Анне пришлось дожидаться у дверей штаба, пока выводили Самарина. Кирилла не удивило, что женщина добилась его освобождения. Припал к руке и выразил признательность.

Об условиях поручительства рассказывать не стала; упомянула только, что, если Самарин покинет Язык, ей уготованы неприятные последствия.

Пошли к дому Лутовой. Путь показался короче, а погода теплее. Женщина чувствовала чистоту и легкость, точно смыла жирное, липкое пятно. Рассказывала о родном городе коротко, обрывками фраз.

Оказалось, Самарин вырос в месте, расположенном всего лишь в сутках пути на поезде. Речь Кирилла походила на манеру разговора, свойственную Анне, — гораздо ближе, чем чехи с их выговором или скопцы с ветхозаветными речами, даже ближе, чем земский начальник с домочадцами, непрестанно озабоченные тем, как бы не принизить себя, как бы не ударить в грязь лицом.

Лутова и Самарин оказались ровесниками. Кирилл спросил, отчего Анна Петровна, овдовев, переехала в Язык. После мимолетного испуга и раздражения поняла, что вопрос вполне объясним, что спросить о причине естественно и что не раз, встречаясь с новыми людьми, предстоит отвечать ей на схожие расспросы.

Рассказала о доме, доставшемся от дядюшки по наследству, о том, как хотелось покоя и уединения, о желании переждать подальше московскую и петроградскую смуту.

Самарин ничем не выказал недоверия, и далее шли молча. Лутова обернулась на собеседника, посмотрела, отвернулась. Кирилл спросил, в чем дело.

— Так. После расскажу, — пообещала Анна.

— Запамятуете.

— Право, пустое.

— Ну же!

— Я ожидала, что вы с нетерпением устремитесь на свободу. Дадите понять, сколь страстно ваше желание вырваться отсюда. Рассердитесь.

— Что ж, рассердиться я могу. Хотите?

— Нет.

— Насколько я понимаю, отныне моей новой тюрьмой станет ваш дом, а вы — моим новым тюремщиком. Так ведь?

— Верно, — согласилась Лутова и рассмеялась.

— Опытный уголовник, пересылаемый в новую тюрьму, старается как можно меньше действовать и говорить до тех пор, пока не изучит новое окружение и не выяснит, строги ли часовые. Любой преступник, включая опасных.

— А вы опасны?

— Да, — произнес Самарин.

Анна глянула, не смеется ли, но если он и шутил, то втайне.

Женщина ощутила что-то мокрое, ледяное — в мягкой ложбинке на шее со спины. Пошел снег. Упала на глаз снежинка, Лутова моргнула, держа глаза открытыми, хотя жгло холодом. Задрав голову, рассматривала белые кусочки, летевшие с серого неба, кружась. Одно из снежных хлопьев попало на губу. Слизнув, почувствовала вкус дождевого облака, добравшегося до земли.

Вошли во двор через задние ворота, Алеша принимал фехтовальные стойки и изображал лязганье стали, держа в руке деревянную сабельку — ободранную ветку с собственноручно прибитой перекладиной. Оглянулся, побежал навстречу и, вытянув руку, коснулся груди Самарина кончиком игрушечного оружия.

— Сдавайся! — приказал ребенок.

Кирилл поднял руки вверх.

— Трус! — посетовал мальчик.

Анна обняла сына за плечи и силком отстранила, попеняв за грубость.

— Знакомься: Кирилл Иванович, студент, — сообщила мать. — Поживет у нас некоторое время. Пришел сюда пешком, с севера. Убежал с каторги, очень суровой. Так что веди себя подобающе. Будь ласков с гостем.

Алеша посмотрел Самарину в глаза. Уязвленная гордость никак не могла совладать с услышанным.

— А мой папа сражался в конных войсках, — сообщил ребенок Кириллу. — Погиб под Тернополем. Нам телеграфную депешу прислали. Прежде чем его зарубили, нескольких немцев убил. Медаль должны были дать, да так награды и не дождались. А вот у некоторых чехов медали есть. А у тебя?

