окне полосы света от освещенных станций или полустанков. Мария думала о том, как удачно продала она корабельные орудия с «Генерала Алексеева», вспоминала светло-голубые суровые и мудрые глаза маршала Петена и весь его внушительный, благообразный облик; думала о дорогах Тунизии, которые еще предстояло ей построить, о том, что хорошо бы приспособить к этому делу туарегского царька Ису; об отце Михаила инженере-механике, и, конечно же, о самом Михаиле… Она заставляла себя не думать о нем, но он мерещился ей всюду… Николь обещала, что еще раз выпросит его у начальника училища под предлогом того, что только он один понимает в капризных моторах ее яхты. «Николь отпросит, она такая…»
…Не отпросила.
Когда они приехали в Марсель, а потом на яхту, их встретил сияющий инженер-механик Иван Павлович.
– А сынок-то мой убыл в первый учебный поход! – радостно сообщил он Марии. – В первое в своей жизни подводное плавание. А то он тут на яхте три дня болтался – отпуск ему дали за отличную учебу. Про вас спрашивал. Ох, я по себе знаю, какое это дело – первое плавание под водой: из головы и из сердца все вылетает, напрочь! Ни мамы не помнишь, ни папы, ни земли, ни неба!
Как я рад за своего Миху, и передать вам не могу!
Мария согласно кивала, дескать, и я рада, а на душе у нее заскребли такие кошки, что хоть вой, хоть криком кричи! Как пьяная, спустилась она в каюту Николь. Ульяна тем временем осматривала яхту в сопровождении инженера-механика.
– Слушай, – Мария взяла Николь за плечо, – слушай! – Ее светло-карие дымчатые глаза потемнели и косили. – Слушай, а его нельзя достать оттуда?
– Ну, ты сумасшедшая еще больше, чем я! – В восторге вскричала Николь. – Я тебя обожаю!
Сейчас же поеду к начальнику училища – чем черт не шутит, когда Бог спит!
Николь стремглав выскочила из каюты, стремглав сбежала по трапу на пирс. Встречавший их на вокзале водитель в авто Николь дремал в ожидании новых распоряжений. Она скомандовала коротко и ясно: «В училище!»
Николь вернулась ни с чем. Бог, видимо, не спал.
Они ушли к берегам Марокко, это надолго. Ничего сделать нельзя. Если, конечно, ты не хочешь испортить ему жизнь.
– Прости меня, дуру, – чуть слышно сказала Мария. – Ладно, двинули в Бизерту.
Через час яхта вышла в открытое море. По этому времени года день выдался удивительно тихим. На море стоял полный штиль. Шли на дизельных моторах. Совсем недалеко от яхты проплыл в марсельской гавани огромный румынский сухогруз «Адреал».
– «Адреал», какое странное имя, – сказала Мария, – захочешь – не забудешь.
Сухогруз прошел совсем близко, так, что волна от него достала до яхты «Николь» и резко ударила в борт.
– О-ля-ля! – вскрикнула Николь и ухватилась за Марию и за Улю, которые стояли рядом с нею на палубе, наслаждаясь морем, свежим воздухом, неярким осенним солнцем. Николь покрепче обняла своих спутниц за талии и вдруг сказала: – А мы, как три сестры. Если я сестра Мари, а Мари сестра Ули, то, значит, и Уля моя сестра, правильно?!
– Логично, – засмеялась Мария, уже отошедшая от своего полуобморочного состояния, взявшая себя в руки. – Да, три сестры! Теперь мы сила!
– Да! – подхватила Николь. – Мы – сила! – Глаза ее загорелись, щеки разрумянились, ей очень нравилось быть старшей среди трех сестер. – Да-да-да, – продолжала Николь. – Помнишь, Мари, как ты играла в пьесе про трех сестер и про русских военных. Одна сестра была в синем платье, вторая в черном, а ты в белом. Вы играли во рву форта Джебель-Кебир. И маршал Петен смотрел тот спектакль.
– «Три сестры» – это пьеса Чехова, – сказала Мария.
– Может быть, – отвечала Николь, – я не запоминаю ваши русские фамилии, по-моему, они все у вас одинаковые.
– Ну, еще чего! – вдруг вступила в разговор Уля, до этого стеснявшаяся Николь. – Это так кажется. Например, нам ведь кажется, что все китайцы на одно лицо, а китайцам, что все европейцы.
– Как ты была прекрасна в белом! – поворачиваясь лицом к Марии, восторженно произнесла Николь. – О, как ты была свежа и прекрасна! И он, русский адмирал, был прекрасен, – вспомнила Николь адмирала дядю Пашу, распятого на сцене между чеховскими сестрами Машей и Ириной – между его женой Дарьей, в черном платье, и Марией, в белом.
Мария тоже вспомнила дядю Пашу, но не остро, а как-то так, фоном, хотя и подумала: «Наверное, я люблю его до сих пор? Наверное. Несмотря ни на что…» В последней полуфразе она имела в виду, конечно же, юного Михаила, который стал для нее наваждением…
Море расстилалось спокойное, ровное на многие километры вокруг, и было видно далеко в глубину… А может быть, так лишь казалось Марии оттого, что она всматривалась в толщу вод не одними только глазами, а и всей душой: «Где-то там плавает ее Михаил… и ее ли? А море какое большое, а какая толща воды, а сколько там живет рыб, моллюсков и всякого прочего водяного народа, сколько подводных скал, рифов, впадин, и среди всего этого подводного царства плавает в железном ящике ее царевич… Господи, помоги ему!»