Подняв с пола узенькой комнатушки пражской больницы для бедных медицинскую карточку Марии Галушко, Александра мгновенно и навсегда поверила, что это карточка ее старшей сестры Марии Мерзловской.

“Но почему Галушко?!”

Проворно расстегнув гимнастерку, Александра спрятала небольшой листок тонкого картона у себя на груди. И с этой минуты у нее началась как бы другая жизнь. Раньше у Александры был один человек, без вести пропавший из ее жизни, а теперь она точно знала, что где-то на земле есть и сестра Мария. Теперь она уверилась: Мария была в Праге а значит, их жизненные пути пересеклись в пространстве земного Мира.

“Может быть, она и сейчас в Праге? А вдруг я найду ее здесь?” – От этой внезапной мысли у Александры похолодело под ложечкой и по спине побежали мурашки. В долю минуты в ее сознании пронеслись слова мамы о том, какая у них “Маруся атаманша”; с мамой “дворницкая” с окном в потолке и голубой трубою парового отопления вдоль стены; и ларь с книгами; и черная воронка от тяжелой авиационной бомбы с прилепившимися внутри нее фотографиями, остановившими мгновения ее недолгого счастья с Адамом. “Черная воронка, в которой он сгинул навсегда? Нет, этого не может быть! Адам где-то здесь, на земле. Он просто пропал без вести, однако придет время, и я дождусь от него вести. Ведь Мария подала сейчас весточку – вот она, на груди, у сердца…”.

Александра собралась с духом, сделала шаг, чтобы выйти из архива, но тут косой предзакатный луч ударил в давно не мытое окошко и осветил узкое пространство между стеллажами так ярко, что стала видна каждая паутинка в проеме окна, каждая выбоина на зашарканном полу, а пыльные картонки и папки словно покрылись легкой позолотой. На всю жизнь такой и запомнила она эту комнатку, озаренную солнцем, будто добрым предзнаменованием.

Среди рабочих чехов нашелся плотник. Откуда-то взялся и навесной замок. Закрыв комнатку архива, Александра передала ключи Папикову.

– Спасибо. Потом опечатаем честь честью, – сказал Папиков. – О-о, что это вы такая бледная, Саша? Выйдите на воздух, передохните.

Александра послушно вышла из помещения, успев с улыбкой подумать о том, что Папиков впервые назвал ее по-свойски, по-домашнему, Сашей, значит, война действительно закончилась.

Во дворе чешские рабочие быстро и умело сколачивали из деревянных брусьев и досок летний барак для медицинского персонала госпиталя. Пахло свежими стружками. Александра обожала этот мирный запах – он был из тех, что укрепляют в человеке надежды на перемены к лучшему.

Нежно-розовым облачком цвело в дальнем углу двора невысокое миндальное дерево. Александра подошла к миндалю, прикоснулась к одной из его облепленных цветками веток, как к лицу своей старшей сестры, и тихо сказала:

– Я найду тебя, Маруся…

С тех пор, когда она думала о Марии, ей всякий раз вспоминалось миндальное дерево в цвету во дворе пражской больницы для бедных.

Чехи не успели построить барак до темноты. Госпитальные разбили палатки, выставили караул и устроились на ночлег. “Старая” медсестра Наташа и еще две женщины заснули быстро, а Александра долго смотрела в брезентовый потолок, слушала дыхание сослуживиц и то воображала, какой должна быть Мария, то вспоминала маму и Москву, то думала об Адаме. Марию она представляла себе очень похожей на маму, только лицо сестры все время как бы ускользало из фокуса, и она ни разу так и не разглядела его четко, а только абрис, словно сквозь дымку.

Когда Александру, наконец, сморило, она спала без сновидений. А поутру проснулась от стука молотков чешских рабочих, принявшихся за дело с зарей. Она встала ото сна бодрая, полная сил и, чего не бывало с ней в последние годы, радостная.

