Я не являюсь Казановой отбросов, ни Дон Жуаном бездны, ни собирателем хлама. Я не хочу, чтобы меня неправильно поняли и составили обо мне мнение как соблазнителя женщин с недостатками, который свел свой ареал охоты к отвергнутой эстетической категории и моя охота за женщинами сводится к утилитарности, даже к гигиенической потребности, заставляющей стольких мужчин думать, что достаточно закрыть лицо некрасивой женщины подушкой, чтобы получить такое же наслаждение, как от красивой. Я продолжал оставаться один. Между тремя упомянутыми женщинами каждый раз был временной промежуток примерно в год. Этого времени мне хватало, чтобы отдышаться, забыть, снова стать свободным, заслужить другое тело. С двадцати трех до тридцати двух лет в моей жизни сменялись периоды разумной радости и долгого воздержания, мне пришлось дождаться тридцатитрехлетнего возраста (именно в этом возрасте я начал заниматься журналистикой), чтобы познать некое умиротворение, более регулярные занятия любовью с женщинами. Моя профессия журналиста интересовала их. И я начал испытывать нечто, что походило на любовь.

Я вижу, как поднимаются головы, загораются глаза, сжимаются губы, чтобы порвать меня на кусочки: мне давно уже пора так или иначе встретить любовь, чтобы я страдал, молил, как говорится в женских журналах. И оставленные мною женщины ждут, когда же они будут отомщены, когда же я наконец познаю страдания любви. Когда же какая-нибудь женщина зацепит меня, заставит забыть цинизм своих теорий? Но нет! Я еще никогда и никого не любил, будучи не в состоянии превозмочь себя, защищенный от этого чувства «оригинальностью» моего лица. И никогда не думал, что какая-нибудь красивая особа сможет воспылать ко мне всерьез любовью, поскольку от этого меня защищало мое уродство, ставшее чем-то вроде контролируемой свободы, к которой я смог приспособиться.

«А как же внутренняя красота, очарование, нематериальные вещи, спрятанные в душе любой женщины, которые только и ждут, чтобы проявиться на свет благодаря любви?» Это спросила у меня другая любовница, Изабель Лежандр, преподавательница английского языка с почти невозможным лицом. Она утверждала, что вытягивание вперед языка для произношения звука «th» преображало мое лицо, чуть ли не делало его красивым. Но и она, как и многие другие, попадавшиеся мне на жизненном пути женщины, наткнулась, как одна из них назвала, на Великую Китайскую стену.

Все это было не для меня – утешения бедняка, нелепости. Я был более чем бедным, даже сирым, но имел ложное самомнение, продиктованное единственно моей гордостью. Эту речь я услышал от женщины, которую встретил в возрасте тридцати шести лет в самолете, где она работала бортпроводницей. Я не любитель униформы, всяких знаков различия и еще меньше – разных инсценировок. Я простой человек и жду от любви только того, что другие называют человеческим теплом, а его можно найти только в сексуальности. Я никоим образом не стараюсь доминировать над другими людьми, особенно над женщинами, особенно над некрасивыми женщинами, им, как и всем остальным, надо дать возможность поверить, что именно они ведут в танце, кстати, чаще всего так и бывает. И неважно, верят ли они сами в это или нет, ведь я в любом случае нахожусь вне игры, потому что эти женщины, даже очень сентиментальные, ждут от меня только удовольствия и, более того, незнакомого и невысказанного блаженства экстаза. Это удовольствие они в конце концов делают своей единственной тайной целью жизни – некрасивые любовницы, одинокие женщины, скучающие матери благополучных семейств или бывшие красотки, которые уже не находят спроса у мужчин, кроме меня. Не то чтобы я довольствовался объедками, просто научился приспосабливать их к своим страданиям, внимательно выслушивая этих покинутых женщин. Наши сомнения, наши опасения, наши страхи почти полностью совпадали: эти женщины распрощались со своей красотой, я же ее никогда и не имел. С одной стороны, было увядание красоты с возрастом, а с другой – уродство, что возраст изменить никак не может, но на некоторое время удовольствие и беседы делали незаметным. Удовольствие иногда было жестоким, дававшим такое же большое чувство силы и неуязвимости, которое люди испытывают в ревущей толпе на стадионе или бульваре. Или же обратные чувства (поскольку угроза, уязвимость иногда бывают условием получения удовольствия), когда слышится рев истребителя, пролетающего над Парижем 14 июля, или лайнера, взлетающего в Монреаль, куда я сопровождал политического деятеля, чьей газетой руководил. Я до того ни разу не летал на самолете, предпочитая всегда, если нужно было куда-то ехать, пользоваться поездом, кораблем или машиной. Я так был взволнован, даже испуган, и добился, чтобы меня посадили в самом конце салона, где, как мне говорили, есть некоторый шанс выжить в случае авиакатастрофы. Я настойчиво смотрел на стюардессу, присевшую на время взлета на откидной стул рядом со мной. Она наклонилась ко мне и произнесла тихим голосом, несомненно почувствовав большую жалость к моему лицу, которое от беспокойства, должно быть, стало похожим на рыло поросенка под жертвенным ножом: «Вы боитесь?» Я ответил «да» и что мне поможет только двойная порция виски.

