Муц пошагал от площади на восток, к мостину, что вел к жилищу Анны Петровны и дальше, к железнодорожному депо. В некоторых домах, мимо которых проходил офицер, млечно-облачной, сливочною белизною бликов в тепле горел за двойным стеклом в оконных проемах свет. Интересно, откуда у русских керосин? Не из корпуса же. Явно делят между собой. Уж эти-то знают толк в общинном укладе. Распределяют среди своих не только пожитки, керосин или картошку, но даже время. Не площадь — сплошное болото, а когда идешь по улице, одной из четырех в Языке, то под ногами — бревенчатый настил, накрепко поставленный поверх грязи. Одиночной работой не обошлось, явно не каторжники делали, те бы не стали стараться. Интересно, что читают там в лучах лампадок, за толстыми, сложенными из бревен стенами, за крошечными оконцами, окаймленными белыми наличниками? Библию, что же еще… Может статься, вялят солонину, воздвигают огуречные башни в рассоле и укропе или же лечат при свете разбитые локти и колени… нет, вероятнее всего, возбуждение после схода столь велико, что нет сил противостоять желанию зачитать, заучить слово Божье, открыть и жадно поглотить книжное послание…

Муц не был религиозен; однажды он попытался прочитать всю книгу с начала и до конца — Ветхий Завет и прочее… Заминки, загвоздки… так и забросил. Пятикнижие, хотя и содержало несколько занимательных историй, казалось нелепой подделкой, состряпанной единственно с целью выставить евреев недалекими, суматошными, сварливыми воинами с их водевильным богом на скрипучих колесиках, в то время как Новый Завет уделял внимание то кротости и простоте, то сомнительным аферам с наличностью, то церковному управлению, а порой — гешефтам, когда чудеса обменивались на веру. Тем не менее Муц осознавал: несмотря на противоречивость, двусмысленность и существенный объем, Священное писание привлекает недовольных существующим миропорядком и прежде всего неприятнейшей чертой мироздания: непрестанными переменами. Здесь же — целая вселенная, неизменная, достойный антипод той, настоящей. Для подобных искателей покоя Библия — неисчерпаемый кладезь неизъяснимой премудрости, книга, которую именно в силу особенностей ее требуется перечитывать вновь и вновь, ибо к осмысленному воротишься не раз, с ней непреложная истина, в то время как вовне — тьма и хаос. Муц задался было вопросом, не случалось ли и шаману читать Библию, но вспомнил, что тунгус был неграмотен.

Перейдя мостик, офицер увидел дом Анны Петровны. Остановился. Торопиться не резон. Куда больше поводов развернуться и отправиться спать. Уже поздно, пожалуй, часов десять… Хотя кто знает? Иркутские сигналы точного времени доходили до Языка лишь при исправно работающем телеграфе. Завтра придется отчитываться перед Матулой за гибель туземца, да и поиск пропавших коней капитан скорее всего продолжит. Анне Петровне и дела нет, придет к ней Муц или нет… Или же?.. Тягостные сомнения унижали. Не так мучительно, как прежде, когда офицеру случалось приходить к женщине в дом еще до того, как она ему отдалась, но то было страдание иного рода — пытка жизнью.

Семь раз делил он с Анной ложе, четырежды оставался до рассвета, трижды украдкой выбирался на улицу, пока не развеялся мрак, ощупывая стены и обстановку кончиками пальцев, стараясь не разбудить Алешу и слыша сдавленное женское хихиканье после того, как скрипнул половицей, — и стремясь скрипнуть половицею вновь, нарочно, чтобы опять услышать смех ее.

На восьмой раз Анна сказала, что не станет более позволять ему оставаться на ночь. Нет, не так: не может позволять, вот как сказала она. Так и не объяснив отчего.

Залаяла собака. Муц досчитал до десяти. Если собака залает вновь, а он не успеет досчитать до конца, то не пойдет к особняку. Досчитал. Пес не тявкнул ни разу.

Офицер пошел к дому, знал загодя, что так и выйдет. И пусть Муца не стерегли с собаками — и без того он пленник, с собаками или без.

Подошел к задворку, прошел в ворота, миновал двор, вошел незапертой дверью черного хода в теплую светлую кухню.

