В День Победы 9 мая 1945 года всем казалось – еще неделька, другая, и вернутся к родному порогу долгожданные отцы, сыновья, дочери, братья и сестры… Но скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается. Развернуть с Запада на Восток многомиллионную массу народа, снаряженную к тому же танками, автомобилями, пушками, пулеметами, самолетами и прочая и прочая, было совсем непросто. Выяснилось, что это очень многосложное, тяжелое, хлопотное и ответственное дело – демобилизация отвоевавших четыре года пехотных, бронетанковых, артиллерийских, саперных соединений, морского флота и авиации огромной страны, военно-производственный маховик которой раскрутился с сокрушающей силой.
Да, первые эшелоны пошли на Родину, а их должны были быть тысячи…
Страна ждала – гигантская по территории, как никакая другая страна в мире, обескровленная гражданской войной, репрессиями, которые не прекращались никогда, начиная с 1917 года, полуразрушенная немецко-фашистскими захватчиками и их союзниками, нашедшая в себе силы сломить врага, ликующая и изнуряемая каждым новым днем ожидания. Ждали везде: и на Западе, и на Востоке, и на Севере, и на Юге, ждали не только люди, но, казалось, каждое деревце, каждая кочка на всех одиннадцати миллионах квадратных километров Державы. Ждали потемневшие ликом старухи, ждали юные девы, подростки, малыши, старики, ждали отсидевшиеся за “броней” всякого чина и звания тыловые крысы, ждали сотни тысяч заключенных в советских концентрационных лагерях, в том числе и прошедшие фронт, ждали калеки, успевшие вернуться с войны ценой пролитой крови и увечья. Ждали все. Ждали всюду. Войну ведь пережили действительно Великую Отечественную, освободительную войну не на жизнь, а на смерть.
Понемногу, но демобилизация продвигалась шаг за шагом. Не каждый день, но все чаще и чаще возвращались в поселок фронтовики. И покалеченные, и целые. Было даже такое чудо: отец и сын отвоевали четыре года во фронтовой батальонной разведке и пришли домой вместе без единой серьезной раны. Фамилия их была Горюновы. Отец – Иван, сын – Петр. Здоровенные мужики, жилистые, мосластые, да еще натасканные в разведке рукопашному бою и всяким приемам – на поражение человека, на оглушение и т. д.
– Горюновы приехали – оба двое! Горюновы приехали – оба двое! – заливисто кричали на главной, прямой и очень длинной улице мальчишки, добровольные глашатаи поселковых новостей. – Горюновы приехали – оба двое!
В воздухе, как всегда, пахло подсолнечниковыми семечками, точнее, жмыхом, который из них производился; ясный, чуть-чуть морозный декабрьский день еще не истаял, не уступил тьме, хотя было далеко за полдень и до долгого зимнего вечера оставалось рукой подать. Морозец держался градуса два-три, не больше, лужи на дороге сковало тонким льдом, ярко вспыхивающим на солнце, а во вкусно пахнущем воздухе стояла такая прозрачность, что было видно далеко-далеко, – например, как в дальнем конце улицы, за километр, не меньше, выезжает из ворот комбикормового завода директорская легковая машина, черная “эмка”, и выхлопывает из выхлопной трубы синие клубы дыма, видно, мотор еще не разогрелся. Легковая машина в поселке была одна, только у директора завода Семечкина. (И догадал же Господь наградить директора завода, на котором делали жмых из семечек подсолнечника, фамилией Семечкин!) Главное, что сам директор ничего смешного или странного в этом не видел, он был кадровый руководитель, так называемый номенклатурный, и ему было все равно, каким заводом руководить, хоть танковым, хоть комбикормовым. И, к чести его будет сказано, руководил Семечкин везде хорошо. Количество орденов у него строго соответствовало количеству партийных выговоров. Хотя в поселке гнездилось и всякое другое районное начальство, официально даже более главное, чем Семечкин, но он был здесь царь, бог и воинский начальник. Мало кого допускали к Семечкину, и не зря говорили про него в поселке: “Сам”. Иван Ефремович Воробей, на что уж верткий гражданин, и тот робел перед Семечкиным и говорил о нем так: “Хоть он и Семечко, а я Воробей, но его не склюну!”
