Вдоль монастырской стены в сторону собора, расположенного в глубине двора, мчится всклокоченный мужик, зажав под мышкой деревянные крылья. Его преследует взбешенная толпа — мужики, дети, бабы, монахи. Они кричат и бросают в него камни. Вот толпа почти настигает его, по он бросается в отворенные двери храма и, юркнув на витую лестницу, взвивается по крутым стертым ступеням.
Внизу грохают и перекатываются голоса преследователей. Теснясь и мешая друг другу, они несутся вслед.
Мужик уже на крыше собора. Он с лихорадочной торопливостью прилаживает крылья, привязывает их за спиной особыми лямками и подходит к самому краю свинцовой кровли.
Внизу беснуется враждебная толпа.
Мужик расправляет крылья и, оттолкнувшись, прыгает вниз. Толпа ахает и в ужасе раздается на две части, образуя проход, над которым летит человек.
Он летит над землей, как ангел. Он видит реки и поля, белокаменную церковку на вершине холма, вспыхивающую рябь на солнечной воде, мужиков на сенокосе, бредущих в пестрой траве по самый пояс, баб, убирающих хлеб. Люди кажутся совсем маленькими отсюда, с чудесной высоты.
Он видит голубые и сизые дали, плавными волнами удаляющиеся все дальше и дальше к самой границе неба и земли, избы, взбирающиеся по отлогим склонам, выгоревшие на солнце желтые хлеба, падающие волнами и снова встающие под ветром, шильные мягкие дороги с островками невытоптанной травы, бегущие через поля и вдоль реки, стада на погруженных в тень сырых лугах.
Он видит свою землю, на которой родился и будет похоронен, видит такой, какой ее никто до него не видел, да и вряд ли скоро увидит.
Крылатый мужик скрывается за лесом. Потрясенные люди встают на колени, ибо очевидна святость улетевшего по небу человека.
Ломая крылья и руки, мужик падает сквозь сияющую березовую рощу вниз и, ударившись о землю, умирает.
Бабье лето. Осень 1409 года
Осень. Усталое солнце заливает пустые поля, в слабом воздухе носится паутина и цепляется за облетающие кусты.
У ворот монастыря с самого рассвета обивается обтрепанный нищий. Он то медленно ходит вдоль ворот, заглядывая во двор, то подолгу стоит у калитки, опираясь на палку, то, заслышав приближающиеся голоса, поспешно хромает прочь. Время от времени нищий надсадно бухает, прикрывая рот грязной ладонью. Это Кирилл.
К воротам из-под горы выезжает телега, запряженная иссохшим как смерть мерином, которым правит босой мужик. В телеге несколько корзин с яблоками.
— Добрый человек, дай яблочка, Христа ради, больному, — просит Кирилл простуженным голосом, почти шепотом.
— Ступай, ступай, — гонит его мужик. — И так оброк давать нечем! Бог подаст…
Телега проезжает в ворота, отпертые привратным монахом.
Кирилл с тоской глядит на родной двор Андроникова монастыря, посреди которого возвышается белый собор, на новые пристройки и службы, появившиеся уже после его ухода.
— Заходи, божий человек, отдохнешь, — предлагает монах Кириллу. — Голоден небось…
С трепетным чувством радости и страха Кирилл перешагивает порог обители.
Монах приводит его под навес в глубине двора, где несколько чернецов перебирают сваленные в кучу яблоки. На выскобленном столе пучками лежит зелень для замочки — укроп, петрушка, гора смородинового листа. Испорченные, червивые яблоки чернецы кидают в корзину, вокруг которой сидят нищие и калеки и, выбирая из корзины, с жадностью жуют. Потеснившись, они молча принимают Кирилла в свою компанию. Он крестится, торопливо бормочет молитву и набрасывается на мелкие зеленые яблоки.
Босой мужик, молча сгрузив около навеса свои корзины, собирается было уже трогать, когда длинный монах замечает из-за стола:
— Лучше бы совсем не привозил… Что думаешь, оброк зачтется?
Мужик некоторое время внимательно смотрит на монаха, потом с невозмутимым видом начинает грузить корзины обратно на телегу.
— Мое дело небольшое! Что уродилось, то и отдаю.
— Ладно, ладно! Оставляй! — торопливо соглашается длинный.
Мужик сбрасывает на землю корзины с яблоками и, не поклонившись, катит в сторону ворот.
— На две свечки — три овечки! — неожиданно кричит он и хлещет вожжами своего одра. Длинный равнодушно смотрит ему вслед. В воротах мужик снова оборачивается и орет:
— На две бочки — три цепочки!
Телега скрывается за воротами.
— Разбойник, — произносит длинный монах.
— Ты, Никола, еще спасибо скажи, — увещевает его толстый инок с бабьим лицом.
— Спасибо, спасибо! — юродствует длинный. — А за что спасибо?
— Ну как за что? — рассуждает толстый. — Этот хоть яблоки везет! Вон хотьковские-то — все разбежались! Деревня пустая! Кто куда. Да и семеновские уж небось побежали…
— Да-а… — вздыхает третий монах. — Сколько лет земля носит, такого голода не видывал.
— Вымираем потихонечку, прости господи, — встревает горбатый нищий, не переставая жевать.
Длинный берет из кучи яблоко и вертит его в руках.
— И яблоки какие-то все кривые… — с отвращением бормочет он.
— Во Владимире еще хуже, — сипит Кирилл, — там и яблок нету… Прошлой осенью все басурманы пожгли…
— Ты чего там шепчешь? — спрашивает длинный, с любопытством приглядываясь к Кириллу.
— Не шепчусь я — застудился. В озере ночевал.
— Как же так?
— Волки одолели, все по пятам шли, прямо беда. Голод не тетка. Ну, я от них в озеро по сих пор и зашел, — Кирилл проводит рукой по горлу. — Стою, а они на берегу сели в рядок и сидят. И тоже бога молю, чтоб не прыгнули. Так и стоял, покуда светать не стало. Ушли — я вылез еле-еле, онемел весь, второй день трясет…
— Значит, владимирский ты… — интересуется длинный.
— Да… жил я там… — неопределенно шепчет Кирилл.
— Вон еще один владимирский идет, — улыбается толстый, глядя в глубину двора. — Рублев… Андрей… Слыхал небось…
Мимо собора по тропке, выложенной камнем, идет Рублев.
Полуоткрыв рот. Кирилл смотрит ему вслед и, чтоб не выдать волнения, боится даже проглотить набежавшую слюну. Длинный пристально смотрит на него, и Кирилл ото чувствует.
— Уж больно худостен для иконописца, — замечает горбун.
— Да он больше и не иконописец никакой, — поясняет толстый, — не пишет ничего уж давно.
— Почему ж это? — спрашивает кто-то из странников.
— Да кто ж его знает! Не знает никто об этом. Молчит. Обет молчания дал… Все свое ремесло забросил и молчит.
Кирилл, прислушиваясь к разговору, в волнении шарит рукой в корзине с яблоками.
— А почему, интересно, он обет дал? — не унимается кто-то.
— Согрешил, вот и кается, — объясняет длинный. — Из Владимира блаженную с собой привел, а она вдруг… — и длинный делает выразительный жест обеими руками, намекая на большой живот. — Блаженная-то она блаженная, конечно, а понимает, видно, что к чему.
— Для позора своего и привел, — заключает горбун. — Чтоб грех свой все время перед собой иметь…
— Вот она святость-то! — наставительно вздыхает толстый.
— Нет все-таки стыда у людей! — вздыхает кто-то.
— А артель Андреева? — Кирилл, закашлявшись, сгибается в три погибели.
— Да распалась будто вся, — отвечает толстый. — Кого, говорят, татары убили, кого разметало в разные стороны.
Длинный продолжает с интересом изучать Кирилла.
— А Даниил? Жив? — сипло шепчет Кирилл.
— Разное говорят. Один говорят — на север ушел, другие — что ордынцы с собой увели, третьи даже — что фрягам в рабы продали…
Длинный встает со своего места и подходит к Кириллу.
— Никак, Кирилл? А?
Кирилл сидит не двигаясь и не поднимает головы.
— Кирилл! — еще громче восклицает длинный.
Лысина Кирилла опускается еще ниже, он униженно кивает головой, и мутная слеза повисает на его простуженном носу.
В заводи ручья, что бежит под стенами монастыря, стоят наполовину заполненные водой дубовые бочки. На берегу рдеет костер, в котором калятся огромные камни. Ветер осторожно дышит на звенящие красные угли.
Дурочка собирает по кустам сучья. Она и широкой рубахе, с огромным выпирающим животом, который мешает ей нагибаться, и около каждого сучка блаженной приходится присаживаться на корточки. Она на сносях.
Осторожно повернув в огне тяжелый раскаленный камень, Андрей подсовывает под него кузнечные щипцы, потому что камень большой и его нельзя ухватить как следует, а можно только подцепить снизу, как лопатой. Изогнувшись от напряжения. Андрей медленно приподнимает его над костром и осторожно пятится к бочке, еле сдерживая дрожь в руках, делает первый шаг, потом еще один и еще, затем, стараясь делать как можно меньше движений, поворачивается спиной к костру и двигается к бочкам, стоящим шагах в десяти от него, но расстояние это становится непреодолимым, потому что, когда Андрей подходит к бочке, камень соскальзывает и, удовлетворенно зашипев, скатывается в ручей. Андрей возвращается к костру, и все начинается сначала.
А дурочка тем временем живет своей замкнутой и сосредоточенной жизнью. Она запихивает в бочки кусты можжевельника, который, обваренный кипятком, так хорошо отмывает подернутые плесенью скользкие днища. Круглое лицо блаженной, покрытое родильными пятнами, похоже на лицо ребенка, которое мгновенно отражает все ощущения и чувства, порожденные окружающим миром. Вот она обращает взгляд к небу и с деловитой серьезностью следит за полетом летучей паутинки до тех пор, пока не теряет ее из виду, затем с озабоченным видом трогает обеими руками живот, приоткрыв пухлый рот и склонив голову набок, прислушивается некоторое время к самой себе, светлеет лицом и уходит, не замеченная Андреем, который трудится над последним камнем.
После обеда встают из-за стола отяжелевшие иноки Андроникова монастыря и, крестясь, выходят из трапезной. Гремят отодвинутые лавки, и посуда на столе отзывается жалобным дребезжанием. Только длинный худой инок еще остается сидеть на месте и, неподвижно уставившись в стол, думает о чем-то, ковыряя в зубах. Впрочем, глядя на его лицо, трудно поверить, что какая-нибудь мысль может посетить его в это тяжелое послеобеденное время.
Наконец и он покидает свое место, и стол остается стоять уставленный грязными мисками, чарками, заваленный костями, хлебными корками, недоеденными огурцами, и зеленые осенние мухи, звонко жужжа в душном воздухе, летают над разрушенным столом, подобно воронам над полем брани…
— Владыка, отец! Кирилл вернулся! — подойдя вплотную к игумену, благословляющему богомольцев, громко шепчет длинный. Ко входу в собор со всех сторон стекаются чернецы и прихожане. Кирилл падает перед игуменом на колени.
— Прими, владыка, под крыло свое раба божьего, непутевого, заблудшего Кирилла.
Настоятель жестко улыбается:
— Уходил, не спрашивался! А теперь обратно? Не понравилось? Нет, брат, шутишь! Не приму!
Кирилл опускает голову и еле слышно сипит:
— Господи, за что же все это…
— Ты же в вертеп разбойничий обратно просишься! — злится игумен. — К торгашам да корыстолюбцам! Думаешь, старый я, так уж и забыл? Прочь уходи, откуда пришел! Нету места для тебя!
— Не томи, владыка, ради господа бога, — в отчаянии шепчет Кирилл. — Нету правды в мире, бес попутал. Не могу больше грешить изо дня в день. А без этого нельзя в миру! Грех вокруг, нечистота! А нищета-то какая, господи! Прими, отче, покаяние мое, денно и нощно ноги целовать буду! — Кирилл пытается обнять ноги старца, по тот отталкивает блудного.
— Говорить ты всегда был горазд. Не разжалобишь.
— Ах, отче, отче! Если бы знал ты, сколько горя я вытерпел, сколько зла я вынес… — говорит Кирилл с такой болью и отчаянием, что у стоящих вокруг иноков подкатывает к горлу. — Простил бы ты меня, а я себя никогда не прощу! Если бы знал ты, кем я только не был! И жнец, и швец… — Еще минута, и, кажется, Кирилл разрыдается. — Даже скоморошить пришлось… заставили, ироды…
Игумен решительно поворачивается, не оглядываясь, спускается по ступеням вниз и идет через двор. В наступившей тишине повисает судорожный вздох Кирилла.
