Да, было слишком поздно. Как и красота, уродство всегда привлекает к себе оскорбления и несправедливость. Я, по крайней мере, смог разделить это с людьми, наделенными красотой. Моей любовницей была очень молодая и красивая девушка, но я не был уверен, что осуществилась моя мечта: это вызвало обостренные угрызения совести, поиск еще более невыносимого одиночества и способа существования, несовместимого с любовью и заставлявшего страдать. Этого страдания я всегда старался избегать, вы это знаете. Но Одри, которая полюбила меня и у которой в Лиможе был друг, по ее словам очень ревнивый, страдающий, заставляющий страдать и ее, не понимала, что она во мне нашла. Я внушал ей откровенный страх, меня удивляло и ужасало, что можно было ревновать к такому типу, как я. Меня это даже возмущало, я готов был пожертвовать Одри, если бы этот парень попросил меня об этом, но решил, что он предпочитал испытывать страдания и ненависть окончательному разрыву.

«Неужели ты еще в том возрасте, когда возникают подобные вопросы?» – сказала мне сестра, от которой я несколько отдалился после разрыва с Клер Фелин. Сестра полагала, что с ней я должен был устроить свою жизнь, и впервые в жизни повела себя надоедливо, по-матерински, наивно, властно, возможно, лживо. Можно было подумать, что жизнь – это свободное сооружение, а не судьба, с которой люди хитрят, чтобы считать себя свободными.

«Значит, теперь я не являюсь женщиной твоей жизни!» – сказала сестра, глядя с ироничной тревогой, требовавшей немедленного опровержения ее слов. Но я этого не сделал, зная, что она намного сильнее меня, даже в моменты напряжения и тревоги. Она несомненно устала от меня так же, как и я от нее.

Мы теперь говорили друг другу одни колкости. Все меняется, ничего не меняя. Наша жизнь похожа на вечное небо. Она старела, была близка к отчаянию, временами впадала в целомудренность, не одобряла моей связи с Одри, хотя эти отношения были легкими и ненавязчивыми. Элиана опасалась, что я могу влюбиться и эта молодая упорная красавица станет для меня открытием и вынудит отказаться от принятого нашим молчаливым согласием пакта, который мы с ней заключили и который (только теперь я это понимаю) вынуждал нас никогда не уступать любви, подавлять это чувство в зародыше и делать все, чтобы не отдаляться друг от друга. Она утверждала, что нам предстоит страдать, причем ей сильнее, поскольку женщины обречены страдать больше мужчин. Я вот только не понял, имела ли она в виду Одри или себя. Сестра считала, что моей предрасположенности к мечтаниям будет недостаточно, чтобы сберечь от ссор нашу с Одри пару. И она даже спрашивала себя, что могла найти такая красивая девушка (она отказалась с ней встретиться, но по моему настоянию согласилась посмотреть издали) в таком пятидесятилетнем мужчине, как я.

«В таком страшном типе, как я», – посчитал уместным добавить я.

При этом она думала не обо мне, из частного случая делала некое обобщение, чтобы там отыскать один из бесчисленных образов зла, как она говорила, избиение невинных. Элиана экстраполировала, обобщала, возрождала и оживляла мои угрызения совести, видела в этой возрастной разнице нездоровую любовную страсть, преступление против разума, нечто настолько же жестокое, когда укладывали девочек-подростков в постель старого короля Давида, чтобы те согревали его старые кости. Или пример отвратительного персонажа Флобера в «Саламбо», который катался в шатре на спине слона, куда к нему бросали юных девственниц. Камердинер Людовика XV постоянно поставлял ему девушек. Берия требовал приводить с себе в постель работниц, увиденных им на заводах. Мао Дзэдун на склоне лет требовал каждый вечер девственницу, во влагалище которой он омывал свой половой орган, чтобы возродить его к жизни… И вот теперь я, в свою очередь, принимаю участие в этом позоре, стареющий и уродливый, смотрю на молодость других словно привидение, обращающееся к живым людям с другого берега реки.

Элиана была права: уродство и сексуальное насилие неразрывно связаны. Но я всегда отказывался делать из этого правило. Не существует сексуальной морали, каждый человек поступает, как ему хочется, сам выпутывается из того, что его обжигает, разрушает или удерживает в жизни, особенно если не дано любить или обладать желанным. Поэтому вначале я сказал, что у большинства мужчин сексуальная жизнь не сложилась. Это значит (я не хочу сводить жизнь только к сексуальной ее стороне) не сложилась и вся жизнь, поскольку жить – значит уметь укрощать живущего в нас минотавра, иногда его убить, но чаще всего отдать ему на растерзание племя молодых людей в ожидании более красивого, чем другие, кто сможет его освободить.