Адам ходил домой за солью для своих коров и теперь возвращался в коровник, предвкушая, как будут радоваться его буренки кускам темной, необработанной поваренной соли, которую он запас для них еще с лета, – их любимое лакомство.
В дальнем конце улицы выезжала из ворот директорская “эмка”, из ближнего проулка вывернула линейка Ивана Ефремовича, а мальчишки тем временем изо всей мочи кричали про Горюновых, которых Адам не знал и знать-то не мог.
Через минуту линейка поровнялась с Адамом. Кроме Воробья, в ней еще был Витя-фельдшер, он сидел, лихо выставив деревянную култышку в сторону, как бы отдельно от своего ладного тела, одетого в белый военный полушубок, какими были снаряжены сибирские дивизии, и шапка была на Вите военная, со звездой во лбу.
Гурьба мальчишек почти догнала линейку и как гаркнет в пятнадцать глоток:
– Горюновы – оба двое!
Иван Ефремович радостно хохотнул, выбрасывая пар изо рта, шлепнул кобылу Зорьку вожжами по крупу.
– Но-о, ходи шибче!
А встретившийся с Адамом взглядом Витя-фельдшер так побледнел, и в глазах его метнулся такой неподдельный страх, что Адам даже подумал: “И чего это он меня боится, дурень? Чепуха какая-то!” Но линейка проехала, мальчишки свернули в какой-то закоулок, и Адам выбросил из головы эту встречу, не до Вити-фельдшера было ему в тот день. Еще в октябре Ксюше исполнилось шестнадцать лет, Глафира Петровна выправила ей паспорт, а сегодня сказала Адаму перед работой:
– Ну че, незаконных рожденных будем плодить? На восьмом месяце мы…
– Да, декабрь, – сказал Адам, – скоро Новый год. Я тебя понял – давай! – и он озорно подмигнул ей эмалево-синим глазом.
– Ну и славненько! – просияла Глафира, а потом ее чистое, красивое лицо помрачнело, на лбу проступили морщины… Но вдруг она снова улыбнулась и произнесла решительно сочным, молодым голосом: – А-а, хай яму грець! Шо сгорело, то сгорело! И мы не виноватые, видит Боже! Завтра в двенадцать дня у меня в загсе. Свидетелем пойдет Воробей, и я тоже. Имею право, я советовалась.
Когда вечером Адам сказал Ксении, что завтра к двенадцати часам дня они должны быть в загсе, та долго молчала, а потом вымолвила чуть слышно:
– Я теперь всю ночь не усну.
– Уснешь. Сосчитай до тысячи – и уснешь.
Назавтра, ровно в двенадцать ноль-ноль, новобрачные предстали пред ясны очи Глафиры Петровны. Новый загс она построила на новом месте, поближе к своему дому, так что добираться Ксении и Алексею было совсем недалеко. Когда они подошли к загсу, к своему удовольствию не встретив по дороге ни единой души, линейка Ивана Ефремовича Воробья уже стояла у дверей, кобыла Зорька была привязана вожжами за штакетину палисадника, что ей очень не нравилось: как-то слишком близко к штакетине привязал ее Воробей, и у нее практически не было никакой свободы действий. Прежде чем войти в загс, Адам поправил ошибку Ивана Ефремовича.
Сотрудников загса не было – Глафира Петровна отпустила их на двухчасовой перерыв, с половины двенадцатого до половины второго.
Уходя на работу, Глафира Петровна приготовила для Адама чистую, выглаженную, хотя и выношенную капитально, но все еще сохраняющую почти белый цвет рубашку, темно-синий шевиотовый костюм своего мужа и новенькие яловые сапоги в подарок Адаму к свадьбе.
– А то тебе сапоги от меня в подарок, шагай в них смело, братка, – сказала Глафира, – примерь, пока я не ушла.
Адам примерил, сапоги были ему как раз.
– Годятся!
– Ну и славненько! Невесту привести не забудь, – неловко выходя на костылях за дверь, улыбнулась Глафира, и Адам отметил, какие у нее до сих пор ровные, белые зубы – сахарные.
