Фельдшер санчасти комбикормового завода Витя сделал свою работу на “отлично” – ребра у Алексея срослись наилучшим образом. Фельдшер был так доволен, что проникся к своему пациенту горячей симпатией.

– Образцовый больной, – говорил фельдшер Витя, осматривая Алексея, – и в полном уме. Я по глазам определяю, меня не обманешь, Иван Ефремович, – обратился он к присутствовавшему при осмотре Воробью, – вполне годный мужчина, хоть для строевой службы, да и поумней нас с тобой будет. Ты согласен, Алексей?

– Нет, – вдруг ответил больной, от которого и не ожидали никакого ответа. – Может, теперь уже не дурак, но тебя не умней, Виктор Иванович.

– Истествено, – пробормотал фельдшер Витя и покраснел от внезапного смущения. А смутился он оттого, что, во-первых, почувствовал, что Алексей отзывается о нем искренне, и это ему очень польстило, а во-вторых, потому, что сам он сейчас точно знал, что его пациент совсем другого полета птица, не им с Воробьем чета… Отчего вдруг так ему показалось? Бог его знает. Но, что это так, а не иначе, в этом Витя был уверен. Почему? Да, по всему: и по глазам, и по интонации, и по общей осанке Алексея, которой у того прежде не было, а здесь, в медсанчасти, она вдруг появилась сама собой, – обстановка была для Алексея во многом привычная, если не сказать родная, почти госпитальная, вот он и стал нечаянно прежним.

В медсанчасти комбикормового завода, где проходил осмотр, было чисто, светло, так же, как и везде в округе, пахло подсолнечным жмыхом, а еще чуть-чуть йодом, валерьянкой, хлоркой – обычным набором больничных запахов. В стеклянном шкафчике, на стеклянных полочках, как на витрине, довольно приличный набор хирургических инструментов, что очень удивило Адама. В чистой поллитровой банке на столе, застеленном облезлой клеенкой в голубой цветочек, торчал градусник с чьей-то забытой температурой – 37,3 показывал столбик ртути.

– Паршивая температура, – чуть слышно сказал Алексей, машинально вынул градусник из банки, ловко встряхнул его двумя короткими резкими движениями кисти и поставил назад, в банку. По тому, как он все это проделал, – вроде бы небрежно, но точно, – фельдшер понял, что в чем в чем, а в медицине Алексей свой, не хуже его, Вити. Так, как встряхнул градусник Алексей, встряхивают только профессионалы, те, кто делал это тысячи раз. Сам Витя встряхивал точно так же: двумя небрежными, короткими, резкими движениями кисти.

– Потом поговорим как-нибудь, – сказал фельдшер Витя своему пациенту на прощание и загадочно подмигнул ему, по-свойски.

Тот молча кивнул в ответ и вышел за порог медсанчасти.

В конце августа пастух Леха вернулся к своим коровам, которые встретили его счастливым мычанием.

– Интересная штука, – сказал наблюдавший встречу Лехи с коровами Иван Ефремович Воробей, – прямо они тебе натурально радые, видать, ты хороший человек, спасибо, Ванек не убил.

Ванек категорически отказывался возвращаться домой и пока квартировал у Ивана Ефремовича, хотя тот и держал его в свирепой строгости. С горем пополам, но в 1945 году Ванек окончил семилетку, и Иван Ефремович решил заняться устройством его дальнейшей жизни. Раньше он относился к нему безразлично, как к траве при дороге, а после того, как увидел Иван Ефремович рыдания Ванька во сне, душа его дрогнула: “Какой-никакой бросовый, а все ж человек и Ксению любит страшно, лучше бы их развести подальше друг от дружки – так всем будет спокойнее”.

Свои решения Иван Ефремович всегда старался претворять в жизнь немедленно. Так что и на сей раз он действовал сообразно своему характеру: взял документы Ванька, двадцатилитровый бидон с бражкой и покатил на двуколке в соседний городишко, где было ФЗУ (фабрично-заводское училище). С бидоном бражки и со своим веселым напором ему не стоило большого труда уломать директора ФЗУ насчет Ванька – тем же днем тот был зачислен для обучения слесарному делу, а главное – с местом для проживания в общежитии, с обмундированием и другим довольствием.