— Вот смотри, — ответил Кирилл, присев на корточки, так что голова его очутилась вровень с Алешиной, постукивая при этом по крошечному шраму на костяшках кулака. — Присвоен каторжанину первого ранга Самарину Кириллу Ивановичу за примерное поведение по дороге с каторги и многократные победы над голодом, жаждой и дикими зверьми при помощи одной лишь смекалки да верного клинка.

Несмотря на то что прошел до ближайшего поселения без малого тысячу верст по тундре и тайге, заключенный Самарин сохранял бодрость духа, зачастую останавливаясь переброситься дружеским словом с проходящим мимо лосем или ланью. Каждое утро, старательно проделав ежедневную гимнастику, пел романсы и читал из катехизиса. Умывался проточной водой дважды в день, при необходимости разбивая лед камнями и пешнями собственной конструкции. В первые дни похода выдерживал самые жестокие морозы, когда замертво валились с веток птицы, сворачивал одежду в узел, который привязывал к голове, и в таком виде бежал по снегу, попутно исполняя простейшую греческую гимнастику.

— А что такое — греческая гимнастика? — удивился Алеша. На нос мальчику опустилась снежинка, ребенок сдул крошечный снежный лепесток, выставив нижнюю губку, не спуская глаз с незнакомца.

— Греческая гимнастика делается вот так… — Самарин выпрямился, нагнулся вперед, уперся руками в землю, встал вверх тормашками, задрыгал ногами в воздухе, а после согнул руки в локтях и прыгнул, вновь принимая исходное положение.

— И я так тоже могу! — сообщил Алеша, отшвырнув сабельку и изготовившись было барахтаться в заснеженной жиже.

— Не смей! — крикнула Анна.

Кирилл:

— Постой!

Восклицания раздались одновременно. Пока Лутова смеялась, Самарин положил руку Алеше на плечо и произнес:

— Сперва нужно приручить волков, чтобы бежали рядом с тобою при лунном свете, защищая в буран своими телами, и выучить медведей таскать для тебя рыбу и ягоды. А еще — заставлять бобров спиливать для тебя деревья всякий раз, как прищелкнешь, вот так… — Адамово яблоко мужчины дернулось несколько раз, пока Самарин издавал горлом клокочущий звук.

— Врешь, — недоверчиво произнес Алеша, — нельзя заставить бобров пилить!

— Можно. А еще можно делать обувь и одежду из бересты, сшивая ее плетеным тростником и иглой из расщепленной мамонтовой кости. Пить брагу из березового и рябинового сока. Кстати, знаешь, как ночью развести в тайге огонь?

Алеша покачал головой. Самарин приблизился и шепнул на ухо:

— Поймать сову и заставить ее пукнуть!

Ребенок хихикнул:

— И откуда же возьмется огонь?

— Сосновая смола, молодые хвойные шишки и куньи черепа, — пояснил гость, по пальцам перечисляя требуемое. — Когда-нибудь покажу.

— Так огонь непросто развести! Спички нужны!

— Разумеется, спички облегчают задачу, — согласился Самарин.

Мальчик ковырял грязь концом палки.

— Пойдем в хлев, на крышу, — пригласил ребенок.

Кирилл и мать пошли следом. Помогли мальчику вытащить лестницу из-за стойла коровы Маруси и приставить к двери. Ребенок вскарабкался на кровлю первым — туда, где пух покрывшего доски мха уже прихватило первыми морозами. Глядели в небо, осыпавшееся на город: серые облака белели, достигая земли и проносясь близ леса, скрадывая очертания вселенной в мчащейся крупе. Мир съежился, едва разгулялась метель, и пропали в непогоде и колокольня запущенной церквушки, и общинные пастбища, и деревья.