«Потерпите немного», – шепнула она, вставая, спустя несколько минут, как самолет пробил слой облаков над Парижем. «Посмотрите, небо голубое, и таким оно будет до самого Монреаля», – добавила она чуть громче, протягивая мне виски.

И только тогда я взглянул на нее: женщина среднего роста в ладно сидящей бордовой униформе, ничего нельзя было угадать о ее формах, разве что тело казалось худым и плотным. Волосы были забраны в короткий хвост, а вот лицо… Вначале я подумал, что она красива, какой и должны быть в моем понимании все стюардессы, хотя, в отличие от многих других мужчин, я не испытываю тягу к женщинам в униформе. И тут я был вынужден констатировать с сожалением, смешанным с надеждой, что лицо ее было почти уродливым. Не только не красивым, но уже и не первой молодости, как и у всех ее коллег, в большинстве своем более чем в зрелом возрасте и, честно говоря, страшными: седоватые волосы, толстая талия, малоприветливые манеры женщин…

Но если для личного пользования я и соглашусь с определенными формами уродства, терпеть не могу это у людей, в чьи профессиональные обязанности входит контактировать с людьми: отсутствие красоты в таких случаях оскорбительно. И это идет по нарастающей, потому что приверженцы добра прославляют повсюду инвалидов, тучных, эстетически неприглядных людей, если можно так выразиться, применяя язык врага, чью риторику моя сестра привела в своем ядовитом труде под названием «Искусство самообмана». Можно ли меня представить советником по финансам в каком-нибудь банковском представительстве или врачом-педиатром?

Эти женщины, как потом объяснила мне Клодин, бортпроводница авиакомпании «Эр Канада», именно таковыми и были. (Она прекрасно поняла смысл моего вопроса и, отвечая, несколько дистанцировалась от них, поскольку была моложе своих коллег. Я спросил, не потому ли они на самолете, что своим материнским видом могут успокоить пассажиров, потому что красивые и молодые стюардессы могут только вызвать желание у мужчин и одновременно ненависть у женщин. Инстинкт смерти – самое последнее чувство, какое должно испытывать в полете.) Оказалось, действительно эти женщины приближались к пенсии, и поэтому их назначали на престижные рейсы с такими приятными посадками, как Париж, Лондон или Рим.

Я уже вижу, как некоторые улыбаются: нет ничего обыденней, а значит, вульгарнее, чем любовная связь со стюардессой, особенно после фильма Трюффо «Нежная кожа», который всегда меня очень волновал и некоторым образом учил уму-разуму, и не только из-за нежной красоты Франсуазы Дорлеак, оставшейся в памяти после ранней смерти, но и из-за Жана Дезайи, игравшего роль любовника, писателя. По поводу него задаешься вопросом, есть ли еще сегодня такие люди на свете: литератор, пишущий в тиши своей библиотеки, воплощение чести из других времен. Жан Дезайи имел такой неприятный голос, такую невзрачную внешность, так походил на мелкого буржуа, что с трудом верится, чтобы юная стюардесса в исполнении Франсуазы Дорлеак смогла бы заинтересоваться им. Но, возможно, ее соблазнил писатель, этот статус в 1960-х годах был еще престижным. А потом она поняла, что для этого мужчины любовь и смерть в конечном счете – самое лучшее, что может произойти в жизни.

