Здесь я открываю путь разбитого стекла. Боюсь, что такое количество парадоксов может привести к тому, что меня неправильно поймут. Уродство сделало меня требовательным. Ненавидя его в себе, я тем более не выношу его в других, оно возмущает меня больше всего, особенно в женщинах. Я старался не стать еще более уродливым, избегал общества красивых людей, не прибегал к бог знает каким уловкам, чтобы стать другим или незаметным, как советовала мне одна из моих любовниц. Она была одной из немногих, кто изъявил желание навсегда остаться со мной, поскольку другие знали, что они были в моей жизни временно. А эта женщина решила, что сможет меня изменить, конечно же не путем косметической хирургии (я никогда не думал к этому прибегать, слишком рано поняв, что хирургия, изменив мое лицо, приведет к хаосу в голове), заставив меня похудеть, посещать парикмахера, магазины, куда я никогда сам бы не пошел. Несомненно, благодаря именно ей я стал менее отталкивающим, хотя и отказывался от много, ею предложенного. И случилось так, что я стал считать себя красивым, принимая таким, какой я есть.
Настала пора описать себя, чтобы люди наконец знали, как я выгляжу. Сейчас шесть часов утра. Я нахожусь дома, на улице Корней, и стою перед зеркалом. Меня восхищают автопортреты художников (это – единственное, в чем им завидую я, который мог бы стать писателем) Рембрандта, Шардена{ Шарден, Жан Батист Симеон (1699–1779) – французский живописец, который сознательно избегал торжественных и пасторально-мифологических сюжетов, свойственных искусству XVIII в. Особый интерес представляют его пастельные портреты, исполненные на склоне лет.}, Гогена, Бэкона{ Бэкон, Фрэнсис (1909–1992) – английский художник-экспрессионист.}. Изучение самого себя, как экзорцизм и глубокое знание, далекое от всякой самовлюбленности и позирования. Очень немногие писатели сумели без прикрас описать свой внешний облик. Исключение составляют Монтень, Руссо, Амьель{ Амьель, Анри-Фредерик (1821–1881) – швейцарский писатель, поэт, мыслитель-эссеист, писал на французском языке.} или Лейрис{ Лейрис, Мишель (1901–1990) – французский писатель и этнолог, был близок к сюрреалистам.}. И эти примеры меня подавляют. Солнце еще не осветило цинковые крыши, все тихо и находится в ожидании жары, которая исказит лица и тела, заставит их укрыться в полумраке комнат. Чистый и беспощадный свет. Несчастный парень, склонившийся над листом бумаги. Небольшое существо, втиснутое во временное тело. В этих утренних летних моментах есть что-то искупительное. Всякий раз, когда наступает рассвет, я становлюсь ребенком, который борется сам с собой. Мне хочется кричать от радости, а потом я снова становлюсь тем, кто я есть. На моем рабочем столе я поставил маленькое зеркало, я обычно им пользуюсь, когда бреюсь посреди салона, куда никто никогда не приходит. Разве что только сестра, навещающая меня раз в неделю, чтобы убедиться, что я жив. Элиана настаивает, что неубранная квартира – признак морального упадка наравне с небрежностью в одежде, неухоженностью тела и, конечно, избыточной фамильярностью в разговоре.
У меня слегка перекошенное лицо, похожее, как когда-то шептались школьники в Сьоме, на необработанное полено или плохо вырезанное сабо. Тех школьников больше нет, Сьом превратился в мертвый город, но у меня по-прежнему все та же рожа, узкая, даже худая до двадцатилетнего возраста и ставшая спустя три десятилетия еще больше похожим на плохо выструганное поленом: все это может испугать из-за некоторых увеличенных деталей лица – толстые губы, маленькие глаза, большие нос и уши, чрезмерно густые брови. Нечто внушающее беспокойство. Спорт я ненавижу, и поэтому мое тело округлилось, правда в разумных пропорциях. Я бы сказал, что у меня несколько недоделанный вид, работа природы была прекращена в тот момент, когда закончилось мое детство, а потом была наспех завершена. Я был наброском, из которого картину так и не написали. В четвертом классе колледжа Бюига преподаватель истории процитировал нам слова Дантона, которые тот произнес перед тем, как положить голову на гильотину: «Палач, покажи мою голову народу, она стоит того!» При этом он повернулся ко мне, что сделал непроизвольно, мне так хочется думать, вызвав хохот класса. И я сам смеялся, потому что еще не понимал, вернее, не хотел понимать. Я представлял себя таким же страшным, как этот Дантон, чей портрет действительно заставлял вздрогнуть и чье уродство стоило ему гильотины. Именно так я и думал и тоже считал себя виновным в том, что я такой, а любой урод всегда стремится найти кого-нибудь более безобразного, чем он. Поиск худшего, чем ты, – единственный способ продолжать жить несмотря ни на что, в этом братстве уродливости, объединяющем Дантона, меня и всех обделенных красотой людей.