Коротковатые брючины Адам заправил в сапоги, и их ущербность не бросалась в глаза, а вот пиджачок на груди не застегивался, в плечах жал адски, и рукава были слишком коротки. Поверх пиджачка Адам накинул фуфайку, или, как называли их в поселке, “стеганку”.
Ксения категорически не согласилась с Адамом, что надо сказать о предстоящем событии ее маме и бабушке.
– Нельзя, Алеша, они все испортят, особенно бабушка, ты их не знаешь, а я знаю. Ни в коем случае! Родим – тогда.
– Тебе виднее, – ответил Адам настолько тусклым голосом, что было понятно: Ксения его не убедила.
Утром Ксениины мама и бабушка ушли преподавать по своим школам, а она занялась ревизией своего, маминого и бабушкиного гардеробов, конечно, условных, потому что вещичек-то у них оставалось раз, два и обчелся. Благо и мама, и бабушка были одного роста с Ксенией, конечно, она раздобрела в последнее время, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза с первого взгляда. Ксения сразу же выхватила из кучи тряпья самое лучшее: темно-лиловое шерстяное платье, приталенное, с огромными ватными плечами, расклешенное книзу и присборенное на поясе на широкой резинке, а главное – расшитое на груди стеклярусом, трофейное немецкое платье. В последние месяцы фронтовики навезли уйму трофейного барахла, и в неплатежеспособном поселке оно уходило подчас за бесценок или его выменивали на продукты. Платье было красивое, но на Ксении выглядело нелепо, все-таки восьмой месяц есть восьмой… Так что пришлось обойтись старенькой, но чистой и широкой маминой блузкой фисташкового цвета, темно-вишневой шалью бабушки да своей приношенной по новому ее состоянию расклешенною юбкой, туфли тоже надела мамины, трофейные, – на среднем каблучке, со шнурками.
В загсе с порога Иван Ефремович Воробей вручил по свертку невесте и жениху:
– От меня подаруночки. Дело сделаем, потом глянем.
Сам Иван Ефремович был гладко выбрит и невообразимо торжественен: в черном шевиотовом пиджаке, в желтой рубашке, синем галстуке на резинке, в синих галифе с красной тесемкой по шву, в начищенном до сияния хромовом сапоге.
Глафира Петровна тоже принарядилась чин-чином: на ней был темно-серый тонкого сукна пиджак с подкладными плечами, богатого табачного цвета шерстяное платье, присборенное на поясе, – все тоже трофейное. А в чем Глафира Петровна обута, как всегда в случаях церемоний, видно не было, потому что она сидела за письменным столом, а костыли были припрятаны за стулом.
– Так, – приосанилась Глафира Петровна, – начнем с Богом! – И она перекрестилась троекратно в сторону окошка, хотя на стене за ее спиной висели портреты товарища Ленина и товарища Сталина.
– Жених, остаетесь ли вы при своей фамилии – Серебряный или берете фамилию жены – Половинкина?
Возникла пауза, напряжение нарастало с каждой секундой.
– Беру фамилию жены, – вдруг четко ответил Адам.
По лицу Ивана Ефремовича скользнула тень недоумения, он даже брови поднял. А у Глафиры Петровны аж рот приоткрылся от изумления.
– Беру фамилию жены – Половинкин, – глядя прямо в глаза Глафире, повторил Алексей.
– Невеста, остаетесь ли вы при своей фамилии или берете фамилию мужа – Серебряная?
– Остаюсь при своей фамилии – Половинкина, – побледнев, отвечала Ксения и заглянула в глаза Адаму. Он кивнул ей в ответ: дескать, все правильно, молодец. Они не договаривались ни о чем, но в доли секунды поняли друг друга.
– Фу ты-ну ты, – пробормотал Иван Ефремович, но от дальнейших оценок происходящего воздержался.
С непроницаемым лицом Глафира Петровна заполнила бланк свидетельства о регистрации. Расписалась как начальник загса. Дохнула полными, еще свежими губами на круглую печать, сохранившуюся как знамя части еще от прежнего загса, ту самую, которую она ставила и на свидетельство Адама и Александры. – Так, теперь распишитесь вот тут у меня в книжечке, молодые. Сначала ты, Ксень. Вот так. А теперь ты, братка.