— Не передо мной виноват, перед господом! — вдруг, остановившись, кричит игумен. — Оставайся. А в искупление грехов своих святое Писание пятнадцать раз перепишешь! Келью покойного отца Никодима займешь!
— Спасибо, господи! Спасибо! — кланяется в землю Кирилл. — Я вам, братцы, все… Я же всему научен… и врачевать, и коновалом… А отец-то Никодим! Царство ему небесное! Я ж ему бельишко стирал…
Кирилл в сопровождении длинного монаха входит в трапезную. Широким жестом длинный раздвигает грязную посуду посреди еще не убранного стола.
— Садись, брат, я сейчас. Принесу тебе чего бог послал. — И он выходит, оставив Кирилла одного перед разрушенным столом.
Кирилл вздыхает, оглядев знакомую трапезную, берет чью-то недопитую кружку, сливает в нее квас из нескольких других и садится за стол, в немом благоговении изучая щедрый беспорядок, радующий глаз блудного сына.
В деревню, расположенную неподалеку от Андроникова монастыря, пронзительно визжа рассохшимися колесами, въезжает старая телега, на которой сидят две девчонки, женщина и коренастый парень лет двадцати пяти. Все покрыто пылью — и одежда, и жалкий скарб, и осунувшиеся лица путников. Впереди идет чернявый мужик, настороженно поглядывая по сторонам. Костлявая лошадь еле плетется, уныло опустив голову и не обращая внимания на окрики и понукания.
Чернявый останавливается у крайней избы.
— Есть кто дома?! — кричит он. — Эй, хозява!
Никто не отвечает. Мужик входит во двор. Никого. Слабый ветер шевелит солому ободранной крыши. За распахнутыми воротами хлева чернеет пустота.
Мужик пересекает дорогу и, отворив калитку, входит во двор напротив. Но и там ни души.
— Я же говорил, — спрыгнув с телеги, злится коренастый.
Чернявый мужик кидается к запертым воротам крайней избы. Наваливается плечом. Ворота поддаются, и он входит во двор. Стая крыс бросается врассыпную, шурша истлевшей соломой. У забора, облепленный роем мух, валяется дохлый пес. На шее у него цепь, конец которой прикован к столбу. Прикрыв за собой ворота, мужик выходит со двора.
— Ну что? — спрашивает от телеги парень.
— Так я и знал, — злится чернявый.
— Поехали. Я же говорил: ушли все.
— Обманул все-таки… — бормочет чернявый и потерянно бредет через дорогу.
— Ладно, поехали дальше. Ты чего там? — зовет парень.
— Погоди, может, еще…
Посреди пустой избы, на полу, держась за живот, выпирающий горой, лежит блаженная и жалобно стонет. Рядом с ней, не зная, чем помочь, и беспомощно опустив руки, стоит Андрей. Болезненная судорога пробегает вдруг по ее телу, дурочка широко открывает сухие, полные страдания глаза и кричит, как раненое животное, низким, хриплым голосом.
Андрей в ужасе бросается вон из избы и в дверях сталкивается с чернявым мужиком. Тот испуганно шарахается в сторону.
Из избы раздается вопль роженицы.
— Чего это? — испуганно спрашивает чернявый.
Андрей некоторое время умоляюще смотрит ему в глаза и скрывается. Мужик идет за ним.
В избе никого нет. Андрей, словно в лихорадке, мечется по горнице, заглядывая под лавки, за стол, в темные углы. Чернявый смотрит на него, как на помешанного. Вдруг душераздирающий вопль раздается из хлева. Монах взглядом зовет за собой мужика и бросается на крик.
— Эй, Дарья, Леха! Давайте сюда! — доносится из дома. — Дарья!
Баба слезает с телеги, отряхивает с юбки пыль и входит в дом. Нагнув голову, она проходит в низкую дверь хлева и останавливается около роженицы.
— Э-э-э… Что же это ты, голубка? — понимающе говорит Дарья и встает около нее на колени. — Ничего, сейчас мы тебя… — она кладет ладони ей на живот. — Ишь, как прыгает!
Дурочка тихо стонет.
— Тимофей! — кричит баба вслед мужу, скрывшемуся в избе. — Холстину принеси! Слышь?! И воды согрей!
— Какую холстину? — отзывается Тимофей.
— У девок в изголовье!
В дверях появляются пятилетняя Машка и тринадцатилетняя Катька — дочери Дарьи и Тимофея.
— А вы чего здесь? — сердится мать. — А ну ступайте отсель! Отцу помогите лучше!
Андрей подпирает шестом щит, которым закрывается отверстие в крыше — для дыма. Машка не сводит глаз с инока. Старшая же стоит у порога и прислушивается к стонам, доносящимся из-за двери.
— Как сердце чувствовало, зря уходим, — сокрушается Тимофей. — Да-а… Обманул нас Семей! Сукин сын…
— А я тебе говорил, брешет он? Говорил? — развалившись за столом, язвит Леха.
— Под Москвой, мол, легче голод! Легче…
— Что теперь делать?.. — бормочет Леха. — Пожрать на дорогу где достать?
— Может, в монастыре? Вон монастырь на горе, Андроников… Разве там попросить? — обращается Тимофей к Рублеву. — Как думаешь?
Андрей не отвечает.
— Дадут хлебушка в монастыре, если попросить? А? — повторяет Тимофей, присматриваясь к чернецу. — Ты, что ли, слышишь?
— Дадут, — иронизирует Леха. — Догонят, да еще добавят.
— Да он вроде глухонемой, что ли? Слышь, Лех! — обращается Тимофей к брату.
— А ты ему поленом по шее привари, может, услышит…
Андрей невозмутимо возится у очага, дует на угли. Вспыхивает огонь, и дым прозрачной струйкой поднимается к потолку.
— Застряли чего-то! — недоволен Леха. — Завтра поздно уж будет, вон за нами две деревни тащатся, как эти… голодные. А мы тут застряли! Долго еще с ней ковыряться-то будешь? — обращается он к появившейся в дверях Дарье.
— Сво-о-олочи! — нараспев произносит Дарья. — Все мужики сволочи! Бросили одну, она вон слова вымолвить не может, заходится! Под юбку лазить все мастера! А ей теперь расхлебывай! — дает она тычка ухмыляющемуся Лехе.
— А чего же это она одна? — лыбится он в ответ и кивает в сторону Андрея. — Этот глухой при ней вроде. Видать, он ей и заделал!
— Э-э-э! — презрительно бросает Дарья, берет со стола холстину и снова набрасывается на Леху. — А воды принес?! Болтать здоров! А ну давай за водой, ждать, что ли, тебя?!
И баба снова скрывается в хлеву.
— Слыхала? — обращается Леха к Катьке. — Ну-ка чеши за водой!
Катька не отвечает, прислушиваясь к возне за стеной.
— Слышь? Кому говорю?! — повышает он голос.
Девчонка нехотя отходит от двери и направляется во двор. Отвязав от телеги бадью, она выходит за ворота и растерянно оглядывается по сторонам.
— А где вода-то?! — кричит Катька.
— Мимо-то ехали! Что, слепая, что ли?! — слышится в ответ раздраженный голос Лехи.
Катька подходит к колодцу с журавлем возле соседнего дома. Из хлева, в котором Дарья возится с роженицей, доносятся стоны. Катька ставит бадью на землю и, оглянувшись, бежит к хлеву. Заметив лестницу, прислоненную к срубу, она с трудом переносит ее к задней стене и лезет на крышу.
— Ну во-о-от еще, ну во-о-от… ничего, ничего, потерпишь… — слышится ласковый голос Дарьи.
Катька разгребает у застрехи солому и заглядывает внутрь. Внизу на холстине лежит дурочка. Рядом хлопочет Дарья. Роженица открывает глаза и сталкивается взглядом с Катькой. Несколько мгновений они смотрят друг на друга.
— Катька-а! Ты куда делась? — слышится со двора голос Лехи.
Катька соскальзывает по лестнице вниз и бросается к колодцу.
В избе под крышей гуляет дым. Над огнем в котле греется вода. Андрей, выпрямившись, сидит у стола и смотрит в пол. Входит Леха, приносит завернутую в тряпку краюху хлеба, разворачивает и кладет на стол. Дарья достает нож. Приподнявшись на цыпочки, Машка тянется к хлебу, но мать бьет ее по рукам. Девчонка плачет, размазывая по лицу грязные слезы.
— Сопли утри! — сердится Тимофей.
Из хлева вдруг раздаются вопли затихшей было дурочки. Дарья кидает краюху на стол и торопливо уходит.
— Ох, не могу… Ну и орет же! Прямо душу вынает! — морщится Леха и выходит во двор. Крики усиливаются.
— Тимофей! — зовет Дарья. — Иди помоги! Перенесть ее надо!
— О господи! Поесть не даст спокойно, — бормочет Тимофей и встает из-за стола.
Напряженно прислушиваясь и не думая о том, что он делает, Андрей отламывает от ковриги кусок и машинально жует, глядя в одну точку расширенными от волнения глазами. Проходит несколько минут тягостной тишины. Андрей поднимает голову и видит устремленные на него голодные взгляды Тимофеева семейства. Девчонки и их мать смотрят с недоумением, Тимофей же и Леха с мрачной неприязнью.
Все собираются вокруг Дарьи, которая, взяв нож, снова принимается делить хлеб. Андрей тоже получает кусок, который баба кладет перед ним на засаленные доски стола, но не берет его, а сидит, низко опустив голову, и ни на кого не смотрит. Ему почти до слез стыдно.
…Вся семья сидит вокруг стола и в благоговейном молчании жует хлеб.
Вдруг с улицы раздается шум, крики, дверь в избу распахивается, и на пороге появляется здоровенный мужик с кнутом в руках.
— Ага! Вот вы где!
— Ага, вот мы где! — в тон ему отвечает Леха.
В избу входят еще несколько мужиков в запыленной одежде, ребятишек и баб.
— Ну! Я Семена убью! Здесь же еще хуже! — шумит мужик с кнутом.
— Убьешь, говоришь? — усмехается Тимофей.
— А что ты думал?! За такие шутки, знаешь, что бывает?!
— Ну это ты, брат, что-то заврался! «Убью»… Ты что, Михаил, Семена не знаешь? — дразнит Тимофей мужика с кнутом.
— Знаешь, боярин шумел! Что ты! — рассказывает Михаил. — Всех, говорит, верну и штраф заставлю платить!
— И вернет, помяните мое слово, — ввертывает низкорослый мужичонка.
— Вот ему! — орет в ответ Михаил.
— Тихо вы! — прикрикивает на мужиков Дарья, высовываясь из хлева. — Чего раззевались?!
— Да ладно тебе! — огрызается Михаил и обращается к Тимофею. — Оставаться здесь, что ли, собираетесь? А? Золото, что ли, нашли?
— Бабу нашли рожалую! — отвечает Тимофей. — «Золото»…
— Какую еще бабу?
— Баба здешняя во дворе рожает. А при ней вон чернец. Что-то уж больно сокрушается…
— А что за чернец? — вполголоса спрашивает низкорослый мужик.
— Да глухонемой. Пришлый, должно.
Под ногами у Михаила вертятся дети — гоняются друг за другом, шумят.
— А ну цыц! Пошли отсюда! — кричит Михаил и выпроваживает их во двор.
— Попали мы, как кура в ощип, — вздыхает низкорослый и выходит на улицу.
— А у меня баба совсем плохая… — оглянувшись в дверях, тихо говорит Михаил. — Не знаю, что и делать…
— Да-а-а… — неопределенно произносит Тимофей, встает из-за стола и вместе с Михаилом выходит на улицу.
В избе остаются Андрей и Машка. Машка сидит на лавке и, не спуская глаз с инока, жует хлеб. В это время в избу вбегает малый лет пяти и замирает, уставившись на девчонку. Корка, которую жует Машка, производит на него ошеломляющее впечатление. Некоторое время малый стоит, разинув рот и не в силах двинуться с места. Наконец он приходит в себя, подсаживается к Машке и говорит:
— А мне дай?
— Нет, — холодно отвечает девчонка и продолжает жевать, изображая на лице крайнюю степень удовольствия.
— Что ли, давай играть, — подумав, предлагает малый.
