Кандаурские мальчишки

Михасенко Геннадий Павлович

Часть вторая

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

За тайгой разгоралась заря. Малиновый снизу, красный и жёлтый сверху, полукруг восхода был огромным, неизмеримым — значит, солнце вот-вот появится. Я потянулся, сбрасывая с себя последние путы сна.

Мама таскала воду из озера и сливала в кадку, полуврытую в землю. Я взялся докладывать поленницу.

Веснодельные дрова были тяжёлыми и крупными, некоторые прямо в полчурбака. Я выбирал те, что под силу, и укладывал их сплошным срубом. Ребристые поленья больно резали пальцы. Полуотщеплённые острые лучины, скрыто прижавшись к древесине, ждали неосторожного движения, чтобы вонзиться в ладонь, но я их различал и зло обламывал. Поленница благополучно росла.

Вышла бабушка Акулова, зевнула, перекрестила сперва рот, потом живот, посмотрела по сторонам.

— Эгей, бабушка! С добрым утром.

— С богом, сынок, — ответила старушка, не глядя на меня, отвязала от пояса платок, служивший передником, накинула на голову, подбила под него разлохматившиеся непослушные волосы, почесала макушку прямо через платок и спустилась с крыльца.

— Ребятишки ещё спят? — неуверенно спросил я.

— Меньшой давеча шевелился, спрашивал: хлопцы угнали, говорит, овец?

— Нет, не угнали. Вы ему скажите, мол, не угнали.

— Я ему и говорю: нет, мол, не угнали, спи... Нет ведь, егозит... На такой-то перине егозить! Грех божий! Только носы и видно, утопли оба... Нападёт же заботушка на такого мальца... Вы что, уговорились пасти вместе?

— Нет, но...

Бабушка Акулова не дослушала меня и с богом на губах ушла в огород.

Во дворе появилась мама, гибкая и плавная под тяжестью вёдер. Я бросился к ней навстречу, горячо шепча и кивая на дом Кожиных:

— Мам, баба Акулова говорит, что Витька спрашивал про нас, угнали мы стадо или нет. Неужели ему охота с нами, а?

— Наверно. — Мама поставила вёдра на ступеньку крыльца. — Они и меня вчера спрашивали про вас. Из-за бандита вы теперь знаменитыми стали! А тут ещё змея добавилась... А я у тебя книжку видела. Это чья?

— Ихняя.

— Значит, ты познакомился? Это хорошо. Теперь надо подружиться.

Мне хотелось сказать, что я не против, что мне понравилось, как Витька легко и толково рассуждает о Гулливерах и Мюнхаузенах, но я промолчал.

Солнце уже по пояс выбралось из таёжного плена. Сама тайга, вернее, часть её тёмной кромки растворилась, расплавилась вокруг солнечного полукруга. Мне на миг представилось, что у солнца есть тонкие, хрупкие ручки и оно, с трудом выжимаясь на них, напряжённо поднимается, как мальчишка из погреба.

Мама сварила груздянку с галушками. Пока я, посапывая от удовольствия, ел, она разыскала в сенях мои сапоги и, обстукав о косяк, занесла в избу. Последний раз я в них шлёпал весной, тогда же нечищенными и забросил; и вот теперь они стояли пятнисто-серые, ссохшиеся до одеревенения, с загнутыми носками. Даже с тонкой портяночкой нога не лезла. Я тужился, злился и, пока обувался, не раз помянул «добрым» словом всех змей. Ногу давило при каждом шаге. Я морщился, но не охал.

— Ничего, походишь — разомнешь, — успокоила мама. — Не забудь котомку.

— Не забуду. — Чтобы размять, я топал по полу до боли в ступнях.

Под окном щёлкнул бич.

— Это меня.

— Беги. — Мама легко подтолкнула меня к двери.

Я знал, что сейчас она станет у окна и будет наблюдать.

— Ой! — спохватился я. — Книгу-то! — Сбегал в горницу, схватил её и спрятал за пазуху.

Когда я выскочил на крыльцо, ребятишки молодцевато поддёрнули штаны и, желая выгнуть грудь, выпятили животы. Их было трое: Колька, Шурка и Петька Лейтенант. Я сразу понял: Петька организовал этот куцый строй. Лейтенантом его прозвали за пилотку и брюки-галифе, которые он не снимал с себя всё лето. Вот и сейчас он стоял в боевом наряде, браво надвинув пилотку на один глаз и кося другим. Петьку не смущало ни то, что галифе стянуты где-то под мышками, ни то, что в пилотку вместо звезды ввинчен железнодорожный крестик.

— Смирно! — крикнул он, стоя первым по росту.

Ребятишки вытянулись.

— Щас, — вдруг засуетился Колька, быстро сдёрнул сапоги, точно выпрыгнул из них, торопливо поставил рядом и замер.

Мы рассмеялись.

— А знаешь, что за это на фронте делают? — спросил Петька Лейтенант, мигом спугнув со своего лица весёлость, и так выразительно глянул на нас одним глазом, что мы поневоле проглотили смех.

Нет, что делают за это на фронте, мы не знали.

— Расстрел! — резко выпалил он.

— Как?!

— А напрямик. Выскочил из строя? Выскочил. Бац — и каюк! — Петька руками изобразил падение тела и глазом упёрся в нас. Он любил производить эффекты и следить, здорово ли они ошарашивают.

Чаще всего они действительно ошарашивали.

Я до сих пор помню знакомство с Петькой. Он был первым мальчишкой, с которым я познакомился по приезде в деревню.

Но перед этим я узнал Анатолия.

Мы только что сгрузили с машины пыльные вещи и беспорядочно составили их в сенях у тётки Феоктисты. Девчонки любопытно глазели на меня из-за стола, а я неуверенно жался к порогу.

— Драться любишь? — вдруг спросил какой-то парень, выходя из горницы.

Я оторопело смотрел на него. Драться мне приходилось с вредной соседской девчонкой, но я скрыл это.

— Нет.

Парень присел. Глаза лукаво шныряли.

— Нет? — с сожалением двинул губами в сторону. — Надо учиться. Наши обормоты лихо сталкиваются. — Я — Анатолий, так сказать, брат через одно колено. Пошли рыбачить.

И он повёл меня на озеро. По скользкому бревну мы перешли на камыш, где и устроились, как в беседке. Гальяны лезли к крючку, словно гвозди к магниту. Поплавок ни на секунду не замирал. Мы прихватили с собой ведёрко, наполнили его водой и пускали в неё рыбёшку.

— Их лучше всего портками ловить, — раздался вдруг над моим ухом незнакомый голос.

Я оглянулся. Передо мной стоял мальчишка моих лет, только гораздо выше, в штанах, до колен промокших и обвитых тиной, точно он пророс сквозь камышовую толщу. Если все человеческие головы по форме разделить на огуречные и тыквенные, то у него была чисто огуречная голова — вытянутая. Я обернулся к Анатолию.

Он задорно подмигнул и сказал:

— А ну, Петро, покажи своё мастерство.

Петька не задумываясь сдёрнул портки, связал узлом штанины, набросал внутрь хлебных крошек и, как был голый, бухнулся в камыш, раздвоив его и головой повиснув над заводью. Быстрое движение рук — и заплатанные штаны, пузырясь и шипя, погрузились в воду. Меня так поразило это безмолвное проворство, что. я забыл о своей удочке. Петькино лицо натужно покраснело, руки неподвижно замерли в воде.

— Хоп! — вдруг выдохнул мальчишка и решительно потянул свой невод.

Червяком перевернувшись на спину, он над головой пронёс штаны и шлёпнул себя ими по ногам.

— Думаешь, нету? — улыбнулся он. — Эге... — Расправил мокрое тряпьё.

И правда, в неглубоких складках, оживляя их, трепыхали упругие гальяны. Их было около десятка.

— Вот ведь балбесы, в штаны лезут, — удивлённо проговорил я.

— А ты нырни, открой рот и поболтай языком, — набьётся чище, чем в мордушку... Хочешь, испробую?

— Ладно, друг, верим, — прервал Анатолий. — Ты вот напяливай живей свою амуницию, нечего красотой-то щеголять.

Петька хотел было из штанов вытряхнуть рыбёшку к нам в ведёрко, но Анатолий отвёл его руку:

— Вот ещё, будешь тут поганить рыбу.

Петька безобидно пожал костлявыми плечами и высыпал трепещущих гальянов прямо на измятый камыш, который пропустил их, точно сито. Не спеша надел он штаны, вытянул несколько штук обратно за скользкие, будто намыленные хвосты, живьём пихнул их в рот и захрустел, как сухарями. От этого хруста мне свело губы в сторону и всего передёрнуло. А Петька спокойно проглотил эту нечисть и выплюнул две головы в воду. Стаи рыб, точно пули, пущенные в одну мишень, кинулись к ним и стремительно умчали в глубину головы своих бедных собратьев.

Это был первый Петькин номер. Были и ещё, да где их все расскажешь.

Летом прошлого же года мы частенько забегали на маслозавод, в «машинное» отделение. Это была пристройка к маслозаводу, где ребятишки постарше гоняли по кругу здоровенного безрогого быка. Его впрягали между двух толстых оглобель, и он крутил чугунное зубчатое колесо, от которого тянулся вал. Этот вал прямо сквозь стену уходил в здание, где и вращал машины, сбивающие из сливок масло. Так вот, когда мы появлялись, ребята уходили купаться.

— Только чтобы не останавливать быка, — наказывали строго они. — А то будет вам и нам.

— Нет. Что уж, мы совсем... — уверяли мы, пристраивались на оглобли да катались, помахивая прутами.

Нас было трое: я, Петька и Шурка. Колька тогда не поспевал за нами.

И вот однажды, только хлопцы смотались и только мы пристроились поудобнее, я даже фуфайчонку прихватил, чтобы мягче было, как бык остановился и, сопя слизистыми норами ноздрей, покосился на нас.

— Чо пялишься? Крути давай, — спокойно упрекнул его Шурка.

Бык только махнул хвостом. Три прута угрожающе повисли над его боками.

— Но!

Это не помогло. Лишь хвост дерзко промелькнул перед глазами. Мы хлестанули быка, оставляя на боках светлые полосы. Бык нервно передёрнул кожей, точно отгоняя мух.

— Вот уж чисто скотина, — проворчал Петька и подскочил к бычьей морде. — Пойдёшь ты или нет?

Мы ещё несколько раз скрестили свои прутья на мускулистой спине быка, но тот остался неподвижным.

— Интересно, о чём думает эта башка? — вздохнул Петька, влез на оглоблю и вдруг прыгнул быку на спину.

— Куда ты, дурак?! — крикнули мы испуганно, зная, что бык никого не терпит на спине.

Бык сперва резко выгнул хребет, подбрасывая Петьку, потом начал лягаться и рваться из постромок, угрожая разнести на куски всю механизацию.

— Слазь! — орали мы, отступив в прорубу в стене, чтобы в случае чего выброситься на улицу.

Я уже перекинул через подоконник ногу, собираясь крикнуть кого-нибудь из взрослых, — ведь прибьёт бычина Петьку, как божью коровку. Но тут Петька как-то ловко оттолкнулся от ходившей ходуном бычьей спины и шлёпнулся у стены. Мы подскочили к нему.

— Ты что, рехнулся. Он же тебя мог в лепёшку расшибить!

— Ничего, — вставая и отряхиваясь, ответил Петька. — Я его всё равно объезжу! — И двинул кулаком быка между рёбер.

— Объездишь на свою шею. Глянь-ка на него!

Бык разгорячённо сопел и косился на нас кровавым глазом, но не двигался. Мы растерянно топтались на месте, не зная, что делать.

— Может, за хлопцами сбегать? — робко предложил я.

— А! — вдруг вспомнил Шурка. — Он, наверное, пить захотел. Они его часто водят на озеро.

Мы медлили. Уж слишком рискованно было освобождать от постромок этакую громадину. Петька решился. Точно забыв бычью спесь и дикость, он подошёл к нему, заглянул в его бездонные злые зрачки и дёрнул супонь. Упругий хомут разошёлся. Петька перевернул его и рывками снял, после того как мы с Шуркой отвязали от оглобель верёвки.

— Может, лучше за хлопцами сбегать? — побаивался я.

— Справимся, — уверил Шурка.

Бык сам направился к дверям смирно, без ярости. Петька выскочил вперёд. Мы, успокоенные, пошли сзади. Дальше случилось неожиданное. Возле выхода, снаружи, впривалку к стене, лежали брёвна: «машинное» отделение достраивалось. Так вот, выйдя, Петька вскочил на них и, как только бык поравнялся с ним, кошкой бросился ему на хребет. Сперва бык опешил, потом как вскинул зад — ноги чуть притолоку не зацепили, на нас даже ветер пахнул. Но Петька успел подвинуться вперёд и вцепиться в мощные складки на шее. Шарахнувшись несколько раз в стороны и не сбросив мальчишку, клещом вцепившегося в спину, бык задрал хвост и с рёвом пустился по улице.

Мы закричали. Из маслозавода выскочили девки, заохали:

— Ой, ведь укокошит мальчонку!..

— Вот до чего игра доводит...

— Не играл он! — кричали мы. — Он по правде.

— Всё равно, у вас и правда шальная... Ох, матушки мои, что это там? Никак, убился.

Из подворотни выскочила собака и кинулась быку наперерез, тот испугался и круто свернул в чей-то двор. Верхней перекладиной ворот Петьку сбило с бычьей спины, чисто состругнуло. Он остался неподвижно лежать в пыли у плетня. Пока мы подбегали, он сел, держа руками окровавленную голову. Кожа выше лба раздвоилась, как губы.

— Я всё равно... его... объезжу, — прошептал он сквозь слёзы.

Петька больше недели лежал в больнице. За это время в колхозе побывала какая-то комиссия. Оказалось, что у наших соседей, в другом колхозе, нету порядочного быка, а у нас их три. Как там сделали — неизвестно, только после этого в «машинное» отделение ввели кобылу.

И к лучшему, иначе б тот дьявол доконал Петьку.

Да, Петька любил ошарашивать!

Пока ребятишки смеялись над его угрозой: «Бац — и каюк!» — и пока Колька, усевшись на землю, усердно, как девчонка кукол, пеленал свои ноги цветастыми тряпками, я искоса поглядывал на крыльцо Кожиных. Ждал и тревожился: неужели спят ещё? Я говорил как можно громче и даже ни с того ни с сего свистнул, может, резанёт им по ушам, но — нет.

— Ну, айдате, хватит беситься, — перешёл к делу Шурка.

Уходить было нельзя.

— Э, погодите, надо ж огурцов нарвать, — вспомнил я.

— Дуй живо, по-военному, — заметил Петька.

Но я не спешил. Осмотрел капустные вилки, вернее, листья, начинавшие свёртываться в вилки, провёл рукой по мягкой податливой ботве моркови, сорвал несколько перьев лука и тогда только зашарил по огуречным гнёздам. Тяни не тяни, а час между грядок не пробудешь.

Когда я накидывал верёвочную восьмёрку, привязанную к плетню на кол калитки, послышался знакомый скрип дверей. Я оглянулся. На крыльце, в одних трусах, худой, как общипанный рябчик, стоял Витька и растерянно, даже испуганно, смотрел то на меня, то на притихшую троицу.

Никто ни звука.

Я понимал, что тут мне нужно действовать, но как?.. Спасительная мысль явилась! Я выхватил из-за пазухи «Синдбада-морехода» и помахал им говоря:

— С собой берём. Можно?

— Конечно, — без раздумий ответил Витька, а взгляд опять — скок-скок — неуверенно-вопрошающий.

Я осмелел:

— Ты, может, с нами пойдёшь?

— Так я в трусах.

— А ты оденься. Штаны натяни, сапоги, если есть, ну и всё остальное, — шагнув к жердевой перегородке, пояснил я, как будто Витька был дикарём, никогда не видевшим никакой одежды.

— Есть! Всё есть! — торопливо, для верности махнув рукой, сказал он и, глянув на моих друзей, тише спросил: — А где мне вас искать?

— Мы подождём, только быстро.

— Я мигом! — И он исчез в избе.

Ребята недоуменно уставились на меня.

— А если он заблудится, кто будет отвечать? — заносчиво спросил Колька.

— Мы! — ответил я. — И ты в том числе!.. Подумаешь, храбрец вояка нашёлся! Где это он заблудится, в трёх талинах, что ли? — рассердился я.

— Ладно вам! — пристрожил Шурка.

А Петька заметил:

— Видели, какие у него ручки? Былинки! Такой в армии сразу пропадёт!

— А с чего бы им раздуться, рукам-то? Ни коров, ни свиней не держали, навоз не чистили, сено не возили! Дрова колоть — нанимают! Огород копать — нанимают! Неужели все городские такие? — с удивлением рассудил Шурка. — А это хорошо, что ты книжку взял! Я Нюське сулил пересказать, что вычитаем.

Петька Лейтенант склонил огуречную физиономию над моим плечом.

— Должно, сказка?

— Должно, — ответил я. — Вишь, какие волны взбеленились, а этот за мачту ухватился.

Сунулся и Колька, оттянув книжку книзу.

— На наш Кандаур небось две-три такие волны — и с головой.

Скрипучая дверь стремительно откинулась, и на крыльцо шагнул Витька, в серых брюках до пяток, в ботинках и в белой рубахе.

— Значит, пасти? — проговорил вдруг Петька.

Витька замер на приступке.

— Пасти...

— Ладно, попасём. — Ребята повернулись и неторопливо двинулись к скотному.

Я кивнул Витьке:

— Айда.

Я шёл на полшага впереди, скользя взглядом по земле, видел только Витькины шныряющие ботинки, носки которых черно сверкали, будто смазанные гусиным салом. Чувствовал, что и Витька смотрит в землю.

Колька изредка оглядывался, перекидывая ружьё с плеча на плечо, и что-то говорил Шурке.

— А почему Толька не пошёл? — спросил я.

— Он сегодня занят.

— Чем?

— Он модель делает.

— Кого?

— Модель планёра. Не настоящий планёр, в котором люди, а маленький, но тоже летающий.

— А как это он?

— Он умеет... Третий день возится, сегодня кончит.

— И полетит?

— А как же.

Меня разжигало любопытство. Я вспомнил Колькин рассказ.

— А... Это, наверное, ж-ж-ж... — Я шоркнул ладонь о ладонь.

Витька улыбнулся.

Мы впервые так близко встретились взглядами, и я различил, что глаза у него голубые, до того голубые, что у меня, наверное, голубеет лицо от его взгляда.

— Нет, то — муха, а это совсем другое... Вот у самолёта есть пропеллер. Знаешь?

— Знаю. Он вертится и тянет самолёт.

— Да. А у планёра нету такого пропеллера. Его самолёт на буксире утягивает в воздух и там отцепляет. Планёр летит сам, он лёгкий.

Для меня это было ново и интересно. Но чем больше я спрашивал, тем больше было непонятного.

Дед Митрофан встретил нас радостным восклицанием:

— Ого! Целой гвардией нагрянули. Дело-то в аккурат идёт!

Пройдя конюшню, мы остановились у окошка. Шурка втиснулся было в него, но Витька вдруг сказал:

— Дайте я пролезу...

Шурка замер в окошке, неудобно заломив шею, повернув голову, и покосился на Витьку.

— Что, нельзя? — растерянно спросил тот.

Шурка вылез из щели, окинув Кожина взглядом,

и вздохнул.

— У тебя ничего похуже не нашлось?

— Чего — похуже?

— Да всего: и штанов, и рубашки... Побарахлистее.

— Нету побарахлистее.

— Здо́рово... Ну, лезь. Только не бойся овец, ори на них шибче.

Витька свободно проскользнул меж брёвен и очутился перед голодными овечьими глотками. Овцы хлынули к нему, блея с дрожью в голосе и напирая, точно он был дверью на улицу. Витька, раскинув руки в стороны, безмолвно и плотно прижался к стене. Некоторые овечки опробовали на вкус его штаны; один баран, видя неподвижную смиренность человека, храбро выставил вперёд полозья рогов.

— Ты что застыл, как Исус Христос на кресте! — закричал подоспевший Шурка и отогнал овец. — Это же свой, куда жмёте! У... морды! Пнул бы как следует. Долго ли ро́гом кишки выпустить.

Когда вышли на солнце, во двор, разглядели, что брюки у Витьки измусолены овечьей слюной, на белой рубахе сзади чернели полосы, ботинки потускнели.

— Боевое крещение, — подытожил Петька Лейтенант.

— Жалко, что у вас нет побарахлистее одёжи, — ещё раз сказал Шурка. — Ничего, будет.

Витька покраснел, отряхнул штаны.

— Толя теперь меня не узнает.

Мы впятером шли по улице, шагов на десять друг от друга. Чертило оглядывался — такую цепь ему не удастся пробить.

С литовками за плечами, с узелками, из которых торчали зелёные горлышки бутылок с молоком да кончики брусков, шли к месту сбора бабы, не сторонясь стада, прямо против течения. Овцы обтекали их, как поток камни, смыкались снова и тесной волнистой гурьбой трусили по дороге.

— Как житьё, ребятьё?

— Хорошо, — отвечали мы.

— То-то... Ну, передавайте привет.

— Кому?

— А кто встретится.

Шли дальше.

— Тётка Василиса, вам привет!

— От кого?

— Бабы тут проходили.

— А ну их к лешему, баб. Вы мне от мужика весточку достаньте...

Дома кончались, и мир тотчас раздвинулся. Всё стало ясным и досягаемым: и тайга справа, и пшеничное поле с грядами колков слева, и Клубничный березняк прямо. Почему у человека только два глаза и оба с одной стороны? Надо штук пять, со всех сторон, чтобы видеть сразу всё вокруг, а не вертеть головой; это, конечно, не трудно, но, пока разглядываешь одно, другое, только что увиденное забывается, и приходится опять оборачиваться.

Овцы свернули в лог. Впереди на дороге, отыскивая зёрна, скакали и каркали вороны. Я не люблю больших птиц. В них теряется вся птичья аккуратность, игривость и лёгкость. И голос: не тонкий и волнующий, а гнусавый и ругательский. И смотреть-то на них безрадостно: не птицы, а крылатые идолы. Я швырнул в ворон огрызком огурца.