Зато я ни на кого не похож. Я – это я, и никто другой, даже не тот другой, который, по словам Рембо{ Рембо, Жан Николя Артюр (1854–1891) – французский поэт, один из основоположников символизма, представитель группы «про́клятых поэтов».}, есть в каждом из нас. Другой, как мне объяснила сестра, – в отсутствии любви наша единственная надежда выйти из нас. Мне всегда хотелось, чтобы обо мне когда-нибудь сказали то, что я говорю о сестре: в ней нет ничего красивого, но и уродливого тоже, и она в целом привлекает хорошей речью и элегантными манерами. Знаю, я стараюсь приписать сестре внутреннюю красоту. Этот аргумент я ненавижу больше всего, поскольку сам много раз был объектом этой жалости, этого иллюзорного набора утешений. Обо мне нельзя даже сказать, что во мне нет ничего откровенно уродливого, хотя нет ничего и действительно красивого, за исключением моего тела, которое все-таки с годами изменилось к худшему, но осталось довольно стройным и сильным. За отсутствием красоты я заботился только о нем, считая, что тело может быть моим козырем. Во мне есть унаследованная от отца физическая сила, способная если не соблазнить, то уж по крайней мере присмирить тех, кто вздумает надо мной насмехаться. Угрозе других я противопоставляю довольно развитые плечи и торс, но стараюсь никогда не пускать в ход руки, поскольку уроды всегда во всем виноваты. Я даже перестал ходить в общественные бассейны из-за жалоб, как мне дали понять, клиентов, не желающих плавать вместе со мной.
Я долгое время сам пугался, глядя на себя в зеркало, и этому была причина более скрытая, чем простое созерцание лица. (Хотя, в конце-то концов, разве можно быть уверенным, что в зеркале человек видит самого себя, а не отражение того, что говорят о нас люди?) Дело было в том, что я поверил одному сорванцу из Сьома, чей отец привез на своем грузовике вещи и мебель, приобретенные в период нашей совместной жизни. Тот прохвост заявил, что родители развелись именно из-за моей гнусной рожи. От него я впервые услышал это слово «развод», и оно осталось для меня признаком невыносимого уродства. Жестокое слово, опасное, как острый инструмент. Я возненавидел это слово лютой ненавистью.
Ужас, который я внушал самому себе, был не совсем ненавистью, а чем-то близким к опасной жалости. Она обрекала меня на сексуальное и чувственное одиночество, из которого меня не выводили ни одиночное самоудовлетворение (этим я занялся позже, после того как Брижит Нэгр, сама того не осознавая, заставила меня испустить жидкость, до того вытекавшую только во время редких снов), ни проститутки, с которыми я имел дело в Клермон-Ферране, куда мы с сестрой уехали изучать современную литературу. Я даже ходил в туалет и мылся не у сестры, как она мне предлагала, а в университетском городке, где я жил, несмотря на смущавшую меня тесноту. Но еще больше я сам смущал тех, кто заходил в места общего пользования учебного заведения, туалеты и душевые кабины: они боялись проходить мимо меня, словно бы мои экскременты воняли сильнее, чем их, а моя кожа пахла не так, как у них. Поэтому, не желая привлекать к себе внимание, я ходил туда поздно вечером, когда туалеты уже были грязными, а в душе не было горячей воды, что вынуждало часто мыться холодной водой. Меня это унижало, напоминало жизнь в Сьоме и заставляло, когда покидала смелость, зимой душиться больше нужного. Это делало меня еще более странным существом, чуть ли не извращенцем, сказала бы сестра, добавив к этому, что люди всегда стремятся найти (и это – бездонный источник страданий) кого-нибудь более скромного, более ранимого, более испуганного, более одинокого, чем они. Именно поэтому я посещал туалет последним, там были больные или девушки, страдавшие поносом или запором, которые могли облегчиться только ночью. Они приходили туда как благородные привидения, возмущенные необходимостью подчиняться законам пищеварения и обмена веществ. Они так громко кричали, увидев меня, что я был вынужден ходить мыться еще позже, потом в полночь, затем почти на рассвете, выкраивая время от сна, чтобы иметь возможность спокойно помыться, нарушая сон других. В конце концов, я был вынужден через сестру, поскольку мое лицо и юный возраст вряд ли понравились бы владельцам, снять однокомнатную квартиру с туалетом и ванной. Все это сегодня заставляет меня думать, что мои фекалии пахнут сильнее, чем у других, подобно тому, как особенно пахнет пот негров или кожа краснокожих. И это частично объясняет, почему я никогда не жил с женщиной: сила обоняния намного сильнее, чем зрение или слух.