Во главе маленького столика сидел Броучек, обеими руками обхватив чашку чая, поставив винтовку в угол, точно помело. Анна в темно-синем платье сидела лицом к двери. Улыбнулась, поздоровалась с Муцем, так и не расправив сложенных на груди рук. Броучек оставил чашку, поднялся. Муц прикрыл за собой дверь. Зря пришел…

Хозяйка встала, приблизилась, обогнув столик, расцеловала в обе щеки.

— Броучек рассказывал мне о вашем госте, — сообщила женщина.

Муц глянул на капрала.

— С каких это пор ты так отменно выучился говорить по-русски? — осведомился офицер.

Броучек ухмыльнулся, пожал плечами, взялся за винтовку и перекинул оружие через плечо.

— Успокойся, — обратилась к Муцу хозяйка. — Что плохого в том, что удалось побеседовать? Сядь.

Офицер занял место Броучека. Деревянный стул прогрелся. Солдат допил чай, поблагодарил Анну Петровну, прикосновением к фуражке попрощался с Муцем, тот кивнул, и солдат вышел.

— Вряд ли заключенного можно назвать «гостем», — заметил Муц.

Женщина поставила перед ним чашку, он принял угощение обеими руками. Поняв, что повторяет манеры Броучека, поставил чай, так и не пригубив.

— Расскажи, — попросила Анна, вновь уселась и подалась всем телом вперед.

Муц старался сосредоточиться. Как странно, что чем больше думаешь о чьем-нибудь лице, тем более неожиданной оказывается встреча!

— Зовут Самариным, Кириллом Ивановичем.

— Откуда?

— Родом из какой-то губернии к западу от Урала. Полагаю, неподалеку от Пензы.

— Сколько лет?

— Вероятно, около тридцати.

— До чего же неблагодарный труд пытаться что-нибудь у тебя выведать! Каков из себя арестант? Умен ли? Должно быть, едва не умер от голода, скитаясь по тайге. Неудивительно, что революцию совершили арестанты. Я бы тоже подалась в революционерки, если бы меня лишили свободы…

— Если ты имеешь в виду большевиков, то революцию затеяли отнюдь не каторжане, — произнес Муц. — Ссыльные. Не следует смешивать понятия. Что же до облика… Самарин похож на персонаж, сошедший с бунтовщицкой иконы!

Анна щелкнула офицера по костяшкам пальцев чайной ложкой:

— Не смейся надо мною!

— Высокий, худой, — продолжал Муц. — Я видел, как мастерски он перевоплощается. Казалось бы, забитый, изможденный каторжник. И вдруг — иной человек! Мгновенно. Мастер убеждать. За таким пойдут, такой вынудит других плясать под свою дудку…

— Продолжай, — потребовала Анна.

Муц смолк. Больше рассказывать о Самарине не хотелось, да и о сказанном офицер успел пожалеть.

— Откуда тебе знать, где подлинный Самарин, а где личина? — произнес Муц.

— Может статься, оба они настоящие.

— Может статься, ни тот, ни другой.

— Арестанта ты невзлюбил, — заметила Анна.

Муц, хотя и чувствовал правоту хозяйки, соглашаться не желал.

— Если хочешь, приходи завтра посмотреть на арестанта, — предложил офицер. — Матула будет его судить. Самарину придется защищаться самому. Только нужно заручиться позволением капитана.

— Фи!

— Тебе решать.

Нервно потеребив обручальное кольцо, хозяйка произнесла:

— Я приду. Принесу арестованному еды.

Муц спрятал лицо за чашкой, почувствовав, как что-то приятно екнуло в груди — что-то смутное, связанное с лежавшей в кармане офицера дагеротипной карточкой.

— Так, значит, ты с Самариным не знакома? — уточнил посетитель.

Анна непонимающе взглянула на него. Муц почувствовал к собеседнице отдаленную легкую приязнь, сродни той, что испытывает зритель, разглядев на выступлении фокусника даму, получающую от представления искреннее удовольствие, однако же смутившуюся от приглашения на сцену. Теперь офицер мог подыскать и слово для того движения в груди: «злорадство». Хозяйке оставалось лишь спросить, отчего он так. Придется объяснять.

— У арестованного нашли твою карточку. — Муц достал дагеротипный портрет, протянул Анне. Увидев снимок, женщина побледнела, прикрыла рот ладонью.

— Откуда у каторжника мое изображение?