Спускались вниз недалеко от кладбища. Колька приблизился к Витьке.

— Вон, смотри, ваш крестик, беленький. Вон, — показал он.

Я шлёпнул его по руке и крутнул пальцем у виска: мол, пень ты, Коляй, берёзовый, а Витька спокойно ответил:

— Я знаю, где наш крестик.

Он, может, на время забыл о матери, так нет, напомнить надо, чёрт пельменноухий!.. Чтобы сбить, наверно, неприятную паузу, Витька спросил у меня:

— А что надо делать, чтобы пасти?

— Что делать? — повторил я и сразу вспомнил пресс-конференцию Анатолия, которая нам ничегошеньки не дала, поэтому ответил просто: — Надо следить, чтобы овцы не лезли куда не следует и чтобы не терялись — вот и всё!.. Ну и защищать их в случае чего!

Петька услышал наш разговор.

— Ты вот что, — приблизившись к Витьке, с тайным лукавством проговорил он, — забегай сбоку и лай — гав-гав! Главный овечий страх — перед собакой! А у нас её нету! Столько пастухов — и ни одной собаки!

Кожин, сперва любопытно слушавший его, нахмурился и ответил:

— Зато у вас верблюд есть.

— Кто?

— Верблюд!

— Какой верблюд?

— Двуногий.

Петька удивлённо пожал плечами:

— Никакого верблюда у нас нет. Э, ребя, он говорит, что у нас есть верблюд!

Мы тоже оказались в недоумении, но Шурка вдруг рассмеялся.

— А ведь есть!

— Где?

— Это ты, Петька.

— Я?

Витька улыбнулся и простодушно подтвердил:

— Конечно, ты. Кто считает других глупыми, тот — верблюд.

Мы с Колькой захохотали, а Петька, сдёрнув вдруг с головы пилотку с железнодорожным крестиком и крепко зажав её в руке, свирепо перекосил огуречную физиономию и надвинулся на Витьку.

— А ты, неженка, чуешь это? — И он подпёр кулаком Витькин нос.

Шурка отвёл Петькину руку:

— Не прикладывайся, коль заработал.

Но Петька продолжал угрожать.

Витька стоял немой и бледный, не отступая, не защищаясь и не отговариваясь.

— Ты же его первым к собакам причислил, — упрекал я, размахивая руками.

— Я его к собакам не причислял, — начал уступать Петька. — А знаете, что за это на фронте делают?

— Знаем. Расстрел. Бац — и всё! — готовно ответил Колька, не принимавший ни Петькину, ни Витькину сторону. Втайне ему, наверное, хотелось драки.

Но Петька промолчал. Он только поддёрнул свои ушастые галифе да прижал их к телу локтями.

Мы брели по мокрой, росистой траве, как по мелководью. Сапоги мои размякли и перестали жать, хотя носки остались загнутыми, как у лыж.

День снова обещался быть солнечным, тихим, душным. Шурка уверенно заметил:

— Ох и трахнет грозища после этаких деньков, ох и трахнет! Только берегись!

Колька жаловался, что не удалось отомстить Граммофонихе. Он до полуночи разыскивал свинью, но не нашёл. Правда, у соседа в ограде пыхтел здоровенный хряк. Но едва Колька подобрался к нему, чтобы сперва уговорить, задобрить, а потом потихотьку выгнать, как этот хряк пронзительно завизжал, будто его режут. Выскочила хозяйка. Кольке пришлось отсиживаться в тени, а затем огородами прокрадываться на другую улицу, чтоб не потревожить проклятого кабана, а то он опять всполошится. Но пусть! И это он учтёт, и то, что три раза свалился в крапиву — щёки даже подушками вздулись. За всё сразу отплатит.

Петька его поддержал, сказав, что дело стоящее, что это по-военному — мстить, и что он, Петька, поможет, потому что у него самого есть зло на Граммофониху.

Где-то загудел мотор самолёта. Шум нарастал. Самолёт появился со стороны полей, небольшой, с двумя ярусами крыльев. Он шёл низко, точно собирался приземлиться и выбирал место. Но над болотом набрал высоту и уплыл куда-то за тайгу.

— Что это он здесь болтается? Летел бы на фронт, там небось нужнее, всё лишнюю бомбу швырнул бы, — проговорил Петька, взглядом проводив самолёт.

— На фронте и без него хватает. И не таких, а быстрых. А этот как супоросная свинья. Фрицы их только и поджидают, чтоб сбить, — рассудил Шурка.

— Так ведь и быстрых тоже сбивают, — вставил я.

— Быстрого не собьёшь, — вмешался Колька. — Ага ведь, Шурка?.. Это вроде ласточки, ага ведь, Шурк?

— Ещё бы! — убеждённо сказал Петька, будто его спрашивали.

— Нет! — перебил вдруг Витька. — Нет, неправда... И быстрых сбивают. Мой папа летал на истребителе... Сбили!

Мы разом оглянулись на него и несколько мгновений рассматривали его, словно он упал к нам с неба.

— А как? — спросил я.

— Об этом не писали. — Витька вздохнул. — Погиб геройски — и всё.

— Геройски? — уважительно переспросил Колька. — Может, он таранил?

Витька пожал плечами.

Налетел порыв ветра, волной прокатился по Клубничному березняку, раздувая зелёное пламя листьев, и, обессилев борьбой с ними, застыл где-то в вершинах.

— Конечно, и быстрых тоже... — замялся Петька. — Но всё же...

Мы спустились ниже, к болоту, к самым зарослям. Где-то рядом стучал дятел. Я прислушивался, искал глазами, но напрасно. А дятел всё тук-тук, тук-тук. Колька швырнул наугад сучком, дятел смолк: или притаился, или улетел.

— Может, читать будем? — спросил я.

— Сыро, — ответил Шурка. — Уж читать, так сидя, с толком.

— А мы на ногах, — предложил я и потянул из-за пазухи книгу.

Петька смахнул с одной из кочек росу, уселся и сказал:

— Ну, кто там жил да был?

Мы не стали рядиться, кому читать книгу. Я сразу протянул её Шурке. Он передал мне бич и открыл первую страницу, открыл и принялся рассматривать.

— Ты что, про себя вздумал читать?

— Нет, тут картинка.

— А коли картинка, так всех обноси.

Шурка повернул книжку к нам. Посредине листа была нарисована огромная птица с горбатым, будто переломленным носом. Эта птица летела по ущелью, дно ущелья пропадало в темноте, а вершина — в облаках.

— Я уж знаю, — заявил Петька. — Мужик — как его? — а, Синдбад. Синдбад начнёт целиться в эту ворону, а она взмолится: «Ой, не стреляй в меня, я тебе пригожусь».

— Ага? — вопросительно глянул на Витьку Колька.

— А вы не гадайте, как цыгане, лучше по порядку.

— Поди, сам не знаешь...

Шурка перелистнул и принялся читать:

— «Давно-давно жил в городе Багдаде купец, которого звали Синдбад. У него было много товаров и денег, и его корабли плавали по всем морям. Капитаны кораблей, возвращаясь из путешествий, рассказывали Синдбаду удивительные истории о своих приключениях и далёких странах, где они побывали. Синдбад слушал их рассказы, и ему всё больше и больше хотелось своими глазами увидеть чудеса и диковинки чужих стран. И вот он решил поехать в далёкое путешествие...»

Я почувствовал, что Витька дёргает меня за локоть.

— Дай, пожалуйста, мне бич.

Я держал кнутовище под мышкой, не оборачиваясь, ослабил руку, и Кожин вытянул его. Затем Витька крадучись отделился от нас и побежал вверх, к Клубничному березняку.

— Куда это он? — спросил тихо Петька.

Шурка оторвался от книжки и свистнул. Витька остановился, обернулся и прокричал:

— Вы читайте, читайте... Я овец постерегу, а вы почитайте. — И он побежал дальше, волоча за собой бич, временами неловко, стороной, выбрасывая его вперёд.

— Ишь ведь понравилось, — заметил с улыбкой Шурка. — Ну ладно, где я тут отнялся... А, вот.

У Кольки уши торчком, он их ещё ладонями оттопырил, чтобы было слышнее. Ружьё он держал в обнимку, прижатым к плечу.

Петька слушал, глядя в землю и скребя ногтем железнодорожный крестик на пилотке.

Шурка читал не торопясь и не запинаясь, правда, без выражения, но и люди и животные представлялись нам живыми.

Доставалось же Синдбаду. То он высаживался на остров, который оказывался рыбой, то попадал в когти к гигантской птице Рухх, которая кормит своих птенцов слонами, то встречался с великаном и выкалывал ему глаза. И ещё, и ещё. И всегда все спутники Синдбада тонули, а он спасался. Это, пожалуй, не сказка, а враньё, но всё равно интересно. А вдруг вот этот бугор, на котором раскинулся наш Кандаур, вовсе не бугор, а рыба, и сейчас она шевельнётся. А из болота возьмёт да и выползет змеища, выберет самого жирного из нас, наверное Кольку, и сожрёт... Мне начинало казаться, что это не Шурка читает, а сам я сочиняю и рассказываю.

Стадо ушло далеко. Мы спохватились и пошли широким шагом вдогонку, разминая затёкшие суставы.

— Зачитались? — встретил нас Витька.

На его щеке мы заметили малиновую полосу от виска до подбородка.

— Что это? — спросил я.

Витька плечом прижался к щеке, потом дотронулся рукой:

— Заметно?

— Горит прям.

— Бичом... У вас тут есть один баран, какой-то недоразвитый, — старается удрать. Я сперва кричал на него, потом стал грозить, потом уж и размахнулся, да вот... Заметно, говорите? Толя сегодня ахнет.

— Боевое крещение, — снова ввернул Петька. — Дай-ка.

Он взял бич, отошёл от нас, крутнул над головой, дал руке движение вспять — и бич выстрелил. Петька важно молчал. Вдруг Колька отломил тонкую, длинную тальниковую ветку, зажал её в кулак, дёрнул против «шерсти» и сбил все листья, кроме одного на самой вершине.

— А вот гляньте, — вытянул руку с веткой. — Шурк, щёлкни-ка.

— Да ладно.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересовался Витька.

Тогда Шурка взял бич, откинул назад, посмотрел, как он лежит, быстро перебросил взгляд на обвисший листик и рванул кнутовище; бич мелькнул — листик с треском отвалился, ветка почти не дрогнула.

— Удивительно! — проговорил Витька.

У меня дрожь пошла по спине от гордости за Шурку. Всегда гордишься товарищем, когда он сделает что-нибудь славное. Так и хочется крикнуть: «Вот какие наши!»

Петька тоже решил отличиться. Он поднял листик с перебитым корешком и протянул Кольке.

— Подержи-ка, я тресну.

— Прям в руке?

— А то как же!

— Нет уж, — отмахнулся Колька. — Огреешь меня, глаз-то вон косит из-под лодки-пилотки.

Неожиданно Витька сорвал с берёзки лист и, взяв его за кончик, отвёл в сторону.

— Бей!

Мы насторожились, глядя на него. Петька только хлопал глазами, будто с испуга, потом спросил:

— Прям в руке?

— Конечно. Ведь ты хочешь прямо в руке?

— Нет. — Петька опустил бич. — Я взаправду могу смазать, а смажу да по руке — это сразу кровь, как на войне. Нет!

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Шуркино предсказание начало оправдываться с полдня. Сперва небо устилалось лёгкими серенькими облачками, которые проплывали хотя и густо, но высоко. Потом тихой сапой подобрались тучи. Они немой тёмной ордой вырвались из-за бугра и живо заволокли всё над головой. Но дождя не было. Тучи ломились, напирали, а хоть бы капля упала, только Клубничный березняк раскачивался да шумел. Это всегда так: в небе тучи битком — значит, дождя или совсем не будет, или затянется дня на три, мелкий, почти невидимый, частый и противный.

А нам было хорошо. Солнце не пекло, а прохлада только бодрила.

Приближался вечер, но небо не расчищалось. Тучи ползли и ползли, тайга их равнодушно глотала, а они всё лезли.

Мы гнали стадо домой. Колька измотался в своих сапожищах и устало, молча плёлся сзади, изредка окликая нас:

— Куда прётесь-то? Поспеем...

Петька оборачивался и безжалостно издевался:

— Эх ты, вояка! Размяк... А если тебе ещё пулемёт на горбушку присобачить?

— Присобачивай себе, — огрызался Колька. — Вот погоди, увидит тебя босиком тётка Дарья, даст жару, и штаны-бутылочки полетят... Ну, куда прётесь?

Витька нёс бич и с опаской изредка щёлкал им. На щеке его появилась ещё одна пухлая полоска, поперёк той, первой. Витька изредка охлаждал руку в сырой траве и прикладывал её к малиновым горящим опухолям.

Я шёл рядом с ним. Мне хотелось говорить Витьке что-нибудь приятное, чтобы он радовался, чтобы отвечал мне, но ничего путного не лезло в голову. И только когда он вскидывал бич и палил, я охотно замечал:

— А сейчас лучше...

— Да?

— Да.

— Зато щека ноет.

— Завтра же пройдёт. Мне как-то Колька по ноге резанул — бич так винтом до коленки и закрутился, рубцы аж в палец толщиной вздулись, а утром всё сравнялось. Зудилось два дня. Так зуд, что он? Чешись да чешись — одна приятность...

— Ничего, у нас целая полка лекарств, намажу чем-нибудь.

— Что же делать будем сегодня, а? — вздохнул Петька.

Что делать вечером?

Ни перед кем так прямо и необходимо не возникает этот вопрос, как перед нами, мальчишками. У взрослых всё получается само собой. Придут они с работы, и дела сами бросаются им в руки, только проворачивай. А что нам? Ну, принесём воды, ну, ломая ногти, торопливо нароем в огороде картошек, ну, бегом подтащим к печке поленьев и, зубами вгрызаясь в горькую берёзовую кору, надерём берёсты на растопку — и всё. Но ведь это пустяк, на это полчаса. А потом? Всяко у нас складываются вечера. Иногда — чижик, хлещем до тех пор, пока не зашвырнём куда-нибудь самого чижика, а там и лапту побоку: квадрат на земле не различается — темно. А то наладимся «попа гонять по улице». Гуси порассядутся у плетней, позасовывают головы под крылья, а мы лавиной катимся с криком да стуком. Птицы уже обучены, погагакают и — под ворота. Последний беспокойно оглядывается, не летит ли в него дубинка. Но самое интересное бывает в осенние вечера, когда мы забираемся на колхозный сеновал, что на скотном дворе. В огромном ворохе сена мы, как кроты, роем тесные норы вдоль и поперёк, снизу вверх, соединяем, путаем их и ползаем по этим ходам, встречаясь в пыльной горькой темноте и ощупью пытаясь узнать друг друга, воем по-волчьи, ухаем по-филиньи, мяукаем, просто кричим. Не хватает воздуха, чешется до кашля в горле, колет и режет за шиворотом от накрошившейся туда сухой трухи, но всё это только усиливает наш азарт. Ни одна игра не могла нам заменить эти блуждания в шуршащем податливом сене. Дед Митрофан гнал нас от сеновала, подкарауливал, но если уж мы забирались в него, то выудить нас оттуда не было никакой возможности. Сейчас сеновал пустует, не пришло ему ещё время полниться.

— Ну, что же делать-то будем? — переспросил Петька Лейтенант.

— Я вот щас приду домой, хлобыснусь на пол и три дня не подымусь, — сообщил Колька. — И дыханье зажму, и мёртвым представлюсь, пусть мамка не суёт в другой раз эти чуни.

— Давно бы скинул, чем ныть-то, — упрекнул Шурка.

— Нет уж. — Колька швыркнул носом. — Я уж как-нибудь доплетусь, хлобыснусь на порог и дыханье зажму...

— Заладил, — перебил Петька. — Давайте лучше сегодня бузить! Кому-нибудь выхлестнем стекло или трубу с крыши заткнём, а? А!! Давайте Граммофонихе отомстим! Кольк! — Он схватил за руку еле шедшего Кольку. — Давайте придумаем такое, чтоб она заикаться начала! — Петька оборачивался то к одному, то к другому. — Слышали, что она про меня болтанула? Не слышали? Что я — вор! Что я у неё все яйца перетаскал. Её куры от меня шарахаются. Раз, говорит, шарахаются, значит, знают они меня, значит, яйца я таскаю. А от меня не только куры, но и собаки шарахаются, что же, выходит, что я и собак ворую?.. Хы! Вор!

— А я, говорит, гусям её головы свинчиваю, как гайки, — припомнил Колька.

— Во-во! Мы ей покажем!

Колька оживился. Его кислая, унылая физиономия обратилась в ликующую и радостную. Он сразу позабыл про тяжёлые сапоги.

— Здорово! — воскликнул он. — Надо её на кладбище заманить, а самим нарядиться в белое.

— Ага, — говорю я. — Заманим мы, а ты в белое наряжайся и ступай к мертвецам.

— Почему я? — заволновался Колька. — Лучше Петьку. У него вон штаны военные, черти его побоятся.

— А что? Я пойду! — не моргнув глазом, ответил Лейтенант.

Я был уверен, что Петька в самом деле пойдёт, закутается в простыню и пойдёт на могилки и не только Граммофониху, но всех чертей и ведьм, если они там есть, насмерть перепугает. Но Граммофониха... Её ведь туда никакими приманками не затянешь.

Я так и сказал ребятам.

Шурка поддержал:

— Да-а, на могилки её не заманишь. А её можно и без могилок, дома пробрать! Знаете как? — И Шурка предложил план, который мы с восторгом приняли.

Возле нашей ограды разошлись, договорившись собраться у меня.

Мамы ещё не было.

— Может, к нам заглянем? — предложил вдруг Витька. — Модель посмотришь. Толик, наверно, закончил её.

— У меня сапоги грязные.

— Разуешься. Пошли.

В сенях я разулся, открыл дверь и сразу же запутался в марлевой занавеске, спускавшейся с притолоки прямо до пола.

— Ничего-ничего! — успокоил меня Толька. — Это от мух, а не от людей. Ты что ж, Витёк, не предупредил гостя!

Из горницы вышла бабка Акулова с подушкой в руках. Она, очевидно, всё ещё перетрясала залежавшиеся вещи, может, уже во второй раз.

— Явились, христовые. О господи! Рубашка-то, рубашка!

— Вы на штаны гляньте, на ботинки, на лицо! — почти с гордостью перечислял Витька, поворачиваясь на свету. — Хорошо? — Тут он вдруг поймал Тольку за рукав. — Толик, а как я научился бичом щёлкать! — Он поглядел на меня. — Миш, ты чего стоишь? Иди сюда, скажи, крепко у меня получается?

— Крепко, — ответил я, продолжая стоять у порога и оглядывая всё вокруг.

Справа от двери стояла громоздкая русская печь, такая же, как у нас. Слева у окна висела полка, полузакрытая марлевой же шторкой, уставленная многочисленными разноцветными флакончиками с бумажными наклейками. На краю полки я неожиданно увидел воронку, ту самую, через которую Кожиха вливала себе в рот чай. Мне вдруг стало так не по себе, что я бы, наверно, утёк, не будь сзади занавески.

— Смотри-ка! — отвлёк меня Витька, показывая рукой за печь.

Я сделал несколько неловких шагов и, вытягивая шею, заглянул в угол. То, что я увидел, было совершенно неожиданным. На гвозде, вбитом в стену, на шнурке висела какая-то белая худенькая и чуть прозрачная штуковина, похожая на самолёт, с крыльями: два спереди и два в хвосте. Крылья были обтянуты тонкой папиросной бумагой, такой же, из которой мы с мамой мастерили под Новый год ёлочные игрушки. Сквозь эту бумагу виднелись рёбрышки, тоненькие-тоненькие. Крылья соединяла рейка в карандаш толщиной, а впереди, в самом начале, — нос, широкая, с ладонь, фанерная лопатка.

— Модель?

— Модель, — ответил Витька. Он подошёл к планёру, снял его со шнурка, взялся за середину и, уравновесив на пальце, стал покачивать, будто взвешивая.

Я вдруг, сам не зная с чего, дунул в крыло. Планёр проворно перевернулся и, прежде чем Витька успел подхватить его, шлёпнулся спиной на пол, только прошуршала папиросная бумага.

Я остался неподвижным, испуганно хлопая глазами.

— Как же так? — спросил тревожно Витька.

Я молча помотал головой из стороны в сторону: мол, не знаю, как это получилось.

Витька вдруг рассмеялся, живо подхватил планёр с пола и повесил его на место.

— Думаешь, он сломался?.. Нет! Если он от этого будет ломаться, то что же с ним станется, когда мы его с крыши сбросим... Толь, он просох?

— Не совсем... Вы перейдите с Мишей к окну, я тут сор немного подберу.

Бабка Акулова, задевая отзывчивую заслонку, возилась у печи, ворочая ухватом, собирая на стол. Толька заметал в кучку мелкие стружки и собирал их в ладонь, согнутую ковшичком. Ладонь была забинтована.

— Наверное, ножом зацепил, — сказал я потихоньку Витьке.

— Нет. Это мы вчера помогали тёте Лене дрова складывать, и он занозился. Длинная заноза, пришлось даже кожу бритвой резать.

Вот, значит, я шатался где-то, а тут... Мне вдруг захотелось сделать для Кожиных что-нибудь такое, чтобы при этом или раздробить себе палец, или нажить здоровенную шишку, или ещё что-нибудь в этом роде, и я спросил:

— А вам дрова скоро привезут?

— Ну как скоро? Когда наймём, тогда и привезут, — ответил Витька.

Зажгли лампу, и на улице мигом потемнело, точно вся темнота сгрудилась у окна, чтобы только посмотреть на керосиновый огонёк.

Раздался стук в окно. Все оглянулись. К стеклу прилипла чья-то физиономия и вращала глазами. Выше приплюснутого носа блестел железнодорожный крестик.

— Петька, — спохватился я и выбежал.

У ворот стояли Петька с Колькой, а у ног их на земле лежала здоровенная тыква.

— Ого! — удивился я.

