Четвертый день в лагере кипела работа.

Мы с Димкой поочередно, через два часа, дежурили при штабе, на дебаркадере. Его оттянули метров на десять от берега, соединив с сушей длинным плотом, который сделал папа, и он сразу превратился в морскую крепость.

Я стоял у трапа, близ кнехта, от которого к береговому пню тянулся канат, и махал красными флажками, разучивая флажной семафор и сверяясь по бумажке. Штабная дверь была распахнута. Тот неряшливый закуток, с горбыльными нарами, с облупившейся штукатуркой и с обрывками проводов, где мы недавно обитали с папой, превратился прямо в аквариум, на зеленоватых стенах которого шевелились и дрожали, изгибаясь, световые струи, отражаемые белым потолком от залива, и сидевший за столом Давлет казался в этих струях, как в водорослях, Посейдоном. Правда, бог морей не шлепал, наверно, у себя там на пишущей машинке, как это делал Филипп Андреевич, доставая ее из сейфа всякую свободную минуту. Он и сейчас, выпростав ноги из туфель, что-то увлеченно отстукивал двумя пальцами, покрякивая при опечатках.

От мыса, где полузатопленно отмокали четыре шлюпки, направился к дебаркадеру Олег, и я объявил:

— Ухарь. Пустить?

— Пусти.

На трапе Олег выдул из зубов травинку, подмигнул мне, спокойно шагнул в штаб и приложился к пилотке.

— Разрешите обратиться!

— Слушаю.

— Я остаюсь в лагере!

— А!.. Очень рад!

— Поэтому мне...

— Поздравляю! — перебил Давлет. — Такие ребята...

— Я не за поздравлениями пришел, — в свою очередь перебил Ухарь, — а мне нужно домой, сказать нашим, чтобы они без меня готовились в отпуск. Желательно сегодня.

— Сегодня ваш экипаж дежурит.

— Додежуривает. Я уже договорился с мичманом Фабианским.

— Олег, давай лучше завтра!

— Филипп Андреевич, давайте лучше сегодня, — не уступал Ухарь. — Я так настроился. — Давлет задумался — следует ли настрой Олега считать уважительной причиной, и тот добавил: — Я пообещал пригнать завтра мопед — мотокружок откроем.

— А! — оживился начальник. — Для всех, надеюсь?

— Ну, кто захочет.

— Тогда прекрасно! — Он вынул из стола бумажку, заложил в машинку, что-то напечатал и, расписавшись, вручил Ухарю. — Документ! Первое увольнение! Робу не снимать! Надо бы парадную, но... Сейчас Рая за обедом поедет — беги!

— Спасибо!

Олег отдал честь у вышел.

— И я рад, что остаешься! — сказал я, улыбаясь.

— Твоя агитация! — заметил Олег, сдвигая мне пилотку на глаза и тут же поправляя ее.

— Это хорошо! А Рэкс?

— Тоже остается.

— Это плохо!

— Это нормально! Надо следить, чтобы трещина не расширялась, помнишь? Ну, бывай! — Он полукозырнул мне, сбежал по трапу и легкой рысцой вынесся на берег.

Проводив Олега до кустов, я перевел взгляд на травинку, брошенную им, которая, не намокая, так и лежала на воде, как на пленке. Под ней, в тени дебаркадера, повисла стайка мальков, мягко подсвеченная снизу растворенным в воде солнцем. С другой стороны о борт терлись бревна, с ласковой надоедливостью, как, наверно, трутся китята о свою китиху, если у них это водится. Низко над мачтой ретранслятора прошел на посадку «окурок», как называли мы Як-40. Чуть выше на одном уровне плыли редкие плоские облака — воздушные льдины. Откуда-то от них падали на меня все звуки лагеря, полуспрятавшегося за кустами и деревьями.

Лишь берег был открыт.

В правой бухте кружил катер Григория Ивановича, очищая дно от топляков, которые обнаруживал и цеплял ему Ринчин, в желтом водолазном костюме и с аквалангом. Юнги на двух спаренных шлюпках помогали им буксировать выуженные коряги к берегу, где их подхватывал тросом бульдозер.

В глубине левой бухты, в самом первобытном углу «Ермака», трещала бензопила, и мои аборигены таскали оттуда сучья и коротыши на чистую площадку у «Крокодила», где возводил из них пирамиду наш взводный Мальчик Билл, как прозвал нашего Юру Задолю Филипп Андреевич, и кличка сразу прилипла. Давлет, по-моему, знал какой-то секрет прозвищ, он уже окрестил пол-лагеря, и все удачно, только я оставался ему не по зубам. Сначала мне это льстило, что вот, мол, я какой хороший, что даже не обзовешь меня никак, но потом вдруг сообразил, что наоборот — я хуже всякого, ни рыба ни мясо, раз во мне нет даже зацепки для прозвища! Плитка шоколада, обещанная в награду, и та не помогала! Я уж и сам перебрал сотню вариантов — нету, хоть тресни!