Я не завидовал писателю, которого сыграл Дезайи. Я давно уже забросил свои мечты стать писателем и перерос стадию перевоплощения в мечтах. Но когда я смотрю порнографические фильмы, не могу не представить себя актером, но не в социальном или психологическом плане, а в анонимном проявлении возникающего желания. Особенно когда выключаешь звук телевизора, чтобы не слышать голосов, не видеть убогости сценария, и начинаешь повторять те же движения, что и актер. В одиночестве, когда речь не идет лишь о семяизвержении, делать это вручную на отсутствующее и ждущее лицо. Когда уже не на экране ритуал порнографического семяизвержения совпадает с процессом одинокого мастурбатора, оно обретает ту же самую социальную и гигиеническую (и, следовательно, относительно моральную) функцию. Пусть это будет уловкой, но механика получения удовольствия помогает многим мужчинам освободиться от того, что их мучит и жжет.

Во время полета Клодин часто приходила ко мне. Она рассказывала о своей работе, радостях, неприятностях, учебе, которую вынуждена была прервать, чтобы зарабатывать на жизнь. О смерти отца, имевшего ресторанчик в Монктоне, в провинции Новый Брунсуик. О том, что она не смогла обзавестись семьей, о решении не иметь ее совсем. Несомненно, все это она говорила не для того, чтобы подать себя, а чтобы через тонкую нить разговоров и воспоминаний понять, с кем она имела дело. Клодин угадала во мне собрата по одиночеству, по лицу и еще по чему-то нежному, как она потом призналась, найдя в моем взгляде что-то светлое. Она была первой, кто мне это сказал, я всегда считал, что в моем взгляде было нечто мрачное, я всегда смотрел на женщин косо, только когда они меня видели.

Я не поверил и усмотрел в этом намек на то, что, хотя я и не красавец, она готова не обращать на это внимания и полагала, что и я поступлю так же. Клодин сразу же заинтересовалась моей профессией журналиста. Я рассказал, что целых десять лет мечтал стать писателем, но потом отказался от этой мысли, посчитав себя слишком безобразным, и этого уродства хватало, чтобы наполнить мою внутреннюю жизнь. Она посмотрела на меня мягко, а потом сказала, что не совсем меня поняла. «И потом, извините, я сижу тут и болтаю с вами, забыв про свою работу и заставляя вас терять время», – сказала она и присоединилась к своим подругам. В течение оставшегося времени полета она больше не подошла ко мне, чем я был очень расстроен, опасался, что обидел ее своими вычурными фразами, и решил загладить вину. Выходя из самолета, я протянул ей конверт, не тайком, а в присутствии окружавших коллег, настойчиво, словно что-то обещал. В конверте было письмо, где я, чувствуя себя добычей и с покорностью соглашаясь с этим, чтобы женщина согласилась переспать со мной, я сожалел, что мы не продолжили наш разговор. Она ошибается, полагая, что не может меня понять: она, умеющая столько прочитать во взгляде. Я сообщил название гостиницы в Монреале, где планировал остановиться, и номер моего парижского телефона.

Сестра сказала бы, что нет ничего сложного в том, чтобы заинтересовать несчастную девушку. С возрастом Элиана очень низко ценила людей, не преданных, как мы, языку, литературе, искусству, – интеллектуалов-одиночек или, как я, мечтателей, испытывающих помимо всего прочего социальные короткие замыкания, вызываемые желанием и любовью.

Действительно, было просто даже для меня соблазнить какую-то Клодин Лафонтен. Но на эти вещи можно было бы взглянуть и по-другому и назвать их «прекрасными отношениями», как сказала моя канадская любовница, на пятнадцать лет старше меня. Она позвонила в Париж спустя пару недель и отдалась мне, но не в моей квартире на улице Корней, куда я не приводил тех, кого сестра по старинке называла моими победами, а на улице Бон, где Клодин любила останавливаться, ускользнув из международных гостиниц аэропорта.