– Первый раз вижу, чтоб ты улыбалась на все тридцать два, – сказала ей Наташа за ранним завтраком во дворе больницы. – Сон, что ли, хороший приснился?

– А чего мне не улыбаться? – вопросом на вопрос отвечала ей Александра и теперь уже осознанно широко улыбнулась. – Войне конец. Миндаль цветет. Дом скоро для нас построят. А пшенка как вкусно пахнет! А кофе без цикория!

После завтрака Ираклий Соломонович Горшков пригнал два новеньких американских “виллиса”, которые он “виципил” у начальника тыла армии.

– Ай, молодец, Ираклий Соломонович! – восхитился “виллисами” Папиков. – Водители, надеюсь, наши?

– Наши! – счастливый от похвалы глубоко уважаемого им человека, звонко отчеканил полковник Горшков.

– Тогда садимся и поехали в город.

– На одном? – спросил Горшков.

– Зачем же двум полковникам ехать на одной машине? Несолидно! – лукаво отвечал Папиков. – А еще я возьму моих сестричек.

Скоро Александра и “старая” Наташа предстали пред печальные очи своего любимого начальника.

– Мы должны найти университет, – сказал Папиков. – Он существует с четырнадцатого века, и до войны в нем было пять медицинских факультетов. Перед войной университет закрыли, но сейчас там уже должны быть люди. При ожидаемом потоке нам будет некуда класть раненых. А в университете наверняка много места, да и хорошие врачи могут быть, не все ведь убежали с немцами. А остальное, я уверен, решит полковник Горшков. Решите?

– Так точно! – бодро отвечал Ираклий Соломонович. – Шесть секунд!

Когда Ираклию Соломоновичу требовалось подчеркнуть свою надежность, он почему-то употреблял именно “шесть секунд”.

Это сейчас знаменитый Карлов мост через Влтаву предназначен исключительно для пешеходных прогулок праздношатающихся туристов, а тогда они ловко проехали по нему на открытых “виллисах”.

– Не гони! – велел Папиков шоферу. – Сам посмотри и нам дай увидеть.

Мост поражал воображение фундаментальностью; высокие скульптуры святых по обеим его сторонам казались почти живыми, но самое сильное впечатление производил общий вид города, раскинувшегося по берегам реки. Черепичные крыши то светлого, то более темного терракотового цвета теснились в майской зелени далеко вокруг, а готические башни и шпили зданий так отчетливо прорисовывались на фоне голубого неба, что теряли свое величие, представлялись игрушечными, отчего хотелось потрогать их руками.

Когда они медленно ехали по Карлову мосту, Александру не покидало чувство, что ее старшая сестра бывала здесь и смотрела на эти же скульптурные группы, на темную воду Влтавы, на терракотовые крыши от края до края, на башни и шпили средневековых и более поздних зданий.

Университет нашли быстро. Папиков оказался прав: здесь уже собрались люди из бывшей обслуги и преподавательского состава. Никогда в жизни Александра не бывала прежде в таких старинных зданиях. Сами стены, казалось, источали долговечность, и невольно приходило на ум: “Храм науки”. Много позже она узнала, что Пражский университет – самый древний славянский университет; что “Карлов университет свободных искусств, права, медицины и теологии” был основан в 1348 году чешским королем Карлом; что не один век в нем учились сотни богословов, так что слово “храм” подходило к нему как нельзя лучше.

Ираклий Соломонович быстренько разыскал коллегу, что-то вроде проректора по хозяйственной части. Им оказался такой же маленький, юркий лысый человечек, как и сам полковник Горшков, только черноглазый.

Чеха звали пан Ян, а отчества ему как европейцу не полагалось. Чешский и русский – близкие языки, но, глядя на общение двух хозяйственников, можно было с уверенностью предположить, что, если бы один из них говорил, допустим, на ирокезском, а второй, к примеру, на суахили, они бы все равно понимали друг друга на счет “раз-два-три”.