Обогнув кусты, от плаца, где варяги с мичманом Кротовым готовились к поднятию мачты, примчался Сирдар, в плавках. Тормознув у мостика, он крикнул, по старой злой памяти не желая иметь со мной никакого дела:

— Филипп Андреевич!

— Пусть не орет, а обратится по форме, — не отрываясь от писанины, сказал Давлет.

Обратиться по форме было для всех — нож острый, но Филипп Андреевич приказал мичманам нарочно посылать и посылать к нему юнг со всякими сообщениями и рапортами, чтобы они вживались в службу, которая, подчеркивал он, немыслима без «формы». Я бы тоже горел сейчас синим огнем, если бы не привык к обращениям в рабочем десанте, и теперь играючи козырял и выпаливал нужные слова. А юнги — о, бедные! — как только ни заикались они, чего только ни плели и каких только трюков ни проделывали перед начальником — разве что ногой честь не отдавали! Один, ополоумев от счастья, что с грехом пополам спихнул доклад, шагнул прямо за борт, в другую от трапа сторону. Порог штаба лишал их памяти, сплошь и рядом прибегавшие посланники только пучили глаза, наглатывались по-рыбьи воздуха и ни с чем уносились восвояси. Поэтому-то я с ухмылкой передал Сирдару:

— Обратись по форме.

— Какая форма, я голый!

— Он голый.

— В штаб голыми не ходят, это не гальюн.

— Жми-ка лучше в гальюн, — посоветовал я, научившись, чтобы не попугайничать, на лету переиначивать реплики Филиппа Андреевича. — А это штаб!

— Какой гальюн, когда мне веревку надо!

— Ему веревку надо.

— Голому веревка? Странно.

— Зачем тебе веревка? — спросил я.

— Не мне, локшадин, а мачте! — сердито ввернул Сирдар Рэксово словечко.

— Он вас локшадином обозвал, Филипп Андреевич, — прикидываясь недотепой, сказал я.

— Не его, а тебя! — уточнил Митька.

— Сам ты локшадин! — оставив шуточки, крикнул я. — Только локшадины в штаб за веревками бегают! В штабе идеи, а не веревки! Чеши к Егору Семенычу!

— А где он? — примирительно спросил тот.

— Вон, с «дружбой».

— Тоже мне, штабисты! — проворчал Сирдар, однако припустил вдоль уреза, петляя по бревнам.

— Правильно, Сема! Так их! Учи мыслить! — похвалил Филипп Андреевич, откидываясь со стулом к стене, на которой почему-то висела подробная карта Внутреннего Японского моря, словно лагерь планировал туда поход. Потянувшись и на миг замерев в позе распятого, Давлет снова обрушился на стол.

У адъютанта была дерганная служба. Если остальные жили плавно, по распорядку, то нас с Димкой швыряло во все стороны — сбегай туда, спроси о том, передай это! — зато уж мы подробно знали про все, что делается в лагере.

У мостика появился робкий юнга Швов, худой и бледный. Купание еще не началось в лагере, а он уже умудрился получить россыпь чирьев себе на шею, которая поэтому была забинтована от ключиц до челюстей, — какой-то полузадушенный вид был у Швова, и жалкий, и одновременно — противный.

— Чего тебе? — спросил я.

— Филиппа Андреевича.

— Кто там? — отозвался Давлет.

— Швов.

— Что случилось?

— Что случилось? — переспросил я.

— Меня дразнят, — тихо сказал Швов.

— Его дразнят.

— Как?

— Как?

— Нехорошо.

— Нехорошо, говорит.

— Пусть не сачкует — будут дразнить хорошо!

— Не сачкуй, и не будут дразнить, — на более утешительный лад перестроил я фразу.

Чуть выждав, не покажется ли сам Давлет и не посочувствует ли ему, такому больному и такому обиженному, Швов удалился, сцепив за спиной руки, точно сам себя беря в плен. Едва он скрылся в кустах, как из этого же места, словно в цирковом фокусе с переодеванием, выскочил другой юнга. Ступив на мостик, он судорожно взял под козырек, хоть и был простоволос, поднялся на палубу, бледный и сосредоточенно-бездыханный, шагнул в штаб, опустил руку и, мертвой хваткой вцепившись ею в штанину, выдохнул, глядя под стол, на туфли Давлета:

— Уважаемый директор!.. — Я сразу понял, что докладу крышка. — То есть начальник!.. То есть не уважаемый, а этот... — Все, юнга отключился, во всем мире его интересовали теперь лишь туфли Филиппа Андреевича, тупоносые, с широким, как у лыжных ботинок, рантом, словно именно их он пришел выпрашивать у начальника.

