Анна села на канапе, оставив место собеседнику. Поставила фужер и коньячную бутылку на шифоньер, прикурила папиросу. Осталось их немного, но курила хозяйка нечасто. Самарин последовал примеру, нагнулся над предложенной спичкой и уселся в кресле в противоположном конце комнаты. В углу горела одинокая керосиновая лампа. Свет падал на мужчину и женщину в равной степени, однако же Лутовой мнилось, будто игра теней заставляла казаться более ярким тот свет и делала более резкими те тени, что падали на Кирилла, подчеркивая глазные впадины и ямки на щеках.
Решил сесть поодаль… Что ж, пора. В конце концов, Кирилл — ее узник. Дагеротип она снимет завтра. Глотнула коньяка, рассмеялась…
— Каково вам у меня в плену? — спросила.
— Вполне удобно, — ответил Самарин.
Кажется, о чем-то спрашивал…
— Вы интересовались Муцем. Он что-нибудь говорил вам обо мне?
— Расстроился оттого, что я нашел оброненный кем-то дагеротипный портрет…
— Ему случалось часто ко мне наведываться. Бывало, и на ночь оставался. — Анна затаила дыхание, стараясь рассмотреть, как отреагирует Кирилл. Однако тот остался бесстрастен. — Женщине здесь так одиноко… Вы считаете меня развратной?
— Отнюдь.
— Я люблю вино. Порой и общество тоже. Приятно нравиться себе, когда гляжусь в зеркало. Бывает, что пою. А Муц… он любил меня, что уже само по себе довольно привлекательная черта характера. Он милый. Хорошее лицо. То есть я не хочу сказать, что красавец, хотя до совершенного идеала недостает ему совсем немного, и не то чтобы черты его являли образец благородства, хотя и этого у Муца не отнять. Неотделимо одно от другого. Может быть, безобразным мой друг казался бы, если бы являл собой подлеца, а без правильных черт лица походил бы на идиота. Воспитанность… не означает ли она не вынужденную приязнь к людям, каков бы ни был их облик, но отказ от сомнений в том, влияет ли внешность других на то, любишь ли ты их или нет, не так ли?
Муц умен. Так много знает, и всё о разных вещах! Да, еврей. Согласна, в России еврей офицер всё равно что пингвин в пустыне. Но знаете ли вы, что здесь происхождение гораздо менее значимо? Сибирь. Всякое живое существо тут в диковинку. Хватило ли бы у меня сил выйти за еврея замуж, уехать с ним в Европу, противостоять злословию и недоверию его сородичей, моего народа и всевозможным неприятностям, вплоть до кирпичей, брошенных в окно? Не знаю. Пожалуй, тогда бы смогла полюбить Йозефа. Однако же не влюбилась, по крайней мере не здесь. Отчего — и сама толком не знаю. Не оттого, что еврей, нет, он не религиозен. Чужой чехам, но во многом оттого, что солдаты считают его скорее немцем, нежели евреем. Для большинства вовсе не важно, что по-чешски Муц говорит лучше, чем иные их товарищи. Всё равно немцем считают.
Может быть, они по-своему правы. Даже теперь, даже здесь, в Сибири, Йозеф — житель исчезнувшей страны, империи, где объединили множество языков и племен, но по-немецки писались все законы, и по-немецки чиновники изъяснялись, по-немецки поезда ходили. Работал гравером на пражскую фирму, печатавшую бланки акций для той империи. Только по-немецки. Не то чтобы немецкий я недолюбливала, я лишь хочу сказать, что друг мой привязался к тому миру, обладавшему некоторой упорядоченностью. Тот род привязанности, что никогда не следует людям испытывать к учреждениям, но которым столь часто мучаются мужчины. Империя была добра к Муцу, вот и огорчился ее кончиною. Пожалуй, разочаровался, когда Австро-Венгрия не преобразовалась в Соединенные Австрийские Штаты.
Меня нервировало, что эта его потребность расставить всё по своим местам и четко осознать, кто, что и для кого делает, была, в довершение к порядочности и справедливости, именно той совокупностью установлений и привычек, доставшихся от ныне исчезнувшего мира.
Я разозлилась, когда чехи расстреляли учителя. Мы называли его учителем — ссыльного, обучавшего Алешу счету, чтению и письму. Йозеф, конечно же, тоже негодовал, однако не прощу ему никогда тех слов! Заявил: «Что за глупые у вас порядки?!» Точно в порядках, а не в расстреле дело. Понимаете?