Адам расписался новой для него фамилией.
– Теперь расписуются свидетели, – продолжала церемонию Глафира Петровна. Расписалась сама. Потом Воробей – роспись у него была писарская – замысловатая, лихая.
Всю церемонию Глафира Петровна проводила сидя. Ксения перегнулась через стол, обняла ее, обе всплакнули.
– Живите, деточки, на счастье! Дай вам Боже! – Глафира Петровна промокнула глаза платочком, утерла нос. – Дай Боже! – и она опять перекрестилась на окошко.
Глафира Петровна подарила невесте две трофейные комбинации, а жениху – сапоги, которые он надел с утра.
– А теперь развертайте мои подаруночки, – попросил Воробей, напоминая о свертках, которые он вручил жениху и невесте, как только они вошли в загс.
В свертке невесты оказался опять же трофейный нежно-кремовый отрез на платье, а судя по его объему, то и на два. В свертке жениха были офицерский новенький китель и такие же суконные брюки галифе, еще пахнущие складом.
– Все новенькое, не смотри – муха не сидела! – гордо похлопал по кителю Воробей, хотел что-то еще сказать, да тут прервала его Глафира:
– Давай, Ваня, отметим. Где там у нас припасец? – Она взяла костыли и встала на ноги.
Иван Ефремович прошел в темный угол комнаты к какому-то шкафчику и взял с него поднос, из тех, что были в заводской столовой, а на металлическом подносе притаились четыре рюмочки, графинчик с бражкой, соленые огурчики, уже нарезанная кружочками домашняя колбаска, хлеб.
Выпили по чуть-чуть жмыховой бражки, закусили.
– Зря ты, Ксень, своих не позвала, не по-людски, – сказала Глафира.
– Наверное, – вдруг согласилась с ней Ксения, до этого категорически отказывавшаяся ставить в известность маму и бабушку.
– А-а, дело сделано, – сказал Воробей, – теперь деваться им некуда. Куда им деваться?
Глафира отозвала Ксению и что-то долго шептала ей на ухо, а Ксения смеялась и целовала Глафиру Петровну то в щеку, то в шею, то в плечо, одним словом, тыкалась, зажмурясь, в большую Глафиру, как еще не прозревший кутенок в свою мамку, а закончилось тем, что обе захохотали в голос.
– Хватит вам! – добродушно прикрикнул на женщин Воробей. – Нехай лучше жених обновки примерит, а то он в этом пиджачке с чужого плеча как съеженный!
Адам послушно прошел с подарками в маленькую смежную комнату, сплошь занятую шкафами для бумаг и двумя однотумбовыми письменными столами, за которыми располагались сотрудницы. Пустого места в комнате оставался пятачок у дверей, здесь Адам и переоделся. Иван Ефремович угадал с размером точь-в-точь, или глаз был у Воробья такой наметанный, или получилось случайно, но получилось. Роста Адам был по тем временам, как говорилось, “выше среднего” – 179 сантиметров. Китель сидел как влитой, это был уже новый китель, таких в бытность Адама здоровым, в 1942 году, еще не шили. Галифе тоже пришлись в пору, подаренные Глафирой сапоги дополняли наряд как нельзя лучше. Адам расправил плечи, выпрямился, вздохнул всей грудью и вышел на смотрины.
Когда из дверей смежной комнатки загса вместо зашедшего туда женишка в кургузом пиджачке с нелепо короткими рукавами вдруг показался рослый, широкоплечий красавец-офицер страны-победительницы, все обомлели.
– Даже в кино я таких не видала! – прошептала Глафира Петровна, и на глаза ее набежали слезы умиления.
– От это да! От это гвардеец! – восхитился Иван Ефремович, не склонный к комплиментам кому бы то ни было, а тем более мужчинам.
– Это мой муж! – прижалась к плечу Адама Ксения. – Это мой муж! – повторила она звенящим, срывающимся голосом. – Поняли?!