— Ладно, иди вспоминай, — вздохнул Давлет.

Юнга сорвался с места, как хоккеист со скамейки штрафников, когда истекло время наказания, и на мостике чуть не снес плечом фотоаппараты с посторонившегося дяди Геры, фотографа. Дядя Гера продолжал жить в лагере, щедро изводя пленку. И хоть Филипп Андреевич и дядя Гера, судя по их отношениям, были старыми приятелями, я предупредил:

— Фотограф. Пустить?

— Конечно.

— Адъютанту его превосходительства салютик! — с безмерным счастьем приветствовал меня дядя Гера, щуря на солнце свои несколько оттянутые к вискам глаза, что придавало ему шустровато-зверьковатый вид. — Шеф дома?

— И готов принять вас.

— У-у, как славно! — пропел фотограф, двумя скачками осилил трап и, легонько опершись о меня, как о продолжение кнехта, скользнул, пригнувшись, в штаб, откуда сразу же полилось: — Ну, адмирал, я отстрелялся! Оставил кадров десять на подъем мачты — и все! Дело за текстом.

— Пиши.

— Пока не о чем.

— Вот тебе раз! Сделал полтыщи снимков и — не о чем!

— Видишь ли, старина, снимок многозначительнее слова. Если на снимке юнга, положим, несет чурку, то это еще не значит, что — в костер, а может — в машину и — в детсад — шефская помощь. А если писать, то лишь — в костер. Вот какая штука. Ведь, откровенно говоря, твои юнги пока заняты ерундой!

— То есть, как ерундой?

— А так!

— Благоустраивать свой лагерь — ерунда?

— Конечно.

— Иди-ка ты!..

— Вот почему бы вам, например, не ловить браконьеров в этом заливе? — предложил дядя Гера.

Филипп Андреевич рассмеялся:

— Какое совпадение! Мы сами собираемся браконьерничать, если сети не разрешат!

— На здоровье! Тогда бревна вылавливайте! Смотри, сколько их тут! И вид портят, и мешают. Вылавливайте, сплачивайте и отправляйте на целлюлозный комбинат. Это идея! Тут и девиз шикарный Haпрашивается: «Сплачивая бревна, сплачиваемся сами!» — захлебнулся восторгом фотограф.

— Девиз, конечно, шикарный, — согласился Давлет задумчиво, — но пусть под него пляшут лесозаготовители! А мы попробуем сплотиться без бревен!

— Или живицу, а?

— Ну, знаешь ли! — воскликнул Филипп Андреевич вскакивая. — Юнга Лехтин, сбегай-ка в это... м-м... на плац! Нет, мичмана Чижа ко мне! Срочно!

— Есть! Я ему отсюда просемафорю!

— Нет, ты лучше ногами просемафорь туда!

— Есть! — ответил я, поняв, что от меня хотят отделаться, и, сунув флажки за ремень, припустил.

Мичмана Чижа я нашел в центре завала — топором он сносил сучья, чтобы Егору Семеновичу было удобнее пилить. Несмотря на завал, я обратился по форме:

— Товарищ мичман, вас начальник зовет!

— Угу.

— Срочно!

— Лечу!

— А-а! — проверещал Димка и облапил меня сзади.— Тебе час осталось адъютантить!

— Знаю.

— Как там, порядок?

— Полный!

— Смотри, не обижай Филиппа Андреевича! А то будешь иметь дело лично со мной!

Мы выбрали по чурбачку и пошли обратно. Мальчик Билл, в соответствии с каким-то своим замыслом, Димкин чурбачок пристроил внизу, а мой швырнул на самый верх пирамиды. Напившись с «Крокодила» и благодарно похлопав его по боку, я поспешил в штаб. На крыше его стояли пять метровых букв из белого пенопласта — ЕРМАК — Алькина работа. Вырезанные с былинным фасоном, незаметно раскрепленные тонкой алюминиевой проволокой, буквы эти почти парили в воздухе, омолаживая старый дебаркадер. Вообще Алька успел сделать много: около десятка щитов вдоль дороги от шлагбаума к камбузу, на которых сияли юнги то с шваброй, то с штурвалом, то с ложкой в руках; загнул из фанеры трехметровое туловище Посейдона на подмостях у плаца и еще что-то и еще — трудягой и талантом оказался этот тихий мальчишка.