– Слесарем будешь, чудик, – сказал Иван Ефремович Ваньку по приезде вечером, – тридцатого сдам тебя в ФЗУ, а пока пять дней болтайся, набирай силов, но без глупостей – ухи отверну! И в сторону Лехи не моги смотреть. Обещаешь?

– Нужен мне твой Леха! – пробурчал Ванек – Обещаю.

– Я тебе верю. На, держи! – подал ему руку Иван Ефремович. Он был врожденный педагог.

На том и порешили: се договорено, впереди у Ванька настоящее дело, а значит, и новая жизнь.

– Руки у тебя и сейчас правильно растут – вон какие свинчатки, паразит, льешь, – беззлобно сказал Иван Ефремович. – Будешь мастер золотые руки, хоть у нас на жмыховом первый человек – слесарь-наладчик.

Ванек порозовел от открывающейся перед ним перспективы и доброй интонации в голосе всегда строгого с ним Ивана Ефремовича. “Ладно, еще посмотрим, чья жилда выяснится, – думал Ванек, мысленно глядя в ожидавшую его светлую даль, – я еще всем докажу…”

…Четвертый день Алексей пас коров у дальних оврагов, и Ксения приносила ему из дома Глафиры Петровны обед. Она научилась у тети Глаши варить настоящие украинские борщи – и постный, на подсолнечном масле и старом толченом сале, и на мясном бульоне сварила бы, да где его взять, мясо? Еще она научилась печь настоящие тонкие блины и толстые, дрожжевые, жарить оладушки и из муки, и картофельные, варить узвар (компот) – если бы ее мама и бабушка узнали об этих умениях Ксении, то они бы не поверили. Дома Ксения была что называется “ни за холодную воду”, то есть неумеха полная, а ради Алексея в несколько месяцев стала домовитой хозяюшкой.

29 августа, накануне того дня, когда Иван Ефремович Воробей должен был отвезти Ванька в соседний городишко, застрявший в излучине Сойки еще со времен татаро-монгольского ига, Ксения, как обычно, принесла обед к дальним оврагам.

Ствол кривой березы, у которой Ксения постелила на шелковистую траву чистое полотенце, как скатерть-самобранку, был наклонен едва ли не параллельно земле, видно, в войну березку ударили танком или тягачом, она надломилась, покосилась, но удержалась корнями в земле и начала расти не вверх, как все ее соседки, а в сторону. Рана давно затекла, образовался бугорчатый нарост, и жизнь в березке пошла своим ходом.

Алексей ел борщ из зеленого плоского немецкого котелка, в верхней части пробитого в войну пулей, а потом зарихтованного местным умельцем до полной исправности, во всяком случае, так, что ничего из него не проливалось, даже не просачивалось. Алексей ел бесшумно, так, как умели есть в поселке только Ксениины мама, бабушка и сама Ксения. Он ел постный теплый борщ с удовольствием, заедая картофельным оладушком и иногда поглядывая на Ксению, сидевшую напротив него.

– Не сиди на земле, подложи. – И он пододвинул Ксении свою пастушескую телогрейку.

– Да нехолодно.

– Подложи, тебе нельзя на земле.

Ксения повиновалась. Он посмотрел на нее с благодарностью и обожанием.

– Вкусно. Спасибо тебе.

– На здоровье. Еще узвар…

– Попозже.

Примерно с месяц, как они стали разговаривать между собой совсем по-другому, чем раньше, как минимум, на равных, а то и с некоторым превосходством Алексея, не в тоне, а в ясности выражений. Но до настоящего объяснения им было еще далеко, пока Алексей на него не шел – вежливо, но непреклонно он отбивал робкие попытки Ксении “вывести его на чистую воду”.

Недалеко от них, по левую руку от сидящей напротив Алексея Ксении, тянулся тот самый овраг, где нашла она его когда-то; на склонах все так же, как и прежде, рос шиповник. И сразу ей вспомнилось то, что никогда не забывалось: обнаженный мужчина, лежащий навзничь, усыпанный листьями шиповника. Ксения несколько раз уже порывалась рассказать Алексею о том, как она его нашла, но он всегда останавливал ее на полуслове: и когда был больной, и теперь, когда выздоровел. Сейчас Ксении тоже не терпелось рассказать, однако она смолчала: взрослела Ксения не по дням, а по часам.