Рядом с этой зрелой женщиной, почти старой для меня, тридцатипятилетнего, не имевшей никакого достоинства, кроме мускулистого здорового тела североамериканки, я чувствовал себя почти счастливым. Но я мог быть и жестоким, поскольку любовь не только поднимает до небес, но она не может долго продолжаться. Моя связь с Клодин, помимо всего прочего, постоянно прерывалась большими интервалами, вызванными ее работой. Я очень опасался предложения переехать к ней в Новый Брюнсуик и жить там с ней в доме, на который она копила деньги. Клодин называла это место Акадией, неподалеку от Батурста, рядом с бухтой Тепла, напротив Гаспези, и уверяла меня, что там был самый красивый в мире пейзаж, что там я смогу писать, а она займется мной, как никто до этого конечно же не делал. Догадаться об этом было нетрудно. А я смог бы целиком посвятить себя делу, в которое снова поверил бы благодаря ей. Женщины, к конечном счете, всегда находят для себя это занятие: дать мужчинам возможность бежать от самих себя, переделать нас, спасти, даже ценой трагических иллюзий, оживляя в нас все самое лучшее, хотя это – всего лишь светлая сторона самого худшего.

С годами писательская деятельность стала одним из тех мечтаний, которыми мужчина может, не считая себя полным неудачником, тешиться всю свою жизнь и при этом не жить с женщиной. Я не мог жить вместе с кем бы то ни было, особенно с женщиной, которую ценил бы только за секс. Если бы я жил с ней рядом, был бы обречен, перестал бы желать ее, начал бы презирать, если не ненавидеть, хотя в одиночестве вдвоем нет ничего отвратительного. Но мне было по нраву трудное, но тихое одиночество. Сначала так сложилось, а потом я оценил его преимущества. А вот парочка, пусть даже свободная, подчиняется порядку, это сразу же сделало бы меня бесправным. И я мечтал о старых порядках, о временах, когда брак что-то значил, а не был всего лишь буржуазной крепостью или предметом неразумных гомосексуальных и мелкобуржуазных требований, когда даже при моей внешности мог бы, будь я богат, жениться на ком-нибудь более красивом, чем я. Хорошенько об этом поразмыслив, я решил, что мне это все противно. Что могла бы почувствовать молодая целомудренная красивая девушка из хорошей семьи, увидев, как я приближаюсь к ней в первую брачную ночь? Очутившись перед голым мужчиной с надувшимся членом под обвислым или толстым брюшком и беспокойным взглядом, она была бы разорвана, изнасилована, словно служанка с фермы под забором. Думая об этом, я дрожал, представляя себе мою рожу над нежным лицом ребенка, которого я лишил бы невинности и вместе с ней мечты о браке, материнстве, вечной любви. Так было с младшей дочерью маршала Лоржа, она вышла замуж в четырнадцать лет за семидесятидвухлетнего герцога де Лозена. Ребенка, слишком юного, принесла в жертву семья, потому что она была девочкой. Она встала в бесконечный ряд страдающих женщин.

Узнав о Клодин Лафонтен, сестра завела разговор о Марселе Жуандо{ Жуандо, Марсель (1888–1979) – французский прозаик-модернист.}, взявшем в жены Элизу. Та была не только не нужна ему как жена, поскольку он предпочитал мальчиков, но и не подходила по характеру. Часто такое происходит по некой странной закономерности – человек всегда выбирает наименее подходящее, обрекая себя на вечные муки за один час любви.

