XX

Некоторые считали графиню Марию Александровну Мерзловскую слишком независимой, слишком удачливой, бесстрашной, одаренной многими талантами, наконец, слишком правильной в том смысле, что за ней не прослеживалось никаких тайных пороков и даже просто житейских грешков, которые бы примирили с ней многих. К тому же она была красива, здорова, богата да еще и не кичилась ни тем, ни другим, ни третьим. Нет, это было уж слишком! Все это, вместе взятое, не могло не раздражать завистников, а в особенности завистниц. Ходили слухи, что за графиней стоят большие деньги какого-то таинственного покровителя, наверное, американца, поскольку местный ни разу не мелькнул ни в тунизийском, ни во французском круге ее общения, хотя и американский тоже не мелькал. Мелькал не мелькал, а молве нужно от чего-то отталкиваться, она закрепила за Марией Александровной американского покровителя, и всё как бы сразу стало понятным и объяснимым, всё не всё, но, во всяком случае, многое в ее поведении. «Конечно, с таким американским дядюшкой…» – поджимая губы, судачили досужие дамы в окружении графини Мерзловской, и всем было легче от того, что они разгадали секрет ее успеха, из чего следовало, что будь у каждой из них такой же «американский дядюшка», то и они вознеслись бы никак не ниже русской графини.

Среди многих законов бытия есть и такие, которые еще не расчислены учеными, не разложены по полочкам, не поддаются анализу, но которые, тем не менее, правят миром. Например, если людская молва прилепила какой-то ярлык, то от него не отмоешься на этом свете. А бывает и так, что походя брошенное слово однажды материализуется, становится явью.

При всей видимой открытости ее характера, при всей веселости, неиссякаемой любознательности, доброй энергии и самом благожелательном внимании к окружающему миру Мария Александровна умудрялась быть человеком, застегнутым на все пуговицы, – и для чужих, и для своих в равной степени. Самым непринужденным образом она со всеми держала дистанцию – хоть с близкими, хоть с дальними, хоть с мужчинами и женщинами, хоть с детьми. Даже ее любимец пес Фунтик и тот не позволял с ней никакого амикошонства. Да что там Фунтик – любая одежная щетка чувствовала себя при ней мобилизованной, служила ей верно и даже не пыталась подеваться куда-нибудь ни с того ни с сего.

Со дня окончания Второй мировой войны минуло три полных года. Жизнь энергично накатывала колею мирной повседневности. Все затронутые войной страны быстро залечивали раны. Особенно быстро Франция, оставшаяся после немецкой оккупации не слишком разоренной, благодаря самоотверженному мужеству маршала Петена, добровольно и сознательно принявшего на себя позор не желавшей воевать нации; Франция, вдруг удивительным образом ставшая вновь великой державой благодаря политическому гению де Голля. Франция, всю войну проведшая в полуоккупации и полной вассальной зависимости от Германии из-за многоходовых политических комбинаций генерала де Голля, даже получила свою долю репарации и свою оккупационную зону в поверженной другими Германии, вошла в Совет Безопасности как страна-победительница наряду с СССР, США и Англией.

Шел октябрь 1948 года.

Маршал Петен сидел в тюрьме на острове Йе, что в Атлантическом океане, в двадцати километрах от берегов Франции. Маршал сидел в одиночке. А в те полчаса, что отводились ему для прогулки, тюремные надзиратели даже не давали ему возможности хоть разок взглянуть в сторону родного берега. Надзиратели не пускали девяностодвухлетнего старика на тот клочок тюремного двора, откуда было видно, как катит океан свои вскипающие волны к пределам дважды спасенной им родины.

Шарль Андре Жозеф Мари де Голль в своем небогатом домике в Коломбэ (кормился с семьей на пенсию полковника, поскольку в генеральской должности он так и не был никогда утвержден официально) раскладывал пасьянсы, памятуя о том, что «пасьянс» по-французски – «терпение». Раскладывал бесконечные пасьянсы и терпеливо ждал у моря погоды, ждал, когда ветер славы снова подует в его паруса и Франция опять вспомнит о нем. А ждать ему было предначертано судьбой 12 лет.

Знаменитый парижский сад Тюильри нравился Фунтику, он обожал его посыпанные толченым кирпичом красноватые аллеи. Фунтика пьянили сотни запахов, налетавших на него в саду, он шалел от восторга, но все-таки не забывал строго метить достояние Франции как свою собственность.

Сад Тюильри был красив в любое время года, а весною и осенью особенно. Конечно, Мария Александровна не могла читать книгу своего соплеменника и ровесника Дмитрия Сергеевича Лихачева «Поэзия садов» хотя бы потому, что тогда она еще не была написана. В том числе и раздел этой книги «Сады классицизма», где разбираются работы Ленотра. А если бы прочитала, то удивилась и порадовалась бы тому, как схожи их представления о поэзии садово-паркового искусства. Да, это была в искусстве отдельная живая и сильная ветвь. И Мария Александровна чувствовала ее красоту, а значит, и осмысленность и право на существование, даже функциональность, которая состояла в том, чтобы поднимать душу прохожего над бренностью мира.

Царившая в саду Тюильри гармония наполняла душу Марии Александровны умиротворением. Ей думалось как-то обо всем сразу, обо всей ее счастливой и яркой на посторонний взгляд, а по существу, довольно зажатой и покалеченной жизни, в которой не было главного – родных и Родины. Стал для нее родным Антуан, но он ушел навсегда, взорвался в небе даже и не своей любимой Франции, а чужой ему Англии; стала родной Ульяна, но она утонула в мутных водах реки, которая-то и рекой бывает считанные дни в году.

Теперь вот бог послал ей тетю Нюсю, и она опять счастлива, что кто-то ждет ее дома, что можно поговорить о далекой Родине, посмеяться русским и украинским прибауткам, которых тетя Нюся знает сотни, «поспивать» с ней песни долгими зимними вечерами. Ах, как хорошо они спивали!

Нич така мисячна, Зоряна ясная, Видно, хоч голки збирай…

Тогда, в 1948 году, в Париже жили преимущественно французы, а в СССР русские, украинцы, белорусы считались кровными братьями, и никто не оспаривал это во имя своих маленьких политических амбиций. Если бы тогда сказали Марии Александровне, что еще на ее веку Россия, Украина и Белоруссия превратятся в разные государства, то она бы пришла в большое недоумение и сказала бы об этом так, как говаривал ее папа, градоначальник города Николаева: «Бред сивой кобылы!»

Сегодня утром, 8 октября 1948 года, по радио передали, что в ночь с шестого на седьмое в СССР, в столице Туркмении Ашхабаде, произошло землетрясение силой около десяти баллов по шкале Рихтера. Как сказали по радио: «Имеют место многочисленные человеческие жертвы и тотальные разрушения». Никогда прежде Мария Александровна не слышала об этом городе, но почему-то сообщение Франс Пресс не выходило у нее из головы, и она даже пыталась представить себе разрушенный город. Увы, ничего из этого не получалось, перед ее мысленным взором мелькала только картина Карла Брюллова «Последний день Помпеи», с детства знакомая по репродукциям и копиям. Копия этой картины, притом весьма хорошего качества, почему-то даже висела в офицерском морском собрании Николаева, в том самом, где «суфлер Маруся», бывало, сидела в оклеенной папье-маше и пахнущей мышами тесной суфлерской будке с текстом чеховских «Трех сестер» и слабенькой электрической лампочкой, направленной внутри будки строго на текст.

С тех пор как Мария Александровна покинула Тунизию, она энергично занималась обширным наследством, доставшимся ей от Николь и Шарля. Смысл этих занятий состоял в том, чтобы ничто не было потеряно, а деньги «работали». В этом отношении банковская выучка господина Жака до сих пор служила ей хорошую службу. Ни в каких светских раутах и балах Мария Александровна не участвовала, ни с какими партиями и обществами не соприкасалась, знакомства поддерживала только деловые, а значительную часть денег расходовала на содержание и обучение в Европе, а в основном в США и Канаде, тех мальчишек, которых когда-то она вывезла на яхте «Николь» из оккупированной немцами Франции в Тунизию. Ни с кем из них она нарочно не поддерживала личных отношений, поступая по правилу «чтобы левая рука не знала, что делает правая». Исключение составлял отправленный ею в Габон и задержавшийся там у доктора Швейцера тот самый светлоглазый фельдшер, что рассказал ей о ее родной сестре Александре, которая почему-то носила фамилию Галушко, о матери Анне Карповне, с которой он в Москве, случалось, работал в больничной посудомойке.

Как-то еще в форте Джебель-Кебир она по обыкновению заговорила с Анатолием Макитрой на украинском.

– Можно и по-русскому говорить, – сказал ей неожиданно юноша, – я по-русскому лучше люблю.

– А чем тебе плох родной украинский?

– Ничем. Та он мне не родный.

– Разве ты не украинец?

– Не-а.

– А кто ж ты?

– Русин я. Слыхали про такую нацию?

– Русин? Слыхала. У нас в Николаеве повар был русин, очень хороший повар. Вы в Прикарпатье живете?

– Точно! – расплылся в улыбке Анатолий. – Я такой радый, шо вы знаете нашу нацию, а то кому ни скажи – никто не знает. Это потому, шо перед войной нас всех силком записали украинцами, а мы – русины.

– Ты католик?

– Та бог с вами! – Анатолий троекратно перекрестился. – Мы, русины, – православные испокон веков.

– А по-русски писать умеешь?

– Ну как же, я ведь фельдшерское училище в Москве окончил. Умею.

– Вот и славно! Поедешь за море учиться – будешь иногда мне письма писать. Саша Галушко – моя родная сестра.

– Да вы что!

– Да, моя родная сестра. Младшая. Правда, я не видела ее с двадцатого года.

– Ой, вы б ее не узнали!

– Еще бы! – засмеялась Мария Александровна. – Тогда ей годик был.

– И то правда, – оторопело сказал Анатолий. – А я думаю, чего вы такая хорошая? Теперь понятно. Раз вы Сашина сестра – теперь понятно. Саша – самая лучшая на свете!

– Спасибо тебе, Толя, а ты мой самый добрый вестник за столько лет. Спасибо…

Когда Мария Александровна и Фунтик вернулись домой, там уже вкусно пахло свежесваренным борщом и тетя Нюся ждала их, чтобы накрывать стол к обеду. В свое время Мария Александровна, конечно, читала ехидненький пасквиль талантливой писательницы Тэффи о том, что русские только и делают в Париже, что объединяются «под лозунгом борща», что ничего другого они вроде бы и делать не умеют. Как никто другой, Мария Александровна знала: русские делали и делают в эмиграции много достойных дел. А что объединяются «под лозунгом борща», так это вопрос национальной кухни. «Для русских и украинцев борщ – замечательное блюдо, а для тех же французов – “жидкий винегрет”. Зато они лягушек едят – кому что нравится, пусть себе едят на здоровье», – обоняя еще далекий запах борща, думала Мария Александровна, поднимаясь к себе на третий этаж по широкой и довольно пологой мраморной лестнице, застеленной зеленоватой ковровой дорожкой, которую консьержка успела с утра почистить. Дом был трехэтажный, большой, с парадным подъездом и черным ходом. Первый этаж Мария Александровна сдавала швейцарской фирме по продаже напольных, стенных и настольных часов, которые могли быть изготовлены даже в единственном экземпляре; на втором этаже было рабочее бюро самой Марии Александровны с тремя сотрудниками и ее доверенным секретарем, знакомым ей еще по банку господина Жака, неким пожилым, очень опрятным и знающим тонкости финансового дела мсье Мишелем; на третьем этаже Мария Александровна и тетя Нюся жили сами, там были у них спальни, столовая, кухня, ванные, гостиная, кабинет Марии Александровны и еще четыре просторные комнаты для гостей, хотя приезжал к ним иногда только доктор Франсуа из Тунизии и, как правило, без своей Клодин.

– Письмо вернулось, – сказала тетя Нюся с порога, указывая глазами на тумбочку, где лежал конверт с наклейкой о том, что неправильно указан адрес получателя.

– Опять дурака валяют! – сказала Мария Александровна. – Адрес указан правильно, просто они не хотят, чтобы хоть какая-то добрая весточка с воли дошла до старика, вот и пишут: «Неправильно указан адрес получателя». А получатель-то один-единственный, всему миру известный, и остров такой один, и почта там одна, и тюрьма одна. Ладно, я все равно буду слать и слать свои письма.

– Правильно, – сказала тетя Нюся, – капля камень точит.

Это было очередное письмо маршалу Петену на остров Йе. За три года таких писем вернулось Марии Александровне десятка полтора.

За эти самые три года жизни в компании Марии Александровны тетя Нюся переменилась неузнаваемо. Во-первых, выяснилось, что по годам она совсем не старуха, а старше Марии Александровны всего на 14 лет, то есть ей сейчас 57 лет, что для женщины, живущей в достатке и при добром здоровье, возраст более чем деятельный. Во-вторых, Мария Александровна убедила тетю Нюсю, что надо красить волосы, и теперь она была не седая, как прежде, а светлая шатенка, притом при своих родных черных бровях вразлет. Да и морщины на ее лице заметно разгладились, и синие глаза засветились еще далеко не изжитой жизнью. В-третьих, Мария Александровна обучила тетю Нюсю разговорному французскому языку, сделала это она просто: объявила однажды тете Нюсе, что отныне полгода они будут говорить только по-французски, а та пусть приспосабливается, как может; и тетя Нюся таки приспособилась – за полгода ее словарный запас возрос многократно, произношение стало вполне парижским, у тети Нюси был хороший музыкальный слух, и это очень ей помогло. В-четвертых, Мария Александровна сначала обучила тетю Нюсю езде на своей машине, потом отдала ее в краткосрочную автомобильную школу, чтобы та получила водительские права, как положено, а затем и купила ей небольшой скромный автомобиль «Рено», на котором та два раза в неделю на рассвете ездила на продовольственный рынок «Чрево Парижа» купить чего-нибудь «свеженького». Тетя Нюся ездила на рынок с удовольствием, как будто в театр ходила, торговалась с продавцами ожесточенно и всегда побеждала в этих маленьких торговых войнах, за что продавцы обожали мадам Нюси и зазывали ее наперебой каждый к своему товару, всем хотелось посмеяться и поспорить за какие-нибудь сантимы с веселой, напористой и, как они справедливо считали, настоящей хозяйкой, понимающей толк в продуктах. Раз в две недели она ездила на загородное кладбище Сен-Женевьев-де-Буа «проведать» своих мужа и сына, а также первого мужа Ули казачьего есаула Андрея Сидоровича Калюжного. Она так и говорила о них, как о живых: «Пиду провидаю хлопцив».

Еще Мария Александровна приодела тетю Нюсю таким образом, чтобы та выглядела не как прислуга, а хотя и небогатая, но вполне самодостаточная дама. Проделывая все это с тетей Нюсей, Мария Александровна не могла не думать о том, что нечто похожее было и в ее отношениях с Ульяной, произведенной когда-то ею в кузины. «Жаль, все плохо кончилось», – думала она об Ульяне, и, чтобы тетя Нюся, не дай бог, не повторила судьбу Ульяны, она не производила ее в свои родственницы, а если случалось представлять ее кому-нибудь, то представляла как компаньонку и экономку.

Тетя Нюся сварила замечательный постный борщ, а на второе были у нее телячьи котлеты с овощным гарниром. Обедали они вдвоем, иногда позволяли себе по бокалу красного вина, а в долгие зимние вечера немножко водки, которая, как и теперь, продавалась тогда в русских магазинах Парижа вместе с селедкой, черной икрой и гречкой.