Алексей прислонился спиной к корявому стволу березы, взглянул в сторону просвечивающего сквозь листву озерца в желтоватом песчаном карьере, и что-то забрезжило в его памяти… какое-то купание, с кем-то очень знакомым, но с кем? Нет… он не мог припомнить.

– А можно, я около тебя посижу? – робко спросила Ксения.

– Давай, но на телогрейке.

Она подсела к нему вплотную и спиной тоже откинулась на кривую березку. День стоял жаркий, и Ксения невольно расстегнула ворот ситцевого платья, а потом еще одну пуговку на груди… И тут Алексей увидел серебряную цепочку на обнажившихся ключицах. Он обнял девушку, потянул за цепочку и вытянул маленький серебряный крестик.

Ксения смутилась, поцеловала крестик и заправила его на место.

– Бабушка дала. Теперь мне надо.

– А ты крещеная?

– Бабушка говорит – да, еще в Смоленске, тайно от родителей.

Что-то очень знакомое было во всей этой сценке: и высокая, загорелая девичья шея, и нежная белизна ключиц, и крестик, и то, как она его поцеловала… – все это уже было когда-то с ним… В сознании Адама промелькнула Сашенька, целующая свой крестик, промелькнула впервые за годы его выздоровления.

Ключицы Ксении резко отличались от загорелой шеи, на белой коже сверкала тонкая серебряная цепочка. Все это уже было когда-то… Лицо Сашеньки опять промелькнуло перед ним смутно, расплывчато, и он, наверное, вспомнил бы его, если бы Ксения не прижалась к нему и не поцеловала в щеку. “Как хорошо мне с Ксенией, как спокойно! Она меня вытащила – это факт. Если бы не она, мне не выкарабкаться, так бы и остался на всю жизнь в дураках. А сейчас что? Что делать мне теперь умному? Кому я нужен, кроме Ксении?…” В памяти опять зыбко промелькнуло девичье лицо, гимнастерка с расстегнутыми верхними пуговичками, серебряная цепочка, убегающая меж сомкнутых лифчиком грудей… и еще ствол березы, очень похожий на этот…

Над озерцом в песчаном карьере на солнцепеке кружились мошки.

– Алеша, а можно, я искупаюсь? Ты меня посторожишь? А потом ты искупаешься, тебя посторожу!

– Давай! Полотенце возьми. – Он встряхнул лежавшее на траве полотенце и подал Ксении.

Воды в озерце было чуть выше пояса, но Ксения даже поплавала, крупичатый песок приятно щекотал ступни ног, в верхушках деревьев, в основном берез и кленов, гулял вольный ветерок, и было видно, как изредка, но уже облетают листья. Опять пролетело лето… “Летом жарко, а осенью жалко, что еще одно лето прошло…”, – прочла через много лет в каком-то журнале* профессор биохимии Ксения Алексеевна Половинкина. Да, именно так все и было всегда, именно так… Так она и проистекает, эта самая биохимия жизни.

* Речь идет о стихах Игоря Шкляревского: “Хвалят – стыдно, не хвалят – обидно, летом жарко, а осенью жалко, что еще одно лето прошло”.

– Алеша, купайся, я одеваюсь! – крикнула, выходя из воды, Ксения и пошла с полотенцем и со своей одежкой чуть подальше, за клены.

Алексей разделся и с разбегу бросился в воду, брызги полетели в разные стороны веселым солнечным фейерверком. Он фыркал, рычал, радостно вскрикивал. И вот здесь, в озерце, с его крупичатым песочком, память тела пришла ему на помощь, и вместо одевающейся за деревьями Ксении он увидел Сашеньку в гимнастерке, в юбке, в сапогах. Он быстро вышел из воды, направляясь за клены, но там снова была Ксения, уже в платьице, сияющая от переполнявшей ее радости существования. Все было у нее: и ее Алексей, такой стройный, красивый, со сверкающими каплями на теле, и этот перелесок, и солнце, и самое главное – ребенок…

– На! – Ксения кинула ему полотенце, которым только что слегка обтерлась сама.

Он поймал его, а взгляд у него был при этом какой-то странный, отсутствующий.

– Алеша, ты где?

