Только не надо считать меня завернутым в оболочку своих теорий подобно тому, как другие упакованы в тайны детства или убеждения. Я стремлюсь лишь разрушить карточные домики и, не будучи конформистом, отдал бы все, чтобы не отличаться от других людей, пусть даже привычка быть самим собой наполняет меня гордостью большей, чем досада или сожаление о том, что я не родился другим. Я мечтаю сменить цинизм на подлинную доброту и слезы радости, которые вызывали у меня повсюду красотки. Как эту молодую жительницу Антильских островов, которая подошла ко мне прошлой весной на улице Архивов: почти белокожая метиска, необычайно красивая в коротком платье из блестящего коричневого шелка. Она неуверенно передвигалась на слишком тонких для парижских мостовых каблуках. Усилия при ходьбе придавали ее груди и попе такую живость, что это очень сильно взволновало меня. Я обычно прохожу мимо тех, кто намеревается ко мне подойти, мог бы глядеть на умирающего у моих ног и делать вид, что не замечаю этого, потому что моя рожа сразу же вызывает всеобщее осуждение. Но в тот момент я остановился. Она попросила у меня сигарету, я дал, но при этом сказал, что на углу улицы есть табачный киоск. Сам не знаю, зачем я это сказал, ведь мне не жалко, я не люблю читать мораль, не более злой, чем другие. Она ответила, что ей было запрещено заходить в подобные заведения, и украдкой посмотрела на меня. А я в это время старался понять, что же ей на самом деле было от меня нужно. Была ли она случайной проституткой или пропащей девицей? Я колебался предложить ей присесть, но скамьи нигде рядом не было, если не считать неудобного выступа стены. Я не посмел предложить ей пройтись до площади Вогезов. Внезапно ее лицо застыло в выражении такой потерянности и тоски, что я умолк, глядя, как она покачиваясь удаляется от меня. А я стоял и со слезами на глазах смотрел, как эта красивая девушка повернулась ко мне спиной. Да, я плакал, такое со мной случается, когда бываю пригвожден к самому себе несбыточной надеждой и желанием.
Я счастлив, что в моей жизни в возрасте двадцати трех лет была одна женщина. Я говорю о Ан-Мари Бланшар, первой женщине, с которой я поддерживал любовную связь, достойную так называться.
Она тоже работала в парижской мэрии в службе социального жилья, и я встретился с ней не в кафетерии, где нас бы приговорили к смерти, если бы увидели, что мы обмениваемся фразами, не касающимися работы. Мы встретились в кафе на углу улиц Тампль и Риволи, где случай усадил нас за один столик. Там она, как и я, скрывалась от людей, испытывая отвращение к толпе, равно как и из скромности. Именно она открыла мне свой секрет, опасаясь, что столь необщительное поведение, особенно в компании с таким типом, как я, могло ей навредить. «Я не могу вас осуждать за это, поскольку тоже чувствую себя не в своей тарелке с людьми, хотя и не хочу совсем уж от них отдаляться», – сказал я, когда она обернулась ко мне и улыбнулась в первый раз, несмотря на мое лицо и репутацию неприкасаемого. Но в тот день ей хотелось быть в компании, нежели оставаться одной. Мне впервые повезло, и я, не имея возможности ее очаровать, позаботился о том, чтобы не разочаровать окончательно, не испугать темной стороной своей личности. Я совершенно не представлял, как разговаривать с такой женщиной, как Ан-Мари Бланшар. Она тоже получила в парижской мэрии одну из тех скромных должностей, которые раньше назывались синекурами и которыми в свое время воспользовались столько писателей. В частности, так поступил Флобер в конце жизни, когда был разорен в результате темных делишек мужа своей племянницы.
В двадцать три года я был еще достаточно наивен, думал, что все люди читали Флобера и интересовались его жизнью. Это была молодая женщина тридцати пяти лет с некрасивым лицом и угловатыми чертами, подчеркнутыми слишком длинным подбородком, курносым носом и несколькими неуместными родинками. Ее тело при первом рассмотрении не представляло ничего замечательного, таких один раз увидишь и сразу забудешь или спросишь – даже я, с мой внешностью, имеющий обыкновение платить красивым женщинам, – как можно таких женщин желать?