— Давай, — соглашается Машка. — А как?
— Ну, кусай, — командует мальчишка. — Кусай хлеб.
Она откусывает кусок корки и с удивлением спрашивает:
— Ну и что?
— А теперь я…
Машка протягивает малому зажатый в кулаке ломоть… Тот откусывает и жует, глядя на нее жадными блестящими глазами.
— А теперь опять ты…
Она кусает от горбушки и говорит, пренебрежительно отвернувшись:
— Я больше не хочу.
Малый озадачен. Некоторое время он сидит на скамейке, болтая ногами, потом вдруг срывается с места и исчезает за дверью. Машка поворачивается к Андрею, который, прислонившись к степе, тихо сидит в красном углу.
— А тебя как зовут? — спрашивает она.
Рублев поднимает на нее глаза. Машка с минуту изучает его и повторяет:
— А тебя как зовут?
Андрей отводит взгляд. Машка весело смеется, наслаждаясь его замешательством.
В избу влетает давешний мальчишка в сопровождении троих приятелей. В руках одного из них — белобрысого и сопливого — огромный желтый огурец.
— Давай меняться! — предлагает малый. — Мы тебе огурец, а ты нам горбушку. Смотри — во! — Он отбирает у белобрысого огурец и протягивает его Машке. Та некоторое время колеблется, но в конце концов берет огурец и отдает хлеб. Малый хватает корку, и ребята с радостными воплями убегают.
Машка с подозрением смотрит им вслед, затем откусывает от огурца и жует. Огурец оказывается старым и горьким, как полынь. Машкины губы начинают дрожать, и, поняв, что ее обманули, она тихо плачет, всхлипывая и утираясь грязной рубахой. Вдруг взгляд ее падает на кусок хлеба, лежащий перед Андреем. Слезы на ее глазах высыхают. В голове Машки созревает план.
Она садится на скамейку против Андрея и говорит:
— Давай меняться. Я тебе огурец, а ты мне хлеб.
Андрей молча смотрит на нее. Тогда Машка, глядя ему прямо в глаза, кладет перед ним огурец и некоторое время выжидает. Затем, не спуская с чернеца глаз, берет хлеб, осторожно слезает с лавки, пятится к двери и скрывается на улице.
Из сарая раздается ужасный крик роженицы. Андрей вздрагивает и закрывает глаза.
Катька, стоя на перекладине лестницы, подглядывает через дыру в соломенной крыше. Она видит мать, которая хлопочет около дурочки, успокаивает, подкладывает ей под спину тряпье. Дарье помогают две старушки. Одна стращает воду в котле, другая, положив себе на колени голову роженицы, гладит ее по волосам, вытирает ладонью пот, заливающий глаза блаженной.
Вечереет. Деревенская улица заполнена подводами, усталыми крестьянами, лежащими около заборов, чумазыми детьми, ползающими по пыльной дороге. Ржание, шум стоят над деревней. У одной из телег столпились озабоченные мужики.
— Ну, чего делать-то будем? — ни к кому в частности не обращаясь, вздыхает низкорослый мужичок.
— Кормить нечем, — отзывается Тимофей. — Мой мерин больше двух ден не выдюжит.
— «Двух ден»… — раздражается мужичок. — Ты на мою посмотри, — показывает он на измученную костлявую кобылу, которая неподвижно стоит, прислонившись к забору и закрыв глаза.
— Ничего, пешком пойдем, — говорит кто-то.
— А в Андрониковом небось и овса и сена навалом, всего… — негромко замечает Леха. — Может, попросить?
— Ага… — хрипит кто-то в ответ. — Так они тебе и дали.
— А если как следует попросить? — настаивает Леха, вкладывая в свои слова особый смысл. — Они еще и лошадей дадут, если как следует попросить.
Мужики молчат, обдумывая Лехины слова.
— Ну, Семен! — снова не выдерживает Тимофей. — Всех под монастырь подвел!
Кто-то вяло смеется. Все смотрят на гору, где чернеют высокие монастырские стены.
У подводы, на которой пластом лежит изможденная женщина с ребенком под боком, стоит Михаил.
Он с тревогой смотрит на жену и тихо спрашивает:
— Ну что ты? Чего ты хочешь? Может, попить?
Женщина отрицательно качает головой.
— Может, ты чего хочешь? — с отчаянием допытывается мужик.
— Ничего не хочу, — еле слышно шепчет она.
— Открой глаза, ты что?
Жена не отвечает.
— Открой глаза! Слышишь?! — с ожесточением кричит Михаил.
Женщина с трудом приподнимает веки, которые через мгновение смыкаются снова. Он отворачивается и идет к мужикам.
— Ну что делать-то будем? — взволнованно спрашивает он у Тимофея.
— Столбы валять и к стенке приставлять… — отвечает Леха и садится на землю, прислонившись к тележному колесу. И тут же вскакивает. — Семен!
В деревню въезжает еще несколько подвод с беглыми. Впереди, на телеге, запряженной белой холеной кобылой, намотав вожжи на левую руку, стоит невысокий мужик с выгоревшими на солнце рыжими волосами.
Переглянувшись с товарищами, Михаил выходит вперед и останавливается посреди дороги. Семен, не обращая внимания ни на Михаила, ни на других мужиков, преграждающих ему путь, медленно едет по деревне. Михаил ждет, похлопывая кнутовищем по пыльным порткам. Когда белая кобыла упирается ему в плечо, он берет ее под уздцы. Телега останавливается.
— Ты что ж с нами наделал? — с трудом сдерживая бешенство, спрашивает Михаил.
Семен обводит взглядом мужиков, с ненавистью глядящих на него, улицу, запруженную телегами, баб с детьми на руках, стариков, молча наблюдающих за происходящим, и не отвечает.
— Что, доволен? — продолжает Михаил. — Посмотри, сколько народу пропадает. «Урожай под Москвой». А в дороге сколько людей померло! — вдруг орет он. — А помрет сколько?!
Семен молчит. В это время Леха, подкравшись сзади, изо всех сил дергает за свободный конец вожжей, обмотанных вокруг руки Семена, и тот кубарем падает с телеги в пыль. Леха прячется в толпе.
Семен встает с земли и, не поднимая глаз, стряхивает пыль с порток и рубахи.
— Что приехал? Надсмеяться над нами?
— Дальше надо идти, ко Пскову, — взглянув на Михаила, твердо говорит Семен. — А приехал я потому, что меня самого обманули.
— Дальше идти?! — свирепо улыбается мужик. — А как? Тебе хорошо одному! На такой кобыле! А мы?!
— Это вы как хотите… А кобыла у меня сытая потому, что я с голода подыхаю. Мне легче…
— Ах, тебе легче?! — хрипит Михаил и, рванув кобылу за узду, хлещет ее по морде кнутом.
Семен бросается было на Михаила, но сзади его хватают сразу несколько человек. Кобыла шарахается в сторону, ржет и мотает головой.
Привлеченный шумом и криками, в воротах появляется Андрей и видит, как здоровый мужик наотмашь хлещет по морде белую кобылу. По ушам, по губам, по глазам. Рядом, зажмурившись и стиснув зубы, стоит Семен, и несколько мужиков держат его за руки. По лицу его текут слезы.
Все с неодобрением смотрят на Михаила, который в бессмысленном приступе жестокости истязает бьющуюся в упряжке лошадь. Кобыла дергает головой, пятится.
Понимая, что перехватил, Михаил бросает уздечку и, озираясь, тяжело дышит.
Кобыла прядает ушами и вздрагивает мокрыми боками. Наступает тягостное молчание. Мужики отпускают Семена. Только Леха продолжает выкручивать ему руки.
— Пусти, — просит Семей.
Леха ухмыляется, но не пускает. Тогда происходит нечто неожиданное. Семен слегка наклоняется, делает резкий шаг в сторону, и все видят мелькнувшие в воздухе босые ноги Лехи и слышат звук рвущейся одежды. Через секунду Леха лежит на дороге лицом вниз, время от времени передергивая спиной, и облачко пыли плывет над запруженной народом улицей.
Семен подходит к своей кобыле, обнимает ее за шею и, успокаивая, шепчет что-то на ухо. Лошадь судорожно вздыхает и кладет голову на плечо хозяина.
В это время из проулка появляются несколько вооруженных всадников. Толпа вздрагивает.
— Эй, вы! — кричит один из них, с опухшим красным лицом. Это боярский пристав. — Господин передать велел! Ежели добром не вернетесь, силой вернем! Через великого князя вернем!
— Мы обратно не пойдем, — говорит Семен.
— А с тобой, смутьян, особый разговор! Собирайся, с нами поедешь! — приказывает пристав.
Семей не двигается с места.
— Васька, возьми его!
Один из всадников направляется к Семену. Михаил берет его лошадь под уздцы.
— Ты чего? — настороженно спрашивает верховой.
— Слезай, слезай, — мрачно предлагает Михаил. — А слезешь — и не влезешь больше никогда!
— Петька, Федька! Вяжите обоих! — теряя терпение, орет пристав. Всадники трогают коней и едут сквозь толпу. Мужики решительно встают на их пути и окружают Семена и Михаила.
— Ах так, значит! — цедит сквозь зубы пристав.
Вдруг над погружающейся в серые сумерки деревней повисает полный страданий истошный крик роженицы.
Все оборачиваются в сторону избы, где остановилось Тимофеево семейство.
Посреди хлева лежит дурочка. Полузакрыв глаза, она часто и тяжело дышит. Возле нее хлопочут Дарья и старушки.
Во дворе, прислушиваясь к крикам блаженной, толпятся люди, возбужденные и взволнованные торжественностью момента. Изредка переговариваясь вполголоса, они поглядывают на Андрея, который неподвижно стоит у стены и молится про себя, закрыв глаза.
В деревню входит еще один обоз беглецов. Скрипят колеса, летит пыль в наступающей темноте, ржут лошади, плачут дети, останавливаются подводы и выходят на деревенскую улицу измученные люди. Привлеченные криками блаженной, они стекаются во двор и слушают, и смотрят, и спрашивают о причине, и останавливаются ждать под навесом брошенного дома, надеясь на счастливое разрешение.
Вопли, участившиеся было, затихают, и через минуту за дверью хлева раздается плач новорожденного, захлебывающегося первыми глотками живого осеннего воздуха.
Дверь отворяется, и на пороге появляется Дарья с младенцем на руках. Усталым взглядом обводит она столпившихся во дворе крестьян.
— Вот и все! — говорит она и разворачивает холстинку. На белой ткани темнеет смуглая физиономия с раскосыми глазами. Все поражены.
— Вот это да! — смущенно произносит кто-то. — Татарчонок!
— Да не! — не верят задние.
— И правда, татарчонок! — подтверждают те, кто поближе.
— Ух ты… ворожий сын! — низкорослый мужичок разочарован больше всех.
— Ничего-ничего! Это же наш татаренок! — улыбается Тимофей. — Русский татаренок!
— Тоже скажешь! Какой же он русский-то?
— А то как же! — убеждает Тимофей низкорослого. — Мать какая? Русская? Ну и все!
Андрей протискивается поближе к сараю. Все молчат, сторонятся, испытывая неловкое чувство вины.
— Окрестим, по-русски назовем, — примирительно говорит Тимофей. — Воспитаем…
В это время за спиной у Дарьи раздается незнакомый женский голос:
— Дайте мне его… Хоть посмотреть-то…
Это так неожиданно, что Андрей испуганно замирает на месте.
Говорит дурочка. Говорит на нормальном человеческом языке, сидя на холстине и прислонившись к бревенчатой стене. За маленьким окошечком видны погружающаяся в темноту деревенская улица, поворот реки, отражающий вечернее небо, и дальние холмы, покрытые светлым облетающим лесом.
Дарья возвращается под крышу и протягивает младенца матери. Та, усевшись поудобнее, неловко берет его и говорит столпившимся в дверях людям спокойно, не осознав еще совершившегося с ней чудесного превращения:
— Тише… Чего кричите?..
Она обводит всех открытым взглядом и сталкивается глазами с Андреем, который молча стоит в толпе.
Пристально смотрит она на человека, которого не знает, никогда не видала до сих пор, она уверена, но чье лицо притягивает ее, напоминает о каком-то другом времени, другой жизни, которой, может быть, и не было вовсе, а только приснилась ей в дурном и тяжелом сие.