— В самый раз! — гордо заявил Петька. — А эти-то, «спаянные», придут?

— Ничего они не спаянные, а нормальные! А Толька знаешь какую модель сделал!

— Кого?

— Модель.

— Какую модель?

— Такую! Она летать будет!

Прибежал Шурка. Петька подхватил тыкву, и мы ввалились в наш двор. Мама уже была дома и что-то, как всегда, жарила. Друзья уселись на коротыш к печке, я на миг прильнул к маме и присоединился к ним. Шурка взял мой складень и начал потрошить тыкву, вырезав у неё четвертушку, чтобы просовывать руку внутрь.

— Уши, Саньк, продырявь, — предложил Колька.

— Не к чему. Уши спереди не увидишь.

— Тогда брови какие-нибудь этакие! Эх, зря я оставил дома свой сапожничий! — Чувствовалось, что Кольке здорово хотелось встряхнуть Граммофониху.

Тыква принимала мрачный, пугающий облик: решётчатый оскал зубов, тонкий длинный нос, огромные провалы глазниц. Шурка то и дело отводил эту скелетную образину в сторону, прищурив глаз, пристально рассматривал её, неудовлетворённо двигал губами и опять брался за нож, терпеливо, чёрточку за чёрточкой, добавляя ужас в тыквенный череп. Мы, окружив Шурку, дивились и радовались.

— Хватит, Саньк, а то перебачишь, — заметил Петька.

Перелез через ограду Витька.

— Ты посмотри на эту морду, — подтолкнул я его.

— У!.. В городе на электрических будках вот такие же физиономии намалёваны. По-моему, вашей Патефонихе дурно будет!

— Вот и пусть! — сказал Колька.

— А может, не надо? — усомнился Кожин.

— Кому не надо, а кому надо, — рассудил Шурка. — Мы не заставляем.

— Как бы чего не случилось, если сердце слабое, — предостерёг Витька.

— У кого сердце слабое, у Граммофонихи? — изумился Петька. — Да у неё дизель, а не сердце! Это ещё надо посмотреть, что она в себя вливает: чай или солярку! Хых, слабое!

— Не знаю, не знаю! — по-матерински оговорился Витька и глянул на меня, словно ища во мне союзника.

Вообще-то лично мне Граммофониха никакого зла не причинила, и у меня не было на неё зуба, если задуматься, но поскольку остальные пацаны кипели местью, то и мне казалось, что я тоже крайне обижен этой тёткой и не просто за компанию участвую в деле, а из кровного интереса.

Мама подозрительно покашивалась и на нашу поделку, и на наши энергичные перешёптыванья, потом спросила:

— Это куда же вы снаряжаетесь?

— Играть, тётка Лена, — простецки соврал Петька и тут же расписал придуманную вмиг игру. — Это вроде партизан. Двое несут тыкву, у тыквы глаза красные, а двое из-за угла в неё картошками швыряют. Если, значит, тыква уцелеет, то победили, а если треснет, то — разгром.

На улице уже окончательно стемнело, но темнота была не плотной, а жидковатой, ранней.

Мы, разгорячённые предстоящей местью, шли сперва по дороге открыто, болтая и смеясь, но потом подвинулись ближе к плетням и свели разговор на полушёпот, и только отдельные вспышки смеха звенели неожиданно громко. В нас легко было разгадать людей, замышляющих зло. Чего это ради мы лезли в тень плетней и так осторожно двигались? Конечно, замышляли преступление! Лёгкая тревога копошилась в сердце, и ещё более хотелось творить что-нибудь необыкновенное, озорное. Встречных было мало, в домах ещё не отужинали.

Граммофониха, как и Шурка, жила у озера, но несколько дальше.

— Как бы этот дурак боров не расхрюкался, — озабоченно проговорил Колька.

— Надо разведку снарядить, как на фронте. Это уж твоё дело. Ты с ним раз снюхивался, ступай ещё раз выследи.

Колька отдал мне палку, на которую предстояло насадить тыкву, чтобы поднять её повыше, и отделился от нас. Мы остановились в лопухах между избой Граммофонихи и её соседей.

— Будем действовать прямо с улицы, — сказал Петька Лейтенант.

— Ты постой, не торопись, — возразил я. — Может, лучше с огорода? Чуть чего — бац в картошку, и нас нет.

— Не пойдёт, — сказал Шурка. — Огородное окно — из горницы. Жди, когда Граммофониха в горницу заглянет.

Вернулся Колька.

— Ну?

— Боров в хлеву чавкает. А в избе собирают на стол, я заглядывал.

— Айда! — скомандовал Шурка и направился к дому, держа тыкву под пиджачком.

Мы цепочкой, как овцы в узком месте, двинулись за ним.

— Да, — обернулся он, — чтоб не спорить, сразу уговоримся, кому что. Я подымаю тыкву, Петька держит Мишку, Мишка глядит в окно. Колька и вот ты, — обратился он к Кожину, который после некоторых колебаний всё же присоединился к нам, — следить по сторонам.

— А если я — смотреть? — заикнулся Колька.

— Ш-ш-ш, — шукнул Петька. — Мне тоже не баско шею подставлять.

Мы действовали быстро. Тыкву насадили на острую палку, засунули внутрь через глаз паклю, пропитанную керосином. Колька держал наготове спички, ожидая моего сигнала. Важно было не просто сунуть тыкву в окно, а увидеть, что случится там, в избе. Я схватился за оконный наличник, подтянулся. Петька головой подпёр меня сзади. Утвердившись таким образом, я медленно ввёл голову в полосу света, падавшего из окна. Лампа горела ярко, и внутренность кухни сперва представилась мне наполненной сплошным огнём. Проморгавшись, я увидел двух тёток за столом: одну — лицом ко мне, другую — спиной. Одна поднялась и пошла к печке. Это Граммофониха. Руки у меня от волнения дрожали. Я кивнул Кольке. Он живо чиркнул спичкой, сломал её.

— А! — не выдержал Шурка.

— Щас... — Колька достал вторую, чиркнул, сломал. — Нате, нате, — торопливо проговорил он, передавая коробок Витьке.

— Мишк, ты придерживайся малость, — зашевелился подо мной Петька. — У меня ведь шея не бычья — плющится.

Витька зажёг спичку и через нос бросил её в череп. Маска, бесформенная в темноте, выявилась вдруг во всей своей жути. Глаза, круглые и большие, острый филиний нос горели, резко вырисовывая на бревенчатой стене избы дрожащие золотые пятаки. Особенно страшными были зубные прорези. Пакля начала чадить, и через глазницы повалила копоть.

Шурка поднёс горящую тыкву к окну. Я следил. Граммофониха, поддев ухватом чугунок, семенила от печи к столу. Я осторожно, как птичка клювом, постучал ногтем по стеклу. Граммофониха оглянулась и вдруг, резко выпустив ухват, вскинула руки и стиснула ими голову. И тут же раздался пронзительный визг. Я только видел, как упал чугунок, что-то выплеснув на пол, и как вскочила вторая тётка. Больше я не видел ничего. Петька выдернулся из-под меня, и я шлёпнулся на землю. Ребята удирали вдоль плетней. Я подхватил оставленную ими палку и пустился следом. Шурка бежал последним, таща горящую тыкву. На ветру пламя разгорелось и, наверное, жгло ему руки, потому что он болтал пальцами, а потом бросил тыкву в крапиву. Ударившись о землю, она сочно хрястнула и метнула пламя, как голова сказочного Змея Горыныча. На бегу я оглянулся. Огонька уже не было видно, пакля, должно быть, угасла, окропившись росой.

Мы промчались по улице до Шуркиного двора, влетели в калитку, шмыгнули в огород и спустились к огуречным грядкам.

— Вроде получилось, — сказал Колька, переводя дух.

— Никто, кажется, не гонится, — прислушиваясь, проговорил Витька, потом тихо спросил меня: — Где мы? Я все ориентиры потерял. В каком конце деревни?

— Да рядом мы, у Шурки, — ответил я. — Вон оно, озеро.

— А!

— Вы слышали, как завизжала Граммофониха? — спросил я.

— Ещё бы.

— Как тот боров, — вспомнил Колька.

— А может, и тогда Граммофониха выла? — предположил Петька.

— Что я, Граммофониху с боровом перепутаю? — оскорбился Колька. — Я с ним нос к носу столкнулся.

Мы прислушались.

— Никто не всполошился, — заметил Петька и вздохнул. — Хоть бы кто погнался.

— Погоди ещё! — сказал я.

Снизу, с озера, напирал туман и рыхлыми волнами окутывал тёмные грядки. Холодило ноги, по колено вымоченные росой.

Из предосторожности мы с полчаса просидели в Шуркином огороде. Торжество, ликованье, охватившее нас в первые минуты, скоро улеглось, а потом и вовсе исчезло, уступив место беспокойству и какому-то гнетущему, противному чувству, которое на словах значило: «А что будет?» Вдруг Граммофониха узнает, что это наша проделка, и разнесёт по всей деревне? И будут люди тыкать в нас пальцем и говорить: смотрите, мол, герои, думали — хлопцы что надо, а они...

Расходились по домам молчаливо, словно стыдясь друг друга. Где-то, кажется у клуба, ухарски заливалась гармошка, но её голос нас не манил сегодня.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Утром меня кто-то настойчиво тормошил. Я чувствовал эти толчки, но сперва думал, что не меня толкают, а когда понял, что меня, — не захотел открывать глаза. Как приятно спать.

— Миша, Миша, — повторял голос. Это мама.

И тут же другой голос:

— Мишка! Засоня, очухайся. Слышь, эй!

С меня сдернули одеяло. Я сел. У кровати стояли мама с Колькой, у которого были поцарапаны щека, кончик носа и уголок лба. Я мигом сообразил, что Кольке попало за вчерашнее, и тревожно спросил:

— От матери досталось?

Колька махнул рукой.

— Нет... Слышь-ка, Миш... — Он покосился на маму.

— Мне нельзя слушать? — спросила мама.

— Можно... Ну, это... — Он задёргал пальцами, подыскивая слова. Чувствовалось, что он многое хочет сказать. — Так что вот — на меня вчера бандюга нападал!

Я съехал с высокой кровати на пол:

— Какой бандюга?

— Такой... Человечий.

— Врёшь!

— Чтоб мне с кедра свалиться — человечий, — поклялся Колька, ворочая до невероятности круглыми глазами.

— Какие же бандиты в деревне? — проговорила мама тем тоном, в котором сквозит явное недоверие.

— Тётя Лена, тётя Лена, Мишка... Бандюга. Говорю вам — бандюга, чего мне врать-то... Мишку я, может, и обманул бы, а вас-то... Он меня свалил и чуть не задушил, — быстро, свистящим шёпотом выпалил Колька.

И он, сбиваясь, рассказал всё, что с ним произошло.

Когда, расставшись с нами, Колька побежал домой мимо амбаров, ему кто-то подставил ножку. Он упал ничком и прокатился по земле лицом. Колька не видел человека и не знал, что упал из-за подножки, думал — просто запнулся. Но он испугался этого неожиданного падения в темноте. Он слабо вскрикнул. Хотел было вскочить, как вдруг кто-то живой и грузный навалился на него, зажал ему рот и нос ладонью. Колька рванулся, ещё не поняв, в чём дело, рванулся просто от насилия. Но руки держали его плотно, как ухват. У Кольки мелькнула мысль: отплата за Граммофониху. Ну, пусть надерут уши или отстегают крапивой, зачем же так давить и зажимать рот, ведь дышать-то надо... Колька снова рванулся. Но человек ещё злее прижулькнул его. Он сам дышал часто, тяжело и хрипло. Он даже закашлял, наглотавшись пыли, которая поднялась вокруг. Кашляя, он ослабил руку, державшую стиснутым Колькино лицо, и Колька, мотнув головой, сбил ладонь со рта. Но крикнуть он не успел, он успел только вздохнуть, а рука вновь закрыла рот.

Внезапно Колька понял, что нет, это не из-за Граммофонихи, что это не наказание за шалость, а что-то другое, страшное и непонятное...

Человек между тем торопливо обшаривал Кольку. Он, путаясь в прорехах, лазил в карманы, за пазуху. Он чего-то искал, искал — не находил и вновь совал свою дрожащую руку в Колькин карман. Колька начал судорожно биться, не соображая, что к чему. И ему снова удалось сдёрнуть со своего рта ладонь, удалось повернуться под человеком. Его обдало гнилым, вонючим дыханием, и он глотал этот дрянной воздух, силясь крикнуть. Но крик не получался, потому что грудь была сдавленной. Кольке в глаза упали чужие волосы. Колька подумал, что ему выкололи глаза, что он ослеп. И тут он пустил вопль.

Человек вскочил, метнулся в сторону амбара и будто проник прямо сквозь амбарную стену.

Колька сел. Он трясся, дыша с каким-то шипением, как рассерженный гусак. Встать на ноги не было сил. А вдруг этот дьявол вернётся? Колька поднялся и пошёл неверными шагами. Дом был почти рядом. Колька щёлкнул крючком и опустился на порог, припав головой к косяку. Губы его задёргались, явились слёзы, и он всхлипнул.

— Колька, ты? — спросила проснувшаяся мать.

— Я.

— Ревёшь ты, что ли?

— Реву... — Колька встал, в темноте привычно бросился к кровати матери, ткнулся лицом в одеяло и, глуша голос, зарыдал.

— Что ты, Коль?

— Мамка, — заговорил он сквозь плач. — Мамка... Спишь и вовсе не знаешь, что меня под окном, у амбаров душили...

Тётка Аксинья поняла, что это не шутка. Колька почти никогда не плакал. Она откинула одеяло, быстро поднялась с койки, зажгла лучину. Колька был весь в пыли, заплаканный, с грязью на щеках. Тётка Аксинья охнула и присела перед ним.

— Сы́нка, как же так? — Она шершавой ладонью, нажимая до боли, вытерла под глазами слёзы. — Сы́нка, кто ж это?

— Кабы знать.

— А что он делал-то?

Колька рассказал.

Тётка Аксинья заплакала. Но у Кольки уже обсохли глаза, и он принялся утешать мать, тряся её за плечо.

— Ты, мамка, не хнычь, нервы не выматывай... Жив я, чего ж тут слезиться... Хорошо, что я нож-то дома оставил. А не оставь я нож дома — этот чёрт, или кто он там, так и знай — отобрал бы.

— Какой нож?

— Тот, которым Хромушку зарезали, — сапожничий. Мы его подобрали, прямо из раны выдернули.

Тётка Аксинья вдруг насторожилась и строго спросила:

— Где он?

— Нож-то? Я его за печку спрятал.

— А ну-ка, покажи.

— Нет уж, картошку им чистить я не дам, — запротестовал Колька.

— Покажи, говорю.

Колька достал нож:

— Вот он. Знаешь, какой острый!

Тётка Аксинья поднесла нож ближе к лучине и пристально оглядела со всех сторон. Потом стала развязывать грязную, промасленную тряпку на ручке.

— Не надо, мам. Её потом не намотаешь так ловко.

Но мать не ответила, продолжая разбинтовывать нож. Тряпка ссохлась и слиплась, поэтому раскручивалась с потрескиванием.

— Да зачем ты портишь! — возмутился Колька. Он забыл уже про свои слёзы.

— «Зачем-зачем»... А может, под тряпкой-то фамилия того самого разбойника значится. Может, он ради ножа тебя и тискал. — Видя недоумевающий взгляд сына, добавила: — А чего? Пронюхал, что он у тебя, ну и спробовал отнять.

Тряпочка упала на пол. Тётка Аксинья склонилась ниже. Колька тоже сунул голову. При слабом жёлтом свете лучины они разом разглядели слово «ТИМ», нацарапанное на чёрной рукоятке. Нелепые, но чёткие буквы стояли не рядом, а с разрядкой: «Т И М».

Колька удивился:

— И правда фамилия. Тим. По-каковски это?

— По-русски.

— В деревне у нас Тимов нету.

Тетка Аксинья задумалась, потом снова посмотрела на нож, повторила:

— Тим. — Вздохнула. — Холера его знает... Ну, вот что, сынка, ложись спать. Мы сыщем этого баламута. Я завтра Дарье покажу вашу трофею... Погоди-ка, поверни рожу-то ко мне... Ишь как ссадил. — Она принялась счищать грязь с царапин. — Терпи-терпи.

Колька терпел. Он только морщился и цедил сквозь зубы воздух.

Он редко спал с матерью. Сегодня он забрался к ней. Тревожно было мальчишке.

Меня оглушил Колькин рассказ. Мама ничего не сказала и, задумчивая, отошла.

Я оглядел ссадины на Колькином неожиданно чистом лице и сразу представил, как он растянулся на земле и как огромный человек, словно медведь, навалился на Кольку и принялся холодными руками, как щупальцами, лазить по его телу. Мне стало страшно. История Хромушки, успевшая притонуть в памяти, всплыла теперь и тяжело заполнила воображение. Тёмная неподвижная фигура, застрявшая в тальнике, вдруг ожила, и я отчётливо представил, как она притаилась уже не в зарослях, а за углом амбара, чтобы ничего не подозревающего Кольку сбить с ног. Я даже увидел его когтисто скрюченные пальцы... Откуда же этот зловещий человек и что ему нужно от нас?

— Мамка сказала, что это кто-то из наших деревенских, — наклонясь ко мне, шёпотом произнёс Колька.

— Но?

— Да-а! Дед Митрофан так же говорил!

— Как же из наших, когда все кругом знакомые?

— А я почем знаю.

— Не может быть!

Под окном щёлкнул бич и раздался Петькин свист-шипение.

Мы выскочили на улицу, и Колька прямо с крыльца крикнул, что он знает тайну.

В это время хлопнула дверь Кожиных.

— Вить, скорей сюда! — позвал я.

А Колька уже, размахивая руками, обрисовывал ночное нападение. Прежнего волнения в его голосе не было. Теперь Колька будто пересказывал прочитанное.

Когда он кончил, ребята некоторое время молча смотрели на него, потом Петька выдохнул:

— Вот пёс!

Витька испуганно повторял:

— Неужели правда? Неужели правда?

— Вот что, Колька, — сказал Петька Лейтенант. — Сегодня ночью мы с тобой вместе пойдём к вам. Пойдём мимо амбаров. Ты будешь первым идти, а я вторым. Как только он на тебя бросится, я подскочу и его — в спину.

— Чем? — спросил я.

— Обухом его тюкну.

— Нет уж, — отказался Колька. — С меня будет. Иди-ка ты первым, а я сзади.

— Дурак. Ты же испугаешься. Он кинется на меня, а ты, как заяц, тикать.

— А! Гляди-кось, какой храбрый.

— А если испугаешься, так не разглядишь да и меня вместо бандита по черепку трахнешь.

— Хватит болтать-то, — перебил Шурка. — Вы думаете, он снова будет подкарауливать? Как бы не так. Он теперь упрячется, ровно крыса... Мать, говоришь, взяла нож-то?

— Взяла. Хочет тётке Дарье показать.

— Значит, сыщут, раз фамилию нашли, — уверенно произнёс Шурка.

— Тим, — повторил вдумчиво Петька. — В соседней деревне вроде есть Тимы.

О Граммофонихе мы позабыли. Тут было не до тыквенного пугала, когда такое творится.

Бандит в деревне! А мы шляемся допоздна. Может, он давно охотится за нами? Может быть, мы не раз проходили мимо него, спрятавшегося где-нибудь за плетнём? Может, он потому только и боялся нападать, что нас было много? Что же это такое?.. Откуда? Не напутал ли чего Колька? Не приснилось ли ему?

Дед Митрофан, когда мы рассказали ему о новом происшествии, хлопнул по коленям и неожиданно принялся ругать себя:

— Старый пень, а! Как есть, лишился рассудку. Ночью-то я спал. А ведь могло оборотиться в бедствие. Коровы-то спят открымши! — Дед вдруг спохватился и засеменил к коровьему стаду под навес считать скотину.

Мы выгнали овец.

За ночь небо не расчистилось. Воздух был сырым и прохладным. Таёжные дали, не расцвеченные солнцем, серели однообразно. Всё сулило непогодь, всё навевало тревогу.

Разговор не клеился. Мы чувствовали, что сейчас в правлении распутывают преступные следы и что к вечеру всё, наверное, выяснится окончательно. Поэтому хотелось, чтобы день пролетел быстрее, хотелось подтолкнуть его, как буксующую машину. Но он не спешил.

Мы долго топтались у зарослей на памятном месте, где была зарезана Хромушка. Сохранились даже пятнышки крови на траве — дождя-то не было. Заходили в тальник, в котором укрывался злодей, топча ветки. Но гибкие молодые талины успели выпрямиться, и ничто не говорило о том, что здесь был человек.

Домой погнали овец раньше — не терпелось.

На скотном дворе нас поджидала тётка Дарья и Аксинья, мама и дядя Андрей — милиционер. Мы поняли, что начинается нечто неслыханное до сих пор. У дяди Андрея на боку висела кожаная кобура. Она часто болталась у него на поясе и всегда пустая, как осенняя скворечня. Мы даже думали, что нету у дяди Андрея никакого оружия. Но сейчас из застёгнутой кобуры торчал серый затылок револьвера.

— Загоняйте, — поторопила тётка Дарья, видя, что мы растерянно остановились. — Только тихо... Загоняйте и заходите в сторожку.

Овцы без особого желания лезли в свою кошару. Лишь забегут во двор — тотчас рассыплются по всем углам: и в конюшню, и в телятник, и под коровий навес. Обычно мы орём на них. А тут действовали бесшумно, да и сами овцы будто понимали, что не время сейчас для капризов.

Подождали, пока Шурка запихал засов. Пошли.

— Саньк, а как ты думаешь, заряжен у дяди Андрея наган, а?

— А то как, — ответил вместо Шурки Петька Лейтенант. — Так ли ещё заряжен. Туда знаешь сколько патронов влезает?

— Сколько?

— Ы! Сколько... Да уж не мало.

— Вот и не знаешь...

— Я-то!

Спор оборвался. Мы вошли в сторожку. Все стояли, кроме деда Митрофана и дяди Андрея. На дяде Андрее был милицейский китель, усыпанный остью — пшеничными усиками. Под расстёгнутым кителем — майка с двумя дырками. Брюки простые, с заплатой на одном колене.

