Вчера мать с отцом ходили в гости, вернулись в двенадцатом, и я, поняв по их устало улыбающимся лицам, что им не до анкет, даже не заикнулся о них, да и свою не заполнил. Проштрафилось полкласса. Срок оттянули до завтра. Собравшись было корябать ответы левой рукой, чтобы обеспечить аноним, я внезапно сообразил, что все это может сделать Валя — быстро, дешево и красиво, тем более, что секретов от нее у меня не было. Валя предупреждала, что сегодня немного задержится, но шел уже пятый час… Я копался в телевизоре, который в последнее время бессовестно бросил, как и беднягу Мёбиуса, оставив его одноруким. Я все бросил, кроме английского. Вот и сейчас маг вертелся, и два голоса разыгрывали на английском языке сцену в продовольственном магазине. Сначала я ничегошеньки не улавливал, а, по совету Вали, просто привыкал к чужим звукам, потом стали прорезаться знакомые слова: колбаса, цена, чек, всякие любезности, наконец, при пятом прокруте понял почти все и сам вклинился в разговор. Вдруг откуда-то донесся глухой раскат.

Я выглянул в окно и обмер.

Из-за ломаного горизонта каких-то дальних новостроек, со стороны Гусиного Лога, на город наползала необъятная фиолетово-синяя туча. Она еще не созрела, в недрах ее клубились и медлительно перемещались первобытные массы, мелькала трусливая белизна, но синь мрачно заглатывала ее, на глазах темнея, тяжелея и угрожающе опускаясь вниз.

Шулин как в воду смотрел.

Звякнул телефон. Это была Валя. Она сказала, что просит прощения за опоздание и что, если я не против, к пяти приедет. Я закричал, что, конечно же, не против, поцеловал трубку и запрыгал по коридору.

На улице потемнело.

Закрыв окна и желая, по наущению Авги, осчастливиться, я разделся до плавок, выскочил на балкон и, подняв лицо ко вздыбленным лохмам туч, закричал как заклинание стихи Льюиса Кэрролла, которые задала мне Валя:

In winter, when the fields are white I sing this song for your delight. [27]

В ответ самая главная туча вдруг стриганула себя молнией по вздутому животу, и он кудлато-рыхло распустился до земли, прямо в Гусиный Лог. Гроза началась. Я представил, с каким зверским воплем пляшет сейчас во дворе Шулин, и меня заранее пробрала дрожь, но я продолжал:

In spring, when woods are getting green, I'll try and tell you what I mean. [28]

Захлопали форточки, посыпались стекла, на балконах загремели всякие крышки и фанерки. По тротуарам и дороге, схватившись за головы, неслись отвыкшие от стихийных шалостей люди, а над ними, подпираемые столбами пыли, кувыркались в очумелом пилотаже обрывки газет, полиэтиленовые кульки и марлевые накидки. Все уносилось прочь от наступавшего ливня, как от лесного пожара, — по земле и по воздуху. Густая сеть дождя приближалась. Заворчала соседняя крыша. По нашей, зацепив меня, прокатилась пробная дробь. Внезапно откуда-то, чуть ли не из чердачного окошка надо мной, вырвалась, как привидение, большущая простыня, взмыла ввысь и пепельно-ртутно отсвечивая, полетела, как живая, к цирку. Но вдруг обессилела, свернула вниз и вбок, перепорхнула тополя и при вспышке молнии кинулась на церковный крест. И крест точно загорелся жутким белым пламенем.

А ливень нахлестывал!

С избытком хватив целебного душа, я прыгнул в комнату. Часы пробили пять. Я вздрогнул — Валя! В пять она должна приехать, и похоже, не из дома, значит, без плаща и зонта!.. Через пять секунд, нацепив сандалеты и накинув отцовский плащ, я уже низвергался по лестнице. На улице стояла шуршащая стена дождя. Водяные джунгли! (Water jungle!) По дороге, как по каналу, поток несся к Гусиному Логу. Я представил, какой там сейчас кавардак, как с подмытых свай кувыркаются домишки, треща и ломаясь, как раздирает лог людской смертный вой, и на миг замер перед потоком, точно с мыслью — нельзя ли остановить его. Потом напрямик помчался к трамвайной остановке. Напротив церковного крыльца стояло двое в рясах, простоволосые и, не обращая внимания на дождь, что-то с прорабской деловитостью обсуждали, показывали на крест, — наверно, как избавиться от непрошеной гостьи. Простыня уже не трепыхалась, а мокро обвисла на поперечине, как шаленка на костлявых плечах… Интересно, как расценят архиереи этот случай: как божью милость или как божью кару? Или никак — снимут и отдадут хозяйке, которая наверняка найдется, потому что простыня теперь не просто тряпка, а вон где побывала, почти в космосе.

— Эп! — раздалось вдруг.

— Валя!

Из дверей церкви, где столпился врасплох застигнутый грозой неверующий люд, которого и осыпало дождевой пылью и даже захлестывало косыми струями, но он все же робел протиснуться дальше, точно там пропасть, вынырнула моя Валя — как я и думал, без плаща и зонтика — и, спорхнув с крыльца, обрадованно юркнула ко мне под болоньевое крыло.