По крайней мере, старость не будет для меня ни распадом личности, ни физическим упадком: от этого меня оберегает мое уродство. И если даже мне говорят, что со временем я становлюсь лучше, это – всего лишь слабое утешение, потому что уже слишком поздно, и никакая Ариадна, никакая Беатриса, никакая Изольда не спускались вместе со мной в огненный лабиринт, ни одна не горела по-настоящему ради меня. А те, кто приблизился к этому ближе других, пошли на это, потому что я интересный человек, почти симпатичный, в любом случае, вежливый, хотя и невозможный. Ни одна женщина не может выносить мужчину, для которого весь мир делится на красивых и уродливых, который не признает промежуточной категории, позволяющей предположить, что в чьих-то глазах можно прочесть пощаду. Я знал, то же самое случится у меня с Одри, чья свежесть, молодость очень мне нравились. Мне нравилось и ее имя, хотя я терпеть не могу англосаксонские имена. Но в нежном сочетании звуков ее имени было что-то французское, равно как и в ее лице, не столь прекрасном, как приятном, намного более красивом, чем лица всех, кто у меня был до нее. Ее красивое лицо странным образом не менялось во время занятий любовью. Это обстоятельство могло бы заставить меня предположить самое худшее (фригидность, скуку, сдержанность, отвращение), если бы я не был уверен, что девушка испытывала со мною удовольствие. Женщина может притворяться, повторим это еще раз, большинство из них именно так и делают, когда не чувствуют удовольствия, чтобы не впасть в отчаяние и не оттолкнуть мужчину, а, напротив, привязать его к себе, сохранить согласно женской природе, достойной жалости со всех точек зрения. Ведь женщина не только редко получает удовлетворение от своего партнера, но и вынуждена, кроме того, это удовлетворение изображать.

«Грустная зависимость», – признался я сестре после того, как Одри бросила меня спустя несколько месяцев, сказав, что это могло бы продлиться много лет. Она порвала со мною не по собственной инициативе, а потому что я в конце концов смог убедить ее, что так будет лучше, что я скоро стану надоедливым, скучным, ревнивым, от чего старался спастись всю свою жизнь. Ей я этого сказать не мог, но нам не было что сказать друг другу ни до занятий любовью, ни, главное, после. Именно в этом и состоит любовный божий суд – разговор после занятий любовью: любовная связь, где нет слов, обречена на неудачу и умирание. Наслаждение получают не через партнера и не благодаря самому себе, а останавливая движение, когда вы готовы проглотить друг друга, обрекая на смерть от удовлетворения. Самые пылкие любовные метаморфозы подтверждают это ярко. Поэтому ни одна женщина не может сказать, что мы наслаждаемся ею: мы наслаждаемся самими собою, отчаянно наслаждаемся нашим небытием.

«Женщина всегда остается женщиной, какими бы ни были ее возраст, красота или отсутствие оной. Она тоже не способна по-настоящему выйти из себя, что бы по этому поводу ни говорили», – сказала мне с улыбкой сестра, верившая в женскую щедрость не больше, чем в подлость и эгоизм мужчин. Ее коробило от всех психологических обобщений, о которых трезвонили женские журналы, радио, телевидение, все то, что принято называть общественным мнением. Она считала, что это заслуживало еще меньшего уважения, чем публичные девки.

И добавила, закрывая створки окна, за которым стояла светлая теплая ночь, что я должен со всем этим заканчивать, возможно, сесть за написание книги, но не для того, чтобы с опозданием стать писателем, а потому что я был единственным, кто мог бы написать что-то на тему красоты.

– Да, надо бы, но как все это описать? Какое эссе, какую теорию из этого сделать?

– Может, рассказ…

– Да, о твоей мужской жизни…

Да, рассказ, почему бы и нет. То есть нечто наподобие сказки об окончании чего-то одного и начале чего-то другого. Например, о вступлении в новый мир, к которому мы с сестрой приближаемся. Она никогда больше не станет полностью на себя похожа, а я буду отличаться от того, что я есть сейчас. Возможно, мы обменяемся нашими добродетелями, надеждами, желаниями и сможем наконец любить друг друга, но уже не как брат и сестра, даже не как мать и сын, а как мужчина и женщина, сбросив наконец с себя маски. Оставив их брошенными на пороге другого возраста, другой жизни, как под затерянным на ледяной равнине курганом золотая маска с лица скифского вождя. Наше уродство оставило свою загадку. И мы воспротивимся всемогуществу смерти, отныне будем бороться с ней по-другому, стоя над уродством и красотой, как люди добиваются примирения, превосходя добро и зло.

Этот рассказ я написать не смог. Я знал и теперь знаю, что меня сразу же заподозрят в подмене лиц, что я ношу маску и сняв одну, тут же надеваю другую, еще более страшную, недопустимую с моральной точки зрения. И некая правдивость в моем рассказе – всего лишь форма отрицания, всепоглощающая погоня за опровержением, направленная на утешение живого и, как для христианина I века, окончание времени и возрождение плоти. Я жду, что появится какая-нибудь красивая женщина, подойдет наконец ко мне и опровергнет мое уродство, превратит его в пепел, заставит меня забыть, что я из себя представляю, и даст мне новое лицо, каким оно было до того, как я встретил взгляд матери. Я знаю, что для меня ничто не изменится, для уродливых все начинается и заканчивается одинаково – поражение, отсутствие или невозможность найти любовь, которая могла бы стать нашей единственной возможностью жить.