— Устали, работяги? — спросил дядя Андрей.

— Не-ет, — как-то не сразу ответили мы.

— Вижу, что нет, языки вон еле ворочаются.

— Это так, это... — Мы глотали слюну.

— Вы спокойней, спокойней, а то от вас никакого толка не добьёшься.

— Вы не бойтесь, — сказала тётка Дарья. — Дядя Андрей хочет...

— Погоди, Дарья, я сам... Вот ты, Колька, скажи, тот дубина, тот гражданин, как он, что-нибудь говорил?

— Нет. Ничего не говорил.

— М-да...

— А может, он что спрашивал? — вмешалась тётка Дарья.

— Да погоди ты, Дарья, я сам. Тут надо по порядку...

— Ты уж, Дарья, не лезь, — шепнула тётка Аксинья.

— Так... А может, он всё-таки что спрашивал? — продолжил опрос дядя Андрей.

— Нет. Он молчал. Он меня тискал, обшаривал и молчал.

— Вот ведь паразит, молчком действовал... А как он ростом, высокий или поменьше?

— Я не приметил. Темно было и... никак.

— Ну, а всё же, как он из себя?

— Тяжёлый, — нашёлся Колька.

— Хы... Все мы тяжёлые, а вот который из нас твой благодетель, вот это — штука... Ну, а ещё чего он делал?

Колька задумался, а потом ответил:

— Сопел и кашлял.

— Кашлял?

— Кашлял. Пылища поднялась, и он закашлял.

— Пылища, говоришь? Ладно... — Дядя Андрей сжал в кулаке нож, встал и коротко сказал: — Нашёл, бабы! Это — он!

Наверное, о «нём» уже говорили взрослые между собой и желали лишь уточнить, «он» ли это в самом деле. И теперь они, видно, уточнили.

— От сволочь, — выругалась тётка Аксинья.

— Ну, что ж, Андрей, всё ясно, — сказала мама.

— А ведь больной-больнёшенек, — сказала тётка Дарья.

— Иде дупло, там и зло... Этак народ-то судит, — подал голос дед Митрофан.

— Да-а, — протянул дядя Андрей.

Мы ничего не понимали. Вернее, понимали, что «он» уже найден, раскрыт, но кто этот «он» — было не ясно.

— Дядя Андрей, а кто ж это? — спросил Колька.

— Кто? Скоро узнаете... А как вы насчёт того, чтобы помочь милиции?

— Насчёт этого мы вполне, — ответил Петька Лейтенант.

Дядя Андрей глянул на Петькину пилотку с железнодорожным крестиком и с лукавинкой проговорил:

— Ну, это со стороны военного, а как гражданские?

— Какой он военный, — запротестовал Колька. — У него тряпки только военные, а сам он, если его нагишом раздеть...

— Я вас, братцы, всех нагишом-то знаю, — перебил дядя Андрей. — Вы лучше слушайте... Возьмите этот нож и, как стемнеет, дуйте к Тихону Мезенцеву.

— Ну и что?

— Зайдите и скажите: «Вот, мол, вам ножичек», и отдадите.

— А зачем? — удивился Колька. — Зачем Мезенцевым нож отдавать?

— Затем, что Тим — это Тихон Иванович Мезенцев.

Мы окаменели.

Тихон Мезенцев — бандит? Он ведь наш, он ведь колхозник, он ведь работает вместе с мамой, с тёткой Дарьей, вместе со всеми. Отчего же он бандит?.. И вдруг я вспомнил ту ночь, когда мы с Колькой возвращались из клуба через берёзовую рощу и на старых могилах столкнулись с ним, с Тихоном Мезенцевым. Он кашлял, кого-то ругал. Нет, не кого-то, а тех, кто был на собрании, то есть и маму, и Анатолия, и нас.

А тётка Дарья говорила тогда, что он лежит, болеет, а он вовсе не лежал, а шлялся по кладбищу. Я вспомнил, как он испугался, когда мы окликнули его, и как он сдавил пальцами Колькин череп, разглядывая при лунном свете его лицо. В тот миг мы испугались его. Было в нём что-то злое, не наше. Он и спичек не дал нам, чтобы разыскать потерянный патрон... И ещё одно воспоминание вспыхнуло в памяти: дочери Тихона, когда они на берегу озера, увидев сапожничий нож, уроненный Колькой, разглядели его и сказали удивлённо: «Наш!» А когда Колька ответил, что этим ножом зарезали Хромушку, они закусили пальцы — они, наверное, поняли, что это их отец пырнул овечку. Может, они и так знали? Может, сами помогали отцу? Ведь как раз перед этим, когда овцы спускались в Мокрый лог, я видел девчонок и тележку, на которую они складывали наломанные берёзовые ветки. Может, это отец заставил их привезти тележку и для вида ломать веники, а под вениками-то хотел увезти домой зарезанную Хромушку?.. Самые неожиданные предположения переполняли мне голову. От них даже становилось так же страшно, как если бы я, радостный и спокойный, шёл по тропинке, окуная голову в ветки молодого березняка, и эти ветки вдруг оказались бы шипящими змеями... Значит, не все вокруг меня — наши, значит, есть не наши, чужие, непонятные, страшные... Тихон Мезенцев. Может быть, он не один? Как же тут разобраться?.. Мысли, как вихри в буран, закружились в моей голове и не унимались ни на миг.

Кто-то, кажется Шурка, взял у дяди Андрея нож. Я расслышал, как мама и тётка Дарья что-то сказали дяде Андрею, и тот громко ответил:

— Ладно, пусть пороху нюхнут. Ничего он им не сделает. Я рядом буду.

Как во сне я пришёл домой. Мама поставила поесть. Я ничего не хотел. Какое-то тошнотное ощущение возникло в горле и в желудке. Я вышел на крыльцо. Болото застилалось белым пуховиком тумана. Мне казалось, что туман не только там, в низине, но и тут, в деревне, прямо во дворе, что я дышу им и что он, как дым, ест мне глаза, что голова моя качается на туманных волнах.

Мама спросила, не болен ли я. А я спросил маму, почему Тихону надо было резать Хромушку. Мама мне что-то ответила.

Я окончательно пришёл в себя только тогда, когда собрались ребята и Петька крикнул:

— Мишк, айда!

Мы двинулись в вечерних сумерках. Витьки с нами не было, его, наверное, не отпустил Толик.

— А вдруг он нас гранатой? — предположил Колька.

— Гранатой!.. Гранаты на фабриках делают, — опроверг Петька.

— А может, у него в подполье фабрика?

— В башке у тебя фабрика, а не у него в подполье.

Чем ближе мы подходили к дому Мезенцевых, тем тише становились наши голоса, наконец мы замолчали совсем. На сердце было тревожно. Я глотал слюну, но она не проглатывалась.

Нас догнал дядя Андрей.

— Ну, хлопцы, не трусить! Чуть чего — я в сенях! И наган со мной! — подбодрил он нас. — Важно, чтобы Тихон нож признал!

Окно Мезенцевых слабо светилось. Гуси, белевшие у плетня, не отозвались на наше вторжение, и, теснясь, мы вошли в избу.

На столе, на опрокинутой крынке, лежала горящая лучина. Две девчонки сидели, забравшись с ногами на лавку и опершись локтями о стол. Рядом на табуретке примостилась мать, чистя картошку. Когда мы вошли, девчонки медленно спустили ноги на пол и застыли, уставясь на нас. Тётка даже не обернулась.

— Нам бы дядю Тихона.

— Зачем?

— Нож бы ему отдать. Вот. — И Шурка показал нож.

Тётка, продолжая чистить картошку, безразлично, будто мы принесли им долг, проговорила:

— Мань, возьми-ка нож.

Ни одна из девчонок не сдвинулась с места. Шурка сказал:

— Нам бы самого дядю Тихона.

— Нету Тихона-то, — ответила тётка.

— А где же он?

И вдруг тётка с размаху бросила в ведро и картошку и нож, так что брызги долетели до нас, и, сжав кулаки, закричала:

— Нету!.. Нету Тихона! Пошли вы к чёрту!.. К дьяволу!

Услыша шум, заскочил в избу дядя Андрей. Тётка перестала кричать, уронила на руки голову и заплакала. Заревели и девчонки.

— Где Тихон? — жёстко спросил дядя Андрей.

Тётка подняла голову.

— Ушёл... Ещё утром ушёл. Собрал котомку и смотался. Это вы, ироды, довели мужичишку. Исчах он, мужик-то, скелет один остался. И уж не знаю, докудова доплетётся, сердяга. Я ему: околевай, мол, тут, а он хрясть меня в морду-то и — с богом. — Тётка говорила вяло, безразлично. И вдруг она повернулась резко к нам и прокричала, ударяя себя по коленям: — Нету Тихона, минцанеры...

Мы испуганно подвинулись к дяде Андрею. Он на миг задумался, вздохнул и с лёгким сожалением произнёс:

— М-да... Что ж, ладно... Хлопцы, пошли.

Мы, поражённые и молчаливые, вывалились в сени. Из-за двери я услышал, как во весь голос зарыдали девчонки.

Тим ушёл! Куда?

Ночью я несколько раз вздрагивал от испуга и просыпался. То я видел, как Тихон Мезенцев подкрадывается ко мне с вилами, то видел, как Петька Лейтенант, зажав в зубах пилотку с железнодорожным крестиком, бегает с топором за Тихоном. Даже страшная Кожиха являлась ко мне, прямо в гробу; гроб вкатился в горницу на зубчатых колёсиках от комбайна.

Утром у меня была температура. Майка вымокла от пота, хоть выжимай.

— Ты что же это, Миша, — беспокойно говорила мама. — Промёрз, что ли? Надо лучше обуваться... Лежи, сегодня никуда не пойдёшь. Проглоти-ка...

Мама дала мне горькую, как калина, таблетку и положила на лоб влажное полотенце. Мне было жарко и душно.

Зашли ребятишки и удивлённо уставились на меня.

— Чо? — спросил Колька.

Я пытался небрежно улыбнуться:

— Градусы поднялись.

— Да ну их к чёрту, твои градусы, — посоветовал Колька.

— В баню надо, — заметил Петька. — На самую верхнюю полку и самого верхнего пару! Всё, как лопатой, выгребет, всю болезнь.

— Нет, это верно, что лежишь. Я болел, знаю, — сказал Витька. — Я тебе сейчас ещё кругленькую пилюльку принесу.

Ребята уходили без меня. Петьку я окликнул:

— Слышно что про дядю Тихона?

— Слышно.

— Что?

— Что нет его — удрал.

— Я знаю, что удрал. А ещё что?

— А больше ничего.

Ушла и мама на работу. Я остался один. В комнате сумрак, значит, опять на улице пасмурно... Тим ушёл! А может быть, он вовсе не ушёл, а скрывается в деревне. Может быть, он надумал порешить нас и залёг где-нибудь в Клубничном березняке, выжидая удобного момента. Я сел в кровати, придерживая рукой мокрое и уже тёплое полотенце. А как же ребята? Ведь они не знают, не предполагают. Хотя нет, Петьку с Шуркой не проведёшь, они почуют неладное живо, как собака косача. У них ружьё. Я снова откинулся на подушку. На меня с улыбкой смотрел отец. Я часто-часто заморгал и вдруг почувствовал, что к глазам подступают слёзы. Они приподняли веки, и вот уже шариками слезинки сбежались к переносице. Отчего я заплакал — не знаю. Под тихие всхлипывания я и заснул.

Должно быть, я спал часа два, а когда проснулся — удивился, почему я лежу. Потом вспомнил, схватил градусник и сунул его блестящую головку под мышку. Нормально. Стряхнул куцый столбик ртути и снова измерил. Нормально. Я соскочил на пол.

Через полчаса я уже присоединился к ребятам.

Они насторожённо улавливали каждый шорох, как часовые. Шурка держал наготове заряженное ружьё. Иногда Петька Лейтенант заходил в Клубничный березняк, подозрительно косился на густой кустарник, осторожно заглядывал за него, как за стенку. Колька следовал было за ним, но на полпути останавливался и, раскрыв рот, прислушивался. Потом спрашивал:

— Петьк, ну как?

— Никого.

И они возвращались к нам. Петька даже забирался в тальник, приказав, чтобы его прикрывали огнём. Но наше беспокойное ожидание не оправдалось. Никто и нигде нас не поджидал, никто и нигде не встречался.

Вечером, пригнав стадо, мы узнали от деда Митрофана, что Тихона Мезенцева настигли в соседней деревне и взяли.

— Дедушка, а почему он так, Тихон-то? — спросил я.

— Тихон-то? — Дед запустил пальцы в бороду. — Таился он от людей, как леший, вот и свихнулся. Человек-то без народа, что овца без стада, — дичает, а долго ли, одичамши, такое сделать?.. Вот вы небось вместе все?

— Вместе.

— Вот!.. И все так друг к дружке жмутся, народ-то любит тесноту, чтоб в обязательности локоть в бок упирался... А Тихон — что? Всё сторонился да косился, всё молчком да всё тайком — вот и угодил в злыдни.

Я внимательно слушал деда Митрофана и тут же дал себе слово, что никогда и ни за что на свете не отстану и не покину своих друзей. Но и после этого я не успокоился и продолжал думать и думать про людей, которые любят жить тесно, дружно. Тётка Дарья, тётка Матрёна, Анатолий, дед Митрофан, пасечник Степаныч — всех этих людей перебрал я в уме и с радостью почувствовал, что они мне близки, каждый по-разному, но все одинаково близки, любил я их, как родных... Нет, нет, я никогда не буду чураться людей!

— А что с ним сделают? — спросил Колька.

— Оно ежели сурьёзно да ежели по всем претензиям, то Тихона-то это... — дед помахал рукой, — на народ надо бы его, на возвышение, чтоб, значит, каждый мог видеть, какой он есть, и чтобы каждый мог своё слово сказать, то есть как кто на это дело, с каких точек глядит.

— К стенке его, фашиста, надо, а не с точек глядеть, — вынес приговор Петька.

— А ещё кого-нибудь забрали? — спросил я.

Дед Митрофан удивлённо посмотрел на меня:

— Кого это ещё?

— Ну, может, ещё кто-нибудь с ним заодно? Может, их — шайка?

— Никого с ним заодно нету. Заодно он один, — решительно произнёс дед.

— Это точно, дедушка?

— А нешто как? Это в аккурат точно. Это как в воду глянуть.

Мне стало приятно оттого, что нету больше среди нас таких людей. Старик много прожил — знает.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Мы выходили вшестером. Прибавился Толик. Он соорудил свой планёр окончательно и захватил его с собой, собираясь запустить в пробный полёт с бугра в Мокрый лог. Толик нёс модель за нос, она была похожа на огромную стрекозу.

Разговор не сразу, но налаживался. Колька решил: лучше быть укушенным змеёй, чем ходить в проклятых сапогах. Он шёл босиком, делая быстрые и какие-то куцые шажки, чтобы ноги не очень отставали и не попадали под приклад, который нависал над пятками. Колька был неизменным оруженосцем. Штаны его по-прежнему поддерживались одной лямкой, по-прежнему лицо его было смешным и чумазым, а большие уши улавливали каждое слово, каждый звук. Когда я смотрю на Колькины уши, мне всегда кажется, что вот-вот они зашевелятся и шлёпнут его по щекам.

У Шурки на лице не было такого постоянного выражения радости, какое было у Кольки. Он смеялся, когда смеялись все, но его рот не был раскрыт в ожидании чего-то необыкновенного. Шурка тащил бич, перекинув его через плечо и удерживая ремённый хлыст на спине, завернув туда руку. Кепка сидела на его голове, как всегда, небрежно — козырьком вбок. Шурка никогда не заботился о том, чтобы надеть её правильно — как подвернулась кепка под руку, так он её и нахлобучил на голову, а где козырёк — не имеет значения, лишь бы вихры не лезли в глаза.

Петька Лейтенант шагал широко, засунув руки в карманы галифе и таким образом поддерживая их, потому что верёвочка сползала. Пилотка с железнодорожным крестиком обхватила Петькину голову зелёным полумесяцем. Петька был похож на босяка, на бродягу, который кого-то ограбил и всё снятое нацепил на себя: и пилотку, и штаны-бутылочки, грязные и обтрёпанные снизу. Жулик! И говорит строго, будто ругается, свистит, но свистеть по-настоящему он не умеет, а так — шипит, как самовар.

Все они были забавными: и Колька, и Петька, и Шурка, даже Витька, не своей одеждой, а другим чем-то: не то голубыми глазами, не то какой-то живостью разговора, не многословием, а именно живостью. Лишь Толик не походил на всех, он не казался забавным, что-то было в нём серьёзное.

Когда мы выгоняли стадо, дед Митрофан наказывал:

— Вы вот что, вы не вертайте, коли дожж малость крапнет. Большого-то не будет, а малый... кто его знает, вон он висит. — И дед мотнул головой вверх. — Мой дожжевичок прихватите.

Он сбегал в сторожку и принёс грубый брезентовый дождевик.

— Эй, Петька, возьми-ка брезентину! — крикнул Шурка.

— Зачем она нам? Под берёзами укроемся.

— Не укрывался, видно, под берёзами-то, — проворчал дед. — По первости-то ничего, а после, как за шиворот польёт, вылетишь из-под берёзы да лучше под небом будешь торчать... Берите.

— Да возьми, — опять сказал Шурка.

Петька только скривил физиономию, но взял дождевик и пробубнил:

— А штаны кто мне будет держать? Дед Митрофан? Придумал старый! — Он накинул брезентину на себя поверх головы и пошёл, как ступа.

Мы побежали догонять стадо, а дед ещё кричал вслед:

— А коль разойдётся да затянется — оборачивайтесь... Уразумели? Я про хмару...

Тучи совсем низко неслись над деревней, от этого их движение казалось более бурным и неприветливым, они были одинаковы: дымный цвет, рыхлые неотчётливые края. Никогда мир не был, кажется, таким узким и печальным, как теперь, при низком тучелёте.

Колька не замечал ничего, кроме модели планёра. Он увивался вокруг Толи, будто был на привязи, и разглядывал непонятный предмет с неподдельным удивлением, тем более что я рассказал ему, что он, этот предмет, летает не хуже настоящего самолёта. Колька, должно быть, пытался разыскать в нём какие-нибудь пружинки, которые могли бы подбросить планёр, а потом не выдержал и спросил:

— Неужто полетит?

— Полетит, — ответил Толя. — Во всяком случае, должен полететь, если я всё правильно по схеме собрал... Его воздух поддерживать будет.

Колька отошёл к Петьке и сообщил ему:

— Полетит, потому что его воздух поддерживать будет.

— Но, — отозвался из-под дождевика Петька, — у тебя, Колька, голова большая, ты учёным станешь.

— Когда?

— Когда вырастешь.

— Долго ждать.

— Подождёшь... Хочешь понести дожжевик? Знаешь, как здорово в нём!

— И тащи сам, раз здорово.

— Противно долго-то.

— А! А если бы ещё пулемёт на горбушку присобачить?

— Пулемёт! Его-то я бы тыщу километров пёр.

Шурка о чём-то разговаривал с Витькой и с Толей. Когда я подошёл к ним, Шурка отвечал:

— Всякие есть: тетерева, глухари, рябчики, на озере — утки...

— А из зверей кто? — спросил Толя.

— Тоже посчитать, так много: лисы, зайцы — это везде, волки, когда и медведи, сохатые, только на них охотиться запрещено...

— Интересно!..

— Или вот тайга. У! И кедров, и белок, и всего. Вы тайгу-то видели?

— Нет, не видели, — ответил Толя.

— Шурк, а когда мы пойдём в тайгу? — вспомнил вдруг я.

— Теперь хоть завтра. Теперь нас шестеро. По трое и слетаем.

И заговорили все о том, как хочется в тайгу и что там можно увидеть. А тайга на горизонте слилась с небом. Вот было бы здорово, если б все никчёмные, унылые тучи взвились вверх высоко-высоко, за самую синеву, и открыли бы солнце, а солнце окатило бы нас теплом.

Стадо спускалось в Мокрый лог.

— Стойте, — остановил нас Толя. — Запускаю.

Мы замерли. Он поднял руку, уравновесил планёр и толкнул его вперёд. И планёр полетел без зигзагов и колебаний, ровно, как по нитке. Красиво! Овцы волной хлынули от этой белой стремительной птицы. Модель скользила прямо над склоном, не выше, не ниже, и только в конце его она пошла на снижение, и то потому, что склон становился положе. Мы увидели, как планёр приземлился, и с криком бросились вниз. Овцы же подхватились и наискось улепетнули в заросли.

Мы ликовали, точно не модель, а мы сами спланировали с бугра.

Колька плясал и кричал вместе со мной «ура», Петька, скинув брезент, щёлкал бичом и пытался свистеть, а Шурка говорил: «Здорово, вот это здорово!»

Толя улыбался.

— Значит, всё по схеме. Я особенно боялся за стабилизатор... Ну, теперь давайте каждый пустим.

Каждый не каждый, а на бугор мы поднимались всей командой и всей командой сбегали за планёром. Догнать его было невозможно. Мы были всего на середине склона, когда он уже, прошуршав по траве, замирал на дне лога. У всех получалось ладно, лишь Колька начудил и чуть не угробил планёр. Когда подошла его очередь, он взял модель дрожащими руками, осмотрел её, чуть не лизнул, попросил нас отойти подальше, чтоб не мешали размаху, и, сказав: «У меня полетит всех дальше!», швырнул его так, как швыряют камни. В момент броска нос планёра оказался задранным, и он стрелой взмыл вверх, там живо перевернулся, будто переломился, колом спикировал вниз и трахнулся. Нам показалось, что дрогнула земля. Но планёр выдержал. Петька чуть не заехал Кольке в ухо от злости. Толя во второй раз растолковал, как надо пускать.

— Понял? — спросил он под конец.

— Понял, — ответил Колька и нетерпеливо потянулся за моделью.

— Нет, ты, пень, ещё раз пойми, — вдалбливал Петька.

— Ну ещё раз понял. — Колька взял планёр, поднял его. — Отодвиньтесь-ка.