Андрей улыбается. Впервые после разговора с Феофаном в разрушенном Успенском соборе он улыбается…
Она смотрит на Андрея, и лицо ее вдруг озаряется светом далекого, забрезжившего счастьем воспоминания.
Тоска. Лето 1419 года
За распахнутыми настежь воротами выстроились исхлестанные многодневными дождями серые, дымчатые дали.
На закиданном соломой крестьянском дворе с колодцем посреди сидят и выпивают трое: хозяин — старик лет под шестьдесят и двое гостей — мастеровой с худым лошадиным лицом и редкой бороденкой и молодой паренек, который развалился за столом, уронив голову на руки. В сторонке, у противоположной стены, сидят Андрей и Кирилл — уставшие, замызганные с дороги. Андрей очень постарел за эти десять лет, почернел, и в поредевших волосах его появились седые клоки.
Чернецы разложили на котомке снедь и тихо трапезничают, прислушиваясь к разговору за столом.
— От погоды все это, — горестно вздыхает хозяин.
— Чего? — спрашивает худой.
— От погоды, говорю, вся эта дребедень в душу лезет. Налей-ка еще по одной.
— Да тут уж нету ничего, — мастеровой отодвигает пустой кувшин.
— Нету? — хозяин удивленно смотрит на кувшин. — Вот те раз! — Он берет недопитую чарку паренька и разливает ее поровну между собой и мастеровым. — Нету… — рассеянно повторяет он и неожиданно продолжает внезапно прояснившуюся мысль: — Нету все-таки разума на людей…
— Нету, нету, — оживляется мастеровой, — нету разума, нету. Вот я, к примеру, самокат придумал.
— Чего? — недоверчиво смотрит на него старик.
— Самокат. На двух колесах. Садишься, от земли отталкиваешься и катишь. Чего смотришь? Вот те крест святой! — крестится мастеровой. — Так мне в деревне житья не стало! «Колдун» и «колдун»! В город сбег… А избу спалили! И самокат пожгли. Бывай здоров!
В воротах появляется голодная сука с отвисшим животом и обгрызанными сосками. Униженно виляя тощим задом, она приближается к людям, обнюхивает ножки стола, пол и, не найдя ничего съедобного, укладывается у ног Бориски — так зовут малого.
— Темен народ, темен, — соглашается хозяин. — Пошел народ темный, пошел народ вялый… Вот в наше время…
— А что в ваше время? — возражает мастеровой. — Мне вон тоже рассказывали. Один мастер, слышь, себе крылья сообразил. Полетать человек решил. Так его камнями, вся деревня! Чуть не прибили. Такая же темность несусветная и дикая… А он на собор залез и с него и прыгнул и полетел! Доказал все-таки! Полетел и совсем улетел!
— Куда? — спрашивает Бориска, не поднимая головы.
— Ну улетел и все…
— Куда?
— Совсем улетел, — неопределенно отвечает мастеровой.
— Разбился он, — уверенно произносит старик.
— Ничего не разбился! Точно говорю, улетел!
— Не было этого, — говорит Бориска, не поднимая головы.
— Разбился, — ухмыляется старик.
— Улетел.
— Разбился.
— Улетел, — мастеровому уже надоедает спор.
— А я говорю, разбился, — с пьяным ожесточением настаивает хозяин.
— Уле-е-тел! — вдруг громко кричит малый под стол, по-прежнему не поднимая головы. Собака, поджав хвост, шарахается из-под ног Бориски.
— А ты молчи! Что орешь? — строго обрывает его старик.
Бориска поднимает скуластое лицо и глядит на хозяина хмельными голубыми глазами.
— А чего это мне молчать? — зло спрашивает он.
— А того, что щенок еще!
— Во! Во! Все равно, как отец. Ненавижу вот таких!
— У него отец — колокольных дел мастер, Николай, — кивая на Бориску, объясняет мастеровой. — Слыхал, может?
— Мастера-то слыхал, а вот сынка его горластого не слыхивал пока, — отвечает старик.
— Не верите! Детям своим не верите! — говорит Бориска, качая головой. — Секрет колокольной меди знает и никому ведь не говорит! Даже от меня, ирод, скрывает. От сына родного!
— Ладно, про отца-то… — успокаивает расходившегося малого мастеровой.
— Это что ж творится? — возмущается хозяин. — Сын отца костит да еще секрета требует! А? Да секрет-то еще заслужить надо! Милый! Заслужи-ить! Сопля обнаглевшая!
— Он ведь секрет-то не для себя приспособить хочет, — заступается за Бориску мастеровой.
— А для кого?
— «Для кого»… Чтоб людя́м лучше было…
— «Людя́м»… — насмешливо улыбается старик. — Э-эх! Русский русского на большой дороге сторонкой обходит… Уж не знаешь, кого бояться — там татаре, здесь — бояре! «Людя́м»… Ладно, давай выпьем.
— Так ведь выпили все.
— Шут с вами! — старик, разохотясь, машет рукой. — Вон на стене фляга висит, видишь? Давай ее, родную, сюда.
Он принимает поданную флягу и разливает брагу по чаркам.
— И чего мы спорим? Бестолку все это…
Андрей с сочувствием смотрит на них и думает о чем-то, прислушиваясь к пению ветра в соломенной крыше, к стуку по бревенчатому настилу лошадиных копыт в конюшне, к далекому детскому плачу.
— А я еще часы выдумал, — грустно говорит мастеровой. — Пошел в Москву. Так меня к великому и не допустили. Сотник его вышел. Так, мол, и так, говорю. Часы хочу построить, чтоб, час отмеривши, в колокол било. А сотник, здоровенный такой детина, и слушать не стал. Иди, говорит, иди! Иди отсюда, рыло, пока ноги носят! Нам, говорит, часы иноземец — Лазарь — делать будет! И на меня такими глазами посмотрел!
— Ну и правильно! — поучительно вставляет старик.
— А я, дурак, по ночам не спал, думал! — горько улыбаясь, продолжает мастеровой. — Все придумал! А вместо меня Лазаря пригласили.
— Этот Лазарь небось сотнику взятку сунул, и все тут!
— Ну да?
— А ты что думал?
— Ну погоди! — негодует мастеровой. — Я на него в суд подам. На Лазаря этого!
— Э-э-э, милый! — пренебрежительно улыбается хозяин. — Судиться захотел! Вой брат мой судился с приказчиком митрополичьим — Чеботаем. По земле тяжбу завел. Ну и что? Чеботай судье шубу кунью и пятнадцать рублей деньгами сунул, и все… А ты чего посулить можешь? Курицу падучую?
— Ну тогда… — захмелевший мастер в раздумье чешет затылок, — тогда я на судью великому пожалуюсь!
— Да ты ведь уже раз ходил!
— Ну?
— Неглупый ты человек, как я погляжу. Вроде бы даже умный. А слушать тебя тошно, — укоризненно вздыхает хозяин. — Ни в жисть тебе до князя не добраться! У него и сотники, и бояре, и пристава, приказчики там разные. А кто их выбирает? Святой дух, что ли?
— Ну тогда… — Мастеровой вдруг мрачнеет и трезво спрашивает: — Что же это творится? Где такое видано-то! Это же ведь и рассказать стыдно!
— Чего орешь? — останавливает его старик. — Не ори, дурак.
— Я не дурак! Я пока молчу! Молчу… Я хитрый, — самодовольно улыбается мастеровой. — Такой хитрый, такой, что… Погоди еще! Я такое еще придумаю, что меня прямо к князю! На руках принесут! Меня князь еще боярином сделает!
— Правильно, давить их надо! — снова встревает Бориска.
— Чего плетешь? Чучело! — обрывает хозяин восторженный монолог изобретателя. — Налей-ка лучше, «боярин».
— Это с полным уважением, — неверной рукой мастеровой с готовностью разливает брагу.
Андрей из своего угла с интересом прислушивается к неторопливому застольному разговору.
— Эк руки-то у тебя дрожат, — замечает хозяин. — Бросай ты выдумывать, займись делом лучше. Ты замки-то хоть чинить умеешь?
— Умею…
— И как ты их с такими руками? — старик неловко трясет пальцами и насмешливо улыбается.
— Ничего… Так уж у меня голова привернута насчет часов там или еще чего… — бормочет мастеровой.
— Правильно! — подымает голову Бориска. — Ты свое гни! А то пропадем…
— Молодцы! — иронизирует хозяин. — А я посмотрю, как вы его гнуть будете.
Выглядывает долгожданное солнышко. В углу двора в укромном месте собака зарывает про запас обглоданную кость.
— Солнышко-то! — улыбается мастеровой. Хозяин наливает ему и себе по чарке. — И вовсе не от погоды на душе у тебя такое…
И вдруг Андрей вспоминает себя мальчишкой, лежащим под телегой, во дворе, закиданном золотой пшеничной соломой, и мать с лицом, укутанным платком так, что видны только ее веселые синие глаза, и отца с короткой белобрысой бородой, когда они стояли друг против друга и, мерно взмахивая цепами, выбивали на сухих колосьев пшеницу, прыгающую, по убитому току, словно град, удары чередовались с удивительной равномерностью, прыгало зерно, летела по ветру полова, вороха разбитой, смятой соломы устилали двор, перекатывались под ветром, мерно и звонко ударяли цены, дрожала земля, отец из-под тяжелых бровей смотрел на молодую синеглазую мать с подоткнутым подолом, и дробный перестук цепов превращался в разговор, и приятно было и тревожно следить за взглядами матери и отца, которыми они обменивались: веселыми, синими — материнскими и тяжелыми, как бы безразличными — отца, но жадными, нетерпеливыми, и мокрый под мышками сарафан матери, и белый с каемкой льняной платок на ее голове, и ветер, проносящийся по двору и поднявший солому, летящую через ворота, мать, с хохотом падающая в колючую скирду, и отец, ложащийся рядом и обнимающий ее черной от загара рукой, и снова удары цепов — ровные, ритмичные, убаюкивающие, и солнце, солнце, воспламеняющее белую в ярком свете солому, и дождь, обрушившийся неожиданно крупными сверкающими каплями, и бегущие под навес люди, и гром, и ветер, разметавший по двору солому, и молния, сверкнувшая в солнечном свете, — все это проносится в сознании Андрея, как дыхание почти невозможного счастья щедрой скоротечной грозой, сверкающей и мчащейся над деревней его детства. И он вспоминает, как смотрел он, словно завороженный, на однообразные движения рук, нежно и резко очерченных солнечным контуром, и понимает, что именно тогда впервые коснулось его желание передать это движение, остановить, повторить его, понятное и расчлененное.
Андрей смотрит на троих за столом. Они сидят против света, опираясь о стол, и молча размышляют каждый о своем.
И самые простые и обыденные вещи открываются Андрею в своем сокровенном смысле.
Босые ноги малого спокойно лежат под столом, левая чуть вытянута, правая подобрана, не напряжена, и обтрепанные портки прикрывают тонкие загорелые щиколотки.
Распахнутая рубаха открывает резко очерченную ключицу и длинную шею. Голова мастерового чуть наклонена, и взгляд его глубок и неподвижен.
— Немец, тот и тосковать не умеет. А как затоскует, думает, заболел… — задумчиво произносит он.
Длинная, ниже колеи, рубаха прямыми и спокойными складками падает вниз. Хозяин поворачивается, и неожиданно возникают резкие ломаные линии, похожие на смятую жесть, сталкивающиеся, готовые внезапно рассыпаться. Старик вытирает о холстину руки и разгоняет на мгновение застывшие складки.
— Ну что же, давайте выпьем, чтоб дал господь нам всего на свете…
Андрей смотрит, потрясенный неожиданно обрушившимся на него замыслом.
Складки, промчавшись к локтю, исчезают и через мгновение прозрачными тенями падают с круглого и крепкого плеча, которое плавной линией переходит в руку, тянущуюся к ковшу…
Налетает неожиданный ветер, и солома, устилающая двор, несется по земле.
— Погодка… для хлебушка, — недовольно бормочет хозяин.
Андрей машинально подбирает с земли уголек и нетерпеливо перекладывает его из руки в руку, скользя взглядом по мягко и стремительно восходящему контуру плеч, который вспыхивает освещенным ворсом ткани и снова падает вниз, резко и остро сломавшись о локоть, и исчезает в тени, между столом и длинной ладонью.
Андрей не выдерживает и встает с пола.