– Да, да, спасибо, – сказал он опять же каким-то странным, чужим голосом и пошел к своей одежде.

Интуицией Ксению Бог не обидел: “Наверное, вспомнил что-то. Лучше я помолчу”. И она замолчала и сделала вид, что ничего не поняла и ничто ее не взволновало.

– Ну ты посиди, а я пойду. Еще бабушке обещала белье погладить.

“О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной”, – вспомнилось ему, едва Ксения скрылась за деревьями перелеска. За годы болезни впервые пришла ему на память стихотворная строчка. Да, здесь был госпиталь, здесь он купался с девушкой в этом озерце, и так же вились над его зеркально сияющей гладью мушки, много мушек, рой сверкающих в солнечном свете мушек. Но с кем он купался, что это была за девушка? Кто она? Да ведь это его жена Саша! Как будто дубиной ударили его по голове, в глазах помутилось, и к нему вдруг вернулось прежнее сумеречное состояние.

Речка Сойка почти пересохла за лето, только кое-где еще сохранялись влажные серо-зеленые островки ила. Ксения шла от оврагов босиком, ей очень нравилось ступать по пыльному проселку; переходя Сойку, она все-таки выпачкала ступни илом, и пришлось ей сесть на том бережку и как следует оттереть и ступни, и пальцы ног жухлой травою, чтоб только потом надеть подаренные бабушкой сандалии. Узелок с пустым котелком она перебросила за спину и шагала легко, весело. После встречи с Алексеем и купания в карьере на душе ее было радостно, в особенности от того, что сегодня как никогда ясно она поняла, что Алексей знает о ее положении и одобряет его. Пускай не говорит, но что значат специально сказанные слова, когда и между других, обыденных слов все ясно… И бабушка знает. И мама, наверное, догадывается… “Надо сходить до первого сентября в школу и перевестись в вечернюю, при заводе, не толкаться же мне с пузом среди первоклашек… А тетя Глаша прямо сказала: “Не боись, Ксень, подымем дитя, роди смело!”

– Шалава! Шалава! Шалава! – вдруг раздались петушиные крики пацанвы, стоявшей гурьбой в тенечке под высокой стенкой комбикормового завода из белого силикатного кирпича.

Оказывается, Ксения и не заметила, как вошла в поселок, задумалась о своем и сперва даже не поняла, что эти крики относятся к ней, даже огляделась по сторонам.

– Шалава! Шалава! Шалава! – Местная шпана всегда толклась здесь под стенкой – это местечко было у ребят чем-то вроде клуба по интересам. – Шалава!

Ксения наконец поняла, что это обзывают ее, и тут откуда ни возьмись в гурьбу подростков врубился Ванек, и вспыхнула свалка. Мальчишки были разного возраста – примерно от двенадцати до шестнадцати лет. Ванек лупил всех подряд, молча, остервенело. Кто-то заплакал, кто-то завыл от боли – Ванек бил беспощадно, и руками, и ногами. И вдруг все кончилось…

Гурьба человек в двадцать расступилась, и Ксения увидела лежавшего навзничь Ванька. Она бросилась к нему, встала перед ним на колени:

– Ваня? Ванечка!

По его белесому виску стекала на щеку кровь, он вздохнул, и глаза его закатились. Кто-то достал Ванька по виску свинцовым кастетом его же собственного изготовления. А кто, так никогда и не выяснилось, вернее, не стали выяснять, повесив вину на малолеток. Троих отправили в детскую трудовую исправительную колонию, хотя выброшенных кастетов было найдено вокруг одиннадцать штук, да еще два у Ванька – один в кармане и один на руке. Слава Богу, он сам никого не успел убить. Наверное, его тогда и стукнул кто-то, когда увидели, что Ванек надевает кастет.

Хоронили Ивана первого сентября 1945 года. Из мужчин были на похоронах Иван Ефремович Воробей, фельдшер Витя, освидетельствовавший погибшего, и, конечно, Алексей. Сначала гроб везли на линейке Ивана Ефремовича, на которой они с покойным обычно ездили в баню, а от ограды кладбища и до могилки несли на руках: три крепенькие женщины-соседки и Алексей. Чтобы шагать вровень с невысокими женщинами, ему приходилось подгибать ноги в коленях.