Мичман Чиж вроде и не обгонял меня, но когда я вернулся, он уже был в штабе — действительно, чиж. Филипп Андреевич продолжал в чем-то убеждать мичмана:

— Я понимаю, что мало времени, но надо!

— Не знаю.

— О, у меня даже припев есть:

Так и бродит Посейдон

По сей день!

Игра слов, так сказать! Но это не обязательно, пиши другие! Ну, Валера, рискнешь?

— Надо подумать, Филипп Андреич.

— Подумай.

— Разрешите идти?

— Иди. И думать начинай уже за порогом!

Мичман Чиж выпорхнул из штаба, минуя, мне показалось, трап, сразу на мостик, невесомо прошествовал по нему и стал удаляться какими-то танцевальными приступками.

Дядя Гера молча сидел у печки. На его зверковатость легла тень прирученности — разговор с Давлетом, ради которого меня отослали, вышел, похоже, не в его пользу. И очень хорошо. А то ишь — бревна сплачивать!

— Ну, айда! — сказал Филипп Андреевич. — Вот-вот подъем мачты! Сейчас как вдарю большой сбор! Народ как хлынет на плац! Люблю этот момент! — С палубы он прислушался к рабочему гомону на берегу и удовлетворенно дернул губами. — Трудятся, как пчелки!.. А ведь не все трудятся! Смотри! — Он приставил ко рту ладони рупором и грозно затрубил: — А ну, сачки-и!.. — И тотчас там и тут в кустах сорвались испуганные воскликй, там и тут кусты дернулись и зашуршали. — Держи их! — подстегнул Давлет и, убрав ладони, коротко хохотнул. — Видишь — тут собрались все доблести и пороки мира, а ты — писать не о чем! Прокисшие у тебя мозги и волосатое сердце, товарищ фотокор! — И, победоносно глянув снизу на дядю Геру, Филипп Андреевич щелкнул по носу его аппарат и проворно сбежал по отбившему чечетку трапу.

Я — за ним.

Мы свернули направо, к шлюпкам, и в одной из них заметили голову с забинтованной шеей. Это был юнга Швов. Сидя на одной банке и опершись ногами в другую, он палочкой задумчиво мутил воду под собой. Ни крика Давлета с дебаркадера, ни нашего приближения он не расслышал — он отсутствовал в этом мире.

— Швов, ты почему здесь? — спросил Филипп Андреевич. — Тебе что, волны пасти поручили?

— Нет.

— А что тебе поручили?

— Бетонировать.

— Что?

— Крюки для турника.

— А ты почему не бетонируешь? — Швов молчал, отвернувшись. — Тебе трудно?.. Или больно?.. Ты почему не работаешь? — созревшим криком оглушил нас Давлет, и лицо его, сразу потеряв обычную подвижность и летучую игру черт, налилось твердостью и нездоровой синью, еще чуть-чуть — и оно, кажется, необратимо закаменеет, но гнев, словно зная свою меру, быстро пошел на убыль. — Все заняты, все копошатся, так почему же один ты ждешь криков и понуканий?.. Кстати, как тебя дразнят? Знаю, что нехорошо, но как?.. Не стесняйся, тут все свои, По-матерному, что-ли?

— Нет.

— А как?

— Клизма.

— Клизма?.. Хм, действительно нехорошо!

— И говорят, что это вы велели обзываться.

— Да, я велел, но не обзываться! А ты подумай, нет ли в тебе чего-нибудь такого, клизменного! А сейчас ступай и доложи своему мичману — кто у тебя, Кротов? — вот, доложи ему, что я дал тебе наряд вне очереди! Ясно?

— Ясно.

— Шагом-марш!

Швов поплелся наверх по дорожке Посейдона, снова каторжно сцепив за спиной руки. Филипп Андреевич позаглядывал в шлюпки, похлопал по их крутым бокам, поднял с земли коряжку, изогнутую бумерангом, и запустил в воду.

— А ты говоришь, бревна надо вылавливать! — зло заметил он дяде Гере. — Души вот их надо вылавливать!

— Мда-а, — взгрустнул дядя Гера.

— Что бы ты с ним сделал?

— А часто он так?

— Ежедневно, а то и по два раза на день!

— Отправил бы домой.

— Пожалуй. Но попробую еще шок.

— То есть?

— Встряску. Знаешь, как заикастых лечат? — спросил Давлет. — Полыгин, ты свободен!

Я был бы не против послушать, как лечат заикастых, Чтобы при случае просветить дядю Ваню, но пришлось откозырять — в самые интересные моменты от адъютанта всегда отделываются.

И я рванул к Посейдону, который представлял собой пока лишь круглую пятнисто-желтую тумбу, без трезубца и головы — ее Алька доводил до ума в своей мастерской.