Сидят трое в покойной беседе — неразделимые, уравновешивающие друг друга, замершие в мудром созерцании, и яркое солнце запуталось в растрепанных вихрах мальчишки золотым нимбом…
Андрей выходит из-под навеса и останавливается у выбеленной стены двора, широко открытыми глазами смотрит на ее притягивающую поверхность, и угольная пыль сыплется между его судорожно сжатыми пальцами.
— Господи… — мысленно шепчет он. — Пошли мне смерть, господи!
Солнце снова заходит за тучу, ослепительная стена гаснет, становится серой, и все вокруг становится тусклым и плоским.
За стеной раздается дружный хохот.
Андрей возвращается под навес и видит маленького человечка, который, подтягивая штаны, встает с земли. За столом рядом с хохочущими мужиками примостился здоровенный плешивый детина, заросший до глаз черной бородой.
Человечек вытирает руки о портки и весело объясняет:
— Вот за это самое меня и укатали! Продал кто-то. Пришли, значит, молодцы, одной рукой меня за портки, другой за это — и фю-и-ить! — свистит он и смеется. — В Задвинье меня и задвинули.
Человечек как-то странно произносит слова: «т» и «д» у него выходят, как нечто среднее между «с» и «л».
— Ну и чего? — интересуется хозяин.
— Чего! Вырыли яму — и в яму! А в яме — холод! — хитро подмигивает рассказчик. — Особенно зимой. Так и прыгаешь всю почь то на одной, то на другой, как воробей или там лягушка.
Он скачет на одной ноге вокруг стола и вдруг замечает Андрея. Взгляд его на мгновение становится серьезным.
— Вот так всю ночь! А как же иначе? Иначе пропадешь!
— Значит, не скоморошишь больше?
— Куда там! — улыбчиво отмахивается человечек. — Мне ж тогда перво-наперво пол-языка усекли. Забросил, позабыл все. Я теперь больше по столярному делу!
Андрей в волнении вглядывается в его лицо, вслушивается в его голос и вдруг вспоминает. Скоморох! Тот самый скоморох, которого он встретил в памятный день ухода из Троицы. Он очень постарел с тех пор, отощал и облысел. Андрей переводит взгляд на Кирилла, который бледный, как полотно, дрожащими руками убирает в котомку остатки еды.
— А как же говоришь, если язык тебе… — поборов неловкость, спрашивает мастеровой.
— Дак мне не весь, а только половину. О! — скоморох открывает рот, и все видят короткий розовый обрубок. — Это Кузьме, — он кивает на чернобородого мужика, — тому весь махнули.
— Это как же весь? — поражен Бориска.
— А так — под корень.
Воцаряется неловкая пауза. Над высыхающей после дождя деревней перекликаются близкие и дальние петухи. Голодная сука в укромном месте зарывает про черный день новую добычу для своих щенят.
— Тоже скоморох? — спрашивает хозяин.
— Да нет, — скоморох скрывает улыбку. — Обидели его, ну он и не стерпел, сморозил что-то… — скоморох старается замять разговор, — обидели его. За долги батогами били и землю отсудили, вот он и…
Чернобородый опрокидывает чарку и опускает голову.
— Бывает, — мрачно соглашается старик, — бес попутает — бознать чего нагородишь…
— Ага, — в тон ему соглашается скоморох. — А в Новгороде, слышь, бес-то целый город попутал. Боярин там один, страх какой дикой был, ну, холоп его и не стерпел, въехал ему по зубам, да еще по шее и поволок на улицу со двора. Тут посадские мимо шли, подсобили. Ну, боярин затаил на этого, на холопа, захватили его. Тут и пошло, и пошло! — радуется скоморох. — Плотники, гончары, мастера, медники — все встали! Так всех бес и попутал, как одного, боярские дворы пограбили, пожгли! С мечами вышли, с кольями! Ну прямо сеча, и все тут! Во, дела какие! — продолжает скоморох, глядя в глаза Андрею. — Правда, холопу тому глаз выжгли да посадских человек сто перебили, да, видать, боярских тоже бес попутал. Он ведь без разбору, дьявол-то…
Андрей опускает глаза.
— А ты никак там был? В Новгороде-то? — интересуется мастеровой.
— Я? Да господь с тобой! — с невинным видом отнекивается скоморох. — Я теперь все больше по столярному делу! Тут звал меня боярин один в шуты. Только я не пошел. Чего мне!
— И долго просидел? — не унимается мастеровой.
— В яме-то?
— Ну да, в Задвинье.
— Да годков двадцать, — улыбается скоморох. — Красивое место, хорошее. Конечно, в яме холодно. Одному-то. А вдвоем, втроем — ничего… — Он выпивает брагу и продолжает: — Был там пристав один — век не забуду! Любил сверху водой поливать.
— Эх, дух с него вон! — взвивается мастеровой. — Ну и чего он!
— Да пропал он куда-то вскоре, — скоморох оглядывается на чернобородого мужика. — Утонул или медведь задрал. Искали его, искали — как в воду канул.
— Куда ж он девался? — любопытствует хозяин.
— А я почем знаю? Может, Кузьма знает, да сказать не может.
Кузьма, до сих пор не проронивший ни звука, вдруг начинает раскатисто смеяться, мотает головой и, вытирая рукавом бороду, пододвигает к хозяину пустую чарку.
— Ну а продал тебя кто? — спрашивает мастеровой.
— Какая разница, кто? — весело шепелявит скоморох. — Всегда найдется сука такая, не в этом дело.
— Ну, это ты брось, — обижается Бориска.
— Святой отец, а святой отец! — неожиданно обращается скоморох к Андрею, присевшему на край колодца. — Неужто не узнаешь?
Андрей не отвечает и дерзко смотрит на скомороха. Кирилл в углу суетится со своей котомкой.
— Не помнишь, значит, — подождав, продолжает скоморох. — Меня, конечно, трудно узнать! Да и ты тоже пообносился. Двадцать лет! А я узнал! — ухмыляется он и вдруг со злостью бьет себя кулаком по шее. — Ты ведь был тогда в сарае, где меня дружинники-то накрыли? А?
Андрей не отвечает. Все в изумлении смотрят то на него, то на скомороха. Только чернобородый мужик продолжает хохотать в приступе хмельного веселья.
— Идем, Андрей, пора нам, — голос Кирилла срывается от страха.
— Чего молчишь-то? — продолжает скоморох. — Меня ж монах продал тогда, донес на меня: мне сказали потом. А из монахов ты один и был в сарае, я же помню.
Смысл сказанного постепенно доходит до Кузьмы, он перестает смеяться и смотрит на Андрея.
— Ты скажи только, за что продал меня? — улыбается скоморох. — А то я все знаю, а почем меня запродали, не ведаю…
Андрей молчит. Все молчат.
— Что ты, право, на человека бросаешься ни с того, ни с сего! — раздается дрожащий голос Кирилла. — Спутал ты его, обознался, а еще бросается…
— Нет, — качает головой скоморох и кивает на Андрея. — Я его потом часто вспоминал. Уж больно красивый он тогда был, тихий. Тоже тогда все молчал.
— Люди добрые! — снова восклицает Кирилл. — Отпустите нас с богом. Нам еще идти два дня, а то и три, до дому…
Кузьма, глядя на монахов, наклоняется и шарит под столом.
— Ну ладно, — машет рукой скоморох. — Не хочет говорить — не надо! Я прощаю! Я всех прощаю!
Кирилл проворно встает и семенит через двор к Андрею.
— Идем, Андрей, слышь? — бормочет он, дергая Рублева за рукав.
В это время из-за стола раздается нечленораздельный возглас. Кирилл оборачивается.
Чернобородый мужик медленно подымается с лавки. В руках у него короткий железный шкворень. Он мычит что-то, глядя на Андрея страшными белыми глазами. Скоморох хватает его за руку, но тот, не помня себя от бешенства, с такой силой отталкивает скомороха, что тот больно ударяется затылком о стену.
— Не смей, Кузьма, слышь? — хрипло выдыхает он.
Промычав что-то, чернобородый выходит из-за стола и направляется к Андрею. Кирилл бросается к воротам и отчаянно кричит тонким голосом:
— Невиновен он, братцы! Не продавал он никого! Вот вам крест святой, не продавал! За что наказание-то это? Держите его! Чего же смотрите?!
Сидящие за столом, онемев от ужаса, смотрят на подступающего к монаху здоровенного мужика со шкворнем в руках.
— Андрей! Скажи им, Андрей! — издали кричит Кирилл. — Невиновного убивают! Он же сказать вам не может! Андрей, ну скажи ему, скажи им!..
Андрей встает с колодезного сруба, делает несколько шагов навстречу Кузьме и закрывает глаза…
Неожиданно в воротах появляется верховой ордынец и, обернувшись, кричит что-то на чужом языке. Слышится приближающийся топот, и во двор, наполняя его фырканьем лошадей и гортанной речью, один за другим въезжают иноземные всадники, спешиваются, не обращая внимания на русских, не замечая их, теряющихся среди веселых раскосых лиц, достают воду из колодца, наполняют деревянную колоду и поят коней. Шум, ржание, смех.
Мужики смотрят из-под навеса, забыв о ссоре, которая могла кончиться кровью, забыв и о своем горе, ставшем причиной этой ссоры, подавленные наглостью ордынцев и их веселой бесцеремонностью.
Напоив коней, иноземцы исчезают, словно наваждение. Кузьма, скрипнув зубами, швыряет в пыль шкворень и возвращается к столу. В глазах Андрея отчаяние.
Кузьма садится на лавку и, окинув взглядом сидящих вокруг стола, опускает голову.
Тогда Андрей поднимает с земли шкворень и кидается вслед всадникам.
Он догоняет их у околицы и, подняв над головой свое оружие, бросается на крайнего. Тот, отпрянув, с недоумением смотрит на стоящего у обочины инока, намеревающегося броситься на него снова. Всадник останавливается. Другой, повернув коня, проносится мимо Андрея и на скаку вырывает у него из рук шкворень. Татары смеются. Один из них говорит что-то, отряд приходит в движение, воины окружают чернеца и со смехом, визгом и криками начинают толкать его конями от одного всадника к другому, не давая возможности вырваться из этого бешеного хоровода, топчущего копытами жидкую глину на деревенском выезде. Андрея швыряют от одного коня к другому, ударяя плеткой, толкая широкой лошадиной грудью, кидая в лицо грязь, хватая за широкие рукава рясы и снова бросая его от коня к коню, от одного всадника к другому. Всадники вихрем носятся вокруг на своих низкорослых мохноногих лошадях, разбрызгивая мутные лужи и оглушая окрестности гортанными воплями.
Наконец кто-то швыряет железный шкворень к ногам инока, раздается лихой переливчатый свист, и всадники несутся прочь, а Андрей остается стоять посреди дороги, в рваной рясе, с лицом, забрызганным грязью, тяжело дыша и со страданием глядя вслед умчавшимся ордынцам.
Когда хохот и топот их коней глохнут за поворотом дороги, Андрей подходит к ограде, прислоняется к ней лицом и горько плачет, вздрагивая худыми плечами.
Колокол. Весна — лето — осень — зима — весна 1423–1424 годов
В прозрачной мартовской луже, что разлилась у дверей кособокой избенки, отражается студеное светлое небо. Тесный двор завален снегом, перемешанным с навозом. У покосившегося столба возится неловкий худой парень, тщетно пытаясь надеть на петли полусгнившую створку ворот. Это Бориска — сын колокольных дел мастера. Он такой же угловатый, неспокойный, что и несколько лет назад, только худое скуластое лицо его заросло редкой бесцветной порослью.
Толстые, грубо сколоченные тесины тяжелы и неподвижны. Створка соскальзывает с петель, падает наземь и обдает острой ледяной слякотью подъехавших к воротам четырех всадников.
— Этот, что ли, Николы-литейщика дом? — спрашивает старшой дружинник, вытирая шапкой забрызганное лицо.
— Этот, — отвечает Бориска.
— Отец, что ли?
— Отец, — раскосые глаза малого смотрят настороженно.
— Ну-ка, позови.
— Нету его, — Бориска снова берется за тяжелые намокшие ворота.
— А где?
— Помер, — раздается из-за скрипучей створки. — Язва-то всех прибрала — и мать, и сестру. Отца тоже.
Дружинник внимательно смотрит на ворота, за которыми возится Бориска и, откашлявшись, спрашивает:
— А… Гаврилы-литейщика рядом, что ли, изба-то?