Конечно, Мария сделала для тети Нюси многое, но и та не оставалась в долгу. С тетей Нюсей впервые в жизни Мария почувствовала себя с прочным тылом за спиной, как в детстве. Душу ее не покидало благодарное чувство всех истомившихся в одиночестве, чувство дома, чувство, что там ее ждут, там чисто, светло, тепло, уютно и вкусно пахнет. Тетя Нюся не была излишне разговорчивой, но когда что-то рассказывала, то делала это сочно и ярко на смешанных русском, украинском, а теперь и французском языках с очень точным юмором. Не была она лишена и актерских способностей и умела изображать в лицах так, что Мария стонала от хохота. Впервые в жизни Мария встретилась в лице тети Нюси с характером, близким ей по силе, она и приняла ее как равную, иначе у них просто бы не получилось дружбы. Мария кожей чувствовала, что если когда-нибудь она унизит тетю Нюсю, то та не стерпит, оставит и стол, и дом, и тряпки и уйдет в одном платье хоть в ночь, хоть в полночь, хоть в лето, хоть в зиму – ничто ее не остановит. Постепенно Мария приняла тетю Нюсю как старшую, потому что та была из тех женщин, чью природную мудрость, умное сердце, врожденное чувство собственного достоинства не купишь ни за какие деньги и не заменишь никакими университетами.

Одним словом, Мария чувствовала, что Бог послал ей наконец надежное пристанище, и очень дорожила своей компаньонкой, почитая ее в душе за старшую сестру, которой у нее, к сожалению, никогда не было.

Опасность подстерегала их дружественные узы совсем рядышком.

XXI

После вкусного обеда Мария Александровна прилегла на часок на тахте в гостиной, прикорнула в халатике, не раздеваясь ко сну. Она всю жизнь помнила, что, вопреки общему мнению о вредности сна сразу после обеда, ее папа́ всегда прикладывался к подушке строго на один час и был здоров, бодр и весел. Раньше Мария Александровна не следовала этой привычке папа́, а после тридцати пяти попробовала, и ей понравилось, и она убедилась в правоте слов отца о том, что короткий дневной сон, разбивая день надвое, как бы значительно удлиняет жизнь. «Не зря ведь и Александр Македонский, и Наполеон спали днем, да и старосветские гоголевские помещики не забывали вздремнуть среди мирских хлопот, – не без самоиронии в голосе говорил папа́. – Если человек тратит много сил, он должен делать паузу». Как и ее отец, Мария Александровна была натурой исключительно энергоемкой и за день успевала столько, что другому хватило бы этих дел на неделю.

С удовольствием умывшись после легкого сна без сновидений, она переоделась в темно-серый деловой костюм и спустилась на второй этаж в свое бюро продолжить начатую утром работу. Вскоре в дверь ее кабинета постучался мсье Мишель. А войдя, почему-то церемонно раскланялся, хотя они виделись утром, раскланялся и торжественно спросил:

– Мадам Мари, можете ли вы оказать мне честь, уделив несколько минут для важного разговора?

– Конечно. Присаживайтесь, – чувствуя недоброе, радушно указала ему Мария Александровна на алое сафьяновое кресло за низким столиком. Сама она тем временем вышла из-за большого письменного стола ливанского кедра, прошла ко второму алому креслу и села в него напротив мсье Мишеля.

– Я очень волнуюсь, – сказал мсье Мишель, невольно облизывая сухие тонкие губы, – очень.

– У нас что-нибудь пропало?

– Пока нет. То есть в том смысле, – смешался мсье Мишель, – что дело не в этом.

Никогда прежде не видела Мария Александровна своего секретаря таким неловким и по-детски растерянным.

– Слушаю, – мягко сказала Мария Александровна после паузы.

– Я хочу посоветоваться. Я хочу сделать предложение…

Мария Александровна удивленно вскинула брови.

– Нет. Вы меня неправильно поняли. – Сухощавое, гладко выбритое лицо мсье Мишеля пошло пятнами, а обычно выцветшие карие глаза сделались яркими и начали косить. – Мадам Нюси… Я хочу просить руки мадам Нюси.

– Мадам Нюси? – приходя в себя, переспросила Мария Александровна.

– Да, да. Я хочу с вами поговорить…

– О приданом? – вполголоса спросила Мария Александровна. – Приданное будет хорошее, можете не сомневаться.

– Нет, нет, мне не нужно за ней никакого приданого! Я человек не богатый, но и не бедный. У меня своя выкупленная квартира. Есть сбережения. Дети давно выросли. Пять лет я вдовец.

– Примите мои соболезнования. К сожалению, я этого не знала.

– Спасибо, мадам Мари, но я… – Мсье Мишель замешкался и умолк.

Мария Александровна впервые посмотрела на него не как на своего служащего, а другими, женскими глазами.

Взглянув так по-новому на секретаря, с которым проработала рядом три года, Мария Александровна пришла к выводу, что он вполне недурен собой, сухопар, плечист, даже и не лыс в свои шестьдесят с небольшим хвостиком, нет у него и пуза, и «глаз горит», – словом, вполне на ходу мужчина.

Мария Александровна взяла паузу, что-что, а это получалось у нее наилучшим образом.

Наконец мсье Мишель собрался с духом.

– Я хочу вас попросить, чтобы вы поддержали меня, мадам Мари, если вы не против…

– Против? Отчего же я буду против? Боитесь одиночества? – вдруг остро взглянув на мсье, спросила Мария Александровна.

Мсье Мишель ответил не сразу. Задумался, а потом посмотрел прямо в глаза собеседнице открытым, гордым взглядом.

– Я не одинок. Иногда приезжают внуки. А вообще у меня есть кот Паскаль, мы с ним очень ладим.

– Какой вы хороший человек! – рассмеялась Мария Александровна. – Как я вас понимаю! Приходите сегодня к шести вечера на чашку чая. Решать ведь не мне…

– Спасибо, мадам Мари! Я так и знал, что вы молодец. Спасибо! – Едва кивнув, мсье поднялся с кресла и вышел из комнаты стремительно, словно двадцатилетний.

Он ушел окрыленный, а она так и осталась сидеть в алом сафьяновом кресле. «Вот и приехали, вот и приехали, вот и приехали», – чуть покачиваясь, шептала Мария Александровна, и до шума в ушах ей было понятно, куда она приехала… Опять в пустоту одиночества. В пустоту, где нет ничего, даже мыслей. Хотя, если разобраться по существу, мыслей у человека всего три: о жизни, о любви, о смерти. А все остальное так – вспомогательные подпорки, кружева и узоры, переходные мостики, комментарии и толкования, курьезные завитушки, парадоксы воображения, грубо говоря, гарнир к трем главным мыслям. Три тайны, три мысли – только и всего, на них и стоит человечество.

«Но как поступить сейчас? Говорить с тетей Нюсей или нет? Если говорить, то получится – вмешиваться. Нет. Пусть все будет, как будет. В конце концов тетя Нюся не моя крепостная. У тети Нюси своя душа, своя жизнь, своя судьба. У нее есть свои желания и свои представления. Нет! – окончательно решила Мария Александровна. – Нечего рассюсюкивать. Дождемся шести вечера, и пусть тетя Нюся сама решает свою судьбу, без предварительной обработки». Она встала с кресла, прошла за письменный стол к своим бумажкам. Но зря она их листала. Листать листала, смотреть смотрела, а сообразить ничего не могла.

Когда жизнь ставила перед Марией Александровной внезапные преграды, она всегда вспоминала свою маму Анну Карповну, думала о ней, звала ее мысленно на помощь, точно так, как испуганные дети обычно вскрикивают: «Ой, мамочка!» Сейчас она вспомнила их большой каменный дом в Николаеве, залитую солнцем широкую террасу с выходом в сад, пятна яркого света и бегущие под легким верховым ветерком с моря тени листьев белолистного тополя, раскидистого, могучего, как бы охраняющего и дом, и сад, и заведенный на века порядок. На просторной террасе стоял большой стол на двенадцать персон и столько же плетенных из ивовых прутьев легких стульев с высокими спинками. За этими стульями маленькой Машеньке было очень удобно прятаться. А когда ее наконец находили, она с визгом и хохотом выскакивала на середину веранды, и все делали вид, что очень удивляются и радуются ее появлению. В воскресные дни у них бывали к обеду гости, и среди них непременно тогда еще не адмирал, а молоденький капитан-лейтенант дядя Паша со своей молодой, красивой и статной женой, тетей Дашей. Из детей у них в те времена был только сын Николенька, которого они обычно оставляли с няней. Это ведь происходило еще до большой войны, когда русские и немцы дружили так, что, казалось, неразлейвода.

– А-а, папина дочка! – сделал Машеньке «козу» дядя Паша и изобразил, что гонится за ней. Та помчалась от него с визгом и хохотом, запнулась о плохо придвинутый к столу стул, упала с размаху лицом вниз, разбила до крови нос, поцарапала лоб и правую щеку. Дядя Паша тут же подхватил ее на руки и понес в дом умывать и мазать зеленкой ссадины, а мама взволнованно посеменила за ним следом. Кровь из носа быстро остановили ледяным компрессом, ссадины на щеке и на лбу разукрасили зеленкой. А потом пятилетняя Машенька с распухшим носом, как полноправная героиня, сидела за столом среди взрослых, дула на чай в блюдце и с удовольствием слушала, как взрослые восхищаются ее мужеством.

Темно-серые глаза дяди Паши так блестели, усы были такие черные, кожа на лице такая чистая, юная, а тетя Даша такая красивая, такая яркая, что их пара как бы освещала застолье еще совсем не изжитой молодостью и светлыми надеждами на вечно светлое настоящее и будущее.

С того дня прошло тридцать восемь лет, а Мария Александровна помнила не только то застолье, но даже себя, смешно отражающуюся в самоваре, свою большую голову с огромным носом – все очень смеялись этому ее отражению в зеркальной глади пузатого медного самовара, смеялся даже папа́, и Машенька заливисто хохотала громче всех.

А было ли все это? Вроде было и вроде не было. Правда, над левой бровью остался крохотный белый шрам, мазнешь пудрой, его и не видно. С каждым годом жизнь летит все стремительнее. Кажется, еще вчера она переживала не на шутку, что ей «уже тридцать», что вот он, бальзаковский возраст! А сейчас ей сорок три. А бальзаковский возраст все еще не наступил или прошел давным-давно? Да, она еще моложава и лицом, и телом, а душой иногда кажется себе той самой девчушкой, что запевала на марше кадетской роты в Джебель-Кебире, запевала таким тонким, таким хрустальным голосом, что сердца ее сослуживцев мальчишек замирали от страха: «Вдруг сорвется кадет Маруся, вдруг пустит петуха?»

Над Черным морем, над белым Крымом Летела слава России дымом… И ангел плакал над мертвым ангелом, Мы уходили за море с Врангелем.

Мальчишки переживали, а она, Маруся, всегда вытягивала высокую ноту и ни разу не сорвалась. Был за ней такой грех, а вернее, такая повадка: «ходить по краю». Много раз в жизни ходила и ни разу не сорвалась. И вот опять она пошла по краю: к шести часам объявится жених мсье Мишель, и что потом? Неужели все рухнет и опять она останется одна-одинешенька? Говорят: «Один в поле не воин». Неправда, воин, особенно когда деваться больше некуда. Хочешь не хочешь, а будешь воевать, будешь царапаться за эту жизнь.

Квартировавшая на первом этаже швейцарская фирма по производству и продаже редких часов на прошлой неделе подарила Марии Александровне очень высокие, в рост человека, напольные часы в виде готической башни. Теперь они украшали гостиную.

«Ладно, как будет – так будет, – решила Мария Александровна. – Без двадцати минут шесть, надо подниматься домой».

– Че ты така невесела? – спросила Марию тетя Нюся, едва та переступила порог.

– Я? Да все нормально, – с деланным равнодушием отвечала Мария и даже улыбнулась, но, видимо, улыбка получилась такая вымученная, что тетя Нюся только головой покачала. Она была очень чувствительна к перепадам в настроении Марии, не зря они очень быстро перешли на «ты», как подруги, иначе получалась какая-то чепуха, какая-то полная разноголосица в отношениях.

– К шести чай накрой, – сказала Мария, проходя к себе в спальню, – на троих, к нам гость будет.

– Хто такий?

– Хто? Хто? А то ты не знаешь? – съязвила Мария. – Мой секретарь Мишель.

– А откудова мне знать? – удивилась тетя Нюся, и по тону ее голоса было понятно, что она не лукавит.

Дареные напольные часы пробили шесть раз, их густой, сильный бой отозвался легким дрожанием оконных стекол.

«Или часы надо потише настроить, или окна новой замазкой пройти», – машинально подумала Мария Александровна, и тут же раздались три легоньких сухих стука в дверь.

Мсье Мишель был пунктуален.

Поздоровавшись с гостем, тетя Нюся не мешкая разлила чай по тонким фарфоровым чашкам. Нарезала три куска яблочного пирога и разложила их по трем тарелочкам.

– Угощайтесь, мсье Мишель, – как могла, радушно предложила Мария.

– Спасибо. Я очень люблю яблочный пирог, – сказал мсье Мишель, обращаясь к тете Нюсе.

– Мы тоже любим, – отвечала ему та по-французски.

– Как идут наши дела, мсье? – спросила Мария, чтобы как-то заполнить возникшую паузу.

– Дела идут неплохо, – с готовностью, но без подобострастия отвечал мсье Мишель. – Вы не ошиблись, перебросив те биржевые деньги в строительство жилья для небогатых людей. Спрос растет каждую неделю.

– Но я помню, мсье Мишель, что это вы меня надоумили. Очень хорошо помню и тот день, и тот час.

– Разве дело во мне? – смутился гость. – После войны всегда большой спрос на жилье. Так было и после Первой мировой, точно так же. Какой у вас вкусный чай! – с восторженной улыбкой взглянул он на тетю Нюсю.

– На здоровье, – отвечала та по-французски. Тете Нюсе были совсем не интересны разговоры Марии и ее секретаря, который никогда прежде не поднимался к ним в дом.

– Еще по чашечке? – спросила Мария гостя.

– С удовольствием! Никогда не пил такого вкусного чая.

– Вот дело сладится, будете пить каждый день, – сухо сказала Мария, не глядя ни на гостя, ни на тетю Нюсю, наливавшую всем по второй чашке.

– Я отлучусь, – не допив свой чай, поднялась Мария, – а вы поговорите без меня. – И, глядя в пол, вышла из гостиной.

Когда через четверть часа Мария вернулась в гостиную, тетя Нюся сидела за столом одна и как ни в чем не бывало пила свой чай из тонкой фарфоровой чашки, такой тонкой, что чай был виден в ней на просвет.

– А где Мишель?

– Где? Где? Казала бы я тебе, где, – усмехнулась тетя Нюся. – Тама! Что же это ты, бессовестная, меня бросила?!

– Дело такое. Третий лишний.

– Дурненька ты, Маруся, на всю голову. Шо ж это ты могла про меня такое в уме держать, а?! – Все это тетя Нюся проговорила с такой светлой улыбкой на лице, такой искренней, что Мария и думать не думала, а бросилась вдруг к ней в объятья, и обе заплакали облегчающими душу слезами чистой радости.

Утром следующего дня в кабинет Марии Александровны постучался мсье Мишель. Вошел, поклонился и, не принимая предложения хозяйки кабинета сесть, сказал:

– Мадам Мари, мне понадобится две недели, чтобы подготовить дела к передаче другому секретарю. И еще неделю на передачу самих дел.

– Но, мсье Мишель, зачем же так? – неуверенно начала Мария Александровна.

– Нет, мадам. Дело решенное. А любить мадам Нюси я смогу и издали, – сказал он с полуулыбкой человека, понимающего, что обидели его не нарочно, что просто «так карта легла».