На лицах женщин я сразу же видел выражение ужаса или отвращения и поэтому обращался к менее красивым, часто опустившимся, иногда лишенным красоты или уродливым, которые работали с арабами, неграми, стариками, инвалидами или с типами вроде меня. Этому научил меня товарищ по несчастью, студент-историк, которого бросила его подружка, и он старался найти утешение с самыми красивыми из этих девиц. При этом он дал мне понять, что не хотел бы, чтобы я имел дело с теми же девицами, что и он. Я ничего ему не ответил, потому что очень хотел избежать всякого насилия. А меня, как ни парадоксально, защищал мой облик. Люди словно не хотели испачкаться, поднимая на меня руку, не нападали на существо, ставшее почти священным из-за его уродства. Это стало причиной, что некоторые самые красивые девицы не решались мне отказать, а кое-кто из них стал тайно искать встреч со мной. Они шептали мне на ухо, что я, возможно, смогу принести им удачу, как приносит удачу поглаживание спины горбуна. Мой горб был другого рода, а наши сделки должны быть бесплатными. Но я от этого отказывался, из принципа настаивал на оплате их услуг, не допуская, чтобы со мной имели дело из жалости. Я хотел, чтобы они получали от меня удовлетворение, особенно когда видел, как эти девицы отдавались мне совершенно по-другому, или когда особенное освещение, их забывчивость и неосторожный жест давали мне возможность увидеть кусочек белой и бритой плоти рядом с половым органом, остатки того, что было некогда детской кожей, чей трепет вызывал у меня желание заплакать.
А в первый раз это случилось не с молодой, самой страшной женщиной, лет пятидесяти, похожей на деревенскую домработницу, с выкрашенными в красный цвет волосами, толстоватой, не в шортах или мини-юбке, а в длинной юбке с небольшим разрезом сбоку, позволявшим увидеть довольно толстые бедра. В полуоткрытом пальто, прикрывавшем импозантную, но не слишком большую грудь, она показалась мне желанной. Эта проститутка дала мне возможность познать то удовольствие, о котором моя ладонь так мечтала. Она говорила со мной нежно, поняв, что это было у меня в первый раз, и обнажила грудь, не потребовав дополнительной платы. Потом она ласкала мои яички (так она выразилась), пока я был в ней, – это была почти материнская ласка, отчего я получил наибольшее удовольствие.
Я тогда еще не знал, что для продажных девок почти все мужчины были одинаковы – скоты, которых надо приручать. Но я забывался, рассматривая голых красоток на страницах эротических журналов, которые я покупал в киоске у вокзала. Там было довольно свободно, а продавцы менялись достаточно часто, чтобы я не чувствовал при покупке стыда от их насмешливых или сочувственных взглядов. Улицы красных фонарей, секс-шопы, притоны меня всегда пугали во время ночной охоты, но без них невозможно обойтись, когда нарастает внутреннее напряжение. Там рождается временный союз между уродцами, сексуальными маньяками, одиночками, покинутыми, всеми теми, кто не отказался от желания узнать, что именно делает их мужчинами. Но при этом им нужно то, чего не может дать ни одна женщина, жена или любовница. Я искал покоя между бедрами продажных девок, покоя, которого не давала мне полностью моя рука, ставшая очень умелой по части вызова извержения моего бесполезного семени. Часто случалось так, что в случаях сношений с очень красивыми проститутками я плакал после семяизвержения, больше от угрызений совести, чем от отчаяния. Тогда я начинал говорить себе, что нет ничего лучше этих отношений, напоминающих некую гигиеническую процедуру, а не любовь. Я знал, что любовь, какую себе представлял из прочитанных мной романов, мне не дана. И вовсе не из-за лица, а потому, что меня никто не заслуживал, ни одна женщина, разве только сестра в известной мере. Я укрепился в этой уверенности, что было лучше всего.
Я плакал, глядя на девушек на глянцевой бумаге, на их совершенные тела, на их нахально-невинные позы. Этих девушек у меня никогда не будет. И если я иногда надеялся найти нечто похожее среди проституток, это оставалось всего лишь сном: образ остается образом, и невозможно по-настоящему любить актрису, если ты влюблен в ее роль. Я догадывался, что женщины, любовь, отдохновение являются всего лишь иллюзией, от которой мы можем избавиться только с помощью другой иллюзии. И мне хотелось оставаться в моем заблуждении как можно дольше. Это как выпивка: человек пьет, чтобы забыть, что он пьет. Это дает возможность скоротать дни, каждый из них похож на другой, не имея достаточно денег или смелости, чтобы найти себе тех девиц, которые принимают те же позы, что и в журналах, но только совершенно голые, открыто демонстрируя свое влагалище, выставляя напоказ розовую плоть между своими пальцами и лакированными ногтями. Я понимал, что демонстрация некоторых частей тела, таких как вульва, анус, ноги, спина, рот, для них более трудное дело, чем факт совокупления с отвратительным мужчиной. Равно как обращение на «вы» и хорошие манеры иногда производят неприятное впечатление, словно признак извращения. Я понял, что правильная речь контрастировала с моей внешностью, я должен употреблять те же слова, что и проститутки, их грубую, чисто утилитарную лексику. И я вел себя с ними покорно, услужливо, скромно, стараясь уговорить стать моей матерью на время посещения. Это было необходимо, благодаря чему они могли позабыть страх или отвращение, внушаемое такими клиентами, как я, когда обычно следовало лишь заплатить, чтобы добиться их расположения.