Анна оставила сына с гостем наверху, а сама спустилась в тепло, к духмяному запаху разогретого дерева, ткани и пуха. Скоро стемнеет Во дворе кричал Алеша, а Самарин зарычал, точно раненый медведь. Пошла на кухню, взяла стул, открыла буфет. Сняла с верхней полки двухлитровую бутыль, отерла пыль и паутину. Бутыль отблескивала темным, точно озеро в ясную ночь. Открыла, разложила ложкой черничное варенье в три тарелки. Ягоды уютно улеглись в сладкую лужицу. Оглянулась, дочиста облизала ложку.

Сын привел Самарина обратно в дом, раскрасневшийся от холода мальчик топал, отряхивая соломинками слежавшийся в складках снег, бросил шапку на кресло, а следом бережно ступил рослый каторжанин.

Лутова зажгла в гостиной лампу, все трое уселись, не говоря ни слова. Анна разлила чай и протянула мальчику и гостю десертные ложечки, точно одарила грошовыми подарками.

В лесных зарослях от Языка до железнодорожного переезда верст семь пути шли ровно, а после поднимались в гору, как вздымавшиеся окрест вершины. Первую часть пути Нековарж и Броучек сами справлялись с ручками дрезины. Муц сидел впереди, окруженный канатными бухтами, свесив ноги, держал руку на тормозе. Как только добрались до склона, работать стало тяжелее, ход замедлился. Сняв серую шинель, Муц присоединился к Броучеку, повернувшись лицом в сторону, куда ехали все трое. Нековарж стоял лицом к товарищам, трудясь над второй рукоятью.

— А как же вот эти плечевые мышцы, Броучек? — выпытывал Нековарж. — Тоже важны? Нравятся женщинам?

Броучек не отвечал.

— Бывало ли так, что женщины, прежде чем согласятся с тобой переспать, гладили твои плечи? Возбуждались они при этом? Расширялись ли женские зрачки? Учащалось ли дыхание?

— Кажется, снег пойдет, — произнес Броучек.

— Возможно, — согласился Муц.

— Ну расскажи мне, Броучек, — не унимался Нековарж. — А вдруг эротическая машинерия женского тела получает пружинный импульс от нажатия мужских мышц, так что нежную поверхность внешнего кожуха сводит дрожью, и она разогревается от напряжения, вызванного тягой поставленного на изготовку механизма, отчего твердеют соски, а половые губы увлажняются смазкой, облегчающей проникновение напряженного мужского члена, за счет чего распрямляется сжатая сексуальная пружина, вызывающая сотрясение тела и конечностей, что, в свою очередь…

— Хватит, — не выдержал Муц, — довольно поэзии!

— Да ты что, братец? — поразился Нековарж. — Я же просто пытаюсь выучиться у мастера, как женщины устроены.

— Дамы не будильники! — возразил Йозеф.

— Да знаю я, что бабы на часы не похожи, — согласился сержант, — в часах-то я понимаю. Знаю, как ими пользоваться. Чинить умею. Даже собрать могу. Парень я смекалистый, вот и работаю над собой. Вот ты, братишка, знаешь, как женщины работают?

— Нет.

— Видишь! Только не все, братец, отступили перед трудностями — есть среди нас и такие, что понять стараются.

— ТЫ всех девок в борделях перепугал, — беззлобно произнес Броучек. — Обычно, если кто в очках, так те, прежде чем за барышнями приударить, стеклышки-то снимают. А ты напротив, значит, на нос пенсне напяливаешь, рукава засучишь и ну девок крутить — то туда, то сюда, тычешь пальцем поглубже и смотришь, как те подпрыгивают да верещат, точно мотоцикл ремонтируешь.

— Но разве есть другие способы понять устройство?

— Да нет никакого устройства! — возопил Броучек, теряя благоприобретенное долготерпение.

— Парни, — вмешался лейтенант, — смотрите: туннель!

Путь к переезду шел по длинному, пологому скату, так что дрезина прибавила скорости, хотя Броучек с Нековаржем сидели возле ручек без дела. Въехали на переезд. Муц дернул тормозной рычаг, овеянная облаком искр дрезина встала. Лощину продувал зябкий ветер, темнели тучи.