— Гаврилы? — из-за мокрых досок показывается странно веселое лицо малого. — Гаврила тоже номер. И Касьян-мастер помер, а Ивашку ордынцы прошлым годом увели. Один Федор остался, к нему идите. Пятый двор… — Бориска вдруг издевательски улыбается: — Только вы, служивые, поторопитесь, а то он лежит уж грюкает, Федор-то. Глаза не откроет, того и гляди преставится.
Дружинники молчат, поглядывая на старшого.
— Дожили, колокола некому отлить… — хмуро цедит тот и поворачивает коня.
Малый, словно ужаленный, бросается за всадниками. С шумным всплеском рушится выпущенная из рук створка ворот.
— Возьмите меня с собой, а? Давайте я колокол солью! К князю возьмите! А? — ухватившись за стремя, просит он старшого.
— Да ты что, парень, очумел?
Жидкие лепешки полурастаявшего снега летят из-под копыт лошадей, идущих на рысях.
— Не… правда, я… вам очень все здорово сделаю!.. Все равно никого не найдете, все пере… перемерли… Лучше меня не найдете! — цепляясь за стремя, умоляет Бориска.
— А ну, не путайся под ногами! — сердится старшой.
Малый останавливается на краю посада и, задыхаясь, кричит вслед удаляющимся всадникам:
— Ну и ладно! Вам же хуже! Я секрет колокольный знаю, да не скажу!
Дружинники останавливаются в отдалении.
— Чего говоришь? — кричит старшой.
— Секрет знаю! — надсаживается Бориска. — Отец секрет меди колокольной знал, умирал — мне передал!.. Его никто… никто его больше не знает! — Он вытирает разгоряченное лицо, видит, что дружинники совещаются о чем-то и кричит: — Я только один знаю! Отец умирал и мне весь секрет…
— Тебя как звать-то?
— Бориска!
— Ну-ка иди сюда! — кричит старшой, и малый со всех ног бросается к дружинникам…
Сошел снег, схлынули весенние воды. Москва-река снова вошла в свои берега, оставив в кустах принесенные паводком высохшие пучки прошлогодней травы, похожие на разоренные птичьи гнезда.
По пологому склону, поросшему редкими цветами, идет Бориска в сопровождении мастеров. За ним шагают мужики с лопатами на плечах — землекопы. Бориска идет впереди, чувствуя на себе их недоверчивые взгляды. Неожиданно он останавливается под высоким корявым тополем. Мастера молча окружают Бориску и оглядываются по сторонам.
— Здесь рыть будем, — решает малый.
— Можно и здесь, — соглашается самый старый из мастеров с густой сивой бородой. — Только чем ближе к звоннице, тем удобнее… А то во-он куда тяжесть какую тащить!
Бориска, старательно скрывая свою неуверенность, смотрит под ноги.
— Здесь ведь тоже колокол отлить можно…
— Можно-то можно, да…
— Ну вот, здесь и будем, — твердо заключает малый и подзывает нескладного рыжего пария, толкущегося среди мастеров, видимо, ученика: — Андрейка!
Рыжий подбегает. Бориска что-то шепчет ему на ухо, размахивая руками. Андрейка старательно кивает головой, давая понять, что ему все ясно с полуслова, с нетерпением дослушивает наставления Бориски и со всех ног бросается в сторону белеющей на холме кремлевской стены. Мастера стоят молча, сложив руки на животе, и скептически смотрят на Бориску. Наступает неловкая пауза. Малый зло сжимает тонкие губы и командует.
— Давай размечай!
Мужики с готовностью принимаются за разметку огромной ямы. Бориска помогает им, словно подручный. Забивает деревянной колотушкой колышек, привязывает к нему бечевку, разматывает тяжелый клубок, отмеряет, забивает второй колышек. Колышки, сделанные из хрупкой ольхи, щепятся, гнутся, выскальзывают из-под колотушки, словно живые. Наконец яма размечена.
Землекопы крестятся и, поплевав на руки, берутся за лопаты. Бориска в волнении бегает вокруг, наконец не выдерживает и вырывает лопату у приземистого мужика.
— Дай-ка я!
— Да… погоди ты… — обидевшись, тихо говорит мужик.
Точно нож в сало, входит в землю острие лопаты, хрустят перерезанные корни трав, скоблят по железу мелкие камешки, с всхлипом отделяется пласт парной земли. Бориска копает яростно и самозабвенно, упиваясь запахом земли и чувствуя непреодолимое желание перекопать весь склон, все поле, весь берег. Всю землю!
Расчетливо и с удовольствием работают землекопы, с недоумением поглядывая на своего старшого.
Литейщики тоже следят за работой Бориски, переговариваются, некоторые даже посмеиваются.
На косогоре появляется Андрейка с лопатами в охапке. Подбежав, он сваливает их у ног Бориски. Тот поднимает потное лицо и, улыбаясь, обращается к мастерам:
— Копнем, что ли, вместе?
Старик награждает Андрейку затрещиной и заявляет, стараясь говорить как можно мягче:
— Так ведь мы не землекопы. Литейщики мы! Что ж нам-то в земле копаться.
— А знаете, что отец мне перед смертью рассказывал? Все, мол, литейщики должны сами яму литейную копать! Это, говорит, я только под старость понял! Сказал так и помер… Понял?
— Не знаю… не знаю, что Николай говорил, а только землю копать не буду! Нужны будем — позовешь! — заключает старик и в окружении мастеров идет в сторону Кремля.
— Ну и ладно! — зло кричит Бориска им вслед. — Я за вас покопаю!
Наступает вечер. Уже не видно работающих в яме, только с тяжелым шорохом сыплются на траву комья земли, выброшенные на поверхность. Все устали, но никто не хочет сдаваться первым, глядя, как самозабвенно швыряет землю их старшой — хилый, низкорослый малый.
По крутому скользкому въезду спускается группа мастеров-литейщиков. Впереди — Бориска. Вот он останавливается на дне оврага, наклоняется и, уперев руки в колени, смотрит себе под ноги. Потом поднимает с земли кусок глины и внимательно рассматривает его. Впившись в глину длинными тонкими пальцами, он подносит ее близко к глазам, потом зажмуривается и мнет ее, словно слепой.
Старик мастер с сивой бородой следит за ним с недоверием и любопытством. Бориска с отвращением отбрасывает глину и, вытирая руки о портки, отрывисто произносит:
— Нет, не то все это! Не та глина!
— Всегда тут брали, — возражает старик.
— Ну и дураки, что брали! Андрейка, правда, плохая глина? — сердито спрашивает Бориска.
— Плохая! — радостно соглашается тот.
Оскорбленный старик в бессильной ярости опускает голову.
— Видали? — обращается малый к мастерам. — Будем искать! Пока нужной не отыщем!
По запустевшему щетинистому жнивью идут трое: Бориска, лысый мастер из литейщиков и Андрейка. У всех расстроенный и озлобленный вид.
— Слушай, Степан, а может, зря мы все это? — обращается Бориска к лысому.
— Конечно, зря! — тяжело вздыхает вконец измученный мастер. — Ты посмотри, какую глину отыскали! А? Посмотри как следует. — Он достает из-за пазухи завернутый в тряпицу кусок глины и разворачивает ее. — Сколько трудов положили! Новое место нашли!.. А ты…
— Не та, не та, понимаешь?! — в отчаянии кричит Бориска. — Не та!
— Заладил одно и то же! «Не та, не та!» Август кончается, а мы глину еще никак не откроем! О себе подумай, мне тебя жалко!
— Ладно! Без твоей жалости вон сколько лет прожил! — вспыхивает Бориска.
— Идем, Боря, дружок, идем домой! — вдруг ласково говорит лысый.
— Не могу! Знаю, твердо знаю — не та глина!
— А какая такая «та» глина? А?! — кричит мастер.
— Я знаю какая, — тупо упирается Бориска.
— Э-э-эх! — вдруг с отчаянием стонет лысый и, шмякнув об землю тряпицу с глиной, спотыкаясь, идет прочь по горбатому полю. Мальчишка смотрит ему вслед воспаленными глазами и нервно глотает слюну. Острый кадык дергается на его топкой птичьей шее.
— Ну и ладно! Без тебя обойдемся! — кричит он сипло. — Подумаешь! Мне такие не нужны! Слышишь?! Не нужны мне такие!
Бориска весь дрожит и плетется дальше, спрятав руки под мышки, в своей нелепо длинной рубахе. Андрейка не отстает от него ни на шаг.
Раннее холодное утро. По скошенному лугу бредет Бориска. Его еще издали можно узнать по смешной подпрыгивающей походке. Он проходит насквозь молодую сосновую поросль, выходит на берег небольшой тихой речушки и стоит некоторое время на обрыве, глядя на зачарованное кружение пены над омутом. Потом вдруг резко взмахивает ногой, его разбитый лапоть, описав в воздухе дугу, плюхается в воду и начинает кружить на одном месте, затянутый водоворотом в медленную молчаливую карусель… Мальчишка некоторое время смотрит на свой лапоть, потом решает его выловить, начинает спускаться по обрыву к воде, но вдруг оступается, скользит, падает на зад и едет вниз, цепляясь руками за глинистый берег, за глину.
За глину! Но за какую глину! Он впивается в нее руками, вырывает ком, мнет его, разламывает и снова мнет, щупает, ласкает. Жирная, безо всяких примесей, ярко-серая, податливая и густая глина. Вот она, желанная! Он не знал, что она выглядит именно так, он никому не мог бы описать ее, потому что никогда ее не видел, но теперь он знает наверняка — это именно та глина, которая ему нужна. Бориска оглядывается вокруг, блаженно улыбаясь, и кричит:
— Андрейка, Семен, дядя Петр! Нашел!
Начинает идти дождь. Мимо реки по грязной дороге на груженной мешками с мукой телеге едет с мельницы Андрей Рублев. Он сидит на грядке, спустив ноги и накрывшись от дождя рогожкой.
Неожиданно с реки раздается визгливый крик. Андрей останавливает лошадь и подходит к краю обрыва.
Внизу, у самой воды, сидит мальчишка, задумавшись, ковыряет в пальцах босой ноги и время от времени кричит в пространство:
— Степа-а-ан! Нашли-и-и! Андре-е-ей!
Эхо на том берегу подхватывает счастливые вопли и уносит их в грустные, заброшенные поля. Никто не отвечает.
В невысокое окно кельи виден монастырский двор с дымящимися вдоль стены кучами палого листа и мусора, распахнутые ворота и свинцовая вода Яузы внизу, под горой.
В тишине бубнит чей-то надтреснутый голос:
— …Утром сей семя твое… твое… И вечером не давай отдыха руке твоей… потому, что ты не знаешь, то или другое будет удачнее пли то и другое равно хорошо будет… Сладок свет, и приятно для глаз видеть солнце…
За столом, заваленным рукописями, сгорбившись, сидит Кирилл и переписывает святое Писание. Долгие годы епитимьи сказались на нем. Он низко склоняется к самому листу, щурится, приглядываясь к написанному.
— …Если человек проживет и много лет, — сам себе диктует Кирилл, — то пусть веселится в продолжение всех их и пусть помнит о днях темных, которых будет много: все, что будет, — суета!
Кирилл перестает писать и, отложив перо, закрывает лицо руками. Несколько минут он сидит не двигаясь, затем встает и, сгорбившись, подходит к окну. Во дворе с вилами в руках возится у костра Андрей Рублев.
Кирилл долго стоит у окна. Потом поджимает губы и, зябко запахнувшись в рясу, выходит из кельи.
Он идет между костров через двор. Промозглый воздух прижимает к земле серый дым. Андрей стоит под стеной у самого дальнего костра. Кирилл подходит к нему и, заикаясь, произносит:
— Тут вот что получилось, Андрей… Я все думал тут… Решил тебе сказать, немедля сказать…
Андрей цепляет вилами мокрую тряпку и кидает ее в огонь. Серая ткань накрывает костер, и сквозь дыры начинает струиться густой белый дым.
— Завидовал я тебе, сам знаешь как, — продолжает Кирилл, — так глодала меня зависть эта, что ужас… Все во мне ядом каким-то изнутри поднималось… Невмоготу стало, я и ушел. Из-за тебя ведь ушел-то! А когда вернулся и узнал, что ты писать бросил, радости моей границ не было! Радовался я несчастью твоему лет десять кряду… А потом и забыл вроде. Вроде все равно стало, лишь бы святое Писание до смерти переписать успеть…
Раскалившаяся на костре ветошь вдруг вспыхивает высоким пламенем.
