© Микоян А. И., правообладатели
© ООО «ТД Алгоритм», 2015
Анастас Иванович Микоян занимал высшие должности в советском руководстве. При Сталине он был наркомом снабжения, наркомом пищевой промышленности, наркомом внешней торговли, заместителем председателя Совнаркома. В своих воспоминаниях он показывает неоднозначную личность Сталина, говорит как о положительных, так и об отрицательных сторонах его деятельности.
Мемуары А. И. Микояна носят, безусловно, очень личный, субъективный и зачастую предвзятый характер, но содержат много подробностей о жизни вождя, которые были известны только самому автору.
© Микоян А. И., правообладатели
© ООО «ТД Алгоритм», 2015
Предисловие
Анастас Иванович Микоян родился 13(25) ноября 1895 года в селе Санаин Тифлисской губернии (ныне север Армении). Окончив сельскую школу, поступил в духовную семинарию в Тифлисе.
Его сын Серго рассказывал, что со своей будущей супругой Ашхен Анастас Микоян являлись дальними родственниками. Когда Анастас учился в семинарии, летом возвращался в родную деревню, Ашхен же жила в соседней деревне «на другом плато, за ущельем». Однажды Микояна попросили позаниматься с ней как репетитору, так начались их отношения. «Когда в 1917-м он уезжал в Тифлис, у них встал вопрос о женитьбе. Но отец сказал, что уходит в революцию, с ним всякое может случиться. «Если меня убьют, ты станешь молодой вдовой. Тебе это осложнит жизнь», – сказал он. Решили отложить женитьбу до его возвращения. Но он не вернулся, а вызвал ее в Нижний Новгород, куда был направлен в 1920 году».
В конце 1914 года Анастас Микоян записался в армянскую добровольческую дружину Андраника, после чего воевал на Турецком фронте вплоть до весны 1915 года, но из-за заболевания малярией оставил армию. После возвращения в Тифлис, вступил там в РСДРП(б).
В духовную академию в Эчмиадзине поступил в 1916 году, а в следующем году вел партийную работу в Тифлисе и в Баку.
Перед взятием Баку турками Микоян добился у главы Диктатуры Центрокаспия Велунца разрешения на освобождение и последующую эвакуацию бакинских комиссаров. Вскоре Анастас Микоян вывез комиссаров на пароходе «Туркмен», но в Красноводске они были арестованы. Микоян был освобожден в феврале 1919 года и в марте того же года возглавил Бакинское бюро Кавказского крайкома РКП(б).
В октябре 1919 года был вызван в Москву, где стал членом ВЦИК. С 1920 года Микоян был вновь на Кавказе. С занятием Баку большевиками вступил в город в качестве уполномоченного Реввоенсовета XI армии и после чего до 1920 года руководил Нижегородским губкомом.
* * *
По рекомендации Сталина, Микоян с лета 1922 года был назначен секретарем Юго-Восточного бюро ЦК РКП(б), а затем и председателем Северокавказского краевого комитета партии. С 1922 года был кандидатом, а с 1923 года – членом ЦК РКП (б)
По рекомендации Сталина, Микоян с 1926 года являлся кандидатом в члены Политбюро, а также народным комиссаром торговли. С 1930 года был наркомом снабжения, а с 1934 года – наркомом пищевой промышленности.
С 1929 года – кандидат в члены Политбюро ЦК ВКП(б). С 1935 года стал членом Политбюро, с 1937 года – заместителем председателя Совнаркома, а в 1938–1949 годах – наркомом внешней торговли.
С 1941 года А. И. Микоян был председателем комитета продовольственно-вещевого снабжения РККА, а также членом Совета по эвакуации и Государственного комитета по восстановлению хозяйства освобожденных районов, с 1942 года был членом Государственного комитета обороны.
Указом Президиума Верховного Совета СССР от 30 сентября 1943 года за особые заслуги в области постановки дела снабжения Красной Армии продовольствием, горючим и вещевым имуществом в трудных условиях военного времени Анастасу Ивановичу Микояну было присвоено звание Героя Социалистического Труда с вручением ордена Ленина и медали «Серп и Молот».
В 1946 году Микоян был назначен на посты заместителя председателя Совета Министров и министра внешней торговли СССР.
В 1949 году был снят с поста министра внешней торговли, а в 1952 году Сталин подверг его резкой критике на пленуме ЦК после XIX съезда. Микоян был избран в Президиум ЦК, но не был включен в бюро Президиума, заменившее Политбюро.