– Хорошо, мсье. Я дам вам любые рекомендательные письма и всегда буду к вашим услугам. Вы замечательный сотрудник и хороший человек.

– Спасибо. Разрешите идти?

– Не забудьте передать привет коту Паскалю. Кстати, он серый или черный?

– Серый, мадам. Такой же серый и самонадеянный, как я, – печально улыбнулся мсье Мишель. – Не держите на меня зла.

– Бог с вами!

На этой доброй ноте они и расстались. «Настоящий мужчина, – подумала Мария Александровна, оставшись в кабинете одна, – гордый и держится молодцом. Кто знает, может, Нюсе было бы с ним хорошо…»

XXII

Под утро ей приснилась большая собака, белая с черными пятнами и лучистыми карими глазами, кажется сенбернар, она не разбиралась в собачьих породах, но почему-то решила во сне, что именно сенбернар. Собака встала на задние лапы, а могучие передние положила на плечи Марии.

– Да что же ты навалился на меня, шалун? – смеясь во сне, вскрикнула Мария и пробудилась от собственного голоса. А пробудившись, сразу же осмотрела свои плечи – не остались ли там синяки от огромных собачьих лап? Оказывается, остались, на левом плече явный, а на правом едва различимый, да еще и сладко побаливало в тех местах.

Никакого сенбернара, конечно, и в помине не было. Сквозь дорогие брюссельские занавеси на высоком чистом окне падали кружевные тени и узорный солнечный свет: на кровать, на пол, на Фунтика, приводящего себя в порядок у порога спальни.

– Фуня, что же ты чужих собак в дом пускаешь? – нарочито строго спросила пса Мария.

Фунтик посмотрел на нее внимательно, моргнул сразу обоими глазами, дескать, «шутку понял», и продолжил свой утренний туалет.

– Куда это ты нализываешься? – ласково спросила его Мария. – Ты считаешь, мы куда-то пойдем и надо выглядеть прилично?

Фунтик понятливо помахал хвостом с белой кисточкой на конце.

Не один мсье Мишель беседовал со своим котом Паскалем, и у Марии каждое утро начиналось разговором с Фунтиком.

Стоя под теплым душем, Мария думала о своем секретаре: «Может, зря отказали человеку? Хотя это не мое, а Нюсино дело и ее добрая воля. Но он тоже зашел уж совсем по старинке: с бухты-барахты – и сразу свататься. Поговорил бы заранее с Нюсей, поухаживал. Много понимают о себе мужчины, каждый мнит себя подарком, отсюда и у мсье Мишеля этот кавалерийский наскок. А женщина должна привыкнуть, обдумать, взвесить все “за” и “против”. Тем более немолодая женщина должна смотреть далеко. Замуж – не напасть, замужем бы не пропасть… Найдет себе жену мсье Мишель, мужчин война повыбивала как следует, а одиноких женщин пруд пруди. Я прямо обалдела, когда показалось, что это он мне делает предложение…»

Вытираясь перед огромным зеркалом во всю стену, Мария очистила уголком махрового полотенца краешек запотевшего зеркала, еще раз внимательно присмотрелась к синяку на левом плече, ни с того ни с сего бездумно и радостно засмеялась, сняла повязку с головы, которую надевала, чтобы не намочить волосы – голова у нее была чистая, вчера мыла. Мария не относилась к тем женщинам, что обожают любоваться своей обнаженной фигурой. Николь, например, обожала – отсюда во всех ее ванных комнатах такие огромные зеркала. А сегодня, как никогда, оттирая полотенцем все больший и больший кусок зеркала, Мария внимательно присмотрелась к своей фигуре в разных ракурсах. За последнее время она чуть-чуть пополнела, округлилась и приобрела формы вполне роскошной зрелой дамы. «Пока еще не толстуха, – подумала о себе Мария, – и, даст бог, не буду». Никакой физкультурой или прочими оздоровительными занятиями она никогда не занималась. Чего-чего, а движения всегда хватало в ее жизни сверх головы. И вообще Мария не могла понять, как можно бежать из пункта А в пункт Б только ради самой пробежки! Это всегда казалось ей несусветной чушью, бессмысленностью, а любая бессмысленность порождает дисгармонию, которая не может быть полезна для здоровья. Полезна только гармония, а все остальное – от лукавого.

– Какая ты у меня красотуля! – встретила Марию за завтраком тетя Нюся. – Хучь бы мужик порядочный подвернувся.

– Вчера тебе подворачивался, – насмешливо отвечала Мария, – и порядочный, и на ходу, и голова при нем, и дом, и дети выросли. Отшила?

– Ну и отшила. На кой он мне! Если б в твои годы…

– Какие твои годы, Нюся? Срам! Мы, считай, почти ровесницы – тебе пятьдесят семь, мне сорок три. У нас с тобой всего четырнадцать лет разницы. Как у меня с моей младшей сестренкой Сашенькой. Сейчас ей двадцать девять – взрослая женщина. Так что мы и с тобой, и с ней, считай, бились, бились – поравнялись. Вот так она, жизнь, летит и смазывает всех в одну кучу, меняет все представления, в том числе и о возрасте. Слушай, Нюсь, а собаки к чему снятся?

– А тебе приснилась?

– Приснилась.

– Кобель?

– Вроде.

– Друг объявится.

– Откуда ему взяться? Разве доктор Франсуа?

– Ни, не дохтур, а натуральный мужчинка для тебя интересный.

– У меня даже следы остались на плечах от его лап. Как это может быть, Нюся?

– Мнительна ты, вот и остались.

– Ничего я не мнительная. Оттого, что мне сон приснился, не могли же остаться следы на плечах? Вот, посмотри, – и Мария спустила платье с левого плеча.

– Тю! Синячок, як хто поцуловав крепенько, – удивленно сказала тетя Нюся. – Ты или стукнулась, где – не помнишь, или сон в голове прокрутила так, шо на плечах аж отметинки. Мнительна ты, Маруся, пий чай. Тоби со сливками?

– Со сливками. А дурочку из меня не делай. Нигде я не стукалась, я бы вспомнила.

Фунтик терпеливо сидел у порога. Тетя Нюся давно его выгуляла и накормила. А на пороге он сидел просто так, без особых надежд, ему нравилось быть в компании, хоть и сбоку припека.

– С утра дожжина собирався, може, кое-где по Парижу и покапав, а счас нибо расчистилось. Гарный денек. Светлый.

– Есть в осени первоначальной Короткая, но дивная пора, Весь день стоит как бы хрустальный, И лучезарны вечера, —

продекламировала Мария.

– Шо?

– Поэт так написал, Федор Тютчев.

– Правильно написав: хрустальны, – подтвердила тетя Нюся. – Пошла бы куда-нибудь прогуляться!

– Точно. Схожу на Монмартр, но без Фунтика.

– Хорошо, мы сами, а, Хвунт?

Фунтик приветливо вильнул хвостом и преданно посмотрел на тетю Нюсю – он понял, что остается в ее распоряжении.

Мария давно знала, что Фунтик понимает несколько десятков русских слов, десятка два украинских, десяток французских, то есть он безусловный собачий полиглот. Сам доктор Франсуа подтверждал компетентность Фунтика, а он ведь был настоящий ученый-лингвист. Больше всех пес, конечно же, любил Марию Александровну, на втором месте у него был доктор Франсуа, которого он хорошо помнил еще по Тунису, а на третьем – тетя Нюся. Все остальные были вне пьедестала почета, и отношение к ним зависело от сиюминутных привходящих обстоятельств. Например, к молоденькой консьержке он относился с симпатией, а к ее мужу, от которого частенько попахивало вином, с отвращением и всегда брезгливо чихал при виде этого рослого мужчины, одновременно исполнявшего в доме обязанности электрика, сантехника, водопроводчика и истопника.

Мария любила Монмартр с его художниками, писавшими портреты с натуры. Рядом с мастеровитой халтурой там нередко попадались и живые, талантливые работы. Общение с художниками всегда привлекало Марию. Хотя общаться она предпочитала молча, одними глазами и душой, всегда готовой приоткрыться навстречу свежему дуновению подлинного. Но сейчас, собираясь на Монмартр, она думала вовсе не о художниках, а о том, как ей одеться.

Богато нельзя – сразу облепят те же художники с просьбой запечатлеть ее для веков. Бедно тоже не получится, хотя бы потому, что нет в ее гардеробе ничего плохонького. Перебрав десяток вариантов, она остановилась на простой, но далеко не простоватой клетчатой юбке – серым по серому, на белой блузке и длиннополой шерстяной кофте, которую связала для нее из верблюжьего пуха на туарегской стоянке Уля. Кофта была очень легкая, очень теплая, серая с более светлыми подпалинами – словом, такая, что не бросалась в глаза. Чтобы было удобно ходить по мощенному булыжниками монмартрскому холму, она надела черные туфли на низком каблуке – хорошие черные туфли хороши к любому наряду. Хотела подушиться своими любимыми духами «Шанель № 5», но только мазнула чуть за ушами и ямочку под шеей, – духами должно пахнуть от женщины едва-едва, а не как в парфюмерном магазине, это ей еще мама говорила, когда Мария только-только заинтересовалась парфюмерной продукцией.

Сначала она хотела пойти пешком, а в последнюю минуту почему-то передумала и прошла к машине, стоявшей в небольшом внутреннем дворике под навесом, ключ зажигания был всегда в ее сумочке. «Может, захочется пошляться по Парижу или съездить в Версаль, да мало ли какая блажь взбредет в голову», – садясь в авто, подумала Мария. Она любила иногда выехать на машине без цели, без заданного смысла, просто так – «пошляться», ей нравился сам процесс управления автомобилем, нравилась скорость, нравилась та новая степень свободы, которую она получала за рулем. Нередко случалось так, что в этих свободных прогулках в голову ей приходило какое-нибудь неординарное решение тех финансовых дел, над которыми они до сих пор безуспешно бились с мсье Мишелем, или придумывалось что-то новенькое, или вспоминалось что-то светлое, давно забытое.

Мария всегда сожалела, что Бог не дал ей безусловного художественного таланта. А все эти ее занятия живописью с Николь на развалинах древнего Карфагена были, конечно, милы, но не более того. Не дал ей Бог и большого певческого голоса и артистического дарования, способности дал, а настоящих талантов – нет. Мария считала, что состоявшийся талант складывается из двух составляющих: первая – дар Божий, то, что никак не проследишь и не взвесишь ни на каких умозрительных весах, вторая – любовь к избранному делу, именно сила этой любви определяет свершения, их количество и качество. Без жгучей любви к сочинительству разве мог бы, например, Чехов до сорока трех лет написать столько, сколько он написал?

Конечно, у нее хватило бы изобретательности, цепкости, общей энергоемкости натуры для того, чтобы стать делягой от той же живописи. Деляг во всех видах искусства множество, но такой путь Мария считала для себя оскорбительным, потому и занялась коммерцией в прямом смысле этого слова, без украшательств. Еще подтолкнуло ее к этому выбору то чувство унизительной бедности, которое пережила она в юности и ранней молодости.

А что касается гениев, то это совсем особая статья – они вне времени, вне пространства, вне нормальных человеческих возможностей, вне законов искусства или науки, они явление природы, загадочное и непознанное. Да и как их познать? Как шестнадцатилетний Лермонтов смог написать: «И кто-то камень положил в его протянутую руку»?..

Если бы Бог даровал Марии талант, то она бы не закопала его в землю. Но чего не случилось, того не случилось, и она занимается тем, чем занимается. Ей интересно? Иногда очень, чаще так себе, но дело есть дело. К тому же ее занятия дают ей возможность помогать конкретным людям и делать это молча, не отягощая тех, кому она помогает, никакими обязательствами перед нею и не уповая на их благодарность.

Машина была заправлена, и Мария выехала в город с легкой душой. День стоял действительно хрустальный, упоительный, и ехать по полупустому Парижу было приятно. Если бы тогда кто-то сказал ей, что придут времена и улицы города будут забиты легковыми машинами, она бы не поверила, точнее, не смогла бы это вообразить.

Чуть покрутившись по Парижу, она поехала на Монмартр. Оставила машину внизу, а сама поднялась по мощенной брусчаткой улочке на крутой холм, к маленькой площади на его вершине, где лепились одна к другой сувенирные лавочки, возвышалось кафе с высоким крыльцом, крепко пахло жареными каштанами и была самая главная достопримечательность – художники со своими мольбертами под сенью еще не облетевших невысоких кленов, рисовавшие с натуры портреты туристов и бросающие прицельные взгляды на каждого нового посетителя как на потенциального работодателя. Видно, совсем недавно здесь прошел летучий легкий дождичек, и потемневшие от влаги камни брусчатки радостно блестели под солнцем.

Мария поднялась по крутым ступеням кафе выпить чашечку кофе, он был здесь отличный – это она знала точно. В этот послеобеденный час Мария была единственным посетителем кафе, в котором перебывали многие знаменитости, в том числе и русские поэты-эмигранты, стихи которых были ей близки.

– Мадам, кофе со сливками? – спросил маленький пожилой гарсон.

– Нет, без.

Попивая свой кофе в пустом кафе с красными креслами и широкими окнами, откуда открывался прелестный вид на Монмартр, Мария Александровна не думала ни о чем. Ей очень нравилось ни о чем не думать в пустом кафе, населенном призраками многих замечательных и смятенных душ, в том числе и душами русских поэтов-парижан. Она любила стихи, но никогда не знакомилась с поэтами, потому что не хотела комкать впечатления от их стихов, от той волны чистых чувств, которые они поднимали в ее душе. «Там жили поэты, – и каждый встречал другого надменной улыбкой», – Александр Блок знал, что писал. Мария Александровна считала, что поэзию надо охранять от свары жизни, от ее нередкой несправедливости, жесткости, а то и грязи. Может быть, она была и не права, но придерживалась своего правила строго.

Глядя сквозь чистые стекла широких окон кафе вниз на площадь, на торговцев каштанами, на художников под потускневшими к осени невысокими кленами, Мария Александровна думала о великом беспамятстве Жизни. Прошло три года после окончания жуткой войны, а все о ней забыли… почти все… У кого погибли близкие или кто сам был покалечен, те, конечно, помнят, а прочие спешат забыть, а прочих ведь больше, чем покалеченных и погибших. Погибли миллионы, но это для многих теперь лишь статистика – вот что страшно.

Допив свой кофе, Мария Александровна расплатилась и вышла на маленькую площадь Тертр, от которой сбегали вниз с вершины холма улочки с кабачками, кафе, бистро, с известным всем кабаре, ночными клубами или, как именовали их в те времена, – заведениями. Она любила этот бедный район, как бы напоенный неистребимой тягой к жизни, к веселью и удали, одно из тех мест на земле, где греховность и святость царят в самых немыслимых комбинациях. Мария Александровна не раз бывала в церкви Санкре-Кёр, построенной, по слухам, на пожертвования проституток, и на монмартрском кладбище, где похоронен в числе многих Генрих Гейне, первый выдвинувший идею воссоединения Европы, идею, которая казалась в его времена бредовой и которая еще на веку Марии Александровны стала воплощаться в повседневную жизнь миллионов европейцев.

Думая о том, что неплохо бы сегодня съездить в хороший магазин и купить для себя хорошее белье (белье было ее слабостью), Мария Александровна подошла наконец к художникам, большинство из которых рисовали портреты с натуры, а те, что были не заняты, курили, переговариваясь между собой.