Александра видела, с каким живым интересом поглядывают на них университетские, но пока не подозревала, что многие из собравшихся здесь – русские. Да и откуда ей было знать? В СССР не оповещали население о местах скопления русской диаспоры.

– Из Москвы? Вряд ли, Любочка. Я вижу по их провинциальным лицам – непохоже, чтоб из Москвы. – Крохотной глуховатой старушке в коричневом с белым воротничком форменном платьице русской гимназистки казалось, что она шепчет, но безукоризненная акустика высокой, как храм, университетской аудитории позволила Александре расслышать каждое ее слово, каждое придыхание. Видимо, ровесница старушки Любочка, высокая, статная и несмотря на сплошь седую голову удивительно моложавая женщина, в юности и в зрелые годы наверняка ходила в настоящих красавицах, да и сейчас, будучи пожилой, оставалась прекрасной.

Редкая зоркость позволила Александре без труда рассмотреть открытое чистое лицо пожилой женщины, чуть усталый взгляд ее серых глаз, светящихся такой доброжелательностью, что Александра смело подошла к ней и сказала:

– Я из Москвы.

– Господи! – В еще не поблекших больших серых глазах женщины промелькнуло смущение. Видимо, она сообразила, что пассаж ее приятельницы был услышан, в том числе и слова о провинциальности в лицах военных из России. – Мы тоже из Москвы. И Екатерина Андреевна, – она кивнула на старушку в коричневом платьице с белым воротничком, – и я. – Она подала Александре теплую сухую ладонь: – Любовь Николаевна.

– Александра.

– А где вы живете в Москве? – недоверчиво спросила маленькая старушка.

– Недалеко от Елоховского собора.

– Неужели он цел?! – поразилась Любовь Николаевна.

– Цел, и службы идут, и пушкинская купель невредима.

– Господи, сколько мы ждали вас!… А сегодня, как только увидели, так и ходим за вами стайкой из аудитории в аудиторию. – Любовь Николаевна указала глазами на десятка два мужчин и женщин, стоявших поодаль. – Это все наши, русские. Вы офицер?

– Младший лейтенант. Операционная сестра госпиталя. Мы хотели бы размещать у вас легко раненных и выздоравливающих.

– Замечательно! Все наши будут в помощь.

– Домбровская! Мы уходим! – крикнула издали “старая” Наташа.

Александра кивнула ей в ответ: дескать, слышу, сейчас догоню. Она поклонилась своим новым знакомым, сделала от них шаг, другой, но тут ее осенило, и она вернулась.

– А вы работаете в университете?

– Да. До войны мы все здесь работали и сейчас надеемся поработать, – отвечала Любовь Николаевна. – Вон сколько нас собралось. Мы с Екатериной Андреевной с двадцать второго года по тридцать девятый служили в канцелярии университета.

– В канцелярии? Тогда вы знали всех… Может, вы знали Марию Мерзловскую? Она училась здесь году в двадцать третьем…

Когда позже Александра Александровна вспоминала этот эпизод, то никак не могла ответить ни себе, ни матери, почему ей вдруг пришло в голову, что Мария могла учиться в Пражском университете. Почему? А кто его знает. По наитию, не иначе.

– Сколько ей было в двадцать третьем? – спросила Любовь Николаевна.

– Семнадцать, – не задумываясь, выпалила Александра.

– Катя, ты не припомнишь?

– Нет. А давай спросим девочек. Елизавета Алексеевна, можно вас на минутку? – обратилась Екатерина Андреевна к кому-то из группы стоявших поодаль мужчин и женщин.

Подошла невысокая брюнетка лет сорока. От волнения Александра не запомнила ни ее лица, ни платья… Врезалось в память только то, что от подошедшей пахло “Шанелью № 5”.

– Лизонька, с тобой не училась Мария Мерзловская? – спросила Любовь Николаевна.

– Графиня?

– Графиня, – побледнев, поспешно подтвердила Александра.