— Говорит, на улице подобрал. Ты ведь не теряла карточки, верно?

— Только не здесь, не в Сибири. Не встречал ли ты Глеба Алексеевича этим вечером?

— Балашова? Мы виделись. Он отчего-то за тебя беспокоился.

— А вы виделись до ареста этого Самарина или после?

— Кажется, после… Да, точно. Отчего ты спросила?

Женщина оставила портрет, оперлась локтями на столешницу, запустила пальцы в волосы, рассеянно смотря перед собою в одну точку.

— Прости, у меня такое чувство, точно я причинил тебе боль, — произнес Муц. Потянулся к женскому плечу, чтобы обнять.

— Не сто́ит, — Анна мягко отстранила мужскую руку.

— Пожалуй, не следовало тебе рассказывать…

— Карточка принадлежала моему мужу. Он всегда носил ее с собою. Я думала, снимок пропал вместе с ним, в том последнем бою. Другого портрета не осталось. Я сама уничтожила дагеротип. Пять лет не видела этой фотографии…

— Аннушка, не нужно… Если ты говоришь, что не знакома с Самариным, то я тебе верю. Не хочу заставлять тебя мужа вспоминать…

Женщина кивала машинально, не слушая. Настолько свыкся Муц с непрестанными отказами от разговоров, которыми отвечала Анна на расспросы о событиях, произошедших за время между гибелью супруга и прибытием чехов в Язык, что, наблюдая, как теперь, при виде старой фотографии, Анна ушла в себя, офицер почувствовал, будто прежняя их любовь была не полной, что весь их ночной шепот, и шутки, и тайны, и общие воспоминания, и даже движения и звуки, которые издавала эта женщина, пока лежали они вместе в одной постели, — все осталось в прошлом, все переменилось, и сам он стал ей чужим, точно и не было, точно и не начиналось между ниш ничего.

— Ты расскажи мне, что сможешь, — покорно попросил Муц. Чем более отчужденной становилась женщина, тем сильнее хотелось, чтобы вновь она испытала к нему влечение.

Анна взглянула гостю в глаза, рассеянно улыбнулась и повела офицера в гостиную. Охват теплой женской ладони и пальчиков, прежнее, давнее притяжение женского тела затмили настоящее. Ведет его за руку, усаживает на канапе, ринулась вперед, целует в губы, отпрянула, смеется, и вот уже он ищет ее губы, мужская рука взлетает под юбкой вверх, меж бедер… там, под уродливым портретом с черным траурным бантом во весь угол рамы, изображавшим мужа в полном кавалергардском снаряжении, всё и началось. Теперь же происходящее казалось нелепой репетицией, фарсом, весьма далеко отстоящим от театральной постановки.

Муц очутился на канапе в одиночестве, глядя, как Анна, устроившись за письменным столом в противоположном конце гостиной, то кладет снимок на колени, то, завороженная, приподнимает к лицу. Ротик чуть приоткрылся, женщина нахмурилась, отведя портрет на расстояние, снова медленно приближая его к глазам и вновь отстраняя.

И вспомнила Анна, каким пышущим жаром бил свет. По знакомству удалось воспользоваться одной из новых, еще не установленных электрических рамп для Киевского оперного театра. Громадная, наведенная на нее, пылающая жаром лампа в тесной от скарба комнатке. Она то включала, то выключала рампу, чтобы не жгло так кожу и чтобы не казалась такой невыносимо родной комнатушка. Изо всех экспозиций и поз успешным оказалось лишь это сочетание. То, где она улыбалась; Анна знала, что замысел удачен: из множества возможных истин света и тени, кожи и глаз удалось отыскать такое сочетание, перед которым блекли прочие. Незадолго до начала войны подарила карточку мужу Быть может, глаза других мужчин смотрели на ее портрет лишь этим вечером…

— Что скажешь? — обратилась хозяйка к Муцу, заранее зная, что тот одобрительно отзовется о ее мастерстве.

— Поразительное произведение искусства, — с готовностью откликнулся офицер.

— А что сказал каторжник? Тот, Самарин? Как рассудил?

Муц замолчал, недоумевая, отчего Анне вздумалось узнать мнение арестанта. Замешательство не укрылось от женского взгляда. Потом обронил:

— Красавица.

— «Красавица»? Так и сказал?