Она посмотрела работу одного художника, потом другого, третьего, посмотрела все внимательно и не увидела ничего интересного. Наконец она перешла к мастеру, которого давно ценила как приличного портретиста, отмеченного богом. Художник был уже в возрасте: кругленький, в темно-серой шерстяной блузе, самопроизвольно расстегивающейся на животе, в светло-сером берете, скрывающем лысину, – словом, вполне непритязательный господинчик. Но, когда он как бы невзначай, но очень цепко взглядывал на клиента, его карие невыразительные до этого глазки становились такими ясными, наполнялись таким юношеским светом, излучали такую притягательную силу, что делалось вдруг понятно: в этот миг ему подвластна суть вещей, и его внутреннему зрению доступно нечто такое, чего не увидеть простому смертному. И сам художник уже не был ни маленьким, ни богемно-неряшливым, ни старым, а преображался в мастера, приближенного к Творцу.

У Марии Александровны была манера смотреть на модель снизу вверх, медленно поднимаясь взглядом от ступней к лицу и стараясь заранее угадать, каким будет это лицо. Какие будут губы, нос, какие глаза, какие волосы, какая шея? Раньше она почти не обращала внимания на шею, а теперь, когда разменяла пятый десяток, присматривалась и к своей, и к чужим шеям очень подробно. Теперь она точно знала, что ничто не выдает так возраст человека, как его шея. Не зря стареющие дамы предпочитают носить не ожерелья, а шейные платки, свитерки под горло, стоячие воротнички и прочее в том же духе. У нее самой с шеей пока все в порядке, но она знала, что этот порядок пограничный, порядок на излете.

Остановившись в двух шагах от ценимого ею пожилого художника, она медленно-медленно повела взглядом по темной брусчатке, пока не увидела яркие желто-коричневые ботинки модели, довольно большие ботинки, видно, мужчина был крупный. Потом ее взгляд поднялся к защитно-палевым бриджам, затем к полам такого же цвета военного или полувоенного кителя. Мужчина сидел на складном брезентовом стульчике, плотно сжав колени, Мария хотела рассмотреть лежавшие на коленях кисти его рук, но увидеть их было нельзя, поскольку он держал ладонь в ладони, спрятав пальцы, которые она почему-то и хотела рассмотреть.

«Явно янки, – с неудовольствием подумала Мария, – Париж набит ими, как фаршированный поросенок гречневой кашей».

Сантиметр за сантиметром она поднимала свой взгляд. У модели была широкая грудь и нехилые, по-офицерски развернутые плечи. А вот показался и краешек загорелой, обветренной шеи.

«Лет сорока пяти. Наверное, старший офицер, что-нибудь вроде полковника. Нет, шея старовата, ему явно за пятьдесят…»

Наконец взгляд Марии поднялся к гладко выбритому подбородку, о таких говорят «волевой». Остановился на губах – полных, выразительных, еще не потерявших формы. Нос был крупный. И наконец глаза – карие спокойные глаза уверенного в себе человека. Лоб невысокий, но чистый. Седой бобрик на голове. И, что удивительно, седые волосы не только не старили этого мужчину, а даже придавали ему некоторую моложавость.

Он был сосредоточен и думал о чем-то своем, далеком от Монмартра. Наконец его взгляд скользнул по ее лицу, он обратил внимание, что его рассматривают, и сам стал всматриваться в незнакомку, как всматриваются в море или в толпу в надежде отыскать потерю. Взгляд его не был наглым, но вполне откровенным. Он что-то искал в ее лице, искал и пока не находил, но был упорен. Она тоже смотрела на него в упор. Разглядывала его чистое, загорелое, еще совсем не старое лицо, мощную шею, молодцеватый разворот плеч. Ей нравилось, как он держит спину, – да, это был, безусловно, кадровый офицер, в этом она не могла ошибиться. Мария еще раз прицельно взглянула на кисти его рук, но он держал пальцы сцепленными, и рассмотреть их было нельзя, а ей почему-то так захотелось… особенно безымянный палец левой руки… Вдруг, не отдавая себе отчета, она прошептала по-русски:

– Это я – папина дочка.

– Маруся, ты?! – Американец вскочил, роняя складной стульчик.

Она кинулась ему на шею и впервые в жизни поцеловала его в губы, крепко, длительно.

Зеваки и художники аплодировали им с восторгом. В те первые послевоенные годы такие случайные встречи были не редкость.

Он дал художнику стодолларовую бумажку, взял с мольберта его карандашный набросок на листе ватмана, другой рукой обнял Марию за плечи, и они пошли вниз с Монмартра, спотыкаясь, как слепые.

– Куда мы идем? – наконец спросил он.

– Пришли, – отвечала Мария, указывая на свое роскошное авто. Открыла перед ним дверь рядом с водителем, а сама обошла капот и села на водительское место.

– Куда мы едем? Я остановился в отеле «Ритц».

– Не в твой отель! – засмеялась Мария.

XXIII

Короткую дорогу до дома Марии пролетели молча.

– А ты хорошо водишь, – сказал гость, когда они въехали в тесный дворик и остановились.

– Все-таки я бывший инженер завода «Рено», – благодарно усмехнулась Мария.

– Ишь ты!

– Слушай, дядя Паша, а давай ты будешь просто Паша, а я просто Маша.

– Договорились. – Он полуобнял еще сидевшую за рулем Марию.

– Спасибо, – чмокнула она его в щеку. – А то я еду и думаю: кто мы теперь? Как нам называться? Вылезай, приехали!.. Пойдем, Паша. – Закрыв машину, она взяла его за руку и повела за собой, как маленького. При этом ступать по земле ей было так легко, так невесомо, как будто она и не шла, а летела во сне над горами, над долами и над синими морями.

Прямо в дверях черного хода они столкнулись с тетей Нюсей, выносившей полное ведро мусора. Мария пошла с черного хода не в целях конспирации, а потому, что тут, со двора, путь был гораздо короче, не нужно было обходить дом, чтобы войти через парадное.

– Знакомься, Нюся, это Паша. О, ты с полным ведром, спасибо!

– Та мусору. – Тетя Нюся смущенно поклонилась Павлу. – Здравствуйте!

– Ничего, что мусору, – сказал Павел. – Главное – что с полным!

Наверное, вид у Марии и Павла был такой сияющий, такой обалделый, что тетя Нюся сразу поняла: «Надо тикать». Она была женщина тактичная, и ей не требовалось объяснений.

– Маруся, я по мага́зинам съездю, а? – спросила тетя Нюся.

– Ну-ну, съезди по мага́зинам, – с улыбкой передразнила ее Мария. – Счастливого пути!

– Я токо на минутку заскочу: ведро поставить, ключи от машины, от хаты взять, денежку, кофту, – торопливо проговорила им вслед тетя Нюся.

Они уже не слышали ее, они поднимались в квартиру.

Наверное, от смущения Мария сразу стала показывать ему одну комнату за другой. Когда дверь за тетей Нюсей закрылась во второй раз и раздался поворот ключей в замочной скважине, они оказались на тот момент в спальне Марии. Машинально Мария задернула плотные портьеры на высоком окне, в комнате стало ослепительно темно, и они прижались друг к другу, как будто с испуга. Она не помнила дальнейшего, знала только, что они были прекрасны в своей искренности и полной раскрепощенности.

Они не знали, сколько прошло времени. Не знали – сон все происходящее с ними или явь.

В правом углу задернутой портьеры пробивался тонкий луч света – значит, был еще день.

– Можно, я тебя потрогаю, а то мне еще не верится? – робко спросила Мария.

– Потрогай! – засмеялся Павел. – А перед этим чем мы занимались? Мы только тем и занимались, что трогали друг друга.

– Не знаю. Не помню. Я хочу потрогать тебя сейчас, когда вроде не сплю и в своем уме.

Закрыв присмотревшиеся к свету глаза, она положила руку на его лицо, ощупала лоб, нос, прикоснулась к губам, он успел поцеловать ее пальцы, провела рукой по его широкой груди, по плечам.

– Да, сейчас я чувствую, что ты не химера, а живой. Боже мой, сколько дней и ночей я ждала тебя. Не сосчитать!

– Слушай, Маруся, а мы ведь умудрились заснуть. Я чувствую себя так, как будто проспал часов восемь кряду. Когда вернется твоя Нюся?

– Не скоро. А когда и вернется, она нам не помешает, здесь много комнат.

– Нюся – прислуга?

– Нет. Скорее компаньонка или сестра. Очень хороший человек.

– Да, на первый взгляд славная.

– И на первый и на сто первый. Она мой тыл.

– Ты снимаешь жилье?

– Нет, это мой дом.

– Значит, ты инженер на «Рено»?

– Нет. Это было давно. Занимаюсь коммерцией. После Пражского университета приехала в Париж. Работала на «Рено», потом в большом банке.

– В банке? А что ты могла делать в банке?

– Была управляющей всеми региональными отделениями.

– Ишь ты!

– А ты думал! – засмеялась Мария. – Какой ты большой!

– Тяжелый?

– Не-а. Есть хочешь?

– Я сначала тебя съем! – Он крепко обнял ее, и они покатились по широкой кровати и ласкали друг друга долго, до полного опустошения, а потом опять уснули, как провалились в теплую яму.

Оказывается, в адмирале дяде Паше было еще много мужской силы. Он был беспредельно нежен с ней и своеволен до легкой грубости. Все это пьянило Марию так, что она словно плыла в каком-то море или в небе, и было так сладостно, как никогда прежде.

– Боже, какие мы с тобой дураки – не видеться столько лет, адмирал дядя Паша!

– Правда ваша, кадет Маша! Дураки они на то и дураки, что входят в ум задним числом. Слава богу, что сейчас встретились!

– Слава! Еще какая слава!

Помолчали. Луч света больше не пробивался из-за портьеры. То ли был вечер, то ли ночь. Они часов не наблюдали.

– Может, перекусим? – неуверенно спросил он. – Страсть как хочется.

– Перекусим. Только сначала я покажу тебе ванную. Обкупнешься – будет веселей. А я тоже приму душ в Нюсиной ванной.

– А может, вместе?

– Нет. Вместе мы опять будем приставать друг к другу, – подавляя счастливую улыбку, сказала Мария.

Фунтик сидел на кухне под стулом и, когда вошла Мария, обиженно отвернулся.

– Фуня, не обижайся, я его с пятнадцати лет люблю. Ты представляешь, выходит, я его ждала двадцать восемь лет!

Фунтик сделал вид, что прощает, вылез из-под стула и стал тереться о ноги Марии.

– Чай? Кофе? Мясо? – спросила она вошедшего в кухню Павла.

– Все! – отвечал тот, запахиваясь в явно короткий и непоправимо узкий белый махровый халат.

– Прости за мой халатик. Просто у нас в доме нет мужчин, а когда приезжает доктор Франсуа, он привозит свой.

– А кто это? Что-то знакомое.

– Врач губернатора Тунизии. Такой крупный, в очках, лингвист.

– Что-то припоминаю. А сколько лет ты прожила в Тунисе?

– Во второй раз с тридцать четвертого по сорок пятый. Почти одиннадцать лет. А после войны живу здесь. Слушай, а мы даже не выпили за встречу. Не до этого было. Но сейчас надо выпить. Грех не выпить. У меня в кладовке есть хорошее вино с собственных виноградников.

Бутылка, которую принесла Мария, была подернута слоем пыли, как и полагалось хорошему вину.

Павел откупорил бутылку красного сухого вина, разлил его в поданные Марией большие бокалы.

– Пусть вино подышит, – сказала она.

– Конечно. У меня нет своих виноградников, но я знаю, что вино должно подышать. У моей Кати есть виноградники, у младшей. Ты ее помнишь?

– Конечно.

– Так вот, у моей младшенькой и виноградники, и неоглядные земли, сотни тысяч овец, табуны лошадей… Она семнадцати лет выскочила замуж за аргентинца, единственного сынка крупного латифундиста.

– А как старшая, Таня?

– С нами, в Штатах. Муж клерк, четверо детей. А у Кати детей нет, Бог не дал.

– У меня тоже, – сказала после непродолжительной паузы Мария.

– После того как в двадцать четвертом году Франция признала новую Россию – СССР и на эскадре спустили Андреевский флаг, в Тунисе мне делать было нечего. Мы уехали к Петру Михайловичу в Америку, к тому времени он там успел осмотреться.

– А я у него заиграла бинокль. До сих пор у меня как память о тебе.

– Спасибо, – сказал Павел. – Полгода я болтался в Штатах без дела, потом работал у Сикорского, а потом занялся своими изобретениями, разработал свой оригинальный тип стиральной машины. Взял небольшой кредит для порядка, а для дела заложил кой-какие Дарьины висюльки, и начал я с мастерской, а к двадцать девятому году, к кризису, у меня уже был маленький заводик. Стирать люди не перестали и в кризис, так что я кое-как продержался до лучших времен. Потом взял патент на свою кофемолку – вот тут была удача. А настоящие деньги ко мне пришли, когда накануне войны я получил заказ от военного министерства на солдатские термосы и фляги на пояс. То, что я бывший адмирал, сыграло свою роль, военные ко мне прониклись. На мелочовке делаются большие деньги, на простых вещах, нужных сотням тысяч людей.

– Так ты богач?

– Ну как посмотреть! Все относительно. Не бедняк – это точно.

– Тогда выпьем! – звонко предложила Мария. – Вино созрело.

Они дружно чокнулись и отпили по несколько глотков.

– Чудное вино, такое терпкое, вкусное. Ты молодчина!

– Не я. Это друзья мне оставили наследство. Помнишь губернатора и его жену Николь?

– Вроде помню.

– Вот они и оставили. Наследство немаленькое. Да и своего у меня наработано не меньше. На втором этаже бюро, потом покажу. А первый этаж я сдаю швейцарской часовой фирме.

Часы в гостиной густо пробили одиннадцать раз.

– О, скоро полночь! Ну и здоровы мы с тобой спать! – Он наполнил оба бокала. – Давай выпьем за чудеса!

– Давай на брудершафт! Всю жизнь мечтала выпить с тобой на брудершафт. Сбылось!

Они придвинулись друг к другу, переплели руки, медленно выпили из своих бокалов до дна и крепко, нежно поцеловались в губы.

– А я перед тем, как идти на Монмартр, про тебя думала. Мне большая собака приснилась. Нюся сказала – к другу. Я посмеялась: откуда ему взяться? А потом, когда утром рассматривала себя перед зеркалом, обратила внимание на вот этот крошечный шрам над левой бровью. Видишь?

– Сейчас вижу, а раньше не замечал.

– Я его замазывала. Это когда мне было пять лет, однажды в летнее воскресенье ты с тетей Дашей пришел к нам в гости, я пряталась за стульями на веранде, а ты сделал мне «козу», я побежала с хохотом, запнулась о стул и упала со всего маху лицом вниз. Нос в кровь разбила. Ты меня подхватил и понес в дом умывать и лечить. Мама побежала следом. Помнишь?

– По правде – не помню.

– Ничего вы, мужчины, не помните, ничего ровным счетом. И как у вас голова устроена?

– Виноват. Если речь идет о моей голове, то она устроена точно неважно, – шутливо подхватил Павел, – и всякие житейские подробности я не запоминаю. А вы, женщины, все помните: кто что сказал, кто как стоял, кто во что был одет – ужас! Давай-ка допьем эту бутылку, чего зло оставлять? – и он разлил остатки вина по бокалам.

– За наших флотских!

– За флотских!

Чокнулись. Выпили с удовольствием, лихо.

– Ты был, когда спускали на эскадре Андреевский флаг?

– Да, это было печально.

– Я знаю, что флаг сейчас в Бизерте, в храме Александра Невского.

– Там есть теперь храм?

– Да. Перед войной построили, – отвечала Мария, не распространяясь о том, что и она принимала участие в возведении храма. – Ты думаешь, Россия погибла навечно?