Возможно, она не понимала, о чем я говорил, но не отнеслась к этой теме равнодушно, потому что в лицее читала «Мадам Бовари», по крайней мере отрывки из романа. Чтобы заставить меня говорить тише, поскольку, как все, у кого редко бывает случай сказать что-то для них важное, я говорил немного громко, она положила ладонь на мою руку. Мы оба посмотрели на эти руки не только для того, чтобы не смотреть друг другу в лицо, а потому что именно руки были наиболее красивыми у нас. Руки встретились и не расстались. Сначала они встретились на столе, потом из опасения быть увиденными, расстались, чтобы найти друг друга под столом, вначале неловко, едва касаясь друг друга, затем более настойчиво, как это делают два одиноких человека, не ищущих ничего другого, кроме жестов, способных положить конец их отчаянию. Потом мы посмотрели друг другу в глаза, опять-таки упорно стараясь не глядеть друг другу в лицо, чтобы не увидеть собственных лиц во взгляде собеседника. Глаза наши не представляли ничего особенного, они были одинакового карего цвета, как и наши волосы, обычного светло-каштанового цвета. Но все это, как и пожатия рук, казалось мне добрым знаком. Может быть, у меня что-то получится с Ан-Мари Бланшар, хотя я вычеркнул из своих безумных мечтаний всех девушек, напоминавших мне о Мари-Лор Эспинас. Кроме того, настоящие брюнетки, как и блондинки, когда они красивы, полны высокомерия, что делает их для меня не просто недоступными, но даже ненавистными. В их глазах я выгляжу неким опасным животным, хотя сегодня я уже знаю, что самые красивые лица кажутся таковыми в большинстве случаев только издалека. А когда смотришь на них сверху, взгляд приковывается к малейшим изъянам, что видно вблизи, и тогда эти недостатки становятся большими, чрезмерными. А у некрасивых женщин изъяны являются частью общего пейзажа и кажутся по отдельности до странности красивыми, желанными.
А у Ан-Мари Бланшар была почти невидимая под блузками или строгими свитерами роскошная грудь. Я узнал об этом спустя несколько дней, когда впервые расстегнул пуговицы кофточки, а потом застежку бюстгальтера и увидел ее тело, оказавшееся неожиданно прекрасным. Она позволяла его трогать без стыда и ограничений, равно как и половые органы, которые мне впервые в жизни было позволено ласкать, познать их влажность и теплоту, необычайную мягкость, тайные складки, неожиданные вздутия, с непритворными стонами. Она была настоящей женщиной, а не мимолетным подобием. И из глаз моих текли слезы, с годами, даже несмотря на мои циничные суждения, они стали моим единственным удовлетворением. Но как ей удавалось прятать такое тело? Она одевалась неплохо, но без изысков, знала свое место при таком лице и не хотела, чтобы мужчины оценивали ее тело. Ан-Мари понимала, что нужно было от нее мужчинам, опыт встреч с ними у нее уже был, и поэтому, как и любая другая женщина, мечтала, чтобы ее любили такой, как она есть, несмотря на слишком тонкие ноги, не очень круглые ягодицы и несколько широковатые бедра. Но про все это я забыл, увидев ее идеально симметричные груди, плотные, с очаровательными сосками чайного цвета, и благодаря умелым движениям ее рук по моему телу. А главное, мой член впервые почувствовал настоящие ласки, губы почувствовали вкус настоящих поцелуев в полумраке ее квартирки на улице Ференца Листа. И я весь отдался страсти, стараясь не только получать, но и доставлять удовольствие. Я никогда еще не слышал криков удовлетворения женщины, поскольку проститутки всегда такие притворные, как и актрисы порнографических фильмов. А то, что доносилось до меня сквозь перегородки грязных комнат дешевых гостиниц, было настолько наигранно и чрезмерно, потому что женщины театрально изображали удовлетворение, которое они испытывали очень редко, поэтому подменяли его истерическим и надрывным стремлением кончить. Это стремление всегда перечеркивалось быстрым оргазмом мужчин, оставляющих их в прострации среди бурного моря страсти, и им ничего не оставалось, как перейти к так называемому в народе оргазму клитора, мирской версией прикосновения к священному, которое должно устанавливаться при любом плотском сношении. При этом женщины размышляют о подлинности вагинального удовлетворения, сомневаются, осторожничают, приходят в отчаяние или проклинают себя. И тогда они начинают заниматься страшным, опасным сексом, как Ан-Мари, которая, в те времена, когда мы сблизились, пришла в отчаяние от грубых мужчин, часто вульгарных, находившихся ниже ее по социальному положению. Но ей нравились их пот и плохие запахи. И она надеялась вновь найти их со мной и удивилась, встретив нежность и ласку, которых невозможно было ждать от моей внешности. Это были ее слова, они поразили меня сильнее, чем если бы она сказала, что я красив. Я был потрясен, что наконец смог дать женщине что-то хорошее, и считал себя в течение нескольких часов менее уродливым, чем я есть, отчего мое лицо преобразилось. Но в отличие от женщины, которая, будь она красива или уродлива, в оргазме обретает другое лицо, не вписывающееся ни в какую эстетическую или моральную категорию, это невозможно определить. Нет, мое лицо могло измениться в общем, в движении, что нельзя назвать любовью, и не могло быть, поскольку я так решил, а точнее, так было решено за меня когда-то, апрельским днем в Сьоме.