– Если графиня, то она училась не в нашем, чешском, а в немецком университете* (*В 1882 году Пражский университет был разделен на чешский и немецкий). Здесь, но в другом здании. Такая светленькая… Кажется, на математическом отделении. Графинь у нас было всего штучек пять, – закончила она саркастически, а после небольшой паузы добавила: – И, наверное, она уехала в Париж, многие уезжали.

– Домбровская! Мы уходим!

– Извините. Я еще буду здесь много раз. Спасибо!

По побелевшему лицу Александры, по потемневшим глазам университетские поняли, что ее вопрос был не праздным, а их ответ просто ошеломляющим.

Александра не помнила, как догнала своих, как вернулась в госпиталь: она не могла думать ни о ком и ни о чем, кроме Марии…

16 мая 1945 года Папиков попросил Ираклия Соломоновича съездить в университет посмотреть, как там идут дела по оборудованию филиала госпиталя.

– И вы, Саша, поезжайте. Оцените обстановку с нашей точки зрения.

Александра очень обрадовалась поручению. На выезд она надела парадную гимнастерку при орденах, чтобы показаться новым знакомым во всей красе. А вспомнив саркастические нотки в голосе ровесницы своей сестры Марии о том, что у них “графинь было всего штучек пять”, и то, как от нее пахло “Шанелью № 5”, Александра в первый и последний раз подушилась духами демобилизовавшейся Нины, фронтовой жены генерала. Очень уж ей хотелось козырнуть так козырнуть!

“Дай Бог мне увидеть их, и я расспрошу о Марии подробно. Вдруг кто-то еще вспомнит… А может, кто-то знает поточнее, где она?…” – думала Александра по дороге к университету.

Ираклий Соломонович то и дело оборачивался с переднего сидения “виллиса”, пытался занять ее воспоминаниями о московском госпитале, но Александра отвечала ему настолько невпопад, что скоро полковник Горшков смолк. На этот раз, проезжая по Карлову мосту, она даже не обратила внимания на скульптуры святых.

У парадного подъезда университета стояли два обшарпанных “воронка”, а из дверей русские солдаты выводили университетских русских и беззлобно, как скот, подталкивали их по направлению к машинам. Среди арестованных Александра увидела и ту брюнетку, ровесницу своей сестры, перед которой ей хотелось “козырнуть”, и маленькую старушку Екатерину Андреевну, и статную Любовь Николаевну.

– Что вы делаете?! Это наши, русские!!!- крикнула Александра и хотела кинуться к стоявшему в сторонке капитану, но Ираклий Соломонович вдруг перехватил ее руку своею маленькой, но, как оказалось, железной рукою. Перехватил и прошептал, яростно выпучив голубые глазки:

– Ты что?! Это Смерш!*

Неприметно стоявший поодаль щуплый, невысокий капитан медленно-медленно обернулся на голос, повел воспаленным взглядом по “виллису”, по Горшкову, по Александре – он арестовывал без сна и отдыха вторые сутки, а ему предстояли еще две плановые ездки. Капитан не смог преодолеть накопившейся в нем усталости, не стал разбираться с младшим лейтенантом и полковником медицинской службы, тем более что они стояли молча. Капитан отвел взгляд, затянулся, бросил окурок американской сигареты на старинную брусчатку, розовато отсвечивающую под веселым майским солнышком, и по-хозяйски, неспешно направился к “воронку”, в который загоняли последних арестованных: маленькую, сухую старушку в коричневом гимназическом платье с белоснежным сменным воротничком из кружев и ее высокую, статную, удивительно моложавую подругу Любовь Николаевну. Прежде чем войти в “воронок”, последняя успела увидеть Александру и робко, недоуменно улыбнуться ей, как улыбаются без вины виноватые.

Много лет спустя, при новой антисоветской власти, Александра Александровна вычитала в сноске каких-то “материалов и воспоминаний” о русской эмиграции в Праге, что 16 мая 1945 года во дворе пражской тюрьмы Панкрац было расстреляно 300 наших эмигрантов.