Медицинский отсек, обычно пустынный, поразил Ольховатского обилием народа.

Логвиненко встретил его у входного люка, словно поджидал.

– Проходи, проходи, голуба душа! – пропел он.

Никто не обращал на вошедших внимания: у каждого хватало собственных забот.

– Вот сюда, сюда, на стульчик садись, – продолжал Дмитрий Анатольевич, втискивая его в глубину импровизированной диагностической машины, призванной определить, подвергся, ли данный индивидуум гипнозу.

Ольховатский сел. Со всех сторон к нему потянулись щупальца-датчики разного калибра. Ему почему-то вспомнился чудовищный спрут из «Тружеников моря» – он недавно перечитывал роман Виктора Гюго. Сходство показалось настолько живым, что он невольно поморщился.

– Зря, зря дуешься, голуба душа, – покачал головой Дмитрий Анатольевич, уловивший гримасу. – Обижаться не надо. Не надо, голуба.

– Я не обижаюсь.

– Капитан отвечает за все, понимать нужно.

– Да гипноз-то при чем?

– А гипноз, доложу тебе, голуба душа Володя, штука препаскудная. С помощью гипноза, то есть стороннего воздействия на волю и психику человека, можно заставить его сделать против воли многое, очень многое…

– Допустим, можно заставить, – согласился Ольховатский, без всякого удовольствия наблюдая, как Дмитрий Анатольевич набирает в шприц какую-то розовую жидкость. – Допустим, против воли человека. Но ведь я же запомнил бы все, что делал в состоянии гипноза?..

– Ошибаешься, голуба, – покачал головой Логвиненко. – В том-то и закавычка, что сознание загипнотизированного на это время полностью отключается!

– Так я бы потом вспомнил, что делал. После окончания действия гипноза!

– И опять пальцем в небо, голуба, – меланхолически произнес Дмитрий Анатольевич и закатал рукав куртки энергетика. – Гипнотизер при желании может стереть из твоей памяти все, что ты делал в состоянии гипноза.

– Это как?

– А с помощью простой команды, голуба: «Когда вы проснетесь, то забудете все, что делали!» Усваиваешь?

– Гм… когда проснетесь! Но, черт возьми, до гипноза-то я ведь должен был увидеть его, мерзавца, который меня загипнотизировал? – взорвался Ольховатский. – До гипноза я же был в нормальном состоянии, правда?..

– Правда.

– Почему ж я его не запомнил?

– Спроси у меня что-нибудь полегче, Володя, – попросил Дмитрий Анатольевич.

– Я-то думал, медицина всесильна.

Безвозвратно канули в прошлое беспечные деньки, когда жизнь на корабле текла спокойно, словно равнинная река, которая движется медлительно, отражая в себе весь окрестный мир и словно боясь не то что расплескать всколыхнуть его.

Каждый день теперь люди ждали подвоха.

Во всех бедах – впрочем, пока не очень большого калибра, – которые случались на «Каравелле», начала прощупываться одна закономерность, которую первым угадал капитан: все эти несчастья, словно деревья в бурю, склонялись в одну сторону, и этой стороной был штурманский отсек корабля.

Особняком стоял случай в оранжерее, с которого, собственно, все и началось. Но это было то исключение, которое подтверждает общее правило. Кстати, в оранжерейном отсеке после того памятного случая, когда Либун обнаружил срезанный дуб, а Тобор – березу, больше никаких неприятностей не происходило.

Что же касается штурманского отсека, то на него неприятности посыпались как из рога изобилия. Захворал Валя, и серьезно, недомогали его сотрудники. То и дело разлаживалась следящая система, до сих пор в течение многих лет работавшая безупречно, и каждый раз приходилось «приводить ее в чувство», по выражению Георгия Георгиевича.

А в один прекрасный день выяснилось, что на координатной сетке двойная звезда беты Лиры – цель полета – смещена. Это обстоятельство обнаружил дотошный Тобор. Не сделай он этого – и очередной сеанс коррекции курса увел бы «Каравеллу» далеко в сторону.