Но Ан-Мари была не готова подчиниться моей любовной теории, то есть чисто физическим отношениям, нежным, дружеским, если хотите, но начисто лишенным чувств и надежды на продление рода. Именно такое отношение я видел у большинства женщин, которые потом сменили ее. После года встреч я в конце концов покинул Ан-Мари, поскольку после занятий любовью мне было скучно с ней и мы не смели появляться вместе в тех местах, где нас могли увидеть и предположить, что нас связывало нечто большее, чем профессиональные или дружеские отношения. Когда ужинают вместе мужчина и женщина, то предполагают совсем другое, чем о встретившихся за обедом, даже в американских заведениях быстрого обслуживания, как их называла сестра. Я думал, что там мы не будем страдать от обычного недоброжелательного отношения, но открыл почти невинную, или естественную, жестокость молодежи и детей, одновременно более благосклонных и безжалостных, чем взрослые люди, к тому, что им не нравилось. Там я тоже чувствовал себя не в своей тарелке, отвергнутым, осужденным. Только в кинотеатрах, где мое лицо скрывает темнота и я могу наслаждаться фильмом, не чувствуя на себе любопытных или более-менее осуждающих взглядов, которые бросают на меня в театре, на концерте, выставках. Как будто я могу испортить людям удовольствие, которое они получают при созерцании художественных шедевров.
Ан-Мари не любила читать, не понимала, что значит быть писателем, боялась книг, как многие люди сегодня. Она даже предполагала, что я тайно пишу пошлые романы, делала вид, что читала книги, которые я ей давал, притворялась, что они ей понравились, хотя не могла ничего о них сказать. Она лгала мне и в конце концов стала бояться, что после занятий любовью мог зайти разговор о книгах. Ан-Мари не только не любила книги и музыку, но всячески избегала разговоров о себе, своей семье, своей прошлой жизни, считая, что все это не представляло никакого интереса. По ее мнению, это было недостойно внимания такого образованного парня, повторяла она, хотя я был скорее похож на одного из вечных студентов, описанных в русской литературе.
«Ты встречаешься со мной потому, что не находишь ничего лучшего», – наконец сказала она мне в кафе на улице Тампль, где все началось и все закончилось. Это было единственным общественным заведением, где мы могли встречаться из-за нашей внешности, особенно из-за моей. Мы воздерживались говорить друг другу в открытую об этом, но подобная фатальность обрекала нас на соблюдение еще более строгой и монотонной таинственности, чем в случае супружеской неверности.
И для меня все заканчивается из-за нежелания влюбляться и страдать. Женщины не смогут меня любить по-настоящему и всегда будут относиться ко мне как к любовнику на трудные периоды жизни, когда на безрыбье и рак – рыба.
«Ты не хочешь быть счастливым», – скажет мне однажды другая мой любовница, чей недостаток заключался в ее миниатюрности. У нее было довольно приятное лицо, очень смуглое, итальянского типа, тело хилого подростка, огнедышащий темперамент, как говорят в плохих книгах. Это выражение меня пугало, потому что до Вероники мне не довелось познать истинность или ложность его. Оно походило на распространенные в народе выражения типа «я тебя люблю», которые я никогда в жизни не использовал.