Мы прочли много произведений Жуандо, нашего соотечественника и прекрасного писателя, его сегодня почти забыли, а если и помнили, то только потому, что они с Элизой были очень странной парочкой. Но мне была отвратительна любая мысль о браке. Стареть в компании женщины, которая будет увядать на моих глазах, к тому же быстрее меня, – это казалось мне в тридцать шесть лет чем-то похожим на ад. Уродство было ничем по сравнению с возрастом, ведь с годами перестаешь замечать свою внешность. А Клодин предлагала мне крупную сумму своих лет в обмен на мою молодость. Ее возраст был мне отвратителен, не сам по себе, а потому что она в свои годы еще старалась оставаться молодой. Это было еще хуже, чем обнимать безобразную женщину, чьи запахи, настроения, родинки, смех, голос не совместимы с твоими, что для меня было просто необходимо. Большинство женщин ради моего полного счастья требовали выключить свет в комнате и руководствовались другими органами чувств, но не зрением, и поэтому они просили меня покинуть их до рассвета. А если, что было очень редко, я задерживался у них до утра, они не разрешали мне смотреть, как убегали в ванную, чтобы я не смог сравнить, насколько они кажутся другими после занятий любовью, при свете дня.

Однако, чувствуя, как и все мужчины, тягу к юным женщинам, даже к девушкам-подросткам, с годами я начал отдавать предпочтение зрелым женщинам, словно с ними я мог не стесняться своей внешности. Но лицо Мари-Лор Эспинас всплывало в памяти сразу же, стоило мне только задумать отступить от своих правил и подыскать по своему вкусу какую-нибудь молодую и красивую женщину, интересовавшуюся только моим положением журналиста. Газетные писаки стали заменять романистов не только в реальной жизни, но и в воображении женщин. Так сказала сестра, увидевшая в этом знак, среди сотни прочих, конца литературы и делавшая вид, что рада тому, что я все-таки не стал писателем.

Моя теория была всего лишь предрассудком. Возраст не меняет ничего в желаниях и любви. И в уродстве тоже. Совсем наоборот: он придает им уверенность и глубину. И только благодаря великодушию женщин (или некой форме невинности, или свежести взгляда, не зависящего от сиюминутности) я мог получать награды, а не из-за моей концепции эквивалентности, от которой я все-таки не хотел отказываться, потому что боялся влюбиться. Это великодушие иногда проявлялось в вульгарных или отчаянных формах, как это было, например, с одной молодой женщиной, несомненно самой красивой из всех, кто у меня был до этого: брюнетка с глазами цвета голубого льда и великолепным телом, я встретил ее однажды вечером на Елисейских Полях. Она сама подошла ко мне и попросила пойти с ней в ночной клуб, куда одинокие женщины не допускались. Услышав мой отказ и увидев, как я огорчился, эта женщина отказалась от праздника и предложила пойти с ней выпить. Неважно где, главное, чтобы она не оставалась одна. Этот разговор закончился у нее в квартире на улице Акаций, где она жила в мрачном доме. Там она мгновенно разделась и с несколько наигранным смехом отказалась взять деньги, которые я посчитал себя обязанным ей предложить. Она уверяла меня, что не была путаной, даже не занималась этим по случаю, просто была одинокой девушкой, которую бросили. Она хотела отомстить, унизив себя и отдавшись первому встречному, самому уродливому в мире мужчине. Так я думал, когда она подошла ко мне, чтобы расстегнуть ширинку брюк. Она не хотела ничего другого, кроме моего члена, прошептала она, закрыв глаза с таким выражением страдания и покорности, что я готов был отвесить ей пощечину. Я не шевелился, спрашивая себя, не стоит ли прекратить все это, но не из-за огорчения, раненого самолюбия, опьянения, а из-за некой извращенности. Мне было отвратительно думать, что я пользуюсь этой ситуацией, возможно даже опасной, и ждал, что сейчас откуда-нибудь появится ее дружок, чтобы меня ограбить. Но она сказала: «Поцелуй меня, дай мне свой член, только его». Она произнесла эти слова очень громко, слишком громко. Я взял ее за руку, отстранил от себя, попросил сесть, сказав, что она потом будет жалеть об этом: «Я для вас недостаточно хорош». И тогда она произнесла слова, которые навсегда запали в мое сердце: «Это я плохая».

Я оставил ее, решив не нарушать свои правила, уверенный, что я не смог бы овладеть ею в данных обстоятельствах и не получил бы удовольствия. Ее доброта была продиктована отчаянием, а я был не в состоянии стать ее орудием в ту ночь, пусть даже и знал, что для всех моих любовниц я был всего лишь проходным этапом, временной забавой, утешением, в котором не признаются.