После смерти Сталина Микоян вновь был назначен на посты заместителя председателя Совета министров и министра внутренней и внешней торговли (с сентября 1953 года – и министра торговли).
* * *
В острых политических вопросах Микоян всегда занимал уклончивую позицию.
Так, во время обсуждения судьбы Берия он согласился со всеми обвинениями, но в то же время выразил надежду, что Берия «учтет критику».
Аналогичная позиция была у него поначалу и относительно разоблачения «культа личности» Сталина: когда на заседании Президиума ЦК перед XX съездом в 1956 году Хрущев предложил обсудить вопрос об осуждении действий Сталина, Микоян не высказался ни за, ни против. Однако во время съезда выступил с антисталинской речью (хотя и не называя Сталина по имени), заявив о существовании «культа личности», подчеркнув необходимость мирного сосуществования с Западом и мирного пути к социализму, подвергнув критике труды Сталина – «Краткий курс истории ВКП(б)» и «Экономические проблемы социализма в СССР». Вслед за этим Микоян возглавил комиссию по реабилитации заключенных.
На пленуме ЦК 1957 года твердо поддержал Хрущева против антипартийной группы, чем обеспечил себе новый взлет партийной карьеры. 5 июля 1964 года Анастас Микоян был избран на пост Председателя Президиума Верховного Совета СССР.
Во время Октябрьского (1964 г.) пленума ЦК КПСС пытался осторожно защищать Хрущева, подчеркивая его внешнеполитические заслуги. В результате в декабре 1965 года Микоян был отправлен в отставку, как достигший 70-летнего возраста. При этом Анастас Микоян остался членом ЦК КПСС и членом Президиума Верховного Совета СССР (1965–1974), получил шестой орден Ленина.
Похоронен в Москве на Новодевичьем кладбище; на его могиле есть эпитафия на армянском языке.
Мои отношения со Сталиным
До революции о Сталине я знал только по его работе «Национальный вопрос и социал-демократия», которую мы, наряду с книгами Шпрингера и Отто Бауэра, штудировали в марксистском кружке в 1915 г., когда я учился в семинарии. Труд Сталина произвел на меня хорошее впечатление.
Позднее, до конца 1917 – начала 1918 г., я о Сталине не слышал. Во время Бакинской коммуны Сталин был в Москве, прислал несколько телеграмм Шаумяну, и он некоторые читал вслух. Он с уважением относился к Сталину, но особой теплоты в его высказываниях в отношении Сталина я не замечал. Да и ни от одного активного коммуниста я о Сталине, будучи в Баку, в тот период ни слова не слыхал.
Потом, когда мне говорили о работе Сталина в Закавказье, особенно жена Шаумяна Екатерина Сергеевна, то рассказывали, что Сталин, будучи в Баку, вел себя как склочник, подсиживал Шаумяна, что в какое-то время работы бакинской организации он и Спандарян захватили руководство в свои руки.
Сам Сталин потом, через несколько лет, о жене Шаумяна говорил: «Эта женщина, как самка, думает только о своих птенцах, она часто враждебно смотрела на меня, потому что я втягивал ее Степана в такие конспиративные дела, которые пахли тюрьмой. Бывало так, что мы со Спандаряном ворвемся в квартиру и говорим: «Степан, собирайся, идем на такое-то нелегальное собрание». Степан сразу же соглашался и шел. Она же не могла спрятать своего неприязненного отношения ко мне».
Вообще, Сталин и Шаумян считались друзьями, но такой оттенок отношений между ними был. Сын Шаумяна, когда в 1917 г. по поручению отца ездил в Москву, жил на квартире у Сталина. Но после смерти Шаумяна Сталин не хотел поддерживать близких отношений с его семьей. Он относился неплохо к его старшему сыну, но не проявлял теплоты и дружбы.
Таким образом, до 1919 г. мне не приходилось сталкиваться со Сталиным и узнать о нем что-то особенное. Его не было заметно. Даже не смотря на то, что он был наркомом по делам национальностей и членом Политбюро.
* * *
Когда в Закавказье образовались буржуазные государства, которые отделились от России, мы, не советуясь с товарищами из центра, пришли к выводу, что будем бороться за Советский Азербайджан, приняли на Бакинской конференции такое решение и в газетах широко пропагандировали такой лозунг, что было новым словом в Закавказье по национальному вопросу. Советский Азербайджан, считали мы, должен находиться рядом и действовать рука об руку с Советской Россией.