— Нет, уж не выйдет, пускай.

И Колька пустил, сперва примерившись, как дать толчок. Неизвестно, почему планёр полетел выше, чем у нас. Он и пролетел бы дальше, но врезался в тальник, стенкой стоявший на пути. Когда мы примчались на место аварии, то обнаружили в одном крыле прорыв папиросной бумаги — видно, наткнулся на ветку.

— Всё же доконал, — уязвил Петька. — Никогда тебе учёным не стать, хоть ты большеголовый. — И он влепил Кольке здоровенный щелчок.

Тот почесал макушку, обвёл всех виноватым взглядом, будто спрашивая, заслужил ли он это. Наши огорчённые лица говорили «да», и Колька смиренно вздохнул.

— Авария пустяковая, — успокаивал Витька.

— Да, не страшно, подклеим — и всё. Но пускать пока нельзя, — докончил Толя.

— А может, берёзовый листок... да слюнями примазать, — спасал Колька свой авторитет.

— Ненадёжно и тяжело, — отвёл Толя предложение.

— Листок-то тяжёлый? — спросил я.

— А ты что думал? — вмешался Петька. — Это тебе не на Игреньке.

В полдень заморосил дождь, мелкий-мелкий и частый. Ощущая на лице его тонкие свежие уколы, я почему-то подумал, что у меня прорастают веснушки.

Петька, волочивший дождевик по траве, напялил его на себя, опять обратившись в безголовую ступу.

— Некстати заморосило, — удручённо вздохнул Толик. — Теперь планёр расползётся начисто, он ведь на клею.

— Не расползётся, — убеждённо заявил Петька, скидывая с себя дождевик. — Мы его замаскируем этой шкурой. А сами... Эге, а сами отсидимся под берёзами, мы-то несклеенные.

Так и сделали. Модель бережно прикрыли брезентом, а сами, вытянувшись как стручки, прижались спинами к холодным молодым берёзкам, выросшим дружной тройкой из одной кочки. Овцы расположились неподалёку в тальнике. На виду было больше половины, остальных прикрывали сплетения ветвей.

Дождь прекратился быстро. Он не успел собраться в капли на листьях, он только увлажнил их, ударил ароматом и, зацепившись за свою ненаглядную тучу, унёсся куда-то, наверное, на болото.

Мы начали расторопно собирать на «стол». Разостлали хрустящий дождевик, вывалили на него всё, что захватили из дома: свежие огурцы, хлеб, картошку и перья лука. Всё это перемешалось так аппетитно, что захватывало дух. Я думал, что Кожины ничем не запаслись, и радовался, что они будут есть наше, но они извлекли из карманов по куску хлеба с салом и подложили к общей кучке.

Мы бы давно похватали огурцы и уже похрустывали бы ими, но сверху лежали кожинские куски хлеба с салом... Неловкую заминку нарушил Петька:

— Ну что ж, пожрём!

— Пожрём! — поддакнул Колька. — Мишк, давай складень. Он острый? Сало возьмёт?

Петька сложил куски этажами и два раза разрезал. Получилось шесть порций. Лейтенант распределил их и скомандовал:

— Начали...

Сало мы отложили напоследок, вроде сладкого к чаю, и лишь затем взялись за остальное. Я любил есть огурцы не так, как, например, Колька. Он с ходу откусывал голову, а потом уписывал слоями, пороша сверху соль. Я же сначала разрезал огурец пополам, солил обе половины и натирал их друг о друга, словно огонь хотел добыть. Когда у краёв появлялась зелёная пена, я принимался за еду. Витька же с Толей сперва срезали спиральными витками тёмно-зелёные задки и сковыривали белые макушки, где остаётся пятно от цветка, и лишь потом ели, тыча полуголые огурцы в тряпочку с солью, как глупых котят в блюдце. Шесть пар челюстей мололи, как одна.

А тучи, разметав по небу длинные космы, снова уже неслись и неслись из-за Клубничного березняка, серые, холодные.

«Какой же дорогой отправимся мы в тайгу? Сланью или болотом», — обсуждался у нас вопрос. Я хоть и не хаживал ни тут, ни там, но знаю, что сланью идти — значит делать крюк. А нам не до крюков, нам чтоб сразу. Тогда болотом, напрямик.

Болото! Как и всякая особенность деревни, оно имело свои легенды, свою бывальщину. От прадедов, должно быть, передался сказ о великом море, которое-де плескалось и урчало на этом вот месте, окатывая бугор шипящими, как змеи, волнами. Бури на нём бывали такие, что застилали свет, и немало кораблей разбилось и затонуло у кандаурских берегов. Не было на горизонте тайги, не было Клубничного березняка, кругом — вода. А потом где-то в далёких краях опустилась земля, и море живёхонько укатило туда, как в лунку, оставив нам болото да какие-то семена, из которых позже воспрянула тайга.

Болото начиналось не сразу, не обрывисто, а постепенно, с сухих кочек, поросших травой, дальше трава сменялась осокой, появлялся высокий камыш и пробивала сырость. Встречались трясины — «окна», но редко. Пастухи уверяли, что скотина никогда не влипала в трясину, о пропаже никто в деревне не заикался, поэтому и у нас особых тревог не возникало, когда овцы, пропоров тальник, кудряво окаймлявший болото, забуривались вглубь, где ежами сидели шапки зелёного мха и под ногами по-поросячьи чавкало. Мы и сами замечали, что овцы, уловив это хлюпанье, останавливались, вытягивали из копытца набежавшую воду, некоторое время внимательно и озорно вглядывались в недосягаемую, манящую даль и, с сожалением тряхнув головой, поворачивали назад. Овечье чутьё — вожжа, одёрнет, когда надо.

Вдруг со стороны болота послышалось блеяние, сперва нерешительное, будто овца размышляла, подать голос или нет, потом испуганное и нетерпеливое, зовущее.

— Слышите! — Шурка насторожился.

— Слышим.

Овца завопила сильнее. Заросли глушили вопль, но не лишали его смысла: тревога, беда. Мгновенно вспомнилось убийство Хромушки. Мы привстали на колени.

Шурка схватил ружьё и зашарил в кармане, ища патрон.

— Что это? — шёпотом спросил Витька.

— Опять бандюга?! — ужаснулся Колька.

Овечка орала. Шурка вскочил и щёлкнул затвором.

— Айдате!

Шурка пошёл первым, держа наготове ружьё и разнимая дулом ветки тальника. Мы, дыша друг другу в затылки, двигались следом, шаря взглядами по сторонам.

— Тот раз так же? — спросил меня Петька.

— Так же.

И опять перед глазами возникла Хромушка, распластавшаяся под кустом, а в кустах — фигура человека. Стук сердца отдавался гулом во всём теле, как в колоколе. Во рту пересохло. Я оглянулся на ребят. Они тоже пораскрывали рты, как задыхающиеся гальяны.

Мы втиснулись в камыш, покрывший нас с головой, а овечка всё ещё орала впереди. Шурка прибавил шагу. Мы устремились за ним, поскальзываясь на кочках. Колька два раза падал.

— Ну, что там, Саньк?..

Шурка не отвечал, шёл быстрее. Овечка где-то вблизи. Полоса камыша кончилась. Мы вскочили на какой-то плотный клин земли, на котором торчала невысокая ёлка. Быстро осмотрелись — никого. Шурка, опустив ружьё, кинулся за ёлку, мы — следом и сбились в кучу, чуть не столкнув Шурку в... трясину.

Метрах в двух-трёх от нас, посредине ржавой, пузырящейся полыньи, билась овечка. Увидев нас, она на миг утихла, затем начала рваться ещё яростнее. Трясина колыхалась, как студень, глубже втягивая её. Невозможность двигаться смертельно пугает всякую животину, ей кажется, что это конец.

— Не бейся, дура! Тихо! — кричал Шурка.

— Вот тебе и бандюга, — вздохнул Петька.

— Не рвись, тетеря! Сейчас. — Шурка, придерживаясь за лапу ёлки, попробовал было наступить на трясинный покров, но нога проваливалась.

— Так не добраться. Что же делать? Да не мотайся ты, самашедшая!

— Можно на пузе, по-пластунски, — нашёлся Петька.

— По-пластунски? — переспросил Шурка, но видно было, что думал он о чём-то другом.

— Ну да. На войне всегда так. Смотрите. — Лейтенант плюхнулся на живот и с твёрдой земли начал перебираться на трясину.

— Куда же ты пополз? Куда? — заговорил Толик.

— Правда, Петька, не лезь без толку, — поддержал я.

Петька выполз обратно.

— Надо прокладывать тротуар, — подсказал Толик. — В общем, стелить что-нибудь надо.

Шурка оживился.

— Точно. Вали деревья, только скорей!

Через камыш мы ринулись к берёзкам. Они были толщиной в кисть руки, но не ломались, а гнулись, как резиновые.

— Топор бы сюда, — сказал Витька, — или хоть нож.

— Нож! Фу ты! Вот ведь балбес! — Я достал складень.

В щелястые сапоги давно просочилась вода и хлюпала, как сливки в маслобойке. Но я не чувствовал неловкости. Я резал ножом, разбрызгивая мелкие щепочки. Одновременно и держать деревце пригнутым и резать я не мог приловчиться, поэтому подрезал стоячее.

— Я потащу, а ты режь.

Витька подхватил берёзки под мышки, как оглобли, и двинулся сквозь камыш на Шуркин голос.

Сбоку слышались командирские оклики Шурки:

— Куда бросаешь? Тут и без подстилки твёрдо... Дале... Дале... Вот... Ну, щас вызволим!

И другой голос, спокойный:

— Вот сюда... Сюда, пожалуйста, одну берёзку, тут прямо жижа.

Вернулся Витька.

Мы срезали штук шесть-семь. Пришёл Толик и, уволакивая лесинки, сказал, что надо торопиться: овечку может затянуть так, что её не вытянуть ни за что.

У меня на большом пальце вздулся водянистый пузырь. Я боялся его прорвать, орудовал складнем осторожно, потому — медленно.

Шурка крикнул, что хватит.

Облегчённо вздохнув, мы выбрались на твёрдую почву и застали Шурку и Толика лежащими на берёзовых подстилках подле овцы по разные стороны. Они вцепились в шерсть на её боках и тянули вверх. Овца уже прочно вросла брюхом в трясину и, обессиленная, не рвалась. Шурка, мотнув головой, прохрипел:

— Не суйтесь сюда без надобности... Колька, дуй-ка на бугор, погляди остальных, как бы их в пшеницу не занесло. И не приходи больше...

Колька соскользнул со стволика берёзки и по колено увяз в трясине.

— Не пойду, пусть Мишка дует.

— Нет, беги. Мишка лёгкий, он тут спонадобится, а ты тяжёлый, как чурбан, у берега вон проваливаешься!

— Ага! Чуть интересно, так меня отправляют! Не пойду!

— А можно — я пойду? — предложил Витька.

— О! Доброволец! — обрадовался Колька.

Витька взял бич и ушёл.

— Отпускай, Толь. Так не выйдет. — Шурка сел и стёр со лба пот.

Овечка, видя, что от неё отступились, взревела снова и снова дёрнулась. Шурка болезненно сморщился и стукнул её по морде.

— Ты что, тетеря? Видишь, подсобляем! Колька, высвободив ногу, подполз к ним. Петька

тоже. Помедлив, и я опустился было на четвереньки, но Шурка бросил мне:

— Мишк, ты останься там. Коль нужна будет жердиночка — вырубишь.

— Надо под живот ей пропустить палки, — рассудил Толик, — а там и тянуть проще.

— Точно! Дайте-ка ремень, у кого есть! — потребовал Петька.

Шурка выдернул свой, Петька зажал пряжку и погрузил кулак в рыжую грязь возле овечьего бока, а с другой стороны ремень принял Толик, тоже запустив руку в месиво.

— Так! Порядок! Колька, давай на ту сторону! Да куда ты, лодырь! — И он схватил Кольку за штаны. — Вокруг, а не через овечку!.. Вот! Взяли!.. И-и, раз!..

Потянули.

Перед овечкой наложили ворох березняка, чтобы она вновь не провалилась, если встанет на ноги. Меня так и подмывало помочь ребятам. Я напрягался, сдавливая себе колени, а потом вдруг заорал по-звериному. Испугавшись, овца рванулась, высвободила передние ноги и по-собачьи, плашмя, оперлась ими в подстилку.

— Хорошо! Ребя, не ослабляй! — поддавал с натугой Петька, к которому как-то автоматически перешло командование. — И-и, раз!.. А ну, Миш, гаркни ещё!

Я собрался с духом и так взвыл, что овца дёрнулась, как ошпаренная, вырвала из трясины задние ноги, но они не попали на подстилку и опять сорвались в зыбун, но уже не так глубоко, да и вперёд овечка успела продвинуться.

— Ах ты, змея подколодная! Не может вылезти! — рассвирепел Петька и, сидя, поддал овце ногой под зад. Она дёрнулась и выбросила на подстилку задние ноги.

— Ура-а! — крикнул Колька.

— Давно бы так! — Петька расплылся в улыбке. — В восемь рук — как пушку из грязи. — Ну, что притихла? Рада небось? Но ещё не всё! А ну-ка подымайся! Давай-давай! — И Петька взбадривающе похлопал овцу по животу.

Овечка, беспокойно поводя глазами, заблеяла, но, когда ребята опять натянули ремень, привстала сначала на задние, потом на передние ноги и замерла, понимая, что неверное движение грозит ей новыми испытаниями.

— Бяша-бяша! — позвал я ласково.

Она вдруг вся напряглась, метнулась вперёд и выскочила на твёрдую землю, оступившись лишь одной ногой. На секунду остановившись, овца оглянулась на трясину, но тут же отвернулась и, быстро-быстро задёргав хвостиком-клинышком, побежала прочь, звонко и дробно блея.

Мы проводили её взглядом и вдруг рассмеялись — рассмеялись не потому, что было смешно, а потому, что было радостно.

— Ну, гвардия, назад! — подал команду Шурка и махнул рукой.

Все вымокли, измазались, как свиньи, и стали худыми, потому что штаны прилипли к телу. В моих сапогах урчало.

— Сейчас бы солнышко, — вздохнул Толик. — Как бы не простыть.

— Никакой чёрт нас не возьмёт! — заверил Петька. — А то и костёр можно!

— Внимание! — воскликнул Шурка, зарядил ружьё и поднял ствол. — В, честь победы над трясиной! И вообще в честь победы! — добавил он и выстрелил.

Гром потряс небо.

С радостным прищуром, приоткрыв рты, мы дослушали его последний отзвук и дружно покинули болото.

То, что мы не доели и оставили на дождевике, доели овцы. А есть хотелось необыкновенно. Хоть бы какая корочка осталась или обрезки от огурцов, те, что выбрасывали Кожины. Но овцы старательно подобрали всё. Колька нашёл замусоленный пластик сала и проглотил его одним духом. Овцы вдобавок ко всему растоптали планёр.

— Я прибежал, да поздно, — оправдывался Витька, держа в руках растерзанную модель. — А так полный порядок, только Чертилы нету...

Нас троих — меня, Витьку и Кольку — отправили в деревню за продуктами. По пути мы заглянули к деду Митрофану.

— Дедушка, здесь баран?

— А где же ему быть-то, как не тут...

— А мы овечку из трясины вынимали, — не выдержал Колька.

— Из трясины?

— Из трясины.

— Потопла!

— Одна голова торчала!

Дед дивился, охал, хлопая себя по коленям.

К скотному двору примыкал огород. Мы шмыгнули между жердей, накопали картошки, нагрузили её в подолы рубах, прихватили у деда Митрофана краюху хлеба, спички и припустили к своим — спасать от голодной смерти.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

Несколько дней над Кандауром тучи играли в догоняшки. Каждая гналась и догонялась. Эта бестолковая суета надоела нам, как долгий сон, а тучи не унимались.

Из-за этой мутной погоды Шурка не отпускал нас в тайгу, стращая комарами и грозой. Мы ждали прояснения.

И конец хмаре пришёл. В полдень мы вдруг уловили радостный свет в небе. Вскоре вереница туч оборвалась и поплыла за тайгу. В какие-нибудь час-два высь расчистилась. Мы приветствовали солнце пляской и криками. Колька прокатился на Чертиле, а Витька встал на руки.

Успокоившись, мы расселись вокруг Толика, как вокруг костра, и принялись дослушивать «Конька-горбунка». Стадо паслось рядом.

От книжки нас отвлёк неожиданный гром. Из-за бугра медленно и вязко выкатывалась огромная лиловая туча. Таких махин мы не видели давно. Адская сила чувствовалась в ней.

Мы собрали стадо и погнали домой. На дороге уже танцевали столбики пыли. Везде был день, но под тучей была ночь. Эта ночь постепенно растекалась по земле. Деревню, когда мы пригнали овец, уже окутал сумрак. В эти предгрозовые минуты улицы как бы сузились и наполнились необычным уютом. Воздух стал ощутимо мягким и тёплым. Деревня замерла в покорном, расслабленно-ленивом ожидании шквала.

Мама дожаривала картошку на печурке во дворе, то и дело пробуя дымящиеся пластинки и косясь на небо.

Я присел перед печкой и принялся подкидывать в неё сухие щепки.

Первые капли из громоздких туч всегда редкие и крупные. Такими они были и теперь. Сперва на раскалённую печку упали две штуки и взорвались с шипением, потом шлёпнулось ещё несколько и также фыркнули.

— Мама! — крикнул я.

Мама тряпкой подхватила сковородку и, обжигаясь, убежала в дом.

Я задержался на крыльце под крышей — посмотреть грозу.

Дождь зачастил. Двор и дорога покрылись крохотными дымками взрывов. Потом косые струи с остервенением набросились на печку. Красные яблоки на её боках начали блёкнуть, сжиматься и наконец исчезли. Белым трезубцем блеснула молния. Я испуганно отпрянул от железной скобки двери. В это время на крыльцо Кожиных чья-то проворная рука выбросила кочергу и шумовку, и тут же пальнул гром. Я не выдержал этого треска и юркнул в избу.

— Мама, слышишь?

— Слышу... Садись ешь. Картошка сыровата. Ничего, это полезнее.

— Давай, мам, кочергу выбросим, а то она молнию притянет.

— А как же быть с кроватью? Она тоже железная. А вилки? А гвозди в стенах?

Действительно, как же так? Тут что-то не то.

Я не привык ложиться рано и долго ворочался в постели, прислушиваясь к дождевому шуму. Ночью я просыпался. Капли дождя мягко ударяли в окна.

Утро пришло свежее, яркое. Тайга чётко пропечатывалась на краю неба.

Мы радовались.

— Солнце теперь и вожжами не стянешь, — сказал Петька.

— Да, — проговорил Шурка. — Вот подсохнет, и пойдём.

— А скоро подсохнет? — не терпелось мне.

— Скоро. Тут завтра же, а в тайге дня через два-три.

Мы направились к скотному двору. Я шепнул Витьке:

— Пойдём вместе в тайгу.

— Пойдём, а ты был хоть раз?

— Нет.

— А не заблудимся?

— Не заблудимся! С нами пойдёт Петька или Колька, а они тут всё исколесили... Шурк, мы с Витькой сперва пойдём, ага?

— И я, — ввернул Колька.

Петька хотел было пойти вместо Кольки, но тот распетушился, сказал, что опять его в пятки оттирают.

— Ладно, ладно. Разошёлся, аж уши покраснели, — проворчал Лейтенант.

— Не хочешь идти с ружьём — не надо, мы постреляем.

— Ага! Даст тебе Шурка пострелять!

— Ружьё-то будет с теми, кто пасёт, — заметил Шурка.

Дед Митрофан против своего обыкновения не встретил нас, не распахнул двери. Мы сами развели скрипучие створки и подоткнули их поленьями, чтобы держались.

— Дед Митрофан! — Петька кулаком постучал по сторожке. — А может, мы грабители али разбойники, а? Может, мы телятник взорвём?.. Спит, разморило дождём. Поди, мается костями, как наша бабка.

Мы вошли в конюшню.

— Стойте! — насторожился вдруг Шурка.

— Что?

— Слушайте.

Мы притихли и неожиданно уловили слабые всхлипы деда Митрофана:

— Робята... Босалыги...

— Дедушка, где ты?

— Тут я...

Мы бросались от стойла к стойлу. Сторожа нигде не было. Только лошади фыркали, укоризненно мотая головами.

— Да где же ты, дед?

— Да я снаружи... Ох, — простонал дед.

Выскочили во двор, завернули за угол и увидели старика. Он лежал под козырьком крыши, завалившись на бок, весь мокрый и посиневший.

— Слава те господи, дождалси... Думал, замру, не дождамши, — шептал он, подняв голову.

Мы, ничего не понимая, беспокойно склонились к нему.

— Что с тобой, дедушка?

— Зачем ты сюда лёг?

— Ох, только не троньте меня, не троньте... Не могу ногой ворохнуть... должно, сломал...

— Как же ты сломал?

Дед часто дышал, трясся, ойкал, клял кого-то, а когда Колька коснулся было его ноги, вскрикнул:

— Ай, не берись, чёртово племя... Сказываю — невтерпёж... Свалился я с крыши, вот что... Твердил себе: не лезь, старый хрен, не топорщься, так нет, понесла нечистая сила... Понесла да вот и принесла...

Только тут мы заметили лестницу, приставленную к крыше, да в стороне вбитую в грязь дедовскую фуражку.

Подошли пастухи коров — две тётки, растолкали нас и присели перед дедом.

— Ой, да что с тобой, молод человек?

— С крыши он брякнулся, — пояснили мы.

Митрофан уронил голову на руку и молчал. Бабы приподняли его, взяли по руке себе на плечи и повели. Старик кричал, как маленький, переступая одной ногой и волоча другую.

Когда мы выпускали овец, видели, как деда укладывали в телегу, а потом повезли.

Вечером мы узнали, что у Митрофана перелом ноги, что его положили в больницу, и надолго, потому что стариковские кости плохо срастаются: мало в них жизни.

— Это из-за тётки Дарьи, — сказал Шурка. — Не прислала плотников, вот дед сам и полез крышу латать.