У въезда в туннель виднелись лошадиные останки, обработанные падальщиками. За ночь содрали мясо с костей начисто; хвост и грива остались на ухмыляющемся остове почерневшим от крови мочалом.

Нековарж обвязал канатом балку моста и сбросил бухту вниз. Первым отправился Муц, держась за веревку и отталкиваясь ногами от каменной стены. Остановился на полпути, вытянул шею, всматриваясь в скалы, едва не упустил веревку, вновь ухватился и спустился на берег реки. Под мостом шумел поток, точно дышали воедино мириады душ.

Тела лежали возле отмели, близ леса. От правой передней ноги Лайкурга откромсали полоску плоти; над ней кружились мухи, откладывая в падаль личинки. За исключением раны, конская туша не пострадала, и скакун казался целым и невредимым: даже глаз не выклевали стервятники.

Лукача, погибшего солдата, тоже не обглодало за ночь зверье. Человеческое тело лежало не там, куда дезертир упал. Посеревший, опухший труп лежал под прямым углом к воде: сапогами в реку, руки по швам. Отрезанную правую руку кто-то положил рядом с культей, костяшками кверху. На брюхе мертвеца лежал обернутый тряпицей сверток.

Муц оглянулся на переезд. Броучек спустился, Нековаржу оставалось еще полпути. Офицер приказал Броучеку взяться за перекинутую через плечо винтовку и наблюдать за тайгой.

Нагнулся, поднял сверток. Сырой. Услышал, как взводит курок солдат и загоняет в винтовку патрон. Обертка скрывала что-то твердое. Сжал. Через тряпицу пахнуло лежалым мясом. Развернул. Там оказался вонючий, позеленевший человеческий большой палец.

— Мать твою! — просипел офицер, отшвырнув сверток. Яростно отер ладони о галифе, сполоснул в потоке.

Третья рука, гниющий полукраб, с загибающимися кверху ногтями и растрепанными лохмотьями бледных сухожилий, торчащих из-под натянутой кожи на запястье, точно ошметки желтой кожи на петушиной лапе. Самую мясистую часть ладони — место, называемое гадателями холмом Венеры, под большим пальцем и холмом Луны, — изглодали, на огрубевшем рисунке линий остались следы зубов.

Подошел Броучек, глянул на раскрытую недоеденную ладонь, валявшуюся на гальке.

— Гляди-ка, — подивился капрал, — какая линия жизни длинная!

— И к чему это? — не понял Муц.

— К долголетию и счастливой судьбе, — пояснил чех.

Усевшись на корточки перед трупом Лукача, офицер тщательно осмотрел отрезанную руку мертвеца, помещенную рядом с телом. Ладонь, хотя и смоченная ночным дождем, была суше всей конечности, от которой ее отрезали.

— Следи за деревьями, — велел Муц.

— Зачем? — недоумевал Броучек.

— На всякий случай.

Подошел Нековарж и встал спиною к спине с капралом. Они оглядывали окрестности с востока на запад и с запада на восток, всматриваясь в лес по оба берега яра. Две пары глаз тщательно следили за цветом, формой и движением: созревшая на ветвях алая рябина, желтая березовая листва, скоро мельтешащая ярким и бледным на ветру, согласно кивающие пучки крупной лиственничной хвои… Между ярким, в темноте, — ни шороха.

— Ничего не слыхали? — спросил Нековарж.

— Нет, — ответил Муц. — Как же хоронят руки?..

— Кажется, стреляли, — произнес Броучек. Боялся. Всем им страшно.

Взлохмаченная снежинка легла на рукав Нековаржа, и тот выругался:

— Ах ты, сука!

Падал первый снег: темный, редкий, едва подмерзший в желтом небе, однако же проворно заляпавший все, точно лишайник, шустро приникший к шерстяным мундирам.