– Та, что была, – да. Но советская власть кончится, – сказал Павел.

– Лет через триста, как Романовых?

– Раньше. Думаю, что еще при твоей жизни.

– Я помню, ты так нагадал, когда мы плыли к Константинополю. Я хорошо помню тот вечер в твоей адмиральской каюте. Черные, отсвечивающие иллюминаторы. Тетю Дашу. Саму себя в ее платье. Девочек – они гоняли хлебный мякиш по белой скатерти. Помню повара и еще одного вестового. Помню Петра Михайловича, как он читал свои стихи, как я обидела его сдуру. Помню, как ты нагадал Кате, что она будет животноводкой. И ведь стала!

– Стала. И все остальное сбудется.

– Ты нагадал тогда – через семьдесят лет. Значит, году в девяностом? Это что же – мне будет восемьдесят пять? Какой ужас!

– Никакого ужаса. Когда я был юношей, мне казалось, что после тридцати лет жить стыдно. А оказалось – втянулся. Мне теперь шестьдесят два, а я только-только начал хоть что-то кумекать в жизни.

– Ты молодец! – лукаво улыбнувшись, сказала Мария. – Орел!

– Орел не орел, но пока кувыркаюсь. А как жизнь быстро летит после тридцати! А после сорока! А после пятидесяти! А после шестидесяти! Только свистит за ушами! С каждым годом скорость все больше. Как говорит моя Даша: в понедельник проснулся, а спать ложиться – уже пятница!

– Она ведь твоя ровесница? – без интонации спросила Мария.

– На год старше, но держится молодцом.

– Вы ладите?

– Как добрые соседи. Не больше, но и не меньше.

– Насколько я наслышана о долгой семейной жизни, это тоже неплохо, – примирительно сказала Мария.

– Даша вся во внуках. Хорошие они у нас. Старшей, Насте, сегодня восемнадцать.

– Так давай за нее выпьем, дедуля! – И Мария побежала в кладовку за новой бутылкой вина.

– А ты пить горазда, – сказал Павел, когда они осушили бокалы за внучку Настю. – Мы ведь не закусываем.

– Закусывай. Вон сыры!

– Нет, такое вино грех закусывать.

– Нюся давно спит. А я пьяна-ая!

– И я окосел, – запахивая расходящийся на груди халат, сказал Павел. – Перерыв?

– Перерыв! – радостно подхватила Мария, и, обнявшись, они побрели в спальню.

– Да ты босой! – увидела по дороге Мария. – Простудишься!

– Ничего не простужусь. Как это я могу с тобой простудиться?.. У тебя так много комнат, мы потеряли спальню.

– Ничего не потеряли – вот она, – распахнула белую высокую дверь Мария. – Портьеры не будем раздергивать, хорошо? А то солнце разбудит.

– Да мы разве уснем? – обнимая Марию, засмеялся Павел.

XXIV

Они проснулись глубокой ночью, притом одновременно.

– Ты кто? – шепотом спросила Мария, проведя ладонью по его широкой груди.

– Странник. А ты кто?

– А я дурочка с переулочка! – засмеялась Мария. – Господи, неужели все это правда?!

– Сомнительно. Скорее всего, сон, как и вся прошедшая жизнь.

– А ты философ.

– Какой там философ – мелкий фабрикант. Так ничего и не изобрел за всю жизнь, кроме своей стиральной машины.

– А термос?

– Во-первых, термос в том или другом виде, но существовал тысячи лет. Во-вторых, это не моя идея. Игорь Иванович Сикорский ввел меня в круг военных интендантов. Он и придумал насчет термоса.

– Придумал?

– Нет, конечно. Просто указал мне на его необходимость в войсках. Связал с нужными людьми. Остальное – дело техники. Вот и все… С детства мечтал изобрести вечный двигатель, а дело окончилось стиральной машиной.

– Стиральная машина – одно из самых полезных изобретений человечества. А тебе все мало!

– Ну, саму машину, положим, не я изобрел. С тех пор как в мире стали выдавать патенты на стиральные машины, их выдали многие сотни. Я сделал одну из модификаций, удачную. Мой вариант сравнительно дешевый, а главное – очень простой и надежный. Простота в обращении и надежность всегда привлекают людей. Их продали тысячи.

– А у меня и стиральной машины нет. – Мария намеренно не стала рассказывать Павлу ни о Роммеле, ни о вывезенных ею из Франции в Тунизию «подранках», ни о «русских рабах Роммеля». Она не хотела, чтобы Павлу могло показаться, что ее доля осмысленных дел в этой жизни больше, чем его. В своих глазах он должен быть гораздо более значительной личностью, чем она, иначе у них ничего не склеится. – Тысячи освобожденных от ручной стирки – это тебе не шутка! – подбадривая его, горячо добавила Мария.

– Слухай сюда, Маруся, – дурашливо сказал Павел, – наши с тобой занятия в кино называются «постельные сцены», а мы про стиральные машины талдычим. Позор! Помню, ты щекотки страсть как боялась. – И он прошелся бегающими пальцами по ее шее, прикоснулся к подмышкам.

– Ой! Ой, мамочки, ха-ха-ха! Ой, помру!

– Ага, боишься?! Тогда поцелуй меня!

Еще вздрагивая от смеха, Мария опрокинула его на спину и нависла над ним, чуть прикасаясь грудью к его груди.

– Какой ты красивый!

– В темноте я красавчик – не спорю.

– Нет никакой темноты, я прекрасно вижу.

– Эй, Маруся, а мы ведь раньше головами к окну лежали. А сейчас? Как это получилось?

– Так и получилось. Кувыркались и перекувыркнулись. Я помню, как подушки перекладывала, как их взбивала.

– Успокоила. А то я думал: уже не в себе.

– В себе, в себе, еще как в себе! Слабая желтоватая полоска света просачивалась в правом верхнем углу портьеры.

– У вас фонари на улице?

– Нет. Это огни на мосту Александра III – рядом. Хочешь посмотрим? – Не дожидаясь ответа, с юной прытью Мария вскочила с постели, прошла босая к окну, отодвинула тяжелые портьеры и кружевные занавеси.

Мост Александра III сиял огнями, ярко выхватывающими из темноты золоченых крылатых коней на его четырехгранных колоннах. А дальше, в перспективе, чернела на фоне более светлого неба Эйфелева башня, отдыхающая от туристов в этот поздний час октябрьской ночи.

Он подошел и обнял ее со спины.

– Какая красота! Мост, и правда, рядом.

Ее груди переполняли его ладони. Он нежно привлек к себе и поцеловал Марию в макушку.

– Слушай, Маруся, а может, этот мост специально построили здесь, чтобы однажды двое русских в чем мать родила подошли к окну и полюбовались? Может быть, в этом и есть высшее предназначение русского моста в Париже?

– Если так, то мост уже оправдал себя, – чуть слышно сказала Мария, медленно поворачиваясь в его объятиях, а повернувшись, нежно поцеловала его в губы. – Ты голодный? Давай пожарим яичницу с беконом и помидорами. Хочешь?

– Согласен. Хотя нет. Давай еще поваляемся.

Далеко в гостиной часы пробили три раза.

Они легли и накрылись легким одеялом.

– А что Николенька? Мы и не вспомнили про него ни разу.

– Сын у меня пилот. Воевал здесь у вас, в Европе. Был сбит, ранен, имеет большие награды. Он и сейчас пилот, вернее, командир полка дальних бомбардировщиков.

– Это чтобы Россию бомбить?

– Ну почему же Россию? Необязательно. И вообще незачем что-то бомбить, главное – иметь такую возможность в принципе – тогда и войны не будет. У него дальние бомбардировщики В-29. Я читал, что Советы их заимствовали и сделали много копий. Молодцы! Так что теперь и они могут бомбить Америку. Значит, в этом веке никто никого бомбить не будет, не будет большой войны.

– Жалеешь, что расстался с флотом?

– Еще бы! Все-таки я адмирал… А Кольке скоро дадут генерала, перед пенсией.

– Перед какой пенсией?

– Как перед какой? В сорок пять ему полагается пенсия. Ему зачли с кадетского корпуса, а это значит, будет у него тридцать лет безупречной службы, да еще с хвостиком. Он ведь на год младше тебя.

– Боже, а я помню его таким маленьким кадетиком…

– Между подростками год разницы – пропасть, тем более ты девчонка, вот он и казался тебе карапузом. У Николая четверо детей. Мальчик и девочка от первой жены и мальчик и девочка от второй.

– А жены русские?

– Нет, американки, хотя это не нация. Первая жена, кажется, была итальянка, а вторая – гречанка.

– Красивые дети?

– Вроде да. Я в этом мало понимаю. Для меня все мои внуки красивые. Дай-ка я портьеры задерну, а то в глаза свет бьет. – Он встал с постели, и, когда подходил к окну, Мария отметила, какая у него не по годам стройная фигура.

– Вот так лучше, – сказал он, возвращаясь в постель.

– Боже мой, какая же я, оказывается, старуха!

– Ты?! Это еще почему?

– Ну как же, если Николеньке пора на пенсию! И как оно все проскочило?!

– Как у всех. Проскочило и проскочило… Ты кормить меня собираешься, старуха? – Он шлепнул ее как маленькую и тут же прижал к себе и покрыл ее лицо поцелуями.

– Эти самолеты В-29 из тех, что на Хиросиму бомбу сбросили, – вдруг сказал Павел.

– Коля участвовал?

– Слава богу, нет.

– А если ему прикажут бомбить Россию. Он полетит?

– Не знаю. До этого дело не дойдет.

– Почему ты так уверен?

– Потому что Америка может бомбить Россию и Россия может бомбить Америку с равным успехом. И у Америки полно бомб и средств их доставки, и у России полно бомб и средств их доставки. Это называется военный паритет – фигура небезопасная, но очень устойчивая.

– А ты стратег, – прижалась к нему Мария.

– Стратег не стратег, но все-таки адмирал, хотя и битый.

– В каком смысле?

– В том, что Россию-то мы сдали…

Потом они сидели на кухне и ели яичницу с беконом и солеными помидорами.

– Какие вкусные помидоры! – восхитился Павел. – Прямо наши, николаевские!

– Херсонские. Баба Нюся у меня херсонская.

– С перцем, очень вкусно!

– А ты давно в Париже?

– Позавчера приехал.

– Один?

– Один.

– Надолго?

– Нет. Глянуть ваш рынок бытовой техники – и домой. Может, торговлишку кой-какую налажу. Хотя это не мое. Хорошая была яичница… Не чаял я тебя встретить… Может, поедем покатаемся по ночному Парижу?

– Еще чего! – горячо возразила Мария. – Спать! Только спать, спать и спать. А когда наспимся, я отвезу тебя хоть в гостиницу, хоть в Марсель к пароходу. Ты пароходом возвращаешься?

– Теплоходом.

– Вот я и отвезу тебя к теплоходу, прямо до пирса. Я там каждый камень знаю.

– Через всю Францию?

– А почему бы и нет?

– Заманчиво! Я люблю авантюры.

– А как же без них? Без авантюр человечество давно бы пропало от скуки.

– Ладно, посмотрим, – поднимаясь со стула, сказал Павел. – Утро вечера мудренее.

По дороге в спальню им встретился в коридоре обиженный Фунтик. Пес взглянул на них с печальным пониманием того, что третий лишний, опустил голову, а потом и нос уткнул в лапы так, как будто ему стало холодно.

– А как у вас отношения с тетей Дашей? – во второй раз спросила Мария.

– Добрососедские.

– Что ж, это тоже немало. Но ты ведь еще крепкий…

– Хочешь спросить меня о других женщинах?

– Зачем мне о них знать, когда ты рядом? Это ведь чудо! И я не хочу гневить бога – не хочу знать большего. В моем сознании ты всегда был моим. С пятнадцати лет. А теперь этот морок вдруг стал явью. Мне все время хочется тебя пощупать.

– Что я, курица?

– Фу, дуралей! – рассмеялась Мария. – Как я рада, что ты такой дуралей!

Помолчали в ночи.

– Да, я не сказала тебе самого главного. В Тунизии мне встретился парнишка, который учился с моей Сашей в фельдшерском училище при большой московской больнице. А мама, оказывается, работала там посудомойкой. Так что они в Москве. Живут под фамилией Галушко – это денщик был у папа́.

– Сидор. Помню. Пел чудно. Вашей няни сын. Конечно, им нельзя жить под своей фамилией. Царских адмиралов там не жалуют. Может быть, придут времена, когда ты что-то о них узнаешь.

– Вряд ли. Была война горячая. Теперь война холодная. Но война – все равно война.

– Холодная получше горячей, – задумчиво сказал Павел. – А мой Николай на Аляске служит. Он так и говорит: послали меня служить в бывшую Россию. Он мне такие штуки рассказывал: они там над нейтральными водами летают на дежурствах с русскими параллельными курсами, рассказывал, иногда сходятся крыло к крылу до десяти метров, хулиганство, конечно, но и американские пилоты, и русские – ребята веселые. Они видят друг друга в подробностях, улыбаются и приветствуют. А самолеты у русских называются Ту-4. Колька говорит, машина один к одному В-29, классная машина.

– А ты никогда не хотел приехать в Тунизию?

– Нет. Не приходило в голову.

– А я ощущаю Тунизию как бы второй Родиной. Та частичка России, что там была, – наша эскадра, наш кадетский корпус в форте Джебель-Кебир, моя любовь к тебе – навечно в моей душе. Я иногда думаю: наверное, вернусь туда умирать.

– Бог с тобой, зачем с этим спешить!

– Спешить не спешить, а все равно всем придется. Там умерла моя названая сестра Ульяна. Она вышла замуж за вождя туарегского племени, а потом погибла, спасая в реке девчушку-рабыню. Знаешь, в пустыне есть сухие русла рек – вади, весной они очень многоводные и текут с бешеной скоростью. Девочка играла на берегу и упала в вади, Уля бросилась за ней, успела выбросить девочку, а сама попала в водоворот, ударилась головой о карниз высокого берега – и все. Там, в Бизерте, сейчас храм Александра Невского и Андреевский флаг, тот, что спускали на твоих глазах. А в столице, в Тунисе, пока нет нашего храма, надо бы построить. А ты чувствуешь Америку своей Родиной?

– Конечно, нет. Я ведь приехал в Америку на тридцать девятом году жизни, а сорок лет – самый тревожный возраст для мужчин. Вот и я приживался на новом месте тяжело. Много в те годы свалилось на меня всякого. Сначала чуть семью не бросил. Потом чуть не спился. Потом чуть не погиб. Длинная история и скучная, как насморк. Пошел работать к Сикорскому, многие наши шли к нему.

– А ты его хорошо знаешь?

– Хорошо никто никого не знает, а вот давно – это точно. Мы с Игорем Ивановичем в Санкт-Петербургском кадетском морском корпусе вместе учились – с девятьсот третьего по девятьсот шестой год. Потом он, не доучившись, ушел на гражданку изобретать самолеты, а я окончил корпус и начал службу царю и Отечеству.

– Вы ровесники?

– Нет, я с восемьдесят седьмого, а он с восемьдесят девятого года.

– Человек он на весь мир знаменитый, – сказала Мария. – Значит, русских привечал?

– Еще как привечал и до сих пор привечает.

– А чего ты от него ушел?

– С гениями работать непросто.

– Он тебя притеснял?