— По шее бы её, мало что председательша, — потряс кулаком Петька, — а теперь вот дед Митрофан искалечился.

Всю глубину привязанности к старику мы открыли в себе, когда, загнав стадо и закрыв овчарню изнутри, проходили через конюшню и когда тётка Мария, заступившая вместо деда, крикливо сказала: «Нечего тут шляться, беспокоить лошадей. У вас есть свои двери, там и ходите!» Дед Митрофан никогда так не говорил. Да и чем мы мешаем лошадям? Чаще всего их тут нет, а когда здесь, то мы мимоходом подбираем выпавшее из яслей сено да треплем косматые гривы, выбирая из них цепкое репьё. Дед понимал нас.

Я всё рассказал маме. Она проговорила:

— Конечно.

— Что конечно?

— Что дедушка славный человек. Только на крышу ему можно было не лазить... А тётка Дарья замоталась вконец на полях. — Она помолчала и вдруг спросила: — Помнишь тыкву с глазами?

Ещё бы не помнить! Месть Граммофонихе удалась на славу. На следующий день Граммофониха шёпотом сообщила бабам об «иродовом упреждении» — быть беде. Она даже ходила бледная и понурая.

Подозрение на нас не падало. Лишь мама вот пытала меня взглядом.

— Это мы, — признался я. — Она про Петьку и Кольку враки распустила.

— Чтобы этого больше не было.

— Граммофониха сама заработала.

— Всё равно.

Я не стал огорчать маму своим упрямством, замолчал, хотя и не был с ней согласен.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Вскоре, вечером, выбравшись из-за стола, я сказал:

— Мама, завтра мы идём в тайгу.

— В тайгу? Шишки-то ещё не поспели.

— Когда поспеют, мы вдобавок сходим.

Мама в прошлом году сама шишковала и однажды провалилась с кулём в «окно», ей помогли выбраться бабы. С тех пор она побаивалась зыбуна.

— Вы пойдёте сланью?

— Болотом.

— Болотом я тебя не пущу.

— Почему? — обеспокоился я. — Колька с Шуркой ходят, и я пройду. У меня такие же ноги.

— Ноги-то такие же, да чутья нету. У здешних особое чутьё на болото.

— Да я, мам, буду ступать нога в ногу.

— Вот как раз и провалишься.

— Не провалюсь. Мы овечку из трясины вытягивали — не провалились. Нас же трое. Мам? — взывал я.

Мама наконец согласилась.

Мы допоздна говорили с ней о таёжных неожиданностях, о шишковании колотом. Колот — это бревно, которым с помощью верёвок бьют стоймя по кедру, и спелые шишки от сотрясения срываются с веток.

— Тяжело это — колотом, — сказала мама. — Бьёшь — тяжело, а другое — носишь его от кедра к кедру, носишь на горбушке, не иначе. Прошлый год мы с бабами прямо надсадились. Вчетвером подымем колот-то и пойдём. Одна оступится, и все валимся, как снопы.

— Мам, а папка у нас сильный? — вдруг спросил я.

— Папка? Сильный. А что?

— Он смог бы с колотом один управиться?

— Смог бы.

— А с двумя колотами?

— И с двумя бы управился.

— А с тремя?

— Ну, если бы мы с тобой помогли, то и с тремя бы тоже сумел.

— Вот здорово! Вот мы пошишкуем, когда папка вернётся. В три колота как возьмёмся — тайга загудит.

— Миша, а ты очень веришь, что папа вернётся? — вдруг спросила мама задумчиво.

— Конечно, очень! — аж приподнявшись на локте, ответил я. — А разве ты не веришь?

Мама улыбнулась, провела рукой по моей голове.

— Как же это я не верю? Верю. Я не просто верю, я знаю, что папа вернётся и будет с нами шишковать и работать. И сидеть за столом, и вот так лежать и разговаривать... Как увидит папа кандауровское болото, так и начнёт хлопотать об осушении. Папа наш очень не любит болота, у него и специальность такая — с болотами воевать.

— Нет уж, нет, — сказал я. — Мы ему не дадим болото осушать.

— Кто это: мы?

— Мы — ребятишки. На болоте интересно.

— Ну, про это вы с папой поговорите, мне всё равно.

Я укладывался спать с каким-то лёгким, радостным чувством и с крепкой верой в светлый завтрашний день.

Утром мы отправились в путь.

Мы втроём вырядились в походную форму: в сапоги, куртки поверх рубах и кепки. Кроме еды, взяли спички и большой кухонный нож. Складень мне и хотелось взять, и в то же время я боялся его потерять. Наконец я решился и опустил его в карман.

— Кольк, знаешь, где идти-то? — спросил Шурка.

— Знаю, не первый раз, — чуть с обидой ответил Колька. — Хаживал.

— Ты не криви губы-то... Да и не один ты, смотри, чтоб не завести куда. А для всякой случайности слушай: значит, от конского кладбища по тропе — на «Тарелку», от «Тарелки» по канаве — на Шугайские острова и обратно... А коли где закрутитесь, так выбирайтесь на Шугайку, а по ней — к слани.

— Да знаю, знаю, чо ты мне вбиваешь? — возмущался Колька.

— Вы тоже не зевайте, — шептал нам Петька. — Не давайте ему вилять. Как свернёт с канавы, вы ему — в ухо.

— Ладно, — пообещал я. — В ухо так в ухо...

Весь этот разговор вёлся, пока мы шли за стадом по деревне. Дальше путь раздвоился. Колька передал ружьё Шурке, Толик сказал Витьке, чтобы он обдумывал каждый шаг, и мы разошлись. Ребятишки с овцами нырнули вниз, в Мокрый лог, а мы направились по малоезженой дороге, вившейся в Клубничном березняке.

Мы шли бодро, радостно, предчувствуя необычайность всего предстоящего. Я нёс котомку с провизией, а Колька мешок из холстины, перевесив его через плечо.

Бугор часто пересекался мелкими ложбинами, заросшими папоротником. Здесь березняк был гуще и выше. Такие сырые травянистые места любят змеи. Порой березняк разрежался, а то и расступался вовсе, образуя солнечные полянки в ромашковых платьях. Начинаясь кустами, березняк далее креп, мужал и где-то вдали превращался, очевидно, в лес.

Прошли ключ, то место, где я пристрелил змею.

— Скоро кладбище, — предупредил Колька. — Я уж чую, пропастиной несёт.

Конское кладбище — это место, обнесённое земляным валом, куда свозилась дохлая скотина. На краю кладбища, словно олицетворяя смерть, стояла высокая белая и совершенно сухая берёза — она не отзывалась ни на весенние позывы жизни, ни на осеннее увядание. Она казалась каменной. Ветер не мог её пошатнуть, а лишь иногда отламывал от неё ветки, бросая на землю, и ветки со звоном разбивались вдребезги.

Вот она, эта берёза, показала нам свои рогатки поверх зелёных зарослей. Скоро и вся она открылась нам, мощная, суровая, мёртвая. Тут же окончательно потерялась в траве дорога.

Колька сопел.

— Вы нюхните-ка.

Мы нюхнули.

— Уйдёмте отсюда скорее, — поторопил Витька.

— А знаете, какая тут клубника! — воскликнул Колька, когда мы спускались к болоту. — Нигде не сыскать такой клубники. Сунешь морду в траву — морда окровавится! Сам пробовал. А вкусная!

Витька сморщился.

— А она не вонючая?

— Чего ей вонючей быть, она ж землю сосёт!

Колька важничал. Мы поняли и переглянулись.

Миновали тальник и камыш, следуя исхоженной тропой. Колька приказал идти не по самой тропе, а рядом, потому что мох на тропе вытоптан и легче провалиться. Начался зыбун. Мы с Витькой ойкнули, когда ноги на полсапога ухнулись в воду, и попятились.

— Вы чего мнётесь?

— Смотри, нога-то вязнет... А дальше как?!

Колька ничего не ответил, повернулся и, чавкая сапогами, пошёл через болотную поляну. На середине её он остановился и принялся пружинисто раскачиваться. Зыбун колыхался еле заметными кругами, как от поплавка при хитром клёве, и держал вроде крепко, только вода грозила хлынуть в сапоги. Колька сделал несколько шагов от образовавшейся воронки и крикнул:

— Видали?.. Айдате, а то один упрусь...

— Пошли, Вить, не утонем.

— Рискнём.

Рыхлый мох вдавливался. В ямку к ноге устремлялась вода, но делался шаг, и вода устремлялась к другой ноге. Так и чудилось, что под подошвой — бездна, куда суждено провалиться, если не сейчас, так через десять шагов.

— Наступайте где трава, — учил нас издали Колька.

Он поджидал нас на твёрдом клочке, заросшем каким-то мелколистным кустарником. К нашему ужасу, впереди раскинулась такая же поляна, которую мы только что преодолели.

— Сколько ещё таких? — спросил растерявшийся Витька.

— Пять, — успокоил Колька. — Вот эта и потом четыре, те поболе... А там озеро... Пошли?

— Дай дохнуть.

Я оглянулся. Отсюда хорошо был виден бугор, мёртвая берёза, а левее — Кандаур, спичечные коробки домишек, лоскуты огородов. От этой кажущейся близости жилья становилось бодрее.

— Ну, айдате!..

Поляну от поляны отделяли полосы прочной земли, похожие на спины китов. Было как в «Коньке-горбунке». Суша прочно и густо обжилась березняком и ёлками. Тропа юрко прошивала их и вновь терялась в зыбучих мхах.

— Ну как, Вить?

— Не очень...

— Скоро конец. Прошли уже четыре, ещё две осталось...

— Я тоже считаю.

— Трудное позади, а там — легко, — подбадривал я, сам не зная, что впереди.

И тут Колька сообщил:

— Щас будет полая вода, самое паскудное место.

Мы выбрались на островок и увидели эту полую воду.

— И по ней идти? — шёпотом спросил Витька.

— А то как же.

— Кольк, а если обойти вон тем островом, — предложил я.

— Там окно и с другого бока окно... Только прямком.

Я посмотрел на Витьку. Он помотал головой.

— Я, наверное, не пойду. Вы идите, а я останусь.

Мне тоже было боязно, очень боязно, но останавливать поход я не собирался. Не собирался я оставлять и Витьку.

— Кольк, а тут ходили?

— Я только, посчитай, сколько ходил да, окромя меня, полдеревни.

— Вить, слышишь, тут ходили... А не проваливались?

— Не проваливались.

— Вить, слышь, не проваливались. — Вытягивая из Кольки эти сведения, я успокаивал себя и Витьку. Но он молчал. — Пошли, Вить.

— Да чо бояться-то, — возмутился проводник и вдруг заявил: — Под водой твёрдо, как деревяшка.

Довод подействовал.

— Хорошо, пойдёмте... Меня только в середину пустите.

С первых же шагов вода хлынула в сапоги верхом. Пропало чувство равновесия. Шагаешь, будто по небу, так и кажется, что валишься на бок.

— Где же твёрдо? — растерянно спросил Витька.

— Не сразу же... Скоро...

Но прошли уже до середины, а под ногами по-прежнему податливо прогибался мох. Я понял, что ничего твёрдого не будет.

Когда мы выбрались на островок, Колька сказал с улыбкой:

— Вот, я соврал, и, глядишь, прошли, а то бы топтались на той стороне.

Та сторона! Как она была далеко! Не верилось даже, что мы были там. А впереди опять блестела вода.

— «Тарелка», — пояснил Колька.

«Тарелка» — озеро, прозванное так за свою круглую форму. Возникшее среди болота, оно поражало чистотой и опрятностью.

Его окружало плотное кольцо березняка, так что ветер касался его поверхности лишь едва-едва.

Колька от озера утянул нас на канаву.

— Скоро? — спросил я.

— Ещё столько, полстолько и четверть столько, — ответил наш вожатый. — Вы ещё не промялись?

— Я нет, а ты, Вить?

— Тоже нет.

— Давайте проминайтесь, а то я — уже!

Канава отрыта человеческими руками. Об этом говорят валы земли по обеим её сторонам. Отрыта давно, и эти валы уже заросли березняком, как и всё вокруг. Березняк. Березняк. Частый, как рассада, тонкий и высоченный, с зеленью на самой вершине, он наполнял всё вокруг каким-то неживым светом. Куда ни глянь — одни белые стволы. Только вода журчала в канаве да изредка впереди суматошно срывались утки, услышав потрескивание хвороста под нашими ногами.

— Как в больнице, — прошептал Витька.

— Кольк, будет конец этим кольям?

— Намыкаемся ещё, — ответил Колька, отдирая от лица паутину.

Вышли к боковой канаве.

— Это не Шугайка?

— Нет, просто боковушка.

— А то смотри — в ухо получишь, коли хитрить начнёшь.

— Я те дам в ухо!

— Да мы так.

— Знамо, что так... Это, поди, Петька подучил?

Лес начал темнеть. Березняк кончился. Хмуро придвинулись сосны, ели и большие, обделённые зеленью берёзы, с черноватой, будто подпалённой, корой, совсем не такой, как у чистоствольных полевых берёз.

Комары, мало досаждавшие нам, теперь остервенели. Они окружили нас облаком и проникали всюду: в рукава, за пазуху, даже в штаны. Мы чесались, принимались бежать, но чем дальше в лес, тем больше комаров. Хотелось живьём кинуться в костёр. Но раскладывать костёр было некогда. Пришлось подтянуть верх куртки, заправить воротники под кепки и застегнуться, оставив щели для глаз. Руки покрылись твёрдыми волдырями и прямо разрывались от зуда. А тут ещё встретились дремучие заросли крапивы. Мы их разнимали животами, а руки держали поднятыми, будто сдавались в плен. Подлые комары не зевали и ели нас поедом.

— Вот собаки, — ругался Колька. — Токо что лаю не хватает. — И вдруг крикнул: — Ребя! Вон кедры.

— Где они?

— Вон... Щас выйдем. Вон.

На той стороне канавы я увидел могучее дерево, которое отличалось от других своим ростом и пышной курчавостью хвои. Концы его средних длинных ветвей забирались в хвою соседних сосен, а нижние подпирались ёлками. Самая макушка венчалась тугими пучками шишек. Вот это кедр!

Тайга становилась глуше. Канава перекрывалась сетью поваленных стволов, гнилых, полуразрушенных и ещё крепких.

По этим стволам мы и перебирались с одной стороны канавы на другую. Канава углубилась и расширилась. Склоны её затянулись непроходимым шиповником и густыми лопухами. Невидимая вода журчала где-то глубоко.

— Вот бы Толика сюда, — восторженно сказал Витька, когда мы остановились посреди ствола-мостика на большой высоте.

— Да он тоже пойдёт!

— Нам бы вместе.

Мы забыли и про зыбун, и про полую воду, и про комаров.

Впереди мелькнул просвет, и мы вышли к полукружному свободному пространству, залитому солнцем, и поразительная картина открылась перед нами — гарь. Обуглившиеся корни вывороченных деревьев, чёрные стволы, стоявшие прямо, как гвозди, скрещённые, недогоревшие, — всё это, неподвижное, угрюмое, поразило нас своею мертвенностью, своим безмолвным унынием. Сквозь слой золы и угля пробилась уже молодая поросль, но упрямая чернота сквозила через всю зелень.

Потом опять потянулась сумрачная тайга.

— Красиво, — сказал я.

— Когда мы есть будем — вот это красиво!

— Обжора ты, Колька! Есть да есть! Придём на место и поедим.

— Тогда сымай котомку, пришли... Вот она, Шугайка преподобная.

Тайга прервалась. Мы выскочили на илистый берег, поросший высокими хвощами, и по бревну перебрались на ту сторону речушки, возвышенную и солнечную. Комары рассеялись. Мы упали в глубокую траву, скинули тяжёлые сапоги и разбросали мокрые портянки. Ноги от воды побелели...

Колька развязал котомку, вытряхнул содержимое, схватил самый крупный огурец и мигом обезглавил его.

Кедрач не сплошь заселял здесь тайгу. Он был разбросан пятнами, островами, которые возле речушки назывались Шугайскими. Перед нами и раскинулся один из таких островов.

Мы поели, оставив про запас, обулись, напились из Шугайки холодной воды и перебрались в кедрач. И тотчас комары, вылетая из засад, снова набросились на нас.

Колька озабоченно шарил глазами по вершинам. Я тоже задрал голову, хотя не знал, что, собственно, следует высматривать.

— Колька, а что ты ищешь?

— Чо получше.

— Да лезь на любой — везде шишки висят, — рассудил Витька.

— Мне чтоб сразу полмешка, — пояснил Колька. — Чтоб не зря царапать брюхо... Вон тот шишкастый. — Он перепрыгнул колдобину и бросил мешок возле одного из кедров. — Щас шест вырежу.

А мы с Витькой живо насобирали валежника, сухой хвои, накрошили сверху сырой травы и подожгли. И пока Колька возился с шестом, мы поочерёдно совали распухшие лица в густой белый дым и, затаив дыхание, коптили физиономии. Комары только гудели, но не жалили.

Наконец Колька сказал:

— Я полез... Вот только зря так напузырился, — он помял себе живот, — вниз тянет.

Я предостерёг:

— Смотри не сорвись! Сам-то пролетишь между веток, да живот застрянет.

Колька плюнул на ладони, вытер их о штаны и полез, потянув за собой шест, привязанный к поясу. Его руки не обхватывали толстый ствол, а лишь сжимали его с боков. Ухватится Колька, подтянет ноги, стиснет ими кедр и руки выше заносит, потом опять поджимает ноги. Он полз, как гусеница. Пошли ветки, и Колька быстрее подался вверх. Скоро он исчез среди хвои, и шест пропал, и о Кольке напоминал лишь треск трухлявых сучьев, которые он обламывал нарочно из-за их ненадёжности.

— Колька слезет, и я полезу, — сказал я. — А ты полезешь? Оттуда Кандаур видать, всю тайгу... Ещё что-нибудь.

Витька обвёл взглядом кедры:

— Попробую... Мальчик с пальчик и тот лазил.

— На кедры?

— Может быть, и на кедры... А зачем Колька палку взял?

— Шишки сбивать. Они ведь зелёные, так не отваливаются.

На всех кедрах метрах в двух от земли виднелись глубокие, затёкшие желтоватой смолой выбоины — следы от ударов колотами. На иных стволах, образуя уродливые наплывы, различалось по две и даже по три таких ямины.

— Эге-ге! — донеслось сверху.

— Эге-ге! — ответили мы.

— Колочу... Не зевайте, а то шишка прилетит — шишку посадит.

— Давай.

Послышалось встряхивание веток, и шишки одна за другой градинами начали плюхаться вокруг. Одна из них ударила в подставленную мною кепку и выбила её из рук. Тяжёлая, фиолетовая, с плотно пригнанными липкими чешуйками. Я надкусил горьковатую кожуру и обнажил белые с лёгким коричневатым налётом орехи. Нетерпеливо расщёлкнул первый в этом году орешек. Ядрышко было мягким, пахнущим хвоей и молоком.

— Вить, попробуй-ка.

— А от них ничего не будет?

— Конечно, ничего.

Комары снова прижали нас к костру.

А шишки падали и падали. Некоторые, рикошетя, со свистом отлетали далеко в сторону. Одна шишка, как бомба, врезалась в наш костёр, подняв облако искр и пепла.

С неба послышалось:

— Тикайте... шест кидаю.

Мы стали под кедры: я под тот, где сидел Колька, а Витька — под соседний.

— Не выглядывай, так и пропорет шею, — предупредил я друга и крикнул вверх: — Швыряй!

Возник нарастающий стремительный шум... Я почувствовал удар, схватился за голову. Пальцы попали во что-то жидкое, тёплое. И вдруг кедры вздрогнули перед глазами, качнулись и повалились набок. Я рухнул во влажный мох...

...Очнулся я ночью, лёжа на спине. Надо мною чернело беспотолочное небо в ярких веснушках.

Рядом пылал костёрчик, вырывая из темноты тёмнокрасные комли ближних деревьев. Где я и почему я лежу? Я хотел привстать, но резкая боль в голове опрокинула меня. Я застонал.

— Мишк, Миша, — услышал я под самым ухом испуганный Витькин голос. — Ты слышишь меня?

— Слышу.

— Наконец-то... Коля, иди сюда. Мишка очнулся...

Я вспомнил нарастающий шум брошенного Колькой шеста, удар по голове, кровь под пальцами.

Подошёл Колька с палкой в руке. Оказывается, время от времени он отходил от костра и стучал по кедрам, отпугивая невесть кого.

— Очухался?

— Очухался.

— Голова болит?

— Болит.

— Ещё бы! Это хорошо, что шест криво падал, а если бы прямо — пришибло бы! Зачем ты, балда, под кедр-то встал?

— А куда?

— В сторонку бы.

— А ты зачем по кедру пустил?

— А куда я пущу?

— Швырнуть надо было.

— Швырнёшь там, когда сам еле держишься... Да и почём я знал, что ты тут как тут.

— А здорово череп-то раскроился?

— Нет, не шибко... Не бойся, мы кровь уняли.

— Миша, есть хочешь? Для тебя оставили...

— Не хочу.

— А шишек? Мы нажарили шишек. Вкусные!

— Не хочу... Пить.

— Щас, — сказал Колька. Он порылся в котомке что-то вынул и нырнул в темноту.

Журчала вода. Наверное, мы на канаве. В тишине крякнула утка.

Витька вздрогнул, а потом сказал с насторожённой улыбкой:

— Утка. Как в деревне... Что думает сейчас Толик?

— Ты не бойся, к костру ни один чёрт не сунется, — сказал я. — Мне бы спину к огню, замёрз.

Сейчас я тебе помогу.

Он помог мне развернуться. К обомлевшей спине мигом припала теплота. Глаза закрывались. Колька принёс воду в огуречном стаканчике. Я выпил, и внутренний холодок разбежался по телу дрожью.

— Чуть посветлеет, и пойдём, — проговорил Колька. — Вить, подкинь сушняку, пусть ярче полыщет.

— Как же вы со мной пойдёте?

— А так же, — ответил Колька, поднял свою палку и удалился. Тотчас послышался стук и его сердитый голос: «Кши, гады, кши!»