— Кто-то присматривал за мертвецом, — произнес Муц. — Вряд ли Лукач упал по стойке «смирно».

— Должно быть, тот, кто руку отрезал: уложил тело да ушел, — предположил Нековарж. — Черт подери! Сил нет смотреть, как засыпает снегом усопших!

— Кто-то отгонял волков, чтобы труп не объели, и не давал воронью выклевать глаза, пока мы не пришли, — заметил офицер. — Рядом сторожил.

— Зато дал хищникам третью руку обглодать, а? — произнес Нековарж.

— Волки пищу в тряпье не завертывают, — заметил Броучек.

— В тайге самый хищный зверь один, — изрек офицер, — зубов у него предостаточно, а ходит на двух ногах.

Муц и Нековарж погрузились в молчание. Прилипал к лицам снег. Нашептывал «Отче наш» Броучек. При мысли о том, что можно оказаться для другого человека мясом, сводило мышцы. В темных дебрях бесконечной тайги вгрызался в бедро челюстями людоед, одной рукой обхватив белый кругляш коленной чашечки, второй — обглоданную кость. И снова, и снова, путаными тропками устланного лиственничной хвоей лабиринта, пока не сожрал все лакомые куски нежного мяса, пока не осталась на пропитание одна лишь ладонь.

— Да простит меня Боже, если оскорблю словами память мертвого, — проговорил Нековарж, — но будь я людоедом и попадись мне свежий труп и целая лошадь, уж я-то на славу бы попировал, не то что этот…

Офицер кивнул.

Вскинув винтовку, Броучек шагнул назад, прицелился, крикнул:

— Вот он!

Как ни следили Муц с Нековаржем за линией прицела, направленного в заросли над головами, но ничего не разглядели.

— Белый весь, — сообщил Броучек. — Святый Боже, точно призрак чертов!

— Что ты видел? Зайца? Лису? — допытывался офицер.

— Человека, облик человечий! С полсотни саженей до него было. Белый, а глаза — красные!

— Как ты смог рассмотреть глаза?

— Смог, — настаивал Броучек, — ничего не поделаешь, зрение у меня что надо.

И тотчас военные заметили какое-то движение. Что-то крупное и бледное проворно металось из тени в тень.

— Не стрелять, — приказал Муц, — пока не разберемся, что нам повстречалось…

— А ну как их там целая дюжина? — опасался Нековарж.

От скалы, рядом с тем местом, где стоял Муц, отлетела каменная крошка; ахнула пронесшаяся в воздухе пуля.

Мгновение спустя услышали выстрел. Все трое побежали в укрытие под сень деревьев. Следом, к березам, полетели еще три пули.

— С моста, — заметил Броучек, — красные.

Муц разглядел не то троих, не то четверых, снующих на мосту: неясная черная суета в сгущающемся снегопаде.

— А ты уверен?

— Вижу буденновки со звездами, — сообщил Броучек. — Хоть одного, да сниму. — Капрал вскинул винтовку.

— Не смей! — крикнул Муц.

— Они же дрезину увозят!

Муц смотрел, как уползает от них на противоположную сторону переезда дрезина, точно наделенная собственной волей. От красных до Языка — не более четверти часа поездом, верхом — час езды. Кто знает, что готовят городу красноармейцы. И с какой легкостью он, Муц, теперь думает о большевизме как о непобедимой силе, намерения которой неизвестны врагам, зато превосходно ясны самой стихии. Всё дело в воле к борьбе, неудержимо кочующей от повода к поводу, от вождя к вождю, от народа к народу.

Однако же в лице красных воля обрела долговременное пристанище, способное вскинуть на борьбу миллионы тех, кто готов обойти весь свет, отряхивая в наступлении трупы, точно выпавшие волосы, и выпуская на смену павшим новых приверженцев, словно побеги.

— Необходимо вернуться в город, но по мосту не пробраться, — сказал Муц. — Вряд ли красные выступят до завтра. Нужно пробраться чащей, со стороны лощины, на другой берег. Оттуда доберемся до путей…

— Смеркается, — заметил Броучек, — а в чаще — чудище.