— Да что я каюсь-то! — злится Кирилл. — Нечего мне перед тобой каяться, ты и сам грешник великий, поболе меня еще! Да, да, поболе! — настойчиво повторяет он, поймав взгляд Андрея и сотрясаясь, словно в ознобе. — Я что? Червь ничтожный! С меня и спроса нет! А вот ты… — Кирилл распаляется, смотрит на Андрея с ненавистью, сквозь пелену дыма и тусклые языки пламени. — Ты что, за святые дела какие талант свой от бога получил? В чем заслуга твоя? Да ни в чем! Задаром! А если не твоя заслуга, не имеешь права распоряжаться им! Не имеешь! — Он вдруг сникает, сжимает ладонями свой лоб. — Что-то не о том я все… не знаю. Я ведь знаю, Никон тебе третьего дня гонца присылал, уговаривал вернуться Троицу расписывать, ты их всех отослал, разговаривать не стал. Я правду говорю, не солгу, вчера еще в душе моей грязной, там в глубине самой, радостишка, такая тоненькая, маленькая, шевельнулась, что не пишешь ты совсем.
Андрей бросает в огонь кучу листьев.
— А сегодня, — Кирилл запинается. — Стар я стал… Когда постарел, не заметил… Жизнь кончается, душа на покой просится! — И в отчаянии разводит руками. — Да и ты уже не молод! Все проходит, все уходит, все гибнет!
Кирилл подходит ближе и лихорадочно шепчет:
— Знаю, что сейчас думаешь, знаю! Никону талант твой и жизнь твоя — тьфу, ему все равно. Он тебя для того и зовет, чтобы силу свою и власть твоим талантом укрепить и прославить! Потому как многие и вовсе не верят, что будет на Руси царство правды и добра! Ладно, Никон — отступник, торговец! И все равно, послушай меня грешного, ступай в Троицу, пиши, пиши и пиши! Ступай, не бери греха тяжкого на душу! Страшный грех это — искру божию отвергать! Выл бы Феофан жив, он бы тебе то же сказал! Что, разве нет? Ну, скажи!
Андрей несколько мгновений смотрит на Кирилла и отводит глаза. Кирилл не отступается:
— Ты посмотри на меня, посмотри! Ты что думаешь, из-за чего я в монастырь вернулся? А? Из-за куска хлеба вернулся, чтобы дожить спокойно! В миру не смог, потому как делать ничего не умею! Ведь ничего! Ведь умру, и ничего от меня не останется. А чувствую, помру скоро… Я помер уж. Вот, может, только Писание, даст бог, успею… Тебе тоже не так уж много времени осталось — помрешь, ведь жалеть будешь! Что? В могилу с собой унести хочешь? Ну скажи хоть слово! Ну чего молчишь?! — Кирилл в исступлении дергает Андрея за рукав. — Ну прокляни меня, хочешь? Прокляни! Не молчи только! Я скомороха тогда продал! Я! Слышишь?! Что же ты молчишь?!
Андрей смотрит сквозь Кирилла неподвижным взглядом, потом отворачивается, и Кирилл видит на его лице отчужденную и странную улыбку…
Поздняя осень. В глубокой яме, стены и дно которой выложены камнем, человек двадцать мастеров заканчивают устройство глиняной формы. Огромную, отдаленно напоминающую колокол гору глины мастера оплетают изогнутыми железными прутьями. По шатким мосткам вверх и вниз снуют работники и носят глину, известь, железные прутья.
А наверху вокруг ямы идет своя работа: свозят бревна, сгружают камень, кирпич, ссыпают известь. Огромное по размаху, многолюдное и шумное занятие — литье колокола.
Среди этой толчеи мечется малорослый, тщедушный паренек и командует работами. Он суетится, хватается за все сразу, отдает приказания и время от времени с тревогой поглядывает на низкое пасмурное небо. Сейчас он руководит работой вокруг ямы — по углам ее вкапываются огромные, метровой толщины дубовые столбы. Один столб уже укреплен, и в верхнем конце его плотники долбят сквозное отверстие, в которое потом продернут канаты.
Бориска толчется рядом с плотниками, потом не выдерживает размеренного ритма их работы, отталкивает одного из них и, вырвав у него из рук стамеску, начинает лихорадочно долбить дерево сам.
В этот момент к Бориске подбегает сухонький дьячок в перепачканном подряснике и отзывает в сторону.
— Не соглашаются купцы! — задыхаясь, сообщает он.
— Как — не соглашаются? — не понимает Бориска.
— Втридорога заломили. Говорят, за такую веревку еще дешево.
— Ну покупай, что же делать!
— Борис! — зовет кто-то со дна ямы старшого.
— За такую цену покупать? — пугается дьячок.
— Покупай!
— Так тебя князь прибьет, мы его разорим совсем!
— Борис! — кричат из ямы.
— Иду! — Бориска, убегая, с отчаянием машет рукой. — Мне уже все равно! Покупай!
Полсотни мужиков готовы поднять тяжелым дубовый столб. Все ждут команды Бориски.
Сквозь людской водоворот и гвалт, оглядываясь, присматриваясь и давая дорогу то телеге с грузом, то мужику с бревном, то княжескому дружиннику на коне, пробирается Рублев.
— Ну, взялись! — кричит Бориска. Мужики нагибаются к столбу. Малый пятится и наступает на ногу Андрею. — Уйди, отец, лучше уйди! Прибьют тебя здесь, пришибут! — торопливо бормочет он.
В это время кто-то снова зовет его из ямы.
— Без меня не подымайте. Я сейчас! — отвечает Бориска, а сам богом спускается по гибким мосткам вниз.
— Не выдержит форма здесь, — говорит лысый мастер, — еще слоем надо оплетать.
— Каким слоем?! Я думал, вы уже глиной все обмазали, а вы каркас еще не кончили, — поражается малый.
— Больно быстрый ты, — усмехается лысый. — Еще слоем надо укреплять, а прутья все кончились.
Бориска подходит к форме и, мельком взглянув на нее, приказывает:
— Хватит, заделывайте, ничего укреплять больше не будем. Чтобы к вечеру обжиг начать!
— Да что ты, смеешься? — изумляется старший мастер с сивой бородой. — Если форму не укрепить, она же меди не выдержит! Треснет — и пропало все!
— А если завтра снег пойдет, мы обжечь не успеем? — злится малый. — Что, работа не пропала? Меня тогда засекут, не вас!
Рублев стоит на краю ямы и смотрит вниз. Мастера растерянно топчутся на каменном ее дне, а между ними вертлявым чертом мечется малый с бешеными прозрачными глазами.
— Не буду я этого делать, — говорит лысый.
— Не будешь — не надо, можешь убираться, — свирепеет Бориска и обращается к рыжему ученику. — Андрейка, давай заделывай!
— И он не будет заделывать, — упрямо говорит лысый.
От ярости Бориска обмирает, потом берет себя в руки и тихо спрашивает Андрейку:
— Форму заделывать будешь?
— Да не выдержит она меди! — с отчаянием говорит старик.
— Еще слоем надо оплетать, — покраснев почти до слез, бормочет Андрейка.
— Ты меня слушать будешь? Кто здесь главный? — так же тихо повторяет Бориска.
— Еще слоем надо…
Бориска мгновение стоит, будто поперхнувшись, потом отчаянно кричит:
— Федор!
К яме подбегает верзила-дружинник.
— Сечь этого! — указывает на Андрейку Бориска. — Именем князя сечь! Не хочет колокола лить! Приказа моего не слушает! Я вам покажу, кто здесь главный!
Мастера стоят, остолбенев, и глядят на Бориску. Дружинник набрасывается на Андрейку и выкручивает ему руки.
— Нас отец твой не так жаловал, — слабо улыбаясь, говорит бледный, как мел, мастер.
— Ах, отца моего вспомнили?! — ядовито улыбается малый. — Вот во имя отца его и высекут!
Дружинник без труда уволакивает онемевшего от страха Андрейку.
— Давайте форму заканчивать! — вдруг устало говорит Бориска.
Мастера поспешно принимаются за работу. Внезапно осунувшийся, бледный Бориска стоит в оцепенении, покинутый всеми, и с тоской смотрит из ямы на тополь, голый и мертвый перед лицом наступающей зимы.
Наверху мнутся мужики:
— Бориска! Так как же? Мы ждем!
Малый тяжело вздыхает.
— Без меня вкапывайте, — и направляется к форме.
Вместе с угрюмыми литейщиками Бориска из последних сил обмазывает каркас глиной. Работа без сна в течение нескольких ночей сказывается, и он засыпает стоя, прислонившись лицом к мокрому боку формы. Старый мастер толкает его в бок.
— Ступай, ступай, поспи малость, — хмуро говорит он.
Бориска с трудом поднимает набрякшие веки, шатаясь, как пьяный, идет к дырявому навесу, падает на солому и мгновенно проваливается в бездонную темноту, из которой его тут же извлекает чей-то голос:
— Бориска! Бориска, проснись! Бориска!
Он через силу раскрывает слипающиеся глаза и видит: все вокруг белым-бело. Ни грязи, ни серой мертвой травы. С неба падают огромные пушистые хлопья снега. Старый мастер трясет малого за плечо.
— Вставай! Снег повалил. Я уже обжиг начал!
Бориска вскакивает и, поддерживая штаны, бросается к яме, на ходу выговаривая мастеру:
— Почему без меня? Какое право?! Я сам знаю когда!
Он подбегает к яме и останавливается, еще не оправившийся ого сна, поддерживая обеими руками сползающие портки. Высокое могучее пламя с гудением и яростью рвется, касаясь острыми языками сумрачного темнеющего неба. Идет снег.
Зима. Уже давно вкопаны высокие толстые столбы по углам черной, накопченной ямы с готовой формой. Над формой сооружена крыша из липовой коры, предохраняющая ее от снега. Вокруг ямы работает множество людей. Заканчивается строительство четырех плавильных печей, расположенных между столбами. Отовсюду к строительной площадке тянутся санные пути, но которым свозят в одну громадную кучу металл для литья. Ползут подводы с медными болванками, волокут веревками куски старого разбитого колокола. У больших весов суетится Бориска — взвешивает серебро. Вокруг стоят мастера и дружинники.
— Маловато сребреца-то! — решительно обращается Бориска к дружиннику. — Скажи князю, пусть не скупится, мало прислал!
— У нас великий князь никогда не скупится, — кривится княжеский сотник Степан.
— Ничего не знаю! Еще полпуда надо! — требует Бориска.
— Какая разница, — усмехается лысый мастер, — полпуда больше, полпуда меньше, когда колокол на пять тыщ пудов потянет.
— А кто секрет колокольной меди знает? Я или ты, может быть! — вспыхивает Бориска. Все замолкают.
— Так передай князю, чтоб не скупился. Полпуда еще надо! — Бориска поворачивается, спускается в яму и, подойдя к работающим внизу, в широкой улыбке растягивает большой рот.
— Ты чего? — спрашивает его старый мастер.
— Я из великого князя сколько хочешь серебра вытрясу, — Бориска в притворном испуге зажимает рот рукой и, тараща глаза, оглядывается, не слышал ли кто. — А колокол-то и не зазвонит! — и он громко смеется булькающим истерическим смехом. Мастерам неловко, и они отводят глаза.
Бориска поднимает голову и видит на краю ямы великого князя. Тот сидит верхом на белом жеребце и смотрит на малого пристально и серьезно.
— Ну смотри!.. — угрожающе тихо выговаривает он и, повернув коня, уезжает.
Бориска растерянно садится на землю. С засыпанного снегом тополя бесшумно снимается ворона. С черных веток тихо сыплется снег…
И снова весна. Ночь. Сполохи пламени освещают яму с колоколом. Вокруг печей, словно черти, орудуют мастера с черными, закопченными лицами. Грозный, все заглушающий гул расплавленного металла поднимается над ямой. В раскрытых дверцах печей, словно солнце, сияет кипящая медь. Раскаленные прутья литейщиков чертят в темноте замысловатые фигуры.
У одной из печей Бориска мешает медь. К нему подбегает Андрейка.
— Вторая и третья печи готовы!
Из темноты появляется потное лицо волосатого литейщика.
— Моя готова!
— Ну, иди, иди! Все готово! — отгоняет Бориску от четвертой печи старик мастер.
Малый оглядывается и вдруг замечает, что строительная площадка окружена тысячной толпой, будто вся Москва пришла смотреть на его работу, а тополь до самой верхушки увешан мальчишками, которые, раскрыв рты, глядят на таинственную и полную смысла работу, кипящую внизу. Волнение сдавливает горло Бориски.