Вероника Фотрие была такого маленького роста, что на улице взгляды прохожих не переходили с нее на меня и в обратном направлении и не выражали удивление при виде нашей парочки. Прохожие ухмылялись, насмехались втихомолку, а иногда и открыто, с гнусной самоуверенностью, что они не такие. Так я думал, сжимая руку девушки, которую со спины можно было принять за девочку, мою дочку. Мне приходилось выдерживать на себе более, чем ей, взгляды, колкие, инквизиторские и даже угрожающие. Я не раз замечал такие взгляды, адресованные девицам, которые гуляли с мужчинами других рас, что для тех годов было редкостью. Взявшись за руки с Вероникой, которая тоже делала вид, что ничего не замечает, мы продолжали идти по набережным, словно никого, кроме нас, в этом мире не существует, словно перед нами простиралась вечность.
«Ты не хочешь быть счастливым, тебе нравятся поражение, несчастье, твоя неприглядность, возможно, и моя тоже. Возможно, что тебе именно это во мне и нравится, из страха и твоей порочности», – добавила она сквозь слезы на площади городской ратуши, продуваемой ледяным ветром с Сены, заставлявшим нас дрожать от холода. Я был поражен гневом этой маленькой женщины, которой я часто повторял, что не смогу дать ей ничего другого и мое уродство не позволяет обещать большего, оно приковывало меня к детству, как прибивают гвоздями птицу – вестницу несчастья к двери риги.
Но она надеялась, ждала, просила чего-то другого и оставила меня на влажном февральском холоде, как и все другие, посреди зимы, а я был неспособен пережить с ними эту зиму. Я не смог ничего ей ответить, потерял ее, потому что ненавижу подобные сцены и кажусь слабым, безразличным, не способным бороться. Надо было объяснить ей, что ссоры на людях только усиливают мое уродство, люди принимают меня за какого-то сатира, пойманного на месте преступления, эти сцены парализуют меня, я теряю голос, чувствую себя более униженным, чем если бы меня застали испражняющимся на площади перед городской ратушей. Именно так я думал, глядя, как она убегала к набережной Жевр, а я повернул в сторону собора Парижской Богоматери, одинокий, как один из тех осужденных на казнь людей, подвергнутых на этой самой площади колесованию, отсечению головы или сожжению на костре. Один из охранников городской ратуши посмотрел на меня с улыбкой, возможно, узнал, несмотря на ночное время, и я пошел большими шагами, совершенно потерянный, в сторону улицы Кенкампуа. В то время там еще можно было подцепить одну из публичных девок, большинство из которых были одето в кожу и держали в руках хлысты. Это было не в моем вкусе, даже если мне и казалось, что я в тот вечер вполне заслужил кнута. Но эти девки ничего бы мне не дали, и поэтому я продолжил свой путь на улицу Сен-Дени, куда никогда не ходил зимой, и холод обжигал мне грудь и приводил в трепет. Дело было в том, что девицы не любят, когда их ласкают холодными руками, а поскольку все происходило очень быстро, пальцы не успевали согреться, и к моему уродству я добавлял страдания, что я – безрукий инвалид, которого с миром связывает только половой член, быстро уменьшающийся в размерах после получения посредственного удовольствия.
Я снова остался в одиночестве, не сумев добиться понимания, не восстав против тех любовниц, которые сами обозначили границы наших отношений, а потом обвиняли меня в предательстве: «Ты – моральный урод!»
Спустя год эту фразу бросила мне в лицо Катрин Люсе в момент расставания, молодая особа, которую, как ни странно, нельзя было назвать некрасивой, но и красивого ничего не было. Она не поддавалась никакому определению, и невозможно было смотреть на нее внимательно. Ее лучше было видно с закрытыми глазами, если можно так выразиться, через ее духи, поскольку именно в парфюмерном отделе одного большого магазина я ее и повстречал. Моя разборчивость в духах была замечена Катрин. Безусловно, она поняла, что обоняние в любви значит куда больше, чем зрение, и намного определяюще. Эту фразу она произнесла в момент расставания, как это делали все мои женщины, даже если разрыв инициировал я сам, чтобы предоставить им преимущество последнего слова и спасти свою честь, если, конечно, честь или Катрин имеют значение в любви.
Она, очевидно, имела в виду мой облик или, скорее, полагала, что мой разум оказывает влияние на лицо. Я мог бы просто ответить той же монетой, как и всем другим, указать на то, что было уродливо в ней самой. Но я никогда не падал столь низко в отношениях с женщинами, выкрикивающими свое разочарование, ненависть, отвращение, усталость. Я предвидел такой конец, моя теория защищала меня и позволяла идти по жизни с (осмелимся поиграть словами) хорошей миной.