Что или кто повинен в этом смещении? Причин можно было надумать немало, но когда много причин – это значит, что нет ни одной достоверной.

Штурманский отсек по приказу капитана был взят под усиленный контроль, и отныне вездесущего Тобора можно было встретить там чаще, чем в любой другой точке «Каравеллы».

Постоянными беспорядками в штурманском отсеке, конечно, больше всех был расстроен старший штурман Орленко. Но держался он стойко.

Между тем жизнь на корабле шла своим чередом.

Осень – грибная пора, и Ольховатский вздумал как-то в воскресенье пойти по грибы. Оранжерейный был пустынен. Холодно в нем показалось, промозгло. Сентябрь хозяйничал вовсю. Тропические и субтропические растения, заботливо укутанные невидимыми защитными полями, были погружены в спячку.

С грибами ему не повезло. Для «грибной охоты» нужны терпение и сноровка, а он был начисто лишен этих качеств.

На «Каравелле» наступал вечер. Начинали светиться стенные изогнутые поверхности, глуше и тише шумели озонаторы. Неведомо где возникавшая музыка струилась волнами, то усиливаясь, то пропадая. За все годы полета он так и не удосужился спросить кибернетика Марата, где вмонтированы звуковые источники.

Музыка всякий раз была другая. Сколько помнил Владимир, она никогда не повторялась. Игуальдо как-то раз всерьез уверял его, что музыка на корабле родится «из ничего»: она, мол, вызывается настроением человека, который в эту минуту пересекает коридорный отсек.

Всем, впрочем, давно было известно, что Ранчес – человек, любящий мистифицировать. Его хлебом не корми, а дай разыграть кого-нибудь.

Ольховатский изготовился перепрыгнуть на ленту, ведущую к Вале, но его перехватил невесть откуда вынырнувший Либун.

– Заскочи на минутку, Володя, – попросил кок. И что-то в его голосе было такое, что энергетик сдержал готовый сорваться с языка отказ и двинулся за Либуном.

В каюте у Либуна было чистенько, каждая вещь лежала на своем месте. Характер хозяина наложил отпечаток на обстановку. Ольховатский с интересом оглядывался, поскольку попал сюда впервые.

– Что выпьешь, Володя? – захлопотал кок.

– Безразлично.

– Тогда выпьем «бессмертник», – решил Либун.

Ольховатский присел на стул и принялся потягивать «бессмертник» – смесь апельсинового и грушевого сока, сдобренную соком трабо. Когда шел сюда ноги гудели: видно, здорово находился сегодня. А теперь вот с каждым глотком усталость проходила, таяла, словно ледышка, брошенная в теплую воду.

– Одиноко мне, – пожаловался Либун. – Когда делом занят – хоть как-то забываешься. А так… мысли всякие одолевают.

Когда допили коктейль, Либун достал из кармана потрепанную записную книжку и сказал:

– Хочу прочитать тебе одну вещь.

Владимир улыбнулся.

– Новый рецепт для приготовления блинчиков?

Кок смутился.

– Это стихи.

– Стихи?

– Да так… одного приятеля…

И сколько мне еще сквозь хаос, Не зная ни ночи, ни дня, Шагать вселенной, опираясь На столб высокого огня? Как утром первого творенья Здесь тьма темна и свет слепящ. Кто разгадает сновиденья От века непробудных чащ?

Стихи Владимиру понравились, однако он раскритиковал их.

– Он все перепутал, твой приятель, – сказал Ольховатский. – Почему это: «не зная ни ночи, ни дня»? На «Каравелле» день сменяется ночью в точности так, как на Земле.

– У тебя нет поэтического воображения, – разозлился Либун.

С тяжелым сердцем, кое-как простившись с Либуном, Владимир отправился-к Валентину.

Но, видно, в этот день ему не суждено было добраться до штурмана – и очень жаль… Заглянув в кают-компанию, он наткнулся на Георгия Георгиевича, который просматривал пачку перфокарт.