— Витя, а ночь давно?

— Не очень. Часа три.

— А как вы меня тащили?

— Мы тебя никак не тащили. Мы только уняли кровь да ближе к канаве поднесли, вот. Тебе бы нашатырь нюхнуть... Мы маме давали нашатырь. С ней часто случалось...

Я повернул голову к Витьке. Уловив моё насторожённое внимание, он после некоторого молчания произнёс:

— Мама всё говорила, что долго-долго будет жить, нас вырастит... А то вдруг — в слёзы: «Как вы, говорит, без меня будете?..» Живая — про смерть... А как она трудно умирала!.. Ночью...

Витька замолчал. Потрескивал костёр. При вспышках лес озарялся глубже, при угасании темнота придвигалась вновь.

Витька уже несколько раз говорил о том, как трудно и страшно умирала их мать. И постепенно передо мной нарисовалась картина смерти Кожихи, дополненная воображением... Ночью ребят разбудил крик. Плача и трясясь от страха, они зажгли лампу. Мать металась в постели, выгибаясь дугой, будто хотела переломиться, и иссохшими руками сжимая себе горло. Лицо её почернело и сморщилось, глаза оставались закрытыми. Пока обезумевшие ребятишки бегали к соседям, она умерла, не оторвав рук от горла... А хотела долго жить, хотела вырастить ребят. Ну, вырасти они и так вырастут — колхоз поможет, но только ведь без матери — это плохо... И Кожиха представлялась мне уже не такой плохой, наоборот, она вон заботилась о ребятишках и вообще... Они всегда ходили чистые и опрятные. Они и сейчас, без матери, одеваются так же аккуратно... Надо и мне остерегаться — поменьше пачкаться, пусть мама порадуется... Я размышлял в каком-то полузабытьи. Но, вспомнив о маме, очнулся и шёпотом — громко говорить не мог: в голове отдавалось — произнёс:

— Хоть бы мама осталась ночевать на таборе, а то подумает, что мы затонули, и всполошится... К утру-то я, может, отлежусь.

— Толик, наверное, не спит — беспокоится...

Подбежал испуганный Колька:

— Ребя, гляньте, гляньте...

На нас надвигались какие-то огоньки. У Витьки подкосились ноги, и он сел, прикрыв рот ладонью. Я соображал не очень ясно, но понял, что сейчас случится что-то ужасное... Огни — ближе, ближе. Они то прятались за стволы, то снова выплывали. Они блуждали. И быстро явилась мысль: волки. Но почему они одноглазые?

И тут послышались глухие человеческие голоса и вдруг — голос:

— Вот они, обормоты!

Анатолий. Я закрыл от слабости глаза, но тут же опять раскрыл.

Люди спешили, чуть не падали, путаясь в корневищах. В руках у них дёргались фонари. Да сколько их, полдеревни, что ли? Нет, это тени мелькают. Их — трое.

— Ах, Робинзоны! Ах, шугайские Крузы, — восклицал Анатолий, приближаясь к нам.

— Мальчики! Что же вы? Зачем же вы остались в тайге? Миша!

Этот голос я узнал. Я почти испугался от радости. Я крикнул:

— Мама!

В голове кольнуло — сознание пропало...

Должно быть, я видел сон: мне казалось, что я плыл, что мне в ухо жужжали пчёлы, которым пасечник Степаныч говорил: «Нельзя, свой», что вокруг булькала чёрная вода и в неё, как в барабан, дробно ударяли кедровые шишки. Потом из мрака выпрыгнула оскаленная морда Игреньки и проговорила: «Молодец, братуха!» И всё качало и качало.

Я очнулся. Меня несли. Чавкало болото. Витька рассказывал:

— Мы спрятались и крикнули: «Кидай». Коля кинул, и вот...

— Я думал, он в сторону бросит, — неожиданно для всех произнёс я.

— Миша, тебе нельзя разговаривать, — послышался мамин шёпот. Она несла носилки сзади.

С трудом я различал её лицо.

— Мама, мне не больно.

— Молчи...

Сбоку подошли Витька и Толик. Это он был третьим.

— Последнюю поляну проходим, — проговорил Витька. — А там — земля.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Сгоряча я не чувствовал боли, храбрился, но на второй же день меня скрутило. Кошмарный, полный фантастичности, бред сменялся тупым бездумным забытьём, забытьё — сном. Иногда в минуты покоя хотелось разбросать тёплые подушки и душные одеяла и нагишом выскочить на улицу. Но при малейшей попытке приподняться острая боль в голове опрокидывала меня, и опять — бред.

Однажды, вынырнув из забытья, я уловил разговор матери с врачом.

— Не беспокойся, Лена, рана не опасная. Пробита только кожа, а кость цела.

— Но он почти не приходит в сознание, всё время бормочет, то Хромушку вспоминает, то Игреньку. Я склонюсь к нему, а он не узнаёт, — со слезами в голосе говорила мама.

Что ж поделать, всё-таки сотрясение... Не расстраивайся, скоро уладится. Я знаю ряд случаев более тяжёлого состояния, и то всё кончалось благополучно... Только следи, пожалуйста, чтобы он не вскакивал, не вызывал в голове болевых ощущений, это затянет выздоровление... никаких порошков не выписываю, они ни к чему... Загляну послезавтра.

Сотрясение мозга! Что это за болезнь? Когда мама, проводив врача, вернулась, я позвал:

— Мама.

— Не разговаривай, Миша, тебе надо молчать. — Она склонила ко мне лицо с росинками в глазах.

— А что такое «сотрясение мозга»?

— Это значит: поколет-поколет и перестанет, только нужно спокойно лежать.

Первый день я ничего не ел, а потом явился аппетит. Твёрдое жевать не мог. Мама готовила мне всё лёгкое и жидкое. Пил я через стеклянную трубочку, которую подарила врач и которая, по её словам, была волшебной. Потягивая кипячёное молоко, я вспоминал Кожиху, потому что стал походить на неё: у меня — стеклянная трубочка, у неё — железная воронка, я не могу жевать, она не могла глотать — всё просто, оказывается, и нет тут ничего странного и страшного.

Как-то мама принесла немножко сахару.

— Ого! — обрадовался я. — Где это ты взяла?

— Марфа дала. «Вот, говорит, отыскала на полке, возьми, подкрепи сынка».

— Граммофониха?!

— Граммофониха. Чего дивишься?

— Так ведь... — Я пожал плечами, не зная, что сказать.

Мама поняла и вздохнула:

— Эх вы, люди!.. Только с одного бока на человека-то смотрите, а с другого глянуть — ума не хватает. С одного бока все люди покажутся одноглазыми, а обойдёшь — и второй увидишь... Вам бы только тыквы под окна совать. А она, может, последнее от себя отдала... Ну ладно, тебе много ещё нельзя разговаривать.

Я задумался. Взбалмошная Граммофониха вдруг улыбнулась мне и сказала протяжно-певуче: «Ах ты, ока-ян-ная душа!» И в этих словах я не ощутил злости и гнева, но почувствовал великую доброту.

Сахар лежал в тряпочке рядом, на табуретке, на которую подавалась мне еда. От сладостей мы отвыкли. Колхозный мёд почти целиком сдавался государству, а если что и получали на руки, то приберегали к морозам, на случай простуды. А зимой мы любили грызть сладкую подмороженную картошку, с трудом отыскивая её среди десятка таких же подмороженных, но не сладких.

Вспоминая неожиданно щедрое угощение пасечника Степаныча, я нет-нет да и тянулся к сахару, добывая его из тряпочки по-кошачьи — языком.

— Вот и поправляемся, Миша! — сказала с радостью мама.

Оказывается, за эти дни она всего несколько раз побывала на полях и завтра собиралась выйти на работу по-настоящему.

— Я попрошу бабушку Акулову, она к тебе будет наведываться.

— Мама, а почему ребятишки не приходят? — спросил я, повернувшись на бок. Ворочался я уже свободно, боль сгладилась.

— Да они надоели: можно к Мишке да можно к Мишке. Я их прогоняю.

— Почему?.. Ты уж их пусти. Я ведь не заразный, а они подумают, что заразный... Я соскучился. Как придут — пусти.

На следующий день в обед они тесной кучкой ввалились в комнату. Стукнулось затылком о пол ружьё, которое, наверное, приставили к стенке.

— Чтоб тихо, — грозил кому-то Петька, очевидно Кольке.

Ребятишки осторожно прошли ко мне в горницу и выстроились возле кровати. Получив, должно быть, от мамы строгий наказ не разговаривать, они молчали, как пни, и только смотрели на меня большими удивлёнными глазами.

— Ну, вы что как немые? Мама настропалила?

— Мишк, а ты и вправду молчи. Потом наболтаешься, — посоветовал Шурка.

— Миш, ты, сказывают, дураком станешь, — развязал язык Колька.

— Дураком?! — Я чуть не сел в кровати.

Петька щёлкнул Кольку по уху.

— Чо мелешь, лопоухий! Сам дурак — думаешь, завидно другим?

— Да как же я стану дураком, если я всё понимаю, соображаю? — обеспокоился я.

— Лежи, лежи! — вмешался Витька. — Дураки дураками рождаются, а кто был с умом, тот и останется с умом.

— Верно, — поддакнул Лейтенант. — Например, Кольке никогда из оболтусов не выбиться.

Колька отодвинулся ото всех, надулся.

— А у нас никаких новостей, — сказал Шурка. — Ты молчи, молчи... В тайгу ещё не ходили, есть пока шишки. — При этих словах он достал из кармана три большущие обгорелые шишки и положил на табуретку. — Поджаренные, не смолистые... Чертило опять начудил. Мы прозевали, он удрал, да прибежал в деревню, да и пошёл тётку Марию гонять по двору. Она ажно юбку коленями порвала, вот как удирала. А пригнали мы стадо, она нас чуть живьём не съела, стращалась жаловаться тётке Дарье. А мы что? Это Чертило... Вот... А ещё были в больнице у деда Митрофана. Лежит. Нога в белой глине, как колодина, на подушку опирается. Подживает, говорит... В колхоз привезли ещё один комбайн, и на него поставили киномеханика. Теперь, наверное, кина у нас не будет... Да, тётка Мезенцева с девчонками собрали манатки и уехали куда-то на быке. А Тихона как взяли да отправили в город, так ничего и не слышно.

Я им сказал про сахар и Граммофониху. Они тоже удивились.

— Ну, ты выхварывайся. Мы к тебе будем забегать.

— Почаще.

Ребятишки уходили, пятясь к двери. Остался один Витька.

— Хочешь, почитаю?

— Почитай.

Он отвёл из-за спины руку. В руке — книга.

— Что это?

— «Золотой ключик» Толстого.

— Какого: с бородой или без бороды?

— Без бороды. Ну слушай.

Он начал читать про деревянного забавного мальчишку Буратино.

Я, должно быть, утомился, поэтому скоро уснул.

После обеда заглянула бабушка Акулова, разогрела мою еду, поставила на табуретку и села на стул напротив, скрестив руки на коленях.

— Ешь, ангелочек, ешь. Сытого бог бережёт.

— Нет, это бережёного бог бережёт, — поправил я, зная пословицу по словам деда Митрофана.

— Ничего, и сытого тоже... Не люб ты, видно, тайге-то. Я вот всю свою жизнь по тайге-то, нашей матушке, мыкаюсь, как неприкаянная грешница, колупаю с сосен смолушку. И не берёт меня никакая сила.

— И меня не взяла никакая сила. Это Колька трахнул меня, а не сила, — восстал я.

— Но-но... Ты скажи мне, что это: «На болоте плачет, а с болота нейдёт».

— Это кулик, — отгадал я.

— А это: «Заря-заряница, красная девица, врата запирала, по полю гуляла, ключи потеряла, месяц видел, а солнце украло».

Я задумался. Гм! Заря растеряла ключи, а солнце их украло. На солнце не похоже, чтоб оно воровало.

— Не знаю, бабушка. Что это?

— Роса, мой ангел, роса в поле... Ну, а вот ещё: «Стоит древо, древо ханское, платье шемаханское, цветы ангельски, когти дьявольски».

Дерево с когтями?! Я, упершись взглядом в угол комнаты и двигая челюстями, перебрал в уме несколько деревьев и кустов. У какого же есть когти? А!

— Шиповник!

— Верно, сынок, верно... Светлая головка... Да ты ешь, ешь, простыло всё...

Как-то, очнувшись от сна, я застал маму за рисованием. На большом листе бумаги крупными печатными буквами было написано «Боевой листок» и ещё что-то помельче. Мама нарисовала трактор, под ним — парня: голову — с одной стороны трактора и ноги с другой. Глаза его. закрыты, и редкие толстые ресницы кажутся дратвой, которая сшила веки, из круглого рта вырывалась какая-то длинная петля, внутри написано: «хыр-хор».

— Мама, тебя рисовать заставили?

— Нет, сынок, это моя обязанность. Я же зав-клубом.

— А кто это под трактором?

— Один лодырь.

— А может, он не лодырь, а просто устал.

— Конечно, устал. Если бы он ещё не устал да спал, это был бы преступник.

— А...

— Сейчас, сынок, все устают, но останавливать работу никто не имеет права. Нужен хлеб, чтобы победить. А кто, кроме нас, может дать хлеб? Никто. Значит, для нас не должно быть усталости. — Последние слова она говорила уже не мне, а вообще, говорила зло и отрывисто, потом спохватилась и шёпотом, с улыбкой добавила: — Спи, я скоро...

— Да куда же мне спать? Не лезет уже сон-то... Мам, а кино скоро будет?

— Скоро.

— А правда, что киномеханика на комбайн забрали?

— Правда, но назначили другого.

Надо мной висел портрет папы. Свет лампы поверх книги, заслонявшей меня, падал на него: на лицо, на волосы, на шрам, на глаза. Эти глаза смотрели на меня так приветливо и живо, что я бы не удивился, если б у отца шевельнулись губы и шепнули мне: «Сынок...» Папа! От него всё ещё никаких вестей. Ну, уж лучше совсем никаких, чем одну плохую, ужасную... Война! Страшно! А может быть, не так уж страшно... Я пытался представить бой, но мне представлялась мальчишеская драка...

Утром я сидел на постели и читал книгу, которую занёс Витька, когда уходил пасти. Кто-то хлопнул в кухне дверью.

— Кто там? Ты, бабушка?

Неожиданно в горницу вошла Нюська.

— Я ещё не бабушка, я ещё Нюська.

И она подсеменила ко мне, маленькая, с льняными волосёнками, не знавшими гребёнок, в платьице-колокольчике и босиком.

— Мишка, ты хвораешь?

— Лежу вот.

— Я тоже хворала, а потом вылечилась.

— И я вылечусь. Врач сказала: ещё дня два поваляюсь и буду как бык.

— А все быки здоровые?

— Быки-то?.. У! Все. А что им сделается.

— А что тебе помочь? Шурка велел помочь.

— А чего мне помогать? Ничего не надо... Нюська, а хочешь, я тебе чего-то дам?

Девчонка насторожённо посмотрела на меня:

— Чего?

— А хочешь?

— Хочу.

— Ну, тогда закрой глаза, открой рот.

— А ты мне одуванчик не сунешь? Шурка мне всегда одуванчики суёт.

— Да у меня нету одуванчиков. На постели одуванчики не растут... Ну, раскрывай рот...

Нюська нерешительно сомкнула веки и разинула рот. Я склонился к табуретке, поддел из тряпочки ложкой сахару и начал ссыпать Нюське в рот. Она не выдержала и, решив попробовать, чем её потчуют, захлопнула рот. Часть сахару просыпалась на пол.

— Ну чего ж ты торопишься?

А Нюська распробовала сахар, расширила глазёнки, хлопнула в ладоши и вдруг, упав на колени, принялась слизывать с пола рассыпавшиеся сахаринки.

— Дура, что ты делаешь! — крикнул я и хотел слезть с койки, но, пока выпутывал из одеяла ноги, Нюська подобрала всё начисто, только блестел влажный пол.

— Сладко, — сказала она, облизывая губы.

— Пол-то грязный, — выговаривал я. — А ты языком возила. Ох, и глупая ты, Нюська... На ещё.

Теперь она сама закрыла глаза и разинула рот. Я сыпнул ей ещё пол-ложки сахару.

— Закрывай-закрывай рот, больше не дам.

Нюська рассосала сахар, проглотила, потом только открыла глаза:

— Как сладко!..

— И лизать не надо было.

— Мишк, а хочешь, я подмету, пол-то грязный, у меня ажно на зубах что-то хрустит.

— Ну подмети.

Я сунул ноги обратно под одеяло. Нюська вытащила из-за печки берёзовый веник, подошла к кровати и начала махать им, еле задевая пол. Сор разлетелся по углам, а пыль поднялась столбом. Девчонка тут же бросила веник и заявила:

— Вот, теперь чисто.

— Где же чисто? Гляди, сколько напылила — дышать нечем.

— А пол чистый.

— Так пыль на воздух перелетела. Она же опять сядет.

— Ну, Мишк, чего тебе ещё помочь? — не унималась Нюська.

— Хватит, ничего больше не нужно помогать.

— Ну, тогда ладно, я пойду. Я ещё дома не мела.

— Иди.

Встряхивая головой с льняными волосёнками и вытирая руки о платьице, Нюська ушла.

У меня першило в горле от пыли, но я был рад, доволен. Я откинулся на подушки, ощущая тёплый прилив радостных, нежных чувств и к Нюське, и к ребятишкам, и к бабушке Акуловой, и к Граммофонихе. Оживи сейчас Кожиха — я бы каждое утро здоровался с ней и ещё бы здоровался в обед, пусть бы видела, что я воспитанный... Неужели от трубочки, подаренной врачом, я стал набирать силу и бодрость? Значит, она волшебная? Не знаю. Но если бы в окно не лился такой чистый солнечный свет и если бы я не был уверен, что вечером ко мне придут ребята, не знаю, помогла бы мне трубочка или нет. Наверное, нет.

В общем, мне было хорошо, только надоело лежать и бездельничать.

Манило на простор, на траву, за деревню, в Клубничный березняк, над которым облака, наверное, показывают сейчас своё удивительное кино; тянуло к ребятам, к неугомонной жизни.

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Дураком я не стал. От раны сохранилась лишь маленькая ямочка-шрам, которая прощупывалась под волосами. Вот и с папой я выравнялся: у него — шрам и у меня — шрам. Так постепенно выравниваешься, наверно, со всеми людьми.

Мы пригнали стадо в деревню переждать полуденную жару. Ребята убежали на озеро купаться, а мы с Витькой заскочили к ним за книжкой. Витька протащил меня в переднюю комнату.

— Вот, выбирай.

Я оказался лицом к лицу с этажеркой, битком набитой разными книгами. От разноцветных переплётов рябило в глазах. Казалось, кто-то разрезал радугу и по кускам уложил её на эти полки.

— Нет уж, Вить. Ты мне сам дай, а то я до вечера провыбираю.

— Сам? Хорошо... Вот. «Путешествие Гулливера в страну лилипутов». Буквы по сантиметру. Во — книжечка!

Два часа спустя мы уже лежали на склоне Мокрого лога и читали. Толика не было, он поднялся зачем-то в Клубничный березняк. Овцы медленно брели мимо, не обращая на нас внимания. Кому что. Мы теперь скучали без книг.

— Гляньте, бравый солдат идёт, — прервал чтение Петька, приподняв голову.

Мы оглянулись. По склону шёл маленький человечек, помахивая узелком в одной руке. Он часто приостанавливался, наклонялся, что-то ощупывал, а то бежал за кем-то в сторону, а не догнав, бросал вслед узелком, поднимал и шёл дальше. Это была Нюська. Она подошла, уселась перед нами и развязала узелок.

— Шурк, ешь.

— Ты чего меня одного угощаешь?

— А кого же ещё?

— Кого? Всех.

— На всех тут не хватит, — оправдывалась Нюська.

— Надо приносить больше, чтоб на всех хватило.

— Мне не донести — вы помногу едите.

— Да уж, нам только подавай, — согласился Колька, вытащил из-за пазухи огурец, куснул, лёг на спину и стал жевать, глядя в небо.

— Вредно есть лёжа — подавишься, — заметил Витька.

— Не подавлюсь, — ответил Колька. — Я могу даже вверх ногами уплетать. Я могу с огурцом нырнуть в воду, а вынырнуть без огурца.

— Ты его утопишь, — сказал Витька.

— Что я, дурак — огурцы топить. Я его съем, — возразил Колька и вдруг поперхнулся и раскашлялся.

Петька начал колотить его ладонью по спине. Шурка развязал узелок и проговорил:

— Ты чего это яйца подавила?

— Я падала, — объяснила Нюська.

— Ты в кузнечиков швыряла, — уличил брат.

— Раз они прыгучие.

Подошёл задумчивый Толик с охапкой как попало набранных ромашек. Нюська оживлённо привскочила:

— Где ты нарвал ромашек?

— В березняке. Там их много.

— Я тоже пойду нарву, и кузнечика поймаю, и дёгтю у него выманю, и Шурке сапоги смажу, — затараторила она, подпрыгивая на одной ножке и поднимаясь на бугор.

— Толь, зачем это ромашки? — спросил я.

— На могилу маме...

Сблизившись с Кожиными, мы как-то забыли про Кожиху. Мы привыкли к их сиротству и даже не замечали его. Бабушка Акулова, казалось, вечно была при них. Но не привыкли сами ребята Кожины. Иногда в пылу какого-нибудь разговора они вдруг склоняли головы и замолкали на некоторое время. А утрами, когда мы выгоняли стадо из деревни, Кожины сворачивали к кладбищу и приходили к нам позже. Почему могилки не расположены с другого края деревни, чтобы каждый раз не натыкаться на них, не бередить ребячьи души? Можно и стадо гонять в другую сторону, но там слишком близко подступают болота, нет тальниковых зарослей и очень мелкая трава.

Толик сел и рассыпал перед собой ромашки. Витька подобрался к нему, и они стали выбирать цветочки со здоровыми правильными венчиками.

— Лучше венок сплести, а так коровы сразу слопают, — заметил Колька.