— Выбирать нам не приходится, — возразил Муц и с револьвером наготове повел солдат в глубь леса, подальше от реки.

Часть снега долетала до земли, не растаяв, засыпая проемы и трещины в скалах и на земле. Остальное оседало в кронах деревьев над головами и, оттаивая, капало на мундиры тяжелыми брызгами. Одежда вскоре промокла. Кругом шипел и шептался под падающей влагой лес.

Сапоги проваливались то в моховую подстилку, то в смесь подгнившего хвороста и листьев, чуть слышно похрустывая.

Почерневшие от влаги скалы блестели. Никогда прежде не случалось Муцу испытывать такого холода. Шинель осталась на дрезине. Шел в одном френче, галифе, сапогах и фуражке, с пистолетом, не чищенным вот уже несколько дней. Темнело, и офицер совершенно не представлял, куда они направляются — знал только, что поднимаются по склону.

Скалы становились массивнее, гладкие стены их — выше, и все теснее делались просветы в камне. Даже деревьям и то приходилось балансировать на своих чахлых, обезумевших корнях. Теперь Муц, Броучек и Нековарж пользовались руками не меньше, чем ногами. Поднимались недолгими перебежками: Броучек прикрывал, карабкался Муц с револьвером в кобуре, следом, с винтовкой за плечами, Нековарж. Потом наверх лез Броучек, а остальные следили за лесом и скалами по соседству.

— Возьми шинель, братец, — предложил офицеру Нековарж.

— Со мной всё в порядке, — отказался Муц.

— Да ты продрог совсем!

— Вот и хорошо, дрожишь — не замерзнешь, согреешься.

Мокрую холодную кожу натирала мокрая холодная же одежда. В трещины кожаных сапог проникала вода. Руки горели, точно смоченные не влагой, а кислотой. Нужно покрепче стиснуть зубы, чтобы не стучали. Интересно, захватил ли Нековарж поесть?

Сверху раздался громкий шепот Броучека: теперь их очередь подниматься.

— Ничего не видно, — едва слышно произнес Муц. Снег идти перестал, но не разобрать ни зги.

— Прямо перед тобой! Где просвет между скал и камни ступенями! Вот там! Лезь. Вот проклятье! Снова он!

— Не стреляй! — крикнул Муц. — Что видишь?

— Белого гада. По пятам за нами шел!

— Подожди, пока не поднимемся, — распорядился Муц, протискиваясь в узкую трещину, стиснувшую плечи. По следам Броучека, которые точно упирались в ровную стену, бежал ручеек талой воды. Похлопав омертвелыми ладонями по пространству перед собою, офицер обнаружил: каким-то непонятным образом стена обрывалась над самой головой. С усилием ухватился за выступ, протиснулся, упираясь ногами и плечами в стены дымохода, выточенного природой в камне. Когда же локти ткнулись в щебень и грязь, почувствовал, как Броучек рывком помогает подняться. Оба протянули руки вниз, подтягивая следом за собой Нековаржа.

— Идем дальше, — предложил Муц.

— Я дороги не найду, — посетовал Броучек.

Уступ, на котором стояли трое, был размером с небольшую горницу и вместил достаточно земли, чтобы собралась грязь и выросла пара долговязых, сухопарых лиственниц. Площадку окружали непроницаемые стены из камня, и здесь не было ни пяди пространства, где можно было бы переночевать в безопасности. Снизу шумела река. Вспышки скрытого огня вдалеке выдавали место, где стали на переезде привалом красные. Ни подняться, ни спуститься.

— Что ж, останемся здесь до рассвета, — произнес офицер.

При этих словах Муца вновь бросило в дрожь; он присел на корточки и обхватил руками колени.

— Так ты до рассвета не протянешь, — посочувствовал Нековарж. — Бери шинель.

— Не стану.

— Бери, говорю! А я пойду разомнусь.