– Ни-ни, ни боже мой! Но рядом с ним я невольно чувствовал свою недостаточность. Сначала у меня все шло хорошо. Мы работали на острове Лонг-Айленд, на ферме одного из русских летчиков. Вообще в компанию первых пайщиков собрались все русские. Работали под дырявым навесом. Чертили в углу курятника. Многие из материалов для постройки самолета брали с соседней свалки. Эта свалка была для нас настоящим островом сокровищ. Но зато вся наша компания называлась так громко, что аж искрило при произношении: «Сикорский Аэроинжиниринг Корпорейшн». А было нас вместе с Игорем Ивановичем пятнадцать человек, и работали мы бесплатно – платить было нечем. Американцы толпами приходили посмотреть на сумасшедших русских, которые работают по четырнадцать часов в сутки бесплатно, – для Америки это было невиданное чудо. На диком энтузиазме у меня получалось хорошо, я был в своей тарелке, а когда фирма встала на ноги и сделалась действительно корпорацией, я понял, что не тяну. Наверное, так было дело, так я сейчас думаю. И я ушел в самостоятельное плавание. Все-таки я успел побыть адмиралом – это меня смущало, подхлестывало мое тщеславие. Как я сейчас понимаю, мне не хватило мужества. А я у Сикорского был не единственный адмирал, был еще у нас адмирал Блохин, сначала Сикорский его назначил заведовать кадрами, а он поработал и отказался, попросил дать ему место рабочего и очень быстро стал первоклассным слесарем. Вот у него мужества хватило, он нашел силы перешагнуть через свое былое адмиральство, а я не смог.

– Ты так говоришь о себе, как будто о постороннем рассказываешь.

– Это старческое, – усмехнулся Павел. – А Сикорский никого не удерживал, а, напротив, помогал встать на свои ноги. Ему ведь тоже Рахманинов помог, дал пять тысяч долларов, а в двадцать третьем году это были большие деньги.

– Они и сейчас большие. Я что-то нигде не читала об этом факте.

– А кому надо? Кто напишет, что русский помог русскому? О том же Сикорском пишут, что он великий американский авиаконструктор, только так – американский. Они думают только о престиже Америки – и правы. Они думают о себе, а мы должны думать о себе сами.

– У меня муж тоже был летчик, – неожиданно сказала Мария.

– А почему был?

– Он погиб в воздушном бою в сорок втором, пошел на таран немецкого бомбардировщика. Над Ла-Маншем.

– О, вот об этом я точно читал в американской газете. Помню заголовок: «Таран над Ла-Маншем». Царство ему небесное! – перекрестился Павел.

– Царство небесное! – перекрестилась и Мария.

– Он был француз?

– Да. Его звали Антуан.

– Достойный человек, – задумчиво сказал Павел. – Война в первую очередь берет лучших…

Наконец они крепко уснули – опустошенные, звенящие от блаженного напряжения и взаимной нежности.

Мария проснулась от страха – она протянула руку, чтобы обнять Павла, и рука ее оцепенела в пустоте. Она открыла глаза, присмотрелась в темноте, ощупала постель – нет, никого с ней не было. Мария вскочила на ноги, пробежала к окну, резко отодвинула портьеры: спокойный ровный свет пасмурного октябрьского утра залил спальню. Не было ни одежды Павла на стуле, ни его желтых ботинок у кровати, не было даже его следа… Кое-как попав в рукава халата, босая, она выскочила в темный коридор, тишина стояла в квартире оглушающая. Чутко прислушиваясь, Мария пошла из одной комнаты в другую – никого. Вот наконец и гостиная, большие напольные часы в виде готической башни показывают ровно десять, но почему-то не бьют. Странно. Мария подождала минутку, но часы так и не ударили.

Дверь кухни была закрыта, но и за ней тишина.

Собравшись с духом, она распахнула кухонную дверь.

Нюся и Павел сидели за кухонным столом и играли в карты. Фунтик, обычно садившийся только у ног Марии, скромно сидел у ног Павла.

Мария подошла к ним простоволосая, оказывается, заплаканная. Когда успела заплакать, она и сама не знала.

– Вы что делаете? – растерянно спросила Мария, глядя на игроков с картами в руках.

– В подкидного дурака играем, – спокойно отвечал Павел, – Нюся меня уже два раза обставила.

– А часы почему не бьют?

– Я бой отключил, чтобы они тебя не будили. Фунтик встал и, застенчиво отводя глаза, завилял хвостом с белой кисточкой на конце.

– Привет, предатель! – засмеялась, глядя на него, Мария. – А вы, картежники, готовьте завтрак и сварите хороший кофе!

– Будет сделано, мадам! – козырнул Павел, а тетя Нюся, загадочно улыбаясь, пошла с червовой десятки.

Невольно заглянув в их карты, Мария отметила, что на руках у Павла дама треф и дама бубен, – это ее успокоило окончательно. «Трефовая – тетя Даша, а бубновая – я, когда-то в ранней молодости я ведь была светло-русая».

XXV

Не зря в разговоре с тетей Нюсей Мария сказала: «Мы, считай, ровесницы, – тебе пятьдесят семь, мне сорок три. У нас с тобой всего четырнадцать лет разницы. Как у меня с моей младшей сестренкой Сашенькой. Сейчас ей двадцать девять – взрослая женщина. Так что мы и с тобой, и с ней, считай, бились, бились – поравнялись. Вот так она, жизнь, летит и сметает всех в одну кучу, меняет все наши ранние представления, в том числе и о возрасте. Хотя в душе нам всем по шестнадцать».

Не случайно она сказала так тете Нюсе. Не случайно запало ей в душу сообщение Франс Пресс о землетрясении в неведомом ей Ашхабаде. Все не зря в этой жизни, все переплетается и скручивается самым причудливым образом. Сказав походя о том, что «бились, бились – поравнялись», Мария Александровна даже и вообразить себе не могла, насколько попала в точку. Волею Творца и игрой судьбы линии жизни сестер Марии и Александры в октябре 1948 года вдруг феерически сблизились. Преодолев тысячи километров пространства, заселенного миллионами незнакомых им людей, сестры вдруг оказались на одной черте, в абсолютно зеркальной ситуации. В один и тот же день и старшая, и младшая вдруг встретили своих любимых, казалось, навсегда канувших в Лету. Хотя Париж и Ашхабад отделяли не только тысячи километров, но и разные уклады жизни по обе стороны железного занавеса, несмотря ни на что, существо события, происшедшего в жизни давным-давно разлученных сестер, было одно и то же. Не зря ведь написал Пушкин: «Бывают странные сближения».

Разница во времени между Парижем и Ашхабадом всего три часа. Так что, когда 10 октября в половине одиннадцатого утра по среднеевропейскому времени Мария Александровна вернулась на кухню к завтраку, в Ашхабаде была половина второго дня и команда хирурга Папикова так же, как Мария на кухню своего особняка в Париже, вошла под брезентовый навес сделанной специально для них столовой в палаточном городке под Ашхабадом, правда, не к завтраку, а к армейскому обеду.

На завтрак в Париже были большие чашки кофе со сливками и свежие круассаны с душистым нормандским сливочным маслом и абрикосовым джемом; а на обед в Ашхабаде – украинский борщ со злым красным перцем по желанию, жаренная на углях баранина и холодная московская водка в запотевшей бутылке.

– А как это водочку умудрились охладить? – спросил любознательный генерал Папиков подававшего на стол черноусого повара в круглых очках в металлической оправе и белом накрахмаленном колпаке – в знак особого уважения к знаменитому московскому хирургу, которого помнили в армии еще со времен войны, повар накрывал на стол лично.

– Тю, товарищ генерал, так мы еще вчера подвальчик вырыли и заховали продукты. А водочку ваш генерал дал, аж два ящика – хозяйственный.

– А-а, наш Ираклий! Конечно, он очень хозяйственный, – просиял Александр Суренович. – Разливайте на правах виночерпия, – обратился он к Адаму и тут же продолжил разговор с немолодым поваром: – А вы сверхсрочник?

– Та ни. Нас ще с Праги сюды киданули. Три года ждали, когда домой, дни ребята считали. Полгарнизона не дождались. А меня Бог спас. Я в ночь, в третьем часу, вышел с казармы на кухню наряд проверить. Кухня у нас была в отдельной пристройке. С казармы по двору шел. Шел себе, зевал, тишина мертвая, и тут как долбанет, я на ногах еле устоял. Ну и пыль, гам, крик, ужасти! Наших ребят в казарме больше половины попридавило насмерть, многие всю войну прошли из боя в бой, а тут в родной казарме…

– Да, светлая им память, – поднимая граненую стопку, сказал Папиков.

– Спасибо, товарищ генерал, – отвел в сторону сморщившееся как от боли лицо повар и повернулся спиной к поминающим, чтобы снять очки. Вытер глаза тыльной стороной ладони и пошел к кухне присмотреть за бараниной.

– Знатный борщ! – похвалила жена Папикова Наталья.

В знак согласия ее реплику поддержали молчанием и усердным постукиванием ложек по металлическим мискам.

– Долго мы здесь будем? – спросила Папикова Александра, для которой этот вопрос был совсем не праздный, за ним стояли у нее многие соображения. Она еще ни с кем не поделилась этими соображениями, но они требовали своего разрешения, они тяжело нависали над ее душой.

– Трудно сказать, Саша, – отвечал Папиков, глядя при этом на Адама, деликатно и бесшумно доедающего борщ из еще обжигающей миски. – Трудно сказать. По существу, еще дней десять – и мы будем здесь не нужны. Но, как решит Верховное командование, этого не знает пока и наш Иван Иванович.

Жара начала спадать, но температура воздуха еще держалась градусах на двадцати пяти, в общем, было вполне комфортно. Помимо бригады Папикова, в палаточном городке работало еще шесть операционных бригад, но они столовались отдельно от знаменитого московского хирурга, метрах в пятидесяти от их навеса, хотя и с одной кухни и одними и теми же блюдами, правда, вместо московской водки им полагался медицинский спирт. Здесь же при палаточном городке действовал и хорошо оснащенный и экипированный лазарет для послеоперационной реабилитации, которая длилась обычно до тех пор, как только прооперированный признавался способным для транспортировки, тогда его перевозили в какой-нибудь из больших стационарных госпиталей Советского Союза, от Ташкента и до Москвы, согласно решению Военно-врачебной комиссии.

Небо над палаточным городком стояло высокое, безоблачное, и ровный солнечный свет заливал округу на многие доступные взору километры. Далеко на юге в лиловой дымке вырисовывались на горизонте предгорья Копетдага – там оно и зародилось, это землетрясение, унесшее десятки тысяч жизней и искалечившее попутно еще десятки тысяч судеб. Порядок в городке был образцовый. Трудолюбиво и монотонно гудели дизели, все шло своим ходом. На окраине палаточного городка даже начала работать прачечная.

Метрах в тридцати от обедающей команды Папикова прошли два санитара с тяжелыми, горкой груженными носилками, прикрытыми серой клеенкой, и за ними третий санитар с двумя лопатами и кайлом.

– Акимочкин! – крикнул вслед санитарам старшина из лазаретной команды. – Акимочкин, зарывайте без халтуры, не меньше чем на полтора метра. Проверю!

Несшие тяжелые носилки санитары враз мотнули головами: дескать, согласны, поняли.

Александре, проследившей за этой сценкой, не надо было ничего объяснять, она знала, в чем дело. А дело было в том, что санитары несли хоронить ампутированные конечности, а говоря по-людски, руки-ноги, еще недавно бывшие частью молодых людей, которые три дня назад и предположить не могли, что останутся калеками на всю жизнь.

Выпили под баранину, такую вкусную, что под нее было бы грех не выпить.

– А вы по какой статье? – пытливо взглянув на Адама, спросил Папиков.

– По пятьдесят восьмой.

– Тогда налейте еще по рюмке, хороша баранина! – Папиков подождал, пока Адам налил, поднял стопку. – Будем живы, здоровы и благополучны!

Папиков и Адам выпили по полной стопке, а женщинам досталось по половинке.

– Значит, политический, – усмехнулся Папиков. – Я тоже по ней сидел. Как война началась – выпустили.

Адам взглянул на Папикова с явным удивлением.

– Вы что-то хотели сказать? – спросил его Папиков.

– Ничего, – отвечал Адам, – просто не ожидал, что и вы…

– Я? Да разве я один? Таких сотни тысяч…

– И вы теперь генерал, – сказал Адам.

– Пока генерал, – усмехнулся Папиков, – а надо будет – вспомнят.

– Это я понимаю, – сказал Адам, и его эмалево-синие глаза засветились чувством какой-то особенной родственной приязни к Папикову, и даже не к его судьбе, а к философии, так явственно прозвучавшей в интонациях голоса.

«Когда я буду не нужен, меня ликвидируют, а пока я нужен», – моментально вспомнила Александра слова Адама, сказанные ей давным-давно, еще в той, прошлой жизни… Они тогда только-только познакомились и шли от своего ППГ 3-й линии через мелколесье к полю, в котором были счастливы. Боже мой, как это было давно, но ведь было…

Санитары с тяжелыми носилками, накрытыми серой клеенкой, скрылись из виду за крайними палатками городка.

Вторую бутылку водки пить не стали. Александр Суренович принялся жевать свой табак (нас), а остальные запивали сытный обед поданным поваром компотом из сухофруктов.

– Хороший, холодненький! – порадовалась Наташа Папикова. – Спасибо! – кивнула она повару.

– На доброе здоровьечко! – степенно отвечал тот. – А може, в душике хотите помыться? Вода в бочках горячая – от солнца нагрелась!

– Спасибо, после работы, – ответила за Наталью Александра.

Работы было много и вся срочная. Ни Папикову, ни Адаму, ни Наталье, ни Александре к работе было не привыкать. К тому же Адам очень пришелся Папикову по душе как ассистент, и это обстоятельство еще крепче сблизило семейные пары. Да, пары, а как сказать иначе? Наталья уже была законной женой Папикова, Александра еще была законной женой Адама Домбровского, возможно, навсегда переставшего быть в их компании Алексеем Половинкиным.

В самом начале знакомства Адама с Папиковым Адам вдруг сам так представился:

– Капитан Адам Домбровский.

То ли на него подействовала знаменитость Папикова, то ли бог его знает что, но представился вдруг он своим подлинным именем. Наверное, ретивое заговорило, польское.

Наконец Александр Суренович дожевал свой табак, и они пошли в операционную. В операционной не поговоришь, там каждая секунда имеет смысл и значение для жизни оперируемого. Поговорить не поговоришь, а думать-то можно. Вот Александра и думала. Думала о том, что пора ей определиться и с Папиковым, и с Адамом – времени в обрез. Скоро может быть приказ о возвращении в Москву, и тогда все пойдет кувырком, тогда ничего не успеть. Пожалуй, во-первых, ей надо переговорить с Папиковым. Но как остаться с ним один на один? Придется действовать в лоб. Она так и поступила. В перерыве между операциями отвела Папикова в сторонку и попросила:

– Давайте с вами прогуляемся.

– Хорошо, – с любопытством взглянув на нее, согласился Папиков.

Наташа и Адам остались сидеть на брезентовых табуретках возле операционной, а Александра и Папиков пошли по главной улице палаточного городка, довольно широкой и очень хорошо просматриваемой, – здесь их трудно было кому-то подслушать, даже нечаянно.

– Я буду говорить без подготовки, – начала Александра.

– Слушаю.

– Я должна увезти его в Москву. Как это сделать?

– Придумаем. Сейчас такая неразбериха, что можно все придумать. Некоторые части подлежат расформированию как потерявшие почти весь личный состав и утратившие боевые знамена – было много маленьких пожаров. Придумаем. Например, можно демобилизовать якобы из одной из таких частей и направить его мне ассистентом, он сложившийся врач и хорошо меня понимает.

– А как это можно сделать реально?

– Реально? Да хоть самому Петрову дадим подписать, хоть любому из его замов. Надо только часть согласовать.

– А кто на это пойдет?

– Иван Иванович все сделает.