— Эп, молодчина!… Ой, да ты голый!

— В плавках. Некогда было.

И как-то сразу, чтобы уютнее уместиться под плащом, мы обнялись — я ее за плечи, она меня за пояс — и пошли четырехногим безголовым существом. А дождь лупцевал нас собаками и кошками, как говорят англичане, то есть лил как из ведра, ни на минуту не ослабевая. Оказалось, что Валя тоже видела безбожную простыню, когда подъезжала на трамвае, и даже меня видела на балконе. И только сошла, — хлынуло. Народ— в церковь, Валя — за ним, со всеми не так страшно.

— Не выгоняли? — спросил я.

— Нет.

— Ну вот, а ты — боюсь, боюсь. Кому бог, кому музей, а кому от дождя спрятаться… Видела там справа картину — Иисус Христос по воде шлепает, как мы с тобой?

— Не оглядывалась, тебя караулила! — И она блеснула на меня веселыми глазами. — Чуяла, что прибежишь.

Я прижал ее плотнее. Мы еще ни разу не ходили вот так, тесно прижавшись друг к другу всем боком, от плеч до бедер. Мы вообще мало прогуливались, да и гуляя, сцепляли только пальцы или, помахивая руками, хлопались ладонями. Я мельком подумал, что уж не первое ли это счастье, принесенное грозовым омовением?.. И в подъезде мы не сняли плаща, а так и поднимались— молча обнявшись и в ногу. Лишь в коридоре Валя выскользнула, а я, вдруг устыдившись своей пляжности, плотно запахнулся. Вид мой, наверно, был карикатурен: косматая голова да две худые голые ноги, и Валя тихонько рассмеялась, но тут же обхватила меня за шею. Мои руки нерешительно выползли из-под плаща и сошлись у нее за спиной. Такого тоже пока не случалось, чтобы в первый миг встречи мы были как в миг последний. Наши свидания всегда начинались робко и скованно, вот как в чтении книг — продолжали не с того, на чем остановились, а, точно забыв прочитанное, возвращались назад. А тут опять гроза повлияла… Валю тоже омыло, лицо ее было мокрым, и я стал осторожно целовать его, собирая губами дождевые капли. Она не открывала глаз, а только поворачивалась, улавливая, где лягут мои поцелуи. А капли все катились и катились из волос… А когда — после тысячи поцелуев! — лоб ее, щеки и подбородок высохли, я скользнул к уху и к шее. Валя замерла, сбив дыхание, потом медленно разняла руки и, уперев их мне в грудь, прошептала:

— Эп, милый, ты замерз… Оденься…

— Да, да, — бессильно вымолвил я, почувствовав такую слабость, как будто неделю не ел.

Взяв с дивана штаны и рубашку, я заперся в ванной и минут пятнадцать сидел под горячим душем. Сначала меня била дрожь, потом тело стало успокаиваться. Из висевшего на сушильном змеевике круглого зеркала, которое из-за натыканных вокруг лепестков-шпаргалок походило на ромашку и к которому с тыла был приделан динамик, брызнули «Червонные гитары», и я стал одеваться, вихляясь, сильный и ловкий, как прежде.

Музыка гремела во всех комнатах, Валя научилась управлять моей механизацией. Она сидела в кресле, поджав под себя ноги и задумчиво обметая губы кончиком косы. Привычно взглянув на меня, искоса и чуть исподлобья, она выключила магнитофон и внезапно спросила:

— Эп, а что это за Лена?

— Где?

— А вот.

Валя взяла с колен измятую многочисленными сгибами бумажку и помахала ею. Это была записка, которую мне передала сегодня Садовкина от той высокой Лены. Наташка даже пожурила меня, мол, что это я сделал с ее подругами, одна приветы передает, другая шлет записки. Я только польщенно улыбался. Меня открыли! Наконец-то!.. Лена писала, что вспоминает меня и даже хочет увидеть снова, и не смогу ли я прийти к шести часам в Дом спорта «Динамо» поболеть за нее — она баскетболистка.

— А-а, эта!… Я только что познакомился с ней на дне рождения у нашей одноклассницы.

— Когда это?

— В субботу, когда ты стиралась.

— Не сочиняй, Эп, я не стиралась!

— Ну, не знаю, что делала. Ты позвонила в субботу и сказала, что мы не встретимся, потому что накопилось много дел. Неужели забыла? Вспомни!

— А-а, в субботу!.. Да-да.

— Ну и вот. А тут как раз у Садовкиной день рождения. Я хотел тебя пригласить, но… Видишь, оставила меня одного — и сразу влюбились!

— А ты и рад, да?

— Шучу. Никто в меня не влюблялся.

— А это? — Валя опять помахала запиской.

— Так это не на свидание, а поболеть.

— Поболеть!.. А почему она Шулина не приглашает поболеть? И почему вспоминает именно тебя? — Валя опустила ноги на пол. — Эп, у вас с ней что-нибудь было!

— Ничегошеньки!

— Но ты же танцевал с ней?

— И с другими.

— Но с ней больше, да?