— Произнес эти слова таким тоном, точно о твоем роде занятий говорил. Словно ты была записной красавицей, наносящей привычные визиты…

— Хм… Наглец! А как по-твоему, Йозеф, записная ли я красавица?

Муца страшили призывы к легким комплиментам, исходившие от женщин, в которых он был влюблен. Пока колебался гость, хозяйка прислушивалась к собственным мыслям. Гадала: в точности ли передал речи каторжанина Йозеф? И если нет, то отчего утаил? Получивший университетское образование русский появился между ними, точно вестник привычного миропорядка.

— Ну так что же, ничего больше не говорил? — любопытствовала женщина.

И снова колебался Муц, и на сей раз предаваясь сомнениям не в пример дольше. Так, значит, не всё…

— Попросил передать, что он в восхищении и что снимок нас всех переживет, — признался Йозеф.

Кивнув, Анна постаралась утаить восторг от услышанного. Но не сумела. Женщина и сама удивлялась той важности, какую придала чужим словам. Поразилась, насколько неловко и тягостно ей от влечения, по-прежнему испытываемого к ней Муцем. Вновь скользнула взглядом по собственному снимку пятилетней давности на письменном столе — карточка, которую носил при себе муж, — и будто машинально коснулась большим пальцем зубов. И в тот же миг поняла: там, в ящике письменного стола — ужасный способ покончить с этой неловкостью. Прежде Анне никогда не приходило в голову им воспользоваться, применить средство для избавления, средство, доселе казавшееся лишь проклятием.

Муц заметил, как стремительно коснулся зубов женский большой палец, как Анна подержала его некоторое время и опустила, едва отложилась мысль, и как обернулась к нему, чтобы убедиться: гость по-прежнему здесь.

Йозеф почувствовал, что попал в глупое положение; вспыхнуло воспоминание о том, как умолял он Анну отправиться вместе с ним в Прагу; неловкость сменилась тоской, а после — страхом. Назревало что-то страшное. И он уже готов был на что угодно, лишь бы отдалить ужасный момент, но не знал, что предпринять. Рассказать анекдот? Бежать? Шагнуть к ней, расцеловать, пусть даже и насильно? Умолять?..

— Йозеф, — заговорила Анна, — я никогда не говорила тебе того, что ты так стремился узнать: для чего я здесь и почему прекратила наши встречи.

Достала ключ. Отперла ящик. Муц знал: хозяйка собирается впустить в его жизнь что-то дурное, от чего оберегала прежде и что он теперь никогда не сможет позабыть. Встал.

— Анна, — попросил он, переступил несколько шагов, остановился. — Аннушка, милая… Прошу… Пусть после, не теперь…

Анна точно не слышала просьб. Доставала из ящика пухлую пачку бумаг. Обернулась к Муцу.

— Как дочитаешь — поймешь, отчего я здесь… хотя вряд ли тебе станет яснее, что меня удерживает, — произнесла женщина. Сдержала всхлипывание, покачала головой и с улыбкой продолжила: — Это он создал тайну… но я сама заключила секрет в тюрьму, точно вечно могла так жить, точно в моих силах было хоть что-нибудь переменить! Как глупо!

Что же до тебя, Йозеф… Разумеется, мы поступили дурно, но вряд ли наш проступок сопоставим с той его подлостью. Я то жалела, то презирала его, порой стыдилась себя, и наша связь зародилась как раз в один из подобных моментов презрения, но не только из-за возрожденной жалости решила я оборвать наши отношения. — Анна осеклась. — Послушай, я так откровенна… В точности как он. Но ведь это не значит, что я поступаю дурно, верно? Ведь правда?

— Верно, — подтвердил Йозеф. Казалось, каждая клетка тела его очутилась не на своем месте.

— Главное, — продолжала говорить Анна, — что Алеша не знает. И пусть не узнает никогда, не хочу. Тебе ясно? Обещаешь ли?

— Да.

— Он тебя полюбил. Да и ты, кажется, к нему успел привязаться, ведь так? Но ни разу не поговорил с сыном. Ну, довольно. Возьми. Не могу здесь оставаться, покуда ты станешь читать. Ведь будешь?

Муц кивнул. Говорить не было сил.

— Я пойду на кухню, — сообщила Анна и вышла.

Муц взял бумаги и принялся читать аккуратно выписанные строчки…