— Венки мы не умеем плести. У нас никто до мамы не умирал, а папе кто-то чужой плёл. А может, и совсем никто не плёл...

— А вы не из цыган? — пальнул вдруг Колька вопросом.

Толик слегка усмехнулся:

— Почему ты думаешь, что мы из цыган?

— Да сдуру он, — вмешался Петька.

— Вы какие-то чёрные, — ответил Колька.

— Мама наша — грузинка, должно быть, от этого, а отец — русский.

— А почему так? — Толик пожал плечами. — И почему ваша мать была такой... — начал было закручивать Колька новый вопрос, но Петька оборвал его, ткнув носом в траву:

— Хватит! Распочемукался!

— Нет, пусть, если интересно, — заступился Толик. — Ты хотел спросить, почему мама была такой строгой?

— Да.

— А чем это плохо? — в свою очередь спросил Толик, оглядывая нас. — Ну, чем? — Мы молчали. — Я, может быть, не всё оправдываю в маме, потому что кое-чего, наверно, просто не понимаю, но вот строгость — это, по-моему, полезная штука! Да, Витя?

— Если не чересчур, — отозвался тот.

— У мамы не было чересчур.

— Ага! — встрял опять Колька, отодвигаясь от Петьки. — Почему же она запрещала вам играть с нами?

— Кто это вам сказал? — строго спросил Витька. — Она, наоборот, удивлялась, почему это мы не можем подружиться. У нас было столько товарищей в городе! А тут... Она даже говорила, что, мол, сами подойдите!..

— А чего ж вы?..

— Чего ж! — Витька потупился. — Мы видели, что вы не очень к нам, даже совсем... Вот мы и не подходили.

— А почему она говорила маме, чтобы она не пускала меня пасти овец? — спросил я.

— Она боялась.

— Чего бояться-то?

— Не знаю. Она боялась за нас, за вас — за всех. Больные всегда, наверно, боятся. Она и до войны-то боялась, а тут как началось! Бомбёжки! Соседние дома взлетали на воздух, с нашего крышу сорвало... Здоровый мог с ума сойти.

Шурка вдруг сел, подтянул к себе цветы и начал плести венок. Мы тоже подсели ближе к ромашковой кучке и запустили в неё руки.

Мы сплели три венка.

Вечером, когда гнали стадо домой, Кожины и я свернули на кладбище. Венки нёс Витька, нанизав их на руку. Среди крестов были и деревянные, и железные. Были и камни с неуклюжими надписями, и даже каменная плита, которой, говорят, придавили сумасшедшую, чтобы она не ожила. Могила Кожихи была с краю. Дёрн, укрывавший холмик, оказался разбросанным и растоптанным. Наверное, быки чесали лбы. В полном молчании мы старательно подобрали остатки и аккуратно уложили на бугорок. Все три венка Витька надел на крест. Мы постояли с минуту, опустив голову, потом надёрнули кепки и пошли вон с кладбища. Спи, спи, тётя Ольга!

На скотном дворе нас перехватил Анатолий. Он распрягал кобылёнку Грёзу, которая шаталась, как скамейка с расхлябанными ножками, когда Анатолий стаскивал узкий хомут. Все худые лошади — большеголовые.

— Так вот: сегодня известная вам тётка Феоктиста, моя мать, истопит баню. Официально приглашаю весь пастуший персонал на санобработку. Всех, кроме этой дамы. — И он указал на Нюську. — Сбор через полчаса. Явка обязательна. Ясно?

— Ясно! — молодецки ответил Петька Лейтенант. — Явимся.

Анатолий обернулся:

— Являются только черти, а люди прибывают... То-то.

Это было хорошо: помыться. Лето летом, а телу требовалась горячая вода. Я не был в бане уже с месяц, а Колька — не знаю сколько. Кожины отказались — бабка Акулова недавно топила им свою баню.

Мама живо собрала бельё: штаны, рубашку и полотенце с мылом. В сенях она догнала меня и вложила в ладонь какой-то кулёк.

— Что это?

— Передай тёте Фикте... Соль. У них нету соли, а нам вдвоём хватит... Только взамен ничего не бери. Она будет давать, ругаться, а ты не бери. Она ведь знаешь какая, наша тётя Фиктя... Ну, беги.

Гусиное отродье белыми цепочками тянулось с полей и болот.

Сытые, с тяжёлой развалкой, они проходили мимо чужих дворов тихо, тайком, а возле своих поднимали оглушительный гвалт — радуйтесь, мол, хозяева, мы вернулись. Гавкали собаки. Наскучавшись за день по людям, они отводили душу и на знакомых и на незнакомых.

Я не стал открывать скрипучих ворот, а просто перелез ограду и поднялся на крыльцо. Сквозь неприкрытую дверь из сеней доносился разговор:

— Я перехожу, Толь. У вас вон какая орава! А если ещё тётка Фиктя сляжет! Кто будет вести хозяйство?

Я узнал голос Нинки, подружки Анатолия.

— А про тебя знаешь что болтать будут? — спрашивал Анатолий.

— Знаю.

— А?

— Знаю.

— Знаешь, да не переживаешь... А зашепчутся: свадьбы, мол, не было, а она уже с парнем... Приятно тебе будет?

— Толя, да чёрт же с ними. Мы-то знаем, что к чему. У нас же свои мысли.

— Ну, гляди, Нин... Я-то готов, я-то с радостью. Мне, кроме тебя, никого на свете не надо...

Я распахнул дверь. Анатолий сидел на хомуте, повесив голову. Нинка стояла, прислонившись спиной к стене. Я, не задерживаясь в сенях, прошёл в избу. В банный день обычно зажигалась лампа, хлопотливо сновали люди, готовя к ужину что-нибудь повкуснее, и вообще в домах царила хозяйская толкотня. И потому неожиданным было безмолвие, встретившее меня в избе. За столом лишь кто-то урывками всхлипывал, да из горницы слышался то ли тихий плач, то ли вздохи, которые бывают после плача. На кровати лежала слабо охающая тётка Феоктиста.

— Вот, соль принёс, — несмело сказал я.

Мне ответил шёпот:

— Положи на шесток.

Я дотянулся до шеста и положил кулёк.

— А... чего вы хнычете?

Тот же голос ответил:

— Хнычем... Мы уже изревелись, вот и хнычем... Тятьку убили.

И тотчас за столом вспыхнуло дружное, слёзное рыдание. Я вздрогнул от этого неожиданного припадка безудержного плача, от этой обжигающей волны горя.

Убили дядю Мишу? Этого весёлого человека, который так любил нашу семью? Дядя Миша работал мельником и всегда возвращался домой весь в муке: на ладонях — мучные мозоли, из бровей сыпались отруби. Он сажал меня на колени и грубовато рассказывал про жернова, которые вертятся у него на мельнице, про то, как в одну дыру загружают зерно, а из другой течёт мука. Он обещал выучить меня мельничному делу, когда я подрасту и когда я узнаю, сколько будет семью восемь. И вот дядю Мишу убили! Я, прижимаясь к печке, допятился до порога и выскочил в сени. Тут меня поймал Анатолий.

— Куда?

— Домой. Маме скажу про дядю Мишу.

— Не к спеху... Весть уже никуда не денется... Пошли-ка, братуха. Твои-то друзья уже тут...

Анатолий наподдавал столько пару, что мы плашмя распростёрлись на полу, боясь поднять носы, а Колька примостился возле шайки с холодной водой и то и дело совал в неё по плечи свою голову, как головешку, которую хотят загасить. Напарившись сам, Анатолий принялся за нас. Наши худые спины гремели, как стиральные доски. Мы еле выползли из бани и минут десять бестолково сидели на брёвнах, отдуваясь и вытирая пот.

Обессиленные, мы плелись по улице, как пьяные. Но прохлада выбила из нас банный дурман, и под конец мы уже бежали. Я ворвался в дом и с ходу крикнул:

— Мама!.. Мама, дядю Мишу убили!

— Какого?

— Тёти Фиктиного... Тётя Фиктя валяется на койке, а девчонки ревут!

Я говорил сухо, дребезжащим голосом. Мама свела брови, задумалась на миг, потом быстро сказала:

— Садись кушай... Я схожу к Фикте... Сегодня чтоб никаких вечёрок!

Мама ушла. Я скинул сандалии, забрался на кровать и в упор стал рассматривать портрет отца. Папа, папа! Вот и дядю Мишу убили. А как же ты? Ведь и тебя могут... Я видел его волосы, его шрам, я пытался заглянуть ему в глаза глубже, за глянец фотографии, но, кроме упрямого блеска, ничего не видел.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Дед Митрофан так обрадовался нашему приходу, что чуть не расплакался.

— Вы уж, босалыги, не судите старика-то... Скука ведь окаянная берёт. Лежу-лежу, за мухами слежу да себя кляну...

— А вы книжки читать умеете? — спросил Витька.

— Нет, милок. Я из книжек только цигарки могу вертеть.

— А что нога, идёт на поправ?

— Лешак её знает, куда она идёт. Гипсой облепили, а что там, внутри, — только догадывайся. — Дед Митрофан вздохнул: — Срастётся, коли прежде не помру... Ну, а как там Марья-то, ужилась с Чертилой?

— Ужилась.

— Ох, ить окаянный!.. Я его всё одно отучу перечить, я его... — Старик потряс кулаком, потом улыбнулся. — Ну, а с вами как Марья? Почитает вас?

— Почитает, — сказал Колька. — Ругается, будто мы... эти...

— Вы бы уж скорей, дедушка, поправлялись.

— А куды же я денусь — поправлюсь. Полежу вот да и опять... Вы не забывайте старика, а то я в тоску впадаю... Только что мухи, вот суседи вроде... Семьдесят лет прожил, а мух как следует не знал, летают, леший их возьми, а кто такие — убей, не скажу... А тут я нагляделся. И ноги-то у них есть, и носом-то они воротют, и крылышки-то поглаживают... Живые ведь, а не как-нибудь... Чего только нет на белом свете. — Дед опять вздохнул, покачал головой. — Ну ладно, заболтался старый... А Марье передайте: мол, дед Митрофан не велел кричать.

В сенях медсестра сказала нам:

— Скоро, скоро отпустим вашего деда. Он нам тут надоел своими разговорами о вас да о каком-то баране...

Когда мы возвращались из больницы, Петька сказал, что надо что-нибудь вытворить, что он стал тихоней, а это не к лицу мальчишке. И он стал придумывать дело.

Надо такое, чтобы увидели утром люди да и заругались.

— А вы ничего такого не делали, чтобы утром люди не заругались бы, а обрадовались? — вдруг спросил Толик.

Мы задумались. Нет. Все наши хитрости и ловкие проделки были забавными только для нас.

— Это неинтересно, — убеждённо заявил Петька Лейтенант. — То ли дело, чтоб всё в тайне, всё шито-крыто. Ничего не было, потом вдруг бах, вот тебе и раз!

— Во! — поддержал Колька. — Раз — и готово!

Толик улыбнулся.

— Чудаки! И здесь также шито-крыто, а потом бах — откуда что взялось? Хорошо ведь?

— Толь, а вы-то так делали? — спросил я.

Толик обернулся ко мне:

— Делали. В городе на нашей улице был один двор. Решили его озеленить — посадить деревья. Нарыли взрослые ям, привезли саженцы, а посадить не успели — вечер.

— Ну, и вы ночью посадили, — докончил неожиданно Шурка.

— Да... как это ты угадал?.. С тех пор мама, когда сердилась, советовала нам брать пример с тех, кто садил деревья.

— С самих себя, значит! — догадался я. — Так хорошо брать пример, когда с самих себя.

— А у вас разве богу не верили? — спросил Колька.

— А что?

— Могли вашу работу богу причислить.

— Нет, богу не верили. По радио даже передали об этом.

Петька Лейтенант вздохнул:

— А вот нам радио ещё не изобрели. Всю тайгу в деревню перетащи — не передадут.

— А тебе обязательно, чтобы передавали? — спросил Шурка.

— Не обязательно. А всё же таки...

— Озеленять тут нечего, — проговорил Толик. — Но можно другое сделать...

— Что можно?

— Ну, хотя бы прибрать скотный двор.

— У! — сказал Шурка. — Это нисколько не интересно! А вот другое...

И Шурка предложил план, который мы тотчас приняли.

Поздно вечером мы вшестером тихо подошли к дому Граммофонихи.

Света в доме не было.

Низкий сруб бани блестел в темноте, рядом валялись брёвна, сброшенные когда-то нами на землю. Тонкий месяц сверкал в небе, или близко, или далеко — не поймёшь. Месяц — это как высушенная луна, и свет у него слабый-слабый.

Мы как можно осторожнее принялись за дело. Шурка, Петька и Колька кое-что смыслили в том, как класть сруб, поэтому они взобрались наверх, а мы втроём взялись за бревно. Подали сперва один конец, потом другой. Наверху приняли бревно, уложили в гнёзда и стали поворачивать его, чтобы оно улеглось плотно.

— Всё?

— Сейчас... Петька, чуть-чуть ещё... Так, хорош... Давайте новое.

Они пошли на другую стенку, но тут оказалось, что Кольке прищемило бревном штанину. Пришлось бревно приподнимать, а потом укладывать снова. Петька чуть не сбросил Кольку со сруба, до того разозлился.

Работа двигалась. Одно бревно было очень тяжёлым. Мы втроём едва приподняли конец и только хотели подать наверх, как вдруг на крыльцо кто-то вышел. Что делать? Шевелиться нельзя — заметят, а бросить бревно — погубить всю затею. И мы замерли, кто как был. Бревно давило загорбки.

Человек на крыльце прокашлялся и ушёл в избу. Задержись он ещё на минуту — я бы сел, и бревно придавило бы меня. Собрав силы, мы подтолкнули бревно вперёд, упёрли его в угол и облегчённо вздохнули.

Больше нам никто не мешал. Мы кончили дело благополучно, если не считать, что Колька сорвался один раз со сруба и увлёк за собой Петьку. Колька приземлился безболезненно, а Петька ударился коленкой о самый нижний венец.

— Зачем ты за меня-то уцепился, кочерыжка ты большеголовая? — зло шипел Лейтенант.

— А за кого мне цепляться? За воздух, что ли? — шёпотом отвечал Колька.

— Ни за кого не надо. Полетел, так лети один.

— Ага, один. Один лети сам...

Петька погладил колено и снова забрался на сруб, а Кольке сказал:

— Иди на Шуркин край, я без тебя обойдусь, помощничек.

Мы сели отдыхать внутри сруба. Мне было жарко. Лоб вспотел. Но в теле усталости не чувствовалось, наоборот — бодрость. Сердце полнилось радостью. Хотелось ещё что-нибудь таскать, двигать, ворочать.

— Э, — сказал Петька. — Гармошка стихла. Скоро пойдут с гулянки, заметят. Айдате отсюда.

Мы побежали, то и дело оглядываясь на сруб, который скоро потерялся в темноте.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Овцы паслись за конским кладбищем на нетронутых травах и быстро насытились. Мы пригнали стадо раньше обычного.

— Ленитесь, что ли, вы? — встретила нас тётка Марья, но, приглядевшись к круглым овечьим бокам, миролюбиво докончила: — Ладно, ладно уж...

Мы начали привыкать к ворчливой сторожихе и делали своё дело, не обращая на неё внимания.

Толик второй день не пас. Он мастерил модель самолёта с резиновым моторчиком. Невероятная штука! Мы шли к нему справиться, как продвинулась работа. Шурка хотел заодно взять какую-нибудь сказку для Нюськи.

Приближался дождь. Тучка была небольшой, но тяжёлой. Такие приносят скоротечные ливни и долго не мутят небо.

Неожиданно из ворот нашего двора выбежала мама. Она кинулась ко мне с плачем:

— Миша, письмо от папы! Письмо! — Она прижала мою голову к себе и заплакала ещё громче, навзрыд, посреди улицы.

Я быстро высвободил голову:

— Где письмо?

— Вот оно. — Мама запустила руку в карман, пошарила... — Нету... где ж оно? — Беспокойно потёрла висок, вспоминая. — Было со мной и нету. Господи! Как же так?! Выронила... Мишенька, я его, наверное, в огороде обронила, когда копала картошку... Ой, побежали, ребятки, в огород. Письмо написано химическим карандашом. Его размочит дождь, и всё — его не будет.

Туча надвигалась на деревню. От её разлохмаченного днища падал до земли мутный полог. Где-то, наверное на конце деревни, уже поливало.

Мама торопливо, растерянно разглядывала картофельную ботву.

Я вот здесь проходила... Вот здесь... Ну, что за напасть! Ребята, миленькие мои, ищите!

Мы и так шныряли вовсю. Колька вздумал привести для поисков собаку — его никто не поддержал. Я ползал между гнёзд, проникая взглядом в каждый куст. По огороду пронёсся ветер, задирая ботву на левую, светлую сторону. И тотчас по листьям прозвенели первые капли.

Мама заплакала.

— Что же это?.. Где же письмо?!

— Вот письмо! — вдруг радостно крикнул Витька, взмахнув белым треугольником.

И вслед за этим хлынул нетерпеливый дождь, хлынул при солнце. Мы вымокли до нитки, пока добежали до избы, но письмо, сунутое Витькой за пазуху, осталось сухим. Тут же, распахнув двери на пороге сеней, мама, осторожно держа листок мокрыми пальцами за края, вслух прочитала нам.

Папа был ранен, потерял сознание. Немцы перешли в наступление, наши не выдержали — отступили, и он оказался в фашистском тылу. Немцы поймали его, но с двумя товарищами ему удалось бежать. Потом они наткнулись на партизан. Папе залечили раны. У партизан он и остался.

Папа писал, как они взрывали железные дороги, пускали под откос фашистские эшелоны, забрасывали гранатами автоколонны. Совсем недавно папу на самолёте переправили на Большую землю — на нашу сторону. Скоро он снова будет бить фашистов.

— Ну-ка, мам, — потянулся я к письму.

Мама подала мне его:

— Смотри, Мишенька!

В конце письма я увидел крупные слова: ТВОЙ ПАВЕЛ И ТВОЙ ПАПА.

Я говорил, что папа жив! Я говорил, что он воюет! Я верил! Может, он и жив потому, что я очень верил?!

Слепой дождь кончился так же быстро, как и нагрянул. Солнце опускалось в облако, которое, казалось, нарочно прилетело на горизонт, чтобы смягчить ему посадку. Солнце горело, как яйцо жар-птицы в гнезде.

Мама сидела на берёзовых поленьях, сложенных у дверей, и глядела куда-то мимо домов, вдаль. Слёзы на щеках её высохли, но глаза и ресницы ещё блестели.

— Саньк, мы после к вам сбегаем — может, и от дяди Филиппа пришло письмо.

Я это сказал Шурке тихо, и в самое ухо, чтобы не услышали Кожины — им ведь не от кого получать писем.

— Ладно, — ответил Шурка.

На следующий день, когда мы в Клубничном березняке играли в войну-прятки, поочерёдно дежуря с ружьём возле овец, с неожиданным шумом опрокинулись кусты и, подминая их, показалась лошадёнка Грёза.

Тётка Дарья правила стоя. Папоротник подходил лошади под брюхо, а телеги не было видно. Казалось, тётка Дарья, как волшебница, скользит по верхушкам трав.

— Тпру-у!.. Эк, вы куда забрались! — Она спрыгнула в папоротник. — О, сколько вас! Недаром дед Митрофан говорит — гвардия!

— Это ещё не все, — сказал Колька. — Ещё придёт Толик с иропланом!

— С каким это иропланом!

— С резиновым.

Мы рассмеялись.

— А как трава, Шура? Не очень сыро тут? Овцам-то нельзя по сырости.

— Ничего, — ответил Шурка. — С утра роса, но быстро высыхает.

— Ну, и ладно, мужички! А я, Петро, за тобой! — вдруг сказала тётка Дарья. — Садись, поедешь со мной в поле, на комбайн. Будешь задвижкой бункера управлять.

Мы насторожились.

— Никуда я не поеду! — угрюмо сказал Петька.

— Поедешь! Раз надо для пользы — значит, поедешь! — заверила тётка Дарья. — Не навечно.

Из-за кустов появился Толик с моделью в руке.

— Здравствуйте!

— Здравствуй, Толя, — ответила тётка Дарья. — Это и есть твой ироплан?

— Да, это самолёт. Хотите посмотреть, как он полетит?

— Ну-ну!

Толик пальцем принялся вертеть винт. Резинка, сплетённая из многих тонких длинных резинок, сначала свободно провисала, потом стала напрягаться.

— Вот и всё... Надо его вдоль склона пустить, он может далеко улететь. Пойдёмте вон туда.

Мы готовы были идти на край света.

— Только заметьте, где он приземлится, а то не найдём.

— Найдём! — сказал Лейтенант.

Придерживая пропеллер одной рукой, Толик другой поднял модель над головой и с толчком пустил. Сперва она пошла было вниз, затем вдруг выровнялась и стала набирать высоту. Вот она развернулась и полетела к болоту. Колька опасливо выкрикнул:

— Куда её несёт!

Но порыв ветра заставил самолёт сделать новый вираж, и он стал подниматься выше.

Белый, он исчезал на фоне облаков, потом вдруг вырывался на голубой простор, чёткий и стремительный.

Я забыл, что у самолёта резиновый мотор — резиновое сердце. Казалось, он никогда не приземлится, а будет вот так летать и летать...

Мне почудилось, что я тоже лечу следом за ним и всё набираю, набираю высоту. Руки мои сами разошлись в стороны, я сделал шаг вниз по склону, потом пошёл быстрее, потом побежал, точно разгоняясь перед взлётом.

Я даже как-то ощутил близость прохладного неба.

Рядом бежали ребята, подхваченные тем же порывом. А Толькин самолёт всё летел и летел, увлекая нас за собой...

...И наше детство — оно тоже летело, летело и быстро и медленно, только не следили мы за его полётом...

Декабрь 1955 г. — ноябрь 1958 г.

Новосибирск

Повесть написана от лица десятилетнего мальчика и рассказывает о том. как в годы войны в глубоком тылу, в сибирской деревне, жили и работали дети и взрослые, старались помочь фронту и приблизить нашу победу.