— Ну! Готово все! Ну? Начали, что ли?! — почти с отчаянием кричит старый мастер. Бориска облизывает сухие губы и еле кивает головой.
Литейщики бросаются к печам, пробивают отверстия у их основания, и сияющий металл с неповторимым поющим, свистящим пением и низким многоголосым гудением устремляется по желобам в форму. И вот уже гулко звучит наполняющаяся форма, как огромный звонкий сосуд, в который льют прозрачное жидкое серебро. Склонив голову набок, Бориска прислушивается к этому громыхающему музыкальному шуму сверкающего сплава серебра и меди и, содрогаясь от распирающего сердце напряжения, кричит, захлебываясь от радости. По не слышно его крика за тревожным нарастающим гулом.
— Заливай! Ура-а-а-а-а! А-а-а-а-а! Господи, помоги! Пронеси! Залива-а-ай!
По темной дороге, задыхаясь и спотыкаясь, бежит толпа людей в долгополой одежде. Они поднимаются по косогору, на вершине которого стоит тополь, озаренный дрожащим светом расплавленного металла, и пробираются сквозь толпу. Это иноки Андроникова монастыря. Впереди всех — Рублев. Тяжело дыша, он протискивается к краю ямы, беспокойным взглядом окидывает площадку, видит Бориску, сжавшегося у плавильной печи, и взгляд его светлеет.
Вечер. На дне остывающей ямы вокруг огромной обуглившейся глыбы стоят мастера. Потрескавшаяся форма отдает свое тепло морозному воздуху, который струится на ней, словно вода.
Ошалевший Бориска первый подходит к форме и отбивает киркой первый кусок. Вслед за ним и остальные принимаются разрушать форму.
Исступленно работает Бориска. Обкалывает спекшуюся землю, разрывает проволочный каркас, крошит твердую, как камень, обожженную глину. Звонко осыпаются закаленные осколки. Рука с киркой застывает во взмахе. На Бориску глядит грозное, черное от нагара медное лицо Егория Победоносца.
Темнеет. Огромный закопченный колокол стоит в яме, а вокруг на теплых еще черенках отбитой формы сидят мастера.
— Ну, денек завтра будет! — вздыхает старый мастер. — Поспать бы надо, а?
Мастера встают. Только Бориска остается сидеть, привалившись к теплому, шершавому колоколу.
— Бориска! Идем!
Малый, не открывая глаз, по-детски чмокает губами и бессвязно бормочет:
— Я сейчас, сейчас, я скоро… здесь я… — и засыпает, прижавшись щекой к своему родному немому детищу.
Мастера поднимаются по мосткам. Лысый мастер зевает и обращается к старому:
— Не пойму я, как ему великий князь доверил все это? Ума не приложу…
И вот наступает наконец долгожданный день. С рассвета весь склон вокруг ямы забит народом, а люди все идут и идут. Москвичи и жители окрестных деревень — все хотят посмотреть на зрелище, каких в жизни на счету.
От колокола, продетые через блоки в столбах, тянутся к воротам толстые канаты. У каждого ворота ждут знака по тридцать мужиков. У колокола, в яме, среди мастеров — Бориска. Он рассеян, словно обреченный на смерть.
— Ну что? Как? — взволнованно спрашивает его старый мастер.
— Да… да, — невпопад отвечает тот.
— Все, да? Начали? — переспрашивает старик. — Тогда махай. Махай рукой тогда!
Мастера, в последний раз проверив крепления, подымаются из ямы, ставшей им ближе родного дома. Бориска, сжав белые губы, взмахивает шапкой.
Сотни рук напрягаются одновременно, кровью наливаются лица, вздуваются жилы. Звенят, как струны, крепчайшие канаты. И нет ни одного человека рядом с ямой и вокруг, которые бы оставались равнодушными, ожидая появления над землей колокола, с которым связано столько надежд!
И вот наконец он показывается над ямой. Медленно, как бы нехотя, торжественно покачиваясь, он вырастает из нее на диво и на радость народу.
После величайших усилий и огромных свыше всякого описания трудов колокол поднимается над землей, несколько мужиков бросаются перекрывать яму толстыми бревнами, чтоб в случае несчастья, он не смог упасть вниз.
Бориска движется как во сне. Все заняты делом, а он ходит среди мастеров потерянный, путается под ногами и всем мешает. Наконец все готово. Закреплены канаты, прочно подвешен колокол, привязан многопудовый язык. Архиерей в облачении и все духовенство уже на месте. Ждут только великого князя.
К мастерам подъезжает празднично одетый княжеский сотник и сообщает:
— Великий князь прибудет скоро. С послом иностранным задержался.
И вот из-за кремлевских стен появляется пестрая кавалькада. Впереди на разномастных жеребцах великий князь и его высокий иноземный гость. За ними следует богатая многочисленная свита. Народ расступается, пропуская князя и кланяясь в землю. Великий князь и иностранный гость подъезжают к яме и останавливаются. Мастера стоят, сбившись в кучу, и молчат. Наконец старый мастер незаметно острым кулаком выталкивает Бориску вперед. Ничего не понимая, с трудом переставляя ватные ноги, тот идет навстречу князю, останавливается в нескольких шагах, неловко, как-то боком, кланяется и опускает голову.
Князь, сощурившись, оборачивается к послу:
— Вон у меня какие всем заправляют!
Иноземец — высокий, с бритыми, холеными щеками и чудными завитыми кверху усами, в белых накрахмаленных батистовых брыжах на черном камзоле и огромной шляпе с пером — невиданное чудо. Но на него никто не обращает внимания. Посол вежливо улыбается, наклонившись в сторону, слушает переводчика, затем поворачивается к князю и усиленно кивает головой, так ничего толком и не поняв.
— Ну… — через силу улыбается князь. — Давайте.
Бориска ничего не слышит и не видит. Сотник наезжает на него конем и напряженно цедит сквозь зубы:
— Давай, давай, дубина…
Бориска покорно возвращается на место. Здоровенный мужик-литейщик с повязанными волосами, не поворачивая головы, шепчет, возбужденно ухмыляясь:
— Ну что, сам раскачаешь или помочь?
Он крестится, направляется к колоколу и берется за веревку языка.
Над толпой проносится тревожный вздох, и наступает страшная неестественная тишина.
Медленно и неудержимо раскачивается тяжелый колокольный язык. Размах его все шире, все тяжелее.
Князь, как изваяние, окаменел в седле.
Мастера стоят, глядя в землю, превратившись в слух, и не смотрят на колокол — они ждут звука. Только ради него работали они целый год как проклятые, терпели позор и унижения от этого одержимого мальчишки. Бориска широко раскрытыми глазами, не отрываясь, следит за размахом тяжелого языка, но вдруг ноги его слабеют, и он опускается на землю, прямо в весеннюю грязь.
Десятипудовый язык, раскачиваясь, почти касается колокольной щеки. Еще раз, еще… и еще… Все ближе к тяжелой меди, загадочной и безмолвной.
Огромный густой и низкий звук медленно отделяется от вздрогнувшего колокола и зачарованно плывет над пораженной толпой. Другой удар будит многоголосые звонницы, которые отвечают ему нестройным и радостным благовестом. Счастливые люди машут руками, срывают шапки и крестятся на кремлевские купола.
А колокол все гудит и гудит, набирая малиновую силу, звонарь все раскачивает и раскачивает тяжеленный язык и во весь голос восторженно орет что-то.
Князь дергает носом и отворачивается от яркого весеннего солнца. Иноземец же, сняв шляпу, смотрит, улыбаясь, по сторонам и шутливо морщится от оглушительного непрекращающегося гудения.
Бориска поднимается с земли и, судорожно хватая ртом холодный воздух, идет, не разбирая дороги. Народ расступается, глядя на него с радостью и недоверием. Свободные и счастливые слезы льются по искаженному рыданиями мальчишескому лицу. Он спотыкается, и сильные руки подхватывают его. Задыхаясь от слез, Бориска прижимается к чьей-то груди, пахнущей дымом и мужицким потом, и слышит странный хриплый голос, успокаивающий и невнятный:
— Не надо, не, надо… Вот и все… ну и хорошо… Видишь, как все получилось… ну и хорошо. — Андрей дрожащими руками гладит малого по волосам, по тонкой шее и худой, как у подростка, спине. — Вот и хорошо… Вот и пойдем мы с тобой вместе… Ну чего ты?.. Я иконы писать, ты — колокола лить… А?.. Пойдем?.. Пойдем с тобой в Троицу, пойдем работать… Какой праздник-то для людей… Какую радость сотворил и еще плачет…
Андрей поднимает глаза и встречается взглядом с Даниилом Черным.
Возникают и тают нежные голубые и пепельные пятна, пульсируя и сменяя друг друга в настойчивом повторении. Изумрудные приплески и жаркая охра, потрескавшаяся за пятьсот лет. Прозрачный голубец, ограниченный оливковой от времени охрой. Мягкие переливы охряных и золотых пространств, словно залитые солнцем осенних лесов, синева неба, окрасившая складки одежд, упавших и застывших жестким контуром, перламутровая нежность прозрачных мазков, легких, туманно-голубых, словно лесные дали, гранатово-розовых, как сентябрьский осиновый лист, тускло-фиолетовых, схожих на темную глубину воды, подернутую рябью, грозящей непогодой…
В дымчатые чистые и милые своей прозрачностью приплески вплетается четкий и размеренный узор фресковых орнаментов. Линии и контуры двоятся, множатся, льются и переплетаются, пересекают и уничтожают друг друга в осмысленной непоследовательности.
Мягкие, словно волшебные лекала, изгибы рук и будто наполненные ветром покровы, завершенные неожиданными складками, похожими на смятую жесть…
«Страшный суд». Льются мокрые и тяжелые волосы Марфы в простом бабьем сарафане. В протянутой руке она держит корабль свободно и с выражением необычайной значительности, ибо корабль этот — души погибших на водах. И слышен плеск воды и приглушенные туманом тоскливые призывы, безнадежные и горестные: «Марфа-а-а-а! Плыви-и-и-и-и! Ма-а-а-рфа-а!»
Торжественно и скорбно проплывают прекрасные лица женщин, возведенных Андреем в сонм Праведных Жен по праву прихоти освобожденной фантазии. Они двигаются друг за другом скорбной вереницей в надежде на спасение через унижение своей души, и, как биение сердца, гулко отдаются удары зазубренной татарской сабли в удивительной тишине.
Одна за другой возникают перед нами иконы и фрески — прозрачные и строгие, нежные и жесткие одновременно…
И переплетаясь с ними, делая понятным и бесконечно простым путь от возникновения замыслов Андрея вплоть до их воплощения, бьются наравне с видимым звуки и музыка природы. Та, которую слышал Андрей в минуты зарождения в нем высоких и светлых образов.
Торжество линии, благородство цвета, выношенные в страдании, вытесняются шумом битвы, треском пожаров, гудением пчел над снежными гречишными полями — пением земли, которая вынудила Андрея на самозабвенную любовь к лазурному голубцу, бирюзовому приплеску, к радостному соседству охряных скал с синей тяжестью ангельских одеяний.
И вот, наконец, «Троица» — смысл и вершина жизни Андрея. Спокойная, великая, исполненная трепетной радости перед лицом человеческого братства. Физическое разделение единого существа натрое и тройственный союз, обнаруживающий поразительное единодушие перед лицом будущего, распростертого в веках.
Ритм свободно падающей с плеч одежды, контуры которой то резко следуют излому желтой горы с сосново-оранжевыми плоскостями каменных сколов, то плавно и медленно летят, скользят по васильково-голубой поверхности, уже начинающей накапливать бледно-лиловый и дымчато-пурпурный, рассеченной вековой паутиной трещин, которая лишь умножает и без того невозможную красоту иконы.
А до нашего слуха снова и снова доносится эхо умершего времени, напоминающего нам минуты рублевского вдохновения и мгновения, в которые рождались ого поразительные замыслы.
Но вот на фоне светлого с остатками золота неба «Троицы» появляются редкие вспышки дождевых капель, которые учащаются, свиваются в сверкающие потоки ливня, и сполохи отдаленной грозы просвечивают их насквозь. Слышится ровный и однообразный шум дождя, и за его стеной возникают серые от ливня луга, поворот реки в свинцовой под ветром ряби и спутанные лошади, неподвижно стоящие под дождем в мокрой траве, у самой воды.