Невозможный? Это мне нравилось больше, чем уродливый, и это не было эвфемизмом, потому что, вопреки всяким ожиданиям, наконец-то случилось некое подобие поцелуя, соприкосновение с прекрасным лицом, увиденным вблизи, которое, несмотря на некоторые отмеченные недостатки, показалось мне неведомой звездой. А прикосновение к груди, что я смог вволю поласкать и чья плоть, даже оставаясь под тканью, не походила на то, что мне доводилось трогать до этого. И еще дыхание, оно было не таким, как у Брижит, слегка сладковатым дыханием юной девочки со сведенным желудком. Нет, теперь я уловил дыхание женщины: смесь светлого табака и жевательной резинки с легкой кислинкой. При слиянии дыханий эта смесь превратилась в ужасную сладость… и ностальгию. Память по этому дыханию я долгое время хранил и, наверное, сохраню до самой смерти. Однако из этого поцелуя я не сделал никаких выводов, разве что подумал: произошедшее было не исключением, подтверждающим правило, а одиночество – не следствие моего облика (я буду одиноким всю свою жизнь, как теперь можно догадаться). Но этот юношеский поцелуй был чем-то вроде чуда, и я мог возвести его в ранг закона, пусть даже это и было единичным случаем. Он был именно тем событием, в котором я нуждался, чтобы вынести одиночество и не считать себя маленьким мифологическим монстром, который не превратился в пепел после того, как держал в своих объятиях настоящую красавицу.

Безобразен, как вошь, как жаба, как задница, как семь смертных грехов. Уродлив до такой степени, что может перепугать насмерть. Страшен, как черт. Чудище с лицом смолевки, с головой горгоны. Пугало, Калигула, Квазимодо, рыцарь печального образа. Чудовище-Франкенштейн, копия большого Питра. В Сьоме и других местах мне доставался длинный список подобных метафор, и я понял, что человек не бывает уродлив просто так, уродство живо задевает всех, кто на него смотрит, поскольку людям нужна база для сравнения, чтобы защититься от этого или примириться с ним. Люди любят использовать стилистический прием сравнения человека с животным. И это сближает нас, уродливых, с некой красотой, которой присваиваются те же животные определения: безобразен, как жаба, или красива, как лань. Эти метафоры помогают точно сказать, насколько уродлив или красив человек. Именно отсюда родилось решение говорить о себе более свободно и сравнивать со своим лицом всех, кто меня окружает.

Естественно, я не предусмотрел отклонения современных взглядов, для которых сегодня красиво все, по крайней мере в моральном плане: внешний облик стал уравнительным и лицемерным, исключая из реальности людей некрасивых, толстых, инвалидов, представителей монголоидной расы. Я никогда не думал, что однажды люди начнут относиться к ним с любопытством влюбленных этнологов. Я с удивлением узнал, что в Сьоме было несколько подобных «противоестественных» браков. Но потом люди обрекли этих калек, этих недоношенных, этих умственно отсталых на одиночество сочувствия или притворного уважения. Сегодня лицо – это крепость личности, разрушенной во всех других местах, а посягательство на лицо считается преступлением, которое скоро загубит литературу, утверждает моя сестра, почитательница Вольтера, наблюдающая, как постепенно умирает такая цивилизованная форма оскорбления, как ирония.

Я знаю, на кого я похож, и вовсе не стремлюсь прятаться, но стараюсь быть незаметным, как можно реже появляться на людях, предпочитая сумрак яркому солнечному свету. Вид какого-нибудь косоглазого на пляже или в ресторане меня раздражает, и вовсе не потому, что, считая его еще страшнее себя, я мог бы воспользоваться случаем, чтобы на контрасте уменьшить свое уродство или почувствовать себя отмщенным, а потому, что меня приводит в отчаяние стремление не делать исключений. Это всего лишь вековой страх перед оборванцами, отщепенцами, отребьем, нежелание увидеть суть людей и называть их своими именами. Я не испытываю, за исключением некоторых детишек, никакого сострадания ни к себе подобным, ни к другим обделенным природой людям. Я даже чувствую в душе возмущение, когда на меня пристально смотрит уродливый человек. Я ненавижу, например, тучных людей, их дыхание, их запах, их походку, их требования. Они отвратительны мне, человеку худому, раньше даже тощему. Мне помнится, как в мае прошлого года, когда я прогуливался под блеклым небом Иль-де-Франс в парке замка Шантийи, думая об Адриен и дочерях покойного Нерваля, меня охватил ужас при виде одной толстой невесты в великолепном свадебном платье. Она шла под руку с женихом, молодым человеком с таким тонким лицом и стройной фигурой, что стало жаль, как же он попал в эту западню. Но потом я подумал, может, он жиголо, а эта церемония – пародия свадьбы, и молодая толстуха внушила себе, что она такая же, как все? У нее был довольный вид, она вся расплылась от счастья, и широкая улыбка растянула лицо бледной рыбы.

Я знаю, что в моем лице есть что-то невыносимое, но мой образ жизни не позволяет проявлять ко мне ни жалости, ни особого уважения. Не выставляя свое уродство, не делая его предметом любопытства, я нахожу постыдным современную притворную чувствительность. Мое уродство – это мое богатство. Оно делает меня таким, какой я есть, а не тем, кем люди хотели бы меня видеть: униженным и оскорбленным, как говорил Достоевский, большой знаток человеческих страданий, которого сестра заставила меня прочесть слишком рано. Я воспринимал свое уродство как должное с тех пор, когда после встреч с Брижит Нэгр, а потом с Мари-Лор Эспинас понял, что ни к чему избегать людей. Другие люди меня не избегали и были, помимо всего прочего, более правдивыми зеркалами, чем предметы мебели, в которых я украдкой рассматривал свое лицо. И более, чем в зеркалах, в глазах женщин и мужчин, и даже во взгляде матери, я стал постепенно находить в самом себе то, что делает жизнь сносной, – знание своих потребностей и вкусов.

Люди довольно часто повторяли, что я уродлив, и мне пришлось стать таким. В пятнадцать лет у меня хватило ума, чтобы понять, что все будет решаться в области любви, по крайней мере в сексе. Поскольку я был одним из тех, кому любовь заказана, и, следовательно, должен отделять это чувство от желания, воспламеняющего и утешающего.