— Да, понимаю, — согласился Самарин.
— Однако Муц был мил. Просто душка. А вот с Алешей, как вы, никогда бы не стал болтать. Всех родных потерял в детстве и при загадочнейших обстоятельствах! То есть не так потерял, чтобы умерли. Потерял… по недоразумению.
Его родители, и сестры, и братья отправлялись в Америку, когда Муц был еще очень молод, а тот в последнюю минуту слёг. А семья уже заказала места в каютах на крайне скудные средства, вот и оставили Йозефа на попечение дядюшки, а сами отправились в надежде, что ребенок присоединится к ним позже.
Как только семейство в Америку переехало — тотчас пропали. И что с ними случилось — неизвестно. То ли в пожаре сгорели, то ли на поезде ехали да разбились. Может быть, письма не дошли — в Америке ведь по-другому адреса пишутся.
Десять лет спустя, когда Йозефу исполнилось двадцать, отправился за океан на поиски родных. Три месяца разыскивал. Так и не нашел. Однако его возвращение в Прагу вызвало немалое удивление.
Лутова замолчала: подумалось, не слишком ли много говорит? Едва не захмелела: а Самарин сидел напротив, взгляд томный, внимательный и словно глубже становится по прихоти шальных мыслей хозяйки.
Женщина выпьет еще, и гость тоже. Он сведет воедино раздробленные женские исповеди. Сил Кириллу хватит.
Поднялась, вновь наполнила фужер мужчине, затем себе, снова присела. Скрестила ноги и снова развела, чтобы глянул. И впрямь посмотрел. Интересно, чист ли он? Да и не всё ли равно?
— Странно, что вы обнаружили дагеротип, — произнесла Анна. — Я ведь его одному из местных дарила. Балашову Глебу Алексеевичу. Хозяин площадной лавки. Так долго упрашивал подарить карточку, и надо же — потерял!
Самарин кивнул.
— Ты поступила очень великодушно, подарив ему карточку.
Покраснев, она торопливо добавила:
— Балашов — он милый, но очень уж узких взглядов! Вы же знаете, наверное, здесь, в Языке, не вполне православные люди.
— Признаться, не знал.
— Жаль, патефона у меня нет. А то бы музыку послушали…
— Так есть же гитара, вот она.
— Расстроена совсем.
— Я мог бы перенастроить.
— Признаться, я скверно играю.
Кирилл поднялся, ухватил гитару за гриф, обхватил рукою, пробежался пальцем по струнам. Подошел, протянул Анне.
— Превосходно отлажена, — заверил гость. — Должно быть, ты хотела, чтобы я подал, раз о музыке заговорила. Играй же.
— Хорошо. Вы садитесь, — предложила хозяйка, кивком указав на свободное место рядом с собою на канапе и пристроив инструмент в руках. Перебирала струну за струной, подкручивала колки. Покраснела, когда канапе прогнулось под грузом мужского тела.
— Я скверно играю, — повторила.
— Все играют скверно, — заверил Кирилл.
Украдкой глянула на него. Сидел, спиною прислонившись к изголовью канапе, руки за головой, глядел с улыбкой. Серебряной рыбешкой юркнуло, проскользнуло от лона к груди щекочущее, волнующее чувство. Свет желания в своих глазах хотелось от Самарина скрыть; слегка прикусила нижнюю губу, чтобы не улыбаться слишком явно.
Принялась перебирать струны. Мужской романс, который часто играла для Алешеньки, старалась выводить нежнее обыкновенного, скрадывая жесткий походный ритм:
Перестала, поклонилась и расхохоталась.
— Были и дальше строчки, да я запамятовала, — призналась женщина под аплодисменты улыбающегося пленника. Протянула гитару Кириллу.
— Теперь вы сыграйте, — попросила.
— Я знаю только один романс, — произнес Самарин.
— Что ж, хороший, должно быть, — улыбнулась Лутова. — Играйте же!
Пристроив гитару, Кирилл заиграл, не тратя времени на настройку инструмента или же проигрыш пустых аккордов. Песня его не была ни веселой, ни грустной. Анна не понимала лада, в каком звучал романс. Подумалось: «В искреннем» — и улыбнулась.
Самарин пел:
Лутова вскочила, захлопала в ладоши, уселась и быстро погладила Самарина по виску, по плечу.
— Еще! — попросила.
— Я же сказал, что других романсов не знаю…
— Тогда снова это же сыграй!