Вслед за этим встал вопрос, какая же партия может быть: просто РКП(б) в Азербайджане или же это надо изменить, и как? Выдвигая эти лозунги и вопросы, мы исходили из того, что то же самое будет и в Армении, и в Грузии.
Позже мы узнали, что в Москве создан ЦК Компартии Армении, хотя этот вопрос никогда на Кавказе никем не обсуждался. Этого решения добился в Москве Айкуни при помощи Сталина, и, по существу в эмиграции, в Москве, а не в Армении, была создана Компартия Армении и ее ЦК. Поначалу нас это не возмущало, так как мы полагали, что эта партия создана для эмигрантов-коммунистов из Турецкой Армении, и считали, что это разрешится с образованием Армянского государства на базе Турецкой Армении.
Но в 1919 г., когда Турецкая Армения оказалась отрезанной, к нам стали приезжать от образованного в Москве ЦК Армянской компартии агенты, чтобы объединить работу коммунистов-армян Грузии и Азербайджана. При этом они говорили, что руководствуются указаниями ЦК РКП(б) и ему подчиняются. Я понял, что это делается через Сталина, и это внутренне настраивало меня против него. Напрашивался вывод, что он такие вопросы решает неправильно, не пытаясь узнать мнение наших организаций.
Когда в конце октября 1919 г. я прибыл в Москву для решения национального вопроса в ЦК партии, я узнал, что Сталин провел также через бюро предложение Нариманова, по которому в Азербайджане создается партия «Гуммет», объединяющая коммунистов только азербайджанской национальности. Причем, и это решение было принято без опроса бакинских большевиков, тех коммунистов разных национальностей, которые работали в Азербайджане, а по требованию тех эмигрантов, которые уехали в Москву: Мусабекова, Нариманова, Эфендиева, Султанова. Таким образом, выходило, что в Азербайджане все коммунисты – не азербайджанцы (русские, армяне и другие) должны входить в РКП непосредственно, а азербайджанцы – в «Гуммет», связанную с ЦК РКП(б).
Несуразность и антибольшевизм этих методов организации вызвали у меня возмущение. И когда я прибыл в Москву, я не попросился к Сталину на прием. Раз как-то встретились в коридоре, поклонились друг другу и, не обмолвившись ни словом, разошлись. О всех вопросах краевой партийной организации я подробно, в течение двух часов рассказывал Ленину, который отнесся благожелательно к моему сообщению и обещал обсудить поставленные мною вопросы на Политбюро. Он послал мои письменные предложения на заключение Сталину (тот, будучи одновременно членом Военного совета Южного фронта, выехал в Серпухов под Москву), но от Сталина не поступило никакого заключения. Напоминание о присылке заключения также осталось без ответа. Не было его и на заседании Политбюро, когда рассматривались мой доклад и предложения по национальному вопросу. Я же требовал отмены некоторых решений ЦК, не называя имени Сталина. Ленин, понимая, что речь идет об отмене решений, принятых по предложению Сталина, поддержал меня в главном вопросе, а именно: партия должна строиться по территориальному принципу, а не по национальному. Был подготовлен проект решения, но он не был принят до получения мнения Сталина, поскольку линия Сталина играла большую роль как члена Политбюро и наркома по делам национальностей.
Я уже не мог больше ждать: надо было возвращаться на Кавказ, на подпольную работу, и я уехал, недовольный поведением Сталина. И только спустя многие годы, обдумывая случившееся, увидел, что сам допустил ошибку. Мне казалось, что раз Ленин отнесся хорошо к поставленным мною вопросам, то все и пойдет хорошо. Мне и в голову не пришло тогда попросить встречи со Сталиным и в дополнение к моей записке дать свои разъяснения, послушать его замечания. Я этого тогда не сообразил сделать.
Однако вскоре, через несколько месяцев, события развивались так быстро, что мои предложения были осуществлены.
Когда в декабре 1920 г. я приезжал в Москву на съезд Советов, я не встречался со Сталиным: все не мог простить ему неправильно принятых по его предложению решений. И дело даже не в самой сути этих разногласий. У меня осталась обида на то, что он решал у нас за спиной, ни с кем не посоветовавшись.