— Пожалуй.

— Ну и вот!.. И целовались, да?

— Что ты! Только проводили толпой всех девчонок, и у подъезда Лена пожала мне руку.

— А другим жала?

— Не заметил.

— Ну вот! А ты говоришь — ничего не было.

— Да не было и нет! — воскликнул я.

— Эп, одно ее существование что-то да значит, — тихо и предостерегающе проговорила Валя.

— И что теперь, убить ее?

— Я ее сама убью!.. Липучки несчастные! Чуть глянешь на них, и все, прилипли!

— Да никто ко мне не лип!

— Не заступайся, Эп, я их знаю. — Она шумно вздохнула и опять подобрала ноги, отвернувшись к окну. — И что будешь делать? Скоро шесть.

— Я уже ответил, что не смогу прийти.

— Почему?

— Потому что уроки с тобой.

— А если бы не было, пошел бы?

— Наверно.

— Считай, что уроков нет! — сказала Валя и поднялась.

— Ва-ля! — протянул я с улыбкой.

— Ступай-ступай, Эп! А то невежливо получается: тебя девочка приглашает, а ты отказываешься! Получается, что я тебе мешаю со своим английским.

— Это не честно! — крикнул я.

— А утаивать честно? — спросила она тихо, но так, что лучше бы она тоже крикнула.

— Я не утаивал, — бессильно сказал я.

— Ну да! Спасибо, что я записку случайно нашла.

 — Случайно в золе находят или в мусорном ящике, разорванное на сто клочков! А тут целехонькое лежит на столе. Я нарочно положил на виду.

Валя умолкла, удовлетворившись, кажется, объяснением, потом, пристально глядя на меня, стала медленно рвать записку — раз, два, три, следя, не блеснет ли в моих глазах паника или тень скорби. Да, эта бумажка волновала меня, и когда я писал Лене ответ, сердце мое сжималось от жалости, что я не могу принять вполне ее внимания, что не встретил ее до Валиной эры, когда я был готов полюбить всякого, кто полюбит меня, но теперь было поздно. Лена опоздала на какие-то три-четыре дня, а эти три-четыре дня стоили мне многих лет той прежней, пустынной жизни, где было десятки дней рождений, десятки вечеров и где никто ни разу не приветил меня… Что-то, видно, проскользнуло в моем взгляде, потому что Валя вдруг устыдилась своей инквизиторской выходки, спрятала клочки в карман и, опустившись в кресло, потупилась.

— Эп, я, наверно, дура, — прошептала она, глянув на меня снизу, и я увидел слезы в ее глазах и, сам ощутив внезапное жжение под веками, присел перед нею на корточки, придерживаясь за ее колени. — Конечно, дура, — уверенней добавила она, — но я хочу, чтобы ты был только моим!.. А ты хочешь, чтобы я была только твоей?

— Хочу, — еле слышно ответил я.

— Ну и вот. Поэтому не сердись.

— Я не сержусь.

— Да? — Валя несмело улыбнулась и вытерла пальцами глаза. — А скажи это по-английски.

— Не знаю.

— Ты учил сегодня?

— Учил.

— Then tell something in English!

— I want to kiss you.

— You kissed me already!

— It is not enough.

— It is!

 — I can kiss you all the time!

Я с тихой настойчивостью потянул ее к себе. Валя опустила на мое плечо руку и опять спросила:

— А ты, правда, не целовался с Леной?

— Правда.

— Что правда?

— Не целовался. Ну, как же я мог?… И почему ты так легко говоришь это слово?

— Какое?

— Целоваться.

— А как же его говорить?

— Не знаю, но я боюсь его.

— Ты-то боишься?.. А кто начал, а?

— Я, но…

— Вот именно — ты!

— Но я не говорил. Я написал, — напомнил я, и Валя посерьезнела, вглядываясь в меня с новым вниманием. — И потом не говорил… И даже сейчас сказал по-английски!

— Ну, ну! А я, значит, легко болтаю! Я, значит, легкомысленная болтушка, так Эп? — Я замотал головой. — Нет так! Ты именно так и думаешь!.. Хорошо же, тогда я и тебя сделаю легкомысленным! — заявила она и бросила вторую руку на мое плечо. — Скажи «я хочу», по-русски!

— Я хочу…

— …поцеловать тебя! По-русски!

— …поцеловать тебя! — без промедления повторил я.

— Ну вот, теперь и ты болтун! И мы равны!.. Теперь можно. Ох, Эп! — легко вздохнула Валя и стрельнула взглядом через мое плечо.

— А Пушкин-то подглядывает!

— Он не осудит! Он сам это любил.

Валя осторожно подалась ко мне, и я коснулся губами ее холодных губ. И комната вспыхнула от солнечного света. Мы вскочили, как застигнутые врасплох шалуны… Это кончилась гроза, и от освобожденного солнца с вороватым сожалением отползали последние обрывки туч.

— Эп, смотри-ка! — воскликнула Валя, показывая вниз.

В церковном дворе красная машина вздымала раздвижную лестницу к дьявольской простыне, которая, подсыхая, начала оживать на кресте. Пожарники выручали бога.