– А он захочет рисковать?

– Какой тут риск? Адам – хирург из местных. Все части в разбросе. Мы оперировали совместно. Нормально… А еще лучше комиссуем его по состоянию здоровья.

– Но он здоров?

– И слава богу! Сегодня здоров, завтра – болен.

– Неужели это возможно?

– Безусловно.

Когда они вернулись к Адаму и Наталье, заручившаяся поддержкой Папикова Александра так сияла, что Наталья спросила ее:

– Чем это тебя так порадовали?

– Всем! – был ответ.

Пошли оперировать. Александра не чаяла дождаться ночи, когда они с Адамом останутся одни.

Освободились ближе к полуночи. Сходили в душ, вода хотя и успела остыть, но была в бочках еще достаточно теплая. Помылись славно и чистенькие пошли к своим палаткам.

XXVI

За день на солнцепеке палатка так прогрелась, так остро пахла внутри прорезиненным брезентом, что в ней было нестерпимо душно и противно. Пришлось раскрыть палатку со всех сторон и проветривать, благо с предгорий Копетдага приятно повеяло свежим ветерком, холодная ночь пустыни медленно, но верно вступала в свои права. Только теперь Александра обратила внимание, что пол в палатке войлочный.

– А почему здесь полы войлочные? – спросила она Папикова, проветривавшего по соседству свою палатку.

– Для того, чтобы скорпионы, тарантулы, каракурты, змеи и прочие ребята не беспокоили нас с тобой, – приветливо отвечал неутомимый Папиков, проведший в тот день четырнадцать часов за операционным столом. – Все эти ребята страсть как боятся овец. Например, скорпионами овцы лакомятся, как французы улитками. Спокойной ночи, молодежь! Дождь будет.

– Спокой-спокойной, – ответили ему наложившимися друг на друга голосами Адам и Александра, подняли головы к небу – ни одной звезды. И тут, как по команде генерала Папикова, и сорвались первые капли дождя.

Они вошли в проветренную палатку и очутились в своем брезентовом раю.

Сначала им было не до разговоров, а потом Александра все-таки разговор завела.

– Скоро полетим с тобой в Москву, – сказала она под шум мелкого дождичка, ударяющего по палатке со всех сторон.

– Со мной? Не получится.

– Не сомневайся. Если Папиков обещал, то он сделает. Ты не представляешь, какой у него авторитет!

– Не получится.

– Что ты заладил, Адась, не получится? А я говорю – получится!

– Не получится.

– Почему это – не получится? Сейчас есть все возможности организовать твой побег. Мы тебя просто вывезем с собой.

– Не получится.

– Лагерь на серном руднике – это ад!

– Возможно. Не могу ни подтвердить, ни опровергнуть – я еще не был в аду небесном, – с беспечным смешком в голосе сказал Адам, – возможно…

– Там долго не протянешь, я точно знаю, – вспомнив Дяцюка в Семеновке и «серную вонючку в степу», горячо сказала Александра.

– Долго там не живут – это правда. Но там меня ждут больные. Там Семечкин.

– То-то-то есть как?! – заикаясь, с трудом выговорила Александра. – Ты, ты, ты отказываешься бежать?

– Конечно.

– Ты что говоришь? Ты что, Адась?

– Я говорю: там меня ждут люди.

– А мы что – не люди? Мы – не люди?! А твои дети?! Я? Ксения?! Мы – не люди…

В напряженном молчании, отстраненно, как на том свете, шумел дождь за тонкими стенками.

– Ты знаешь Ксению?

– Знаю. Я ездила на твои розыски и познакомилась. Маленьких знаю. И Адама, и Александру. У них глаза твои.

– До сих пор? Я думал, потемнеют.

– До сих пор твои – синие-синие.

Где-то далеко за палаточным городком прозвучали два винтовочных выстрела, наверное, кто-то пытался прорваться сквозь кольцо оцепления.

– Ты права, – помолчав, сказал Адам. – Но я не могу сбежать. Не получится.

– Получится, – обреченно прошептала Александра и отвернулась к подрагивающей под струями дождя брезентовой стене палатки.

– Да, ты права, там живут недолго, – наконец произнес Адам после затянувшейся паузы. – Но Семечкин такой человек – он и в преисподней жизнь наладит. У нас за последние четыре месяца ни один человек не умер. До Семечкина рабочих обновляли каждый квартал. Охранники, и те не выдерживали – стрелялись. А сейчас другое дело. Семечкин вывел лагерь за территорию рудника, притом с правильной стороны, учитывая розу ветров, чтоб запах серы не наносило. Построил баню. Построил медпункт. Питание неплохое. Даже мясо дают. Лекарствами обеспечивает. Зимой – дровами, а с дровами здесь тяжело. У нас один заслуженный инженер срок отбывает, так печку он изобрел металлическую, в ней дрова горят часов десять, вернее, тлеют, но тепла она дает много, хватает тепла. Таких печек железных мы наварили много. У Семечкина эта печка – главный обменный продукт, она и гражданским, и военным нравится. Семечкин со всеми умеет договориться: и в Главном лагерном управлении, и с местным гражданским начальством, и с военными, и с уголовниками. При нем даже охрана не зверствует, как бывает обычно. Порядок у нас и на руднике, и в бараках. И семичасовой рабочий день – и план перевыполняется. Люди ожили. Как я могу их бросить? – Адам еще долго рассказывал о Семечкине, о своих больных, о чудо-печке, о порядках в лагере, рассказывал до тех пор, пока не понял, что Александра спит. – Не получится, – глухо буркнул он напоследок и нежно обнял жену.

Все получилось. Правда, совсем не так, как рассчитывала Александра.

Как говорится: человек предполагает, а бог располагает.

13 октября Папиков отправил Адама Домбровского с патрулем по городу. Такой был в те дни порядок: патрулю обязательно придавался врач.

– Пойдите, перемените впечатления, оторвитесь от операционного стола, – сказал он Адаму, – я один поработаю, мне с девочками не привыкать. Тем более что ничего сложного не планируем. В городе еще тяжело, но, говорят, полегче. Главное – мародерство пошло на убыль.

Адам ушел патрулировать в доставленной специально для него офицерской форме, с погонами капитана военно-медицинской службы, это Ираклий Соломонович расстарался для него по просьбе Александры. Адам ушел в патруль без особой охоты. Почему-то отбросив свою обычную сдержанность, при Папикове и Наталье он крепко обнял и поцеловал на прощанье Александру.

В сумерки его привезли в кузове полуторки. Адам был без сознания. Хотя мародерство и пошло на убыль, но патруль таки наткнулся на бандитов, переодетых в милицейскую форму. В перестрелке Адам был тяжело ранен. К чести его товарищей по патрулю, надо сказать, что они перевязали его наилучшим образом и немедленно доставили в палаточный городок.

За свою долгую жизнь Александра Александровна Домбровская не раз сталкивалась с зеркальными ситуациями, хотя и происходившими в разное время с разными людьми, но повторявшими друг друга поразительно.

– Пулевое проникающее ранение правого легкого на уровне четвертого и пятого ребер, сквозное пулевое ранение задней трети правого плеча, – констатировал Папиков в операционной.

Как сказали бы сейчас, Александра участвовала в операции своего мужа на автопилоте. (Много лет спустя она вычитала, что автопилот изобрел в Америке русский эмигрант первой волны Б. В. Сергиевский.) А что касается самой операции, то точно такую же они делали когда-то на Сандомирском плацдарме маленькому московскому генералу, только совсем недавно переставшему досаждать Александре своими ухаживаниями, с тех пор как она фактически вышла замуж за своего бывшего комбата Ивана Ивановича, а попросту – Ванечку-генерала. Она так и звала его дома – «Ванечка-генерал», и ей, и ему это очень нравилось. Хотя она, наверное, и не любила его, а он любил ее безусловно, отношения у них были очень легкие, радостные, и день ото дня они как-то все больше притирались друг к другу. Иногда даже говорили о том, что «хорошо бы маленького». Первым заговорил о ребенке Ванечка, и Александра не возражала, фактически ведь это была ее главная цель. И бабушка Анна Карповна ждала будущих внучиков с нетерпением, она так и говорила: «Скорее бы мне дождаться внучиков, пока силы есть».

Освобожденная Папиковым от всех других обязанностей, пять суток Александра выхаживала Адама. За это время Ираклий Соломонович под руководством Папикова оформил демобилизацию капитана военно-медицинской службы Адама Сигизмундовича Домбровского. К тому времени в разрушенном городе работала Военно-врачебная комиссия Туркестанского военного округа, частично прибывшая в Ашхабад из Ташкента. В личном деле капитана А. С. Домбровского, которое получил на руки генерал И. С. Горшков, была выписка из сводки по Ашхабаду на 13 октября 1948 года о тяжелом ранении во время планового патрулирования города капитана военно-медицинской службы А. С. Домбровского, характеристика от генерала военно-медицинской службы А. С. Папикова на капитана военно-медицинской службы А. С. Домбровского как на его, Папикова, ассистента, «проявившего себя высококвалифицированным хирургом в сложных оперативных условиях», направление на дальнейшее излечение капитана А. С. Домбровского в хирургическое отделение Московского медицинского института, подписанное заместителем министра здравоохранения СССР. Помимо двух пулевых ранений в грудь, в направлении была отмечена тяжелая контузия. Венчал документацию список особо отличившихся и пострадавших солдат и офицеров, награжденных орденами и медалями. Капитан военно-медицинской службы А. С. Домбровский был награжден орденом Красной Звезды. Представление о награждении подписал Командующий Туркестанским военным округом Герой Советского Союза Генерал армии И. Е. Петров.

Распоряжение о возвращении команды Папикова в Москву поступило 19 октября. Адама сочли транспортабельным. Вместе с ним в Москву направлялись еще трое тяжелораненых, двух из них Адам оперировал вместе с Папиковым.

Возвращались в Москву с того же секретного аэродрома, тем же тяжелым бомбардировщиком Ту-4, уравновесившим американскую «летающую крепость» В-29, что во многом предопределило на земле долгий мир без большой войны.

Все 22 топливных бака Ту-4 были заполнены керосином. Перелет предполагался беспосадочный – от секретного аэродрома под Ашхабадом до секретного аэродрома под Москвой. Секретность и всякого рода закрытость всего и вся были в те времена важнейшими составляющими как воинской, так и гражданской жизни.

Иван Иванович и Ираклий Соломонович остались в Ашхабаде помогать Командующему Туркестанским военным округом Петрову, который после смерти своего сына ходил черный и говорил и двигался не как живой человек, а как заведенный механизм.

В самолете было полутемно и довольно холодно, так что Александре и Наталье приходилось постоянно следить за тем, достаточно ли хорошо утеплены раненые, не раскрылся ли кто из них в беспамятстве.

Папиков сказал, что лететь – самое меньшее часов пять, и с тем отправился прикорнуть на тюфячок у пилотского отсека.

– Поспи и ты, – предложила Александра Наталье, – у меня все равно сна ни в одном глазу. Иди, я справлюсь…

Монотонно гудели могучие двигатели, ярко горел в полутьме красный огонек у входа в пилотский отсек. Наверное, самолет летел на большой высоте – с каждой минутой становилось все холоднее, так что Александра накрыла раненых ватными одеялами, благо их было в достатке. Слава богу, все раненые, включая Адама, крепко спали, накануне погрузки в самолет им всем сделали обезболивающие и успокоительные уколы.

Александре было не до сна – все так запуталось, что хоть караул кричи. Но надо не кричать, а молчать. Надо молчать, надо действовать тихой сапой, только так можно что-то решить, и принять это решение может только она – Александра. И никто ей не в силах помочь: ни мама, ни Папиков, ни его Наталья, ни Адам… ни его Ксения, ни ее Ванечка-генерал… Все держать в себе, все решать и предвидеть надо только самой Александре…

…В конце июня 1948 года Ксения Половинкина все-таки приехала поступать в Московский университет. Как и было заранее договорено у них с Александрой, прямо с вокзала она пришла в «дворницкую», местонахождение которой было подробно разъяснено ей в письме еще в середине апреля. Ксения приехала в воскресенье, 27 июня. Она добралась до Москвы не без помощи того же начальника станции Семеновка Дяцюка, к которому обратилась, сославшись на Александру как на свою двоюродную сестру.

Александра и Анна Карповна знали из письма Ксении, что она «постарается приехать в конце июня», и были готовы к встрече. Утром Александра выстирала постельное белье для гостьи, и сейчас оно висело на телефонной проволоке, протянутой между старым тополем и «дворницкой», в открытую дверь которой белье хорошо просматривалось. Анна Карповна приготовилась к возможному приезду гостьи основательно: сварила вкусный постный борщ, нажарила котлет, испекла пирог с яблоками.

– Ой, как у вас вкусно пахнет! – первое, что сказала Ксения, вдруг возникнув на пороге «дворницкой».

– Тебя ждем! – легко, в одно касание полуобняла гостью Александра, чмокнула в щеку, взяла у нее облезлый фибровый чемодан, перевязанный бечевкой, и тут же поставила его в сторонке от порога. – Заходи, знакомься с моей мамой.

– Здравствуйте, Анна Карповна! – неожиданно сказала Ксения.

– Здравствуй, деточка! – еще более неожиданно для Александры отвечала мама на чистом русском языке. Подошла к Ксении, обняла ее и поцеловала в висок.

В коммунальной квартире на четырех хозяев, где жила теперь Александра с Ванечкой-адмиралом, имелась вполне пристойная ванная комната с душем, и можно было отвести туда Ксению помыться с дороги, но Александра до сих пор не сообщила ей о своем фактическом замужестве, и сейчас она тоже почему-то не стала говорить Ксении об этом, не стала приглашать к себе в коммуналку, а предложила «сбегать в баньку».

– Здесь рядом, и сегодня очереди наверняка нет – и воскресенье, и жарко. Пока мама картошку к котлетам сварит, пока пюре сделает, салат – мы и обернемся. Согласна – в баньку?

– Еще бы! – После утомительной дороги в общем вагоне почтового поезда, который останавливался на каждом полустанке, ей так нестерпимо хотелось помыться, что предложение Александры привело Ксению в восторг.

В бане Александра старалась не рассматривать Ксению, а та в свою очередь старалась не смотреть на Александру. Но старайся не старайся, а хочешь не хочешь – рассмотришь.

– Какие у тебя ступни изящные, наверное, тридцать третий – тридцать четвертый размер, не больше, – заметила Александра.

– Тридцать три с половиной, но ношу тридцать четвертый.

– А у меня тридцать шестой – видишь, какая лапа, – пошевелила пальцами правой ноги Александра.

– Ничего не лапа, нормальная, – возразила Ксения. Тогда им и в голову не могло прийти, что во времена их внучек сороковой и сорок первый будут вполне заурядным явлением. – У тебя лучше фигура, чем у меня, – простодушно добавила Ксения. Они сидели в парной среди текучих нитей приятно обжигающего пара. Бани в те времена в Москве были очень чистые, люди приходили туда и помыться, и порадоваться одновременно.

– Ничем не лучше у меня фигура, – сказала Александра, – просто ты ростом поменьше, а вон какая ладненькая. Тебя похлестать веником? Не зря же мы его у входа у бабульки купили. Ты любишь париться?

– Похлещи. А люблю не люблю – не знаю. У нас, на юге, своих бань по огородам ни у кого нет. А в общую я никогда не ходила с веником. С веником и с бражкой у нас только мужчины ходят в общую.

– Давай похлещу, а потом ты меня, тебе понравится, – предложила Александра.

– Давай.

– Слушай, а откуда ты знаешь имя и отчество моей мамы? Я ведь не говорила тебе, – спросила Александра, когда они отдыхали после парной.