* * *
В марте 1921 г. я был делегатом на Х съезде партии. После одного из заседаний, когда приближалось обсуждение вопроса о выборах ЦК, меня, как представителя Нижегородской организации, стоящего на ленинской платформе, вдруг пригласили на совещание в Кремль. Это было часов в 7–8 вечера. В небольшой комнате собрались Ленин, Сталин, Каменев, Петровский, Каганович, наверное, и Молотов был, Шмидт, Рудзутак, Рыков. Ленин сидел за столом, Сталин позади Ленина ходил и курил трубку.
Когда Ленин предложил собрать сторонников платформы втайне от других, чтобы наметить кандидатуры для выборов в ЦК, Сталин, который все время молчал, подал реплику: «Товарищ Ленин, это же будет заседание фракции, как это можно допустить?» Ленин ответил: «Смотрите, старый и рьяный фракционер – и боится организации. Вот странно! В это время, пока мы здесь сидим, троцкисты второй раз собираются. У них уже готов список кандидатов в ЦК. Они ведут свою работу. Нельзя с этим не считаться. Надо подготовиться, чтобы не дать им возможности победить, а то они могут провести много своих людей в ЦК». Действительно, тогда на съезде авторитетных деятелей было сравнительно мало, и те в большинстве были на стороне Троцкого. На стороне же Ленина были организаторы из рабочих. Вот такой характерный обмен репликами произошел между Лениным и Сталиным. И тогда у меня со Сталиным не было личного разговора.
Еще одна публичная встреча со Сталиным произошла при обсуждении его доклада по национальному вопросу. В нем было одно место, которое я считал неправильным. Характеризуя районы России в смысле подготовленности к социалистической революции, он из Закавказья выделил Азербайджан, отнеся его к отсталым феодальным районам Востока, где речь может идти только о ликвидации феодализма.
Я знал, что азербайджанцы не могли быть с этим согласны, и ждал, что кто-нибудь из азербайджанской компартии опровергнет это утверждение, но никто из них не выступил. И тогда выступил я, выступил резко, касаясь только азербайджанского вопроса, хотя был делегатом Нижегородской партийной организации.
Это не было попыткой отомстить или чем-то подобным. Нет, это были мои принципиальные взгляды. Во-первых, я считал, что ничего нового по национальному вопросу не было сказано сверх того, что было ранее сказано и написано Лениным. Вместе с тем возникли новые вопросы, на которые докладчик не дал ответа. Во-вторых, я подверг критике концепцию Сталина о том, что Азербайджан относится к тем отсталым районам Востока, для которых советская система не подходит ввиду социальной незрелости населения.
Я оспаривал эти утверждения, считая, что Азербайджан не такой отсталый, чтобы там нельзя было создавать Советы, тем более что Советы там уже созданы, что наличие крупного центра Баку оказывает свое революционизирующее влияние на крестьянство, на деревню.
Сталин в заключительном слове выступил против моих высказываний, заявив, что по Баку нельзя судить обо всем Азербайджане, доказывал, что прав он, а не я.
* * *
Поворот в наших отношениях произошел после той роли, которую сыграла моя партийная работа в Нижегородской организации. Эти объяснения являются моими предположениями, так как я об этом со Сталиным никогда не разговаривал. Но через год, накануне XI съезда партии, меня по телеграфу вызвали в ЦК, где сказали, что нужно идти к Сталину на квартиру. Там он принял меня тепло и передал поручение со ссылкой на Ленина и ЦК: ехать в Сибирь на помощь ленинцам, чтобы на съезде не оказалось много троцкистов.
В то время, когда кончилась беседа со Сталиным, в квартиру к нему неожиданно для меня вошел Ленин.
Эта встреча была поворотным пунктом в отношениях со Сталиным в положительную сторону, в сторону взаимного доверия. И Сталин выиграл в моих глазах: я увидел, что он является правой рукой Ленина в таких важных внутрипартийных вопросах. Это было на самом деле большое поручение, раз такое доверие ЦК оказывал мне через Сталина.
После XI съезда партии Сталин стал энергично проявлять себя по подбору кадров, организации и перестановке их как на местах, так и в центре. И то, что он делал, насколько я знал, и в том, что касалось моей работы, мне нравилось. Это были меры по организационному подтягиванию, по обеспечению руководства ЦК, слабость чего ощущали до этого в местных организациях, а также в центральных ведомствах.