Муц не стал протестовать, когда на трясущиеся плечи опустилась тяжелая, промокшая ткань. «Интересно, не переохладилось ли тело настолько, что ничем уже не помочь?» — подумалось офицеру. Нековарж принялся шумно трудиться над лиственницами тесаком.

— Что наш беловолосый друг? — спросил Муц.

— Сгинул, — сообщил Броучек. — Не видать.

— Есть у тебя пища?

— Нет, — капрал уселся на корточки рядом, — вот был бы я в Языке штабным…

— Выше меть, — ободрил Муц, — на следующий год дома окажешься, будешь попивать пиво да есть свиные рульки с клецками в горчичном соусе…

— Даже слышать не могу!

Муц силился сосредоточить внимание на звуках тесака; то был единственный вестник внешнего мира, мешавший уснуть. Если заснет, как Самарин на замерзшей реке, то уже не проснется… Броучек досаждал каким-то вопросом, приходилось думать… Спрашивал про руку.

— Ну, что скажешь? — допытывался капрал. — Дошел людоед до моста, а тут поезд подъехал, с лошадьми беда…

— Дошел до моста, — пробормотал Муц, — донес руку своей жертвы. Не самый лакомый кусок. Последнее, что осталось.

— Но раз показался поезд, лошади — значит, и люди рядом? Так отчего бы не выкинуть руку, точно и не было ее никогда вовсе?

Муц изо всех сил старался держать глаза открытыми. Перед зрачками плясала тьма, ныли кости. Офицер то нырял в дрему, то выныривал из видений. При мысли о людоеде обнаружил, как наблюдает за собой же, шагающим к переезду, и вот он уже людоед — может, Могиканин, наблюдающий за составом. И вот уже Броучек трясет за плечо, говорит, не спать, и стучит тесаком Нековарж.

— Я… Он… и впрямь кисть выбросил, — выговорил Муц. — Единственное средство, не давшее умереть в тайге с голоду, таким трудом завоеванное мясо… Заслужил с честью: одному из двух пришлось бы умереть, и выжил он. И вдруг — мост. Эшелон. И в тот же миг сверток, который нес с собой людоед, обращается в самые постыдные, зловещие и дурные оковы, тащить которые прежде не доводилось никому из сидельцев. Ладонь мертвеца с отметинами человечьих зубов… Разумеется, он выбросил ее. Поторопился.

Броучек было заговорил, но Муц, уже проснувшись, перебил его:

— Постой. Людоед испугался, что обнаружат кисть. Быть может, выбросил в реку ладонь. А что, если течением унесло бы? На кого укажут?

Выброшенной ладони не отыскать, зато есть еще одна кисть. Покойного Лукача. Отрезает у солдата одну руку, в лесу закапывает, чтобы никогда не нашли. Так что, если и найдут первую ладонь, никто не подумает, будто в тайге какое-то чудище съело целого человека.

— Тогда зачем…

— За убийцей наблюдали. Не с моста, а из леса. Может, тот, беловолосый, все видел. Тоже, должно быть, человек. Мы же в призраков и снежных людей не верим, ведь так?

Тот, кто смотрел, отыскал обе руки. Положил на тело Лукача, и за Лайкургом приглядывал. Для чего он или они так поступили? Вероятно, знали, что придет кто-нибудь, подобный нам. Что доберемся до леса. Вот и добрались…

Подошел Нековарж с сучьями, которые выложил на земле, под каменной стеною. Прислонил обрубки ствола к камню, разложил ветки под получившимся навесом.

Легионеры заползли внутрь, устроившись в укрытии. Пошел ледяной дождь; Нековарж выругался. На навес, должно быть, намело еще снега, однако натекавшая вода вновь промочила мундиры; шалаш затрясся под порывами ветра.

Муц решил не спать. Показалось, будто бодрствовать легче. Ну и хорошо. Закроешь глаза — так уж наверное не проснешься. Офицеру сделалось легко и бодро.

Уже уснул. И видел сны.