– Нет, один раз говорила. Помнишь, когда филин зайца зарезал и он кричал? В это время ты сказала про свою маму: Анна Карповна.

– И ты с одного раза запомнила?

– Конечно. Я про тебя все помню.

Из бани они вернулись благостные, сияющие молодостью и взаимной доброжелательностью.

– Завтра с утра пойдем сначала ко мне на работу – я отпрошусь, а потом к тебе в университет документы подавать, – решила за обедом Александра. – Отсюда до Моховой рукой подать.

– У вас все такое вкусное! – глядя в глаза Анне Карповне, сказала Ксения. – Я бы тоже хотела научиться так готовить.

– Я тебя научу, деточка, – опять же, к удивлению Александры, по-русски отвечала гостье Анна Карповна. – В готовке, как и во всем, главное – желание. Без души и борща не сваришь.

– И моя бабушка точь-в-точь так говорит! – засмеялась Ксения, голосок у нее был звонкий, чистый.

– Чтобы подать документы, нужны твое заявление, автобиография, аттестат зрелости – и все! – продолжила разговор о деле Александра. – Паспорт при тебе?

– Конечно.

– Покажи. Посмотрим, что можно с ним сделать.

Ксения протянула Александре свой паспорт.

– Господи, да у тебя и делать ничего не нужно! У тебя ведь даже нет отметки ни о замужестве, ни о детях. Почему?

– Когда нас регистрировали, у меня еще паспорта не было. А потом, даже не помню почему, не поставили штамп. А, вспомнила: у Алексея не было паспорта, верней, был, но порченый, он под ливень попал, промок насквозь. И нам тогда в милиции сказали: когда будут у обоих нормальные паспорта, тогда и сделаем все отметки. Сначала мы забыли про эти штампики, ну а потом все по-другому вышло…

– А анкеты? – подала голос Анна Карповна.

– А что анкеты? – вопросом на вопрос отвечала Александра: – «Состоите в браке, не состоите в браке – нужное подчеркнуть». Вот и подчеркнет нужное нам, когда до анкеты дело дойдет. Но еще поступить надо.

– Я поступлю, – тихо, но очень уверенно проговорила Ксения.

– Помнишь, тогда в поселке я тебе сказала: «Мы не должны ни перед кем исповедоваться. Чтобы выжить, мы не должны предавать, но схитрить обязаны». Помнишь? – спросила Александра.

– Помню, – чуть слышно отвечала Ксения. – Я согласна.

В тот же день в «дворницкой» Ксения написала заявление о поступлении в университет и «правильную» для своих неполных восемнадцати лет автобиографию…

Ксения поступила на первый курс биофака МГУ и сейчас на картошке, где-то в Московской или Калужской области, а может быть, уже вернулась, учится и ни сном ни духом не знает ничего об Адаме и Александре.

Упорная девочка эта Ксения! И умная, и красивая, и мать двоих детей, и к тому же на целых десять лет моложе ее, Александры. И маме она понравилась. Анна Карповна даже предложила Ксении не селиться в общежитии, в комнате на шестнадцать коек, а оставаться у них в «дворницкой», но та отказалась.

– Крепкий орешек, – сказала про нее Анна Карповна. – Я верю, что она выходила Адама. И глаза у нее чистые. И к тебе, Саша, она относится как к старшей сестре.

– Как к старшей жене, – съязвила тогда Александра.

– Ну это Господь рассудит, – после длительной паузы с улыбкой умиротворения на губах произнесла Анна Карповна. – Во всяком случае, она тебя не предаст…

В зыбкой полутьме летящего в ночи дальнего бомбардировщика Ту-4, способного одним ударом смести с лица земли большой город, например Хиросиму, которую уже уничтожил три года тому назад точно такой же самолет В-29, у изголовья своего законного чужого мужа, не ведающая, что ее ждет впереди, Александра нечаянно уснула…

…На белом тротуаре сидит нищий, закутанный в черный плащ с капюшоном. Все его тело закрыто так плотно, что наружу торчит только кисть руки – с тыльной стороны ладони сухая, темная, как кусок старого дерева, и чуть розоватая, похожая на морскую раковину – изнутри. Нищий безмолвен и недвижим – это страшновато. Попробуй, не подай такому! И она, Александра, торопливо кладет в его ладонь какую-то неизвестную ей монету.

– Was kostet das?

– Was kostet das? – слышится за ее спиной.

– Бабушка, посмотри – это православная церковь! – восторженно говорит ей по-русски какая-то молодая женщина, и в ту же секунду раздается слабый колокольный звон и потоки света устремляются с небес, и она видит впереди маленькую белую церковь с голубым куполом и православным крестом над ним.

– Бабушка, сегодня Прощеное воскресенье, – слышится все тот же молодой голос. – Пошли в церковь просить у людей прощения. Бабушка, прости меня!

– Господь простит, Аня, и я прощаю. Прости и ты меня, грешную, – отвечает ей Александра Александровна, и, взявшись за руки, они идут через улицу, вдоль которой стоят высокие пальмы с чешуйчатыми стволами и длинными листьями, словно вырезанными из жести и как бы подхваченными в пучок у самой верхушки…

Адам пошевелился во сне, и Александра тут же возвратилась из своего краткого забытья. Она поправила одеяла на всех раненых и вернулась к изголовью Адама. Красная лампочка над пилотским отсеком горела ярко и как-то очень тревожно. Вспоминая свой мимолетный и странный сон, Александра с удовольствием подумала, что если ей суждено стать бабушкой и если у нее появится внучка, то назовут ее, конечно же, Аней – иначе и быть не может…

В монотонном гуле моторов тяжелого бомбардировщика, в выморочном красноватом свете лампочки над пилотским отсеком, между землей и небом Александра физически чувствовала, как все запуталось в ее жизни. Тогда, в самолете, ей казалось, что обострить ситуацию еще сильнее просто невозможно, но она обострилась.

XXVII

В Москве было 9 часов 30 минут, а в Париже 7 часов 30 минут того же 20 октября 1948 года. В Москве моросил нудный обложной дождик, а в Париже светило солнце и день налаживался ясный и теплый. Когда Ту-4 с Александрой и Адамом на борту коснулся бетонной полосы секретного подмосковного аэродрома, в парижском особняке близ моста Александра III через Сену Мария и Павел вошли на кухню, чтобы выпить кофе перед дальней дорогой.

– Нюся, а ты сварила отличный кофе, – похвалила подававшую им на стол компаньонку Мария.

– Радыя стараця, – добродушно улыбнулась тетя Нюся, – а че ево варить, той кофий, – и дурак сварить.

– Не скажи, – оспорила ее Мария, – тут надо чувствовать это самое чуть-чуть, без которого не бывает ничего стоящего.

Обозначая свое присутствие, Фунтик радостно завилял хвостом с белой кисточкой.

– Уезжаем мы, Фуня, – сказала псу Мария.

Фунтик посмотрел на нее внимательно, печально, пошел в дальний угол кухни на подстилку и лег на нее, отвернувшись ото всех, уткнув морду в лапы.

Они попили кофе, поднялись и пошли к баулам, которые были приготовлены в коридоре.

– Не обижайся, Фуня, я скоро вернусь, – сказала на прощание Мария, – слушайся Нюсю.

Фунтик даже не повернул головы.

– Ой, туточки вже письму тебе принесли, – сказала в коридоре тетя Нюся, прошла в прихожую и принесла письмо в длинном узком конверте.

– Из Канады, почти из твоей Америки, – взяв в руки конверт, сказала Мария. – В пути прочту. – И она сунула письмо в сумочку.

– От кавалера? – нарочито ревниво спросил Павел.

– От студента. От Толика Макитры, был у нас такой в Тунизии. Правда, сейчас он на французский лад Анатоль Макитра́.

Мария поцеловалась с Нюсей, и они вышли с вещами на черную лестницу, – тут до автомобиля было гораздо ближе, чем от парадного подъезда.

Заехали в отель «Ритц» за чемоданом Павла и за расчетом.

Пока Павел был в отеле, Мария, не торопясь, прочла письмо от своего подопечного.

Письмо от Анатоля Макитра было довольно короткое. Он писал, что то, что он окончил в Москве фельдшерскую школу, а потом работал у Альберта Швейцера, очень помогло ему. «У нас в СССР, оказывается, была очень хорошая учеба, здесь другой уровень, да и опыт Габона мне пригодился, и слава, что я ученик самого Швейцера, поэтому я закончил курс на год раньше. Пока хочу быть терапевтом, а там видно будет. Пишу Вам и потому, что давно не писал, и потому, что прошу Вашего разрешения переехать мне из Канады в США. Монреаль – город хороший, но дело в том, что в США много наших русинов и они зовут меня врачевать по нашим православным монастырям и приходам. В Джорданвилле есть знаменитая в Америке Свято-Троицкая обитель, и там послушником мой земляк из Подкарпатья Вася Шкурла. Он на семь лет моложе меня, но я его знаю смальства. И отца его знаю, и мать знал. А мама у него давно умерла, и отец еще в детстве Васи согласился отдать его в нашу Почаевскую Лавру в Ладомире, у отца осталось на руках еще трое детей. Сейчас Василий – послушник в монастырской типографии, но, в общем, это долгая история. Короче, они меня зовут, и я прошу Вашего разрешения…» Марию порадовали слог письма и грамотность Анатолия, видно, он много сил посвятил самообразованию. Скоро служащий отеля вынес большой желтовато-коричневый чемодан Павла. Следом показался сам Павел.

– Какая странная фамилия – Шкурла, – ни с того ни с сего вдруг сказала Мария, отъезжая от отеля.

– Наверное, словак, – сказал Павел, – а там – кто его знает.

– Русин.

– А-а, есть такой народ. Очень чистоплотные и благочестивые люди. У меня на фабрике работают четыре семьи. Они тянутся к русским и вообще считают себя русскими.

На этом их разговор и закончился. Разве могла предположить тогда Мария, какую фантастическую роль предстоит сыграть в ее жизни человеку, носившему в миру фамилию Шкурла?

– Слушай, а давай купим тебе в дорогу мягкие ботинки. Я знаю хороший итальянский магазин, по пути.

– А чем плохи мои?

– Очень яркие. Очень американские.

– А чем плохи американские? Мы ведь освободители?

– Как тебе сказать! – Мария замялась. – Освободители-то вы освободители, но эйфория прошла. Французы – очень независимая нация, а вы, американцы, на каждом шагу тычете им в нос своими благодеяниями. К тому же у вас слишком много денег. Завалили страну своими зелеными бумажками, своими фильмами, своей жвачкой. Французы же считают, что освободили себя сами.

– Это как?

– А так, что мудрый де Голль уговорил в свое время англо-американские войска приостановить наступление на Париж. И они шесть часов стояли в боевых порядках и ждали, пока отряды французского Сопротивления первыми войдут в Париж. Поэтому французы и считают, что они освободили себя сами.

– Хитрый ход, – усмехнулся Павел. – Ну и где сейчас этот де Голль?

– К сожалению, в отставке, но я думаю, он еще вернется к власти. А мы с тобой сейчас поедем по провинциям, где Франция маршала Петена и в войну оставалась формально независимой от Германии.

– Странно, – сказал Павел, – я об этом не думал. Наверное, ты права… Ладно, поехали, купим черные ботинки.

– Из мягкой кожи. С мягкими задниками. У итальянцев прекрасная обувь.

– Обязательно с мягкими задниками! – засмеялся Павел и поцеловал Марию в висок.

– Тогда с Богом! – Мария переключила скорость, и они поехали чуть быстрее, рассчитывая, что через неделю неспешного путешествия прибудут в Марсель, а там она посадит его на океанский лайнер, помашет платочком на дорогу, и поплывет он по волнам, по морям в далекую Америку к своим внукам и стиральным машинам.

В итальянском обувном магазине терпко пахло хорошо выделанной кожей, Марию радовал этот запах. Ботинки очень понравились Павлу.

– Надел – и сразу как дома! – сказал он с удивлением. – И задники мягкие. Спасибо.

Он хотел расплатиться, но Мария первой сунула продавцу деньги, а повернувшись к Павлу, сказала по-русски:

– Разреши, это будет мой подарок. Носи на здоровье!

Запаковывая в коробку американские ботинки Павла, пожилой продавец торжественно поднял над головой указательный палец и с акцентом произнес по-французски:

– У вашей жены прекрасный вкус. Эти ботинки сшил сам сеньор Франческо! – Кто такой Франческо, продавец не пояснил, видимо, с его точки зрения, любой в подлунном мире должен был знать сапожника Франческо.

При слове «жена» сердце Марии предательски дрогнуло. «Твоими бы устами да мед пить!» – с благодарностью подумала она о худеньком, седеньком итальянце с блестящими черными глазами.

Через Итальянские ворота (Ported’Italie) они выехали из Парижа. Дорога была хорошо знакома Марии еще с тех незапамятных времен, когда она гоняла в отстойники Марселя автомобили завода «Рено». Конечно, пирамидальные тополя слева по ходу машины сильно вытянулись, а в остальном дорога мало чем изменилась. Асфальтовое покрытие пестрило мелкими трещинками, но ни ям, ни выбоин на трассе не встречалось, и это позволяло гнать с ветерком.

– Ты любишь скорость? – спросил Павел.

– Обожаю!

Некоторое время ехали молча.

– А у меня скоро правнуки будут. Одной внучке семнадцать, другой восемнадцать, обе успели замуж выскочить и вот-вот родят. А то бы я мог задержаться.

– Ты что, дедуля! – принужденно улыбнулась Мария. – Зачем тебе задерживаться? До парохода еще целая неделя. Доедем в срок, не сомневайся.

– В тебе я не сомневаюсь. Я сомневаюсь в себе.

– Это еще почему? – заметно прибавляя скорость, лукаво спросила Мария.

– Тебе, Маруся, сказать честно?

– По мере возможности.

– Тогда не скажу, сама догадайся.

– Имеешь в виду, что я тебе надоела?

– Не то слово. Осточертела хуже горькой редьки. Поэтому смотрю на дорогу и думаю: хорошо бы мне ехать с тобою вечно.

– Это признание в любви?

– Может быть. Не помню, как это делается.

– Я напомню. – Мария плавно сбросила скорость, приостановила машину, и они стали целоваться, как юные.

Часа через два вдали показался какой-то городок.

– Город Труа, провинция Шампань, – сказала Мария, знавшая эту дорогу, как свои пять пальцев. – Здесь отлично готовят ягненка на вертеле.

– Неужели мы способны его съесть, Маруся?

– Запросто! – отвечала Мария. – Я голодная – жуть!

– Ну что ж, я поддержу тебя, – улыбнулся Павел. – Разврат должен быть полноценным! Кстати, этот Труа не тот ли самый Труа, где разбили Аттилу?

– Тот. Здесь каждая собака об этом знает. Где-то поблизости в Каталаунских полях гунны потерпели первое поражение в Европе. Остановиться?

Павел утвердительно кивнул.

Они вышли из машины присмотреться к полям, на которых забуксовал Аттила. Поля были как поля, ничего примечательного, пожухшие поля первоначальной осени, теряющиеся из виду за легкой дымкой у горизонта.

– И ты можешь вообразить, что вот здесь десятки тысяч людей, обезумевших от страха, ненависти и боли, убивали друг друга в рукопашной? – спросил Павел.

– Честно? Не могу, – отвечала Мария. – В беспамятстве жизни наше счастье.

– А ты у меня мыслитель! – благожелательно усмехнулся Павел. – Увы, все так. – Он привлек Марию к себе, и они замерли в объятьях среди Каталаунских полей в виду старинного городка Труа, что в ста шестидесяти километрах к югу от Парижа по дороге в Марсель.