Позднее, когда мне приходилось перед ЦК ставить практические вопросы, они всегда находили со стороны Сталина правильное понимание. Он быстро схватывал суть дела, и я не помню ни одного случая, чтобы наши серьезные предложения были отклонены ЦК или правительством.
Все это укрепляло мое доверие к Сталину, и я стал часто обращаться к нему, а во время поездок в Москву бывать у него.
Весной 1923 г., кажется в мае, будучи в Москве, я зашел к нему днем на квартиру. Он жил тогда в первом доме направо от Троицких ворот, на втором этаже двухэтажного дома. Комнаты простые, не особенно просторные, кроме столовой. Кабинет был даже очень маленький.
Сталин вышел из кабинета с перевязанной рукой. Я это увидел впервые и, естественно, спросил, что с ним. «Рука болит, особенно весной. Ревматизм, видимо. Потом проходит». На вопрос, почему он не лечится, ответил: «А что врачи сделают?» У него было скептическое отношение к врачам и курортам. До этого он один раз отдыхал в Нальчике, в небольшом домике, без врачебного надзора. А потом ни на каких курортах не был и не хотел бывать.
Узнав о ревматических болях, я стал уговаривать его полечиться на мацестинских ваннах. При этом сослался на Председателя ЦКК Сольца, который каждый год ездил в Мацесту и очень хвалил ее. Знал я это потому, что тогда не было прямых поездов Москва-Сочи, поэтому Сольц ездил через Ростов и останавливался у меня на квартире. Я говорил Сталину: «Поезжай, полечись». (Мы были уже на «ты».) Он спорил. «Зачем сопротивляешься? Поезжай. Если ничего не выйдет, больше не поедешь. Ведь надо считаться с тем фактором, что это хороший курорт и место для лечения, о котором все так говорят. Зачем терпеть боль в руке?» Словом, еле-еле уговорил.
Привезли его в Сочи, поместили в купеческом домике из трех спальных комнат и одной столовой-гостиной. Этот домик и сейчас сохранился. Я выбрал этот домик и предложил Сталину там поселиться, ведь это было в пределах моего края.
Мацеста на Сталина повлияла очень хорошо. К концу курса лечения он получил большое облегчение. Боль в руке почти прошла. Он был очень доволен. Но врачи сказали, что одного курса недостаточно, и он стал ездить в Мацесту каждый год. Я его всегда там навещал.
Сочи так понравились Сталину, что он ездил туда даже тогда, когда уже не нуждался в мацестинских ваннах. Только после войны он провел одно лето в Ливадии, поселившись в Ливадийском дворце. Честно говоря, я был этим очень недоволен. Ведь до войны дворец считался курортом для трудящихся крестьян. Это было, на мой взгляд, политической бестактностью.
* * *
В Москве мы встречались со Сталиным у него на квартире, когда я приезжал туда по партийным делам. Сталин тогда работал во всю силу. Не так много по времени (мы, молодые, больше работали), но, учитывая его способности, он был в полной форме, что вызывало к нему уважение, а манера поведения – симпатию.
Со Сталиным в обращении мы так и остались на «ты». Вообще со Сталиным очень узкий круг лиц был взаимно на «ты»: Орджоникидзе, Калинин, несколько позже – Молотов, Ворошилов, затем Киров, Бухарин, Каменев. (Каменев и Сталин дружили еще на Кавказе и в ссылке встречались, в Минусинске, вместе прибыли в Петроград и работали в редакции «Правды», находились в хороших отношениях друг с другом до известной поры.) Некоторые из перечисленных товарищей обращались к нему «Коба» – это была его партийная кличка. Редко Орджоникидзе называл его «Сосо» – уменьшительное от «Иосиф».
В личной жизни Сталин был очень скромен, одевался просто. Ему очень шла гражданская одежда, подчеркивавшая еще больше его простоту. Часто я у него обедал дома и на даче один или, до середины 30-х гг., с женой. Между прочим, моя жена безоговорочно верила Сталину, уважала его и считала, что все беззакония, которые творились, делаются без его ведома.
Раньше обеды у Сталина были как у самого простого служащего, обычно из двух блюд или из трех: суп на первое, на второе мясо или рыба и компот на третье. Иногда на закуску селедка. Подавалось изредка легкое грузинское вино.
Но после смерти жены, а особенно в последние годы, он очень изменился, стал больше пить, и обеды стали более обильными, состоявшими из многих блюд. Сидели за столом по 3–4 часа, а раньше больше получаса никогда не тратили.
Сталин заставлял нас пить много, видимо, для того, чтобы наши языки развязались, чтобы не могли мы контролировать, о чем надо говорить, о чем не надо, а он будет потом знать, кто что думает.
Постепенно он стал увлекаться разнообразной едой. Обстановка обеда или ужина была организована разумно в том смысле, что девушки, которые подавали, ставили закуски на стол сразу, а супы – на другой стол. Каждый брал то, что хотел, потом подходил к другому столу, наливал себе тот или другой суп, брал чистую салфетку. Словом. самообслуживание. Одновременно за едой обсуждались разные вопросы, он даже говорил, что это вроде политического клуба.
Сталин очень любил рыбные блюда. Несколько сортов всегда было: дунайскую сельдь очень любил, керченскую, рыбца копченого, шемаю копченую, отварную рыбу, птицу любил – цесарок, уток, цыплят. Любил тонкие ребра барашка, сделанные на вертеле. Очень вкусная вещь. Тонкие ребра, мало мяса, сухо зажаренные. Это блюдо всем всегда нравилось. И перепела отварные. Это были самые лучшие блюда.
Бывало, часа два посидим, и уже хочется разойтись. Но он заводил беседу, задавал вопросы на деловые темы. Обычно все проходило нормально, но иногда он, не сдерживая себя, горячился, грубил, нападал на тех или других товарищей. Это оставляло неприятный осадок. Но такое было не часто.
* * *
Я наблюдал за Сталиным, сколько он ел. Он ел минимум в два раза больше меня. А я считал, что объедаюсь. Например, он брал глубокую тарелку, смешивал два разных супа в этой тарелке, потом по крестьянской привычке, которую я знал по своей деревне, крошил кусочками хлеб в горячий суп и покрывал все это другой тарелкой – пар сохранялся там, и хлеб впитывал влагу – и доедал все это до конца. Потом закуски, вторые блюда, много мяса. Ел он медленно, запивая вином.
Он любил выдумывать и заказывать блюда, неизвестные нам. Например, стал заказывать поварам и постепенно совершенствовать одно блюдо: не то суп, не то второе. В большом котле смешивались баклажаны, помидоры, картошка, черный перец, лавровый лист, кусочки нежирного бараньего мяса, и все доводилось до готовности. Это блюдо подавалось в горячем виде и ставилось на тот стол, где мы брали первое. Когда открывали котел, то шел приятный аромат. Туда добавляли кинзу и другие травы. Блюдо было очень вкусным. Сталин дал ему название «Арагви».
Один раз Сталин сказал, чтобы я организовал доставку в Москву нельмы. Это было нетрудно, стали привозить сырую рыбу. Я впервые в жизни узнал, что можно есть сырую рыбу. Вначале было противно даже трогать ее. Но потом понравилось. Крепко замороженная, как камень, тонко наструганная ленточками, она сразу подавалась на стол, чтобы не разморозилась. Пробовали сперва несмело, а потом понравилось. Ощущение во рту было приятное, как будто кондитерское изделие. Брали рыбу, потом чеснок и соль, и сразу же запивали рюмкой коньяку.
Когда отношения со Сталиным у меня были еще хорошие, я иногда посылал ему несколько бутылок новых вин, главным образом грузинских или крымских. Это ему нравилось. Но с началом репрессий и усилившейся мнительностью Сталина я перестал это делать. Когда же появился Берия, то он стал присылать Сталину разные сорта вин. А пили мы их все вместе. В последние годы, когда мнительность Сталина резко возросла, он делал так: поставит новую бутылку и говорит мне или Берия: «Вы, как кавказцы, разбираетесь в винах больше других, попробуйте, стоит ли пить это вино?» Я всегда говорил, хорошее вино или плохое – нарочно пил бокал до конца. Берия тоже. Каждое новое вино проверялось таким образом. Я думал: почему он это делает? Ведь самое лучшее – ему самому попробовать вино и судить, хорошее оно или плохое. Потом мне показалось, и другие подтвердили, что таким образом он охранял себя от возможности отравления: ведь винное дело было подчинено мне, а бутылки присылал Берия, получая из Грузии. Вот на нас он и проверял…
* * *
Но, как правило, атмосфера во время этих обедов была товарищеская, особенно до войны. Рассказывали разные вещи, которые всех могли интересовать, говорили о своей работе. Я много рассказывал, как занимали Баку в 1920 г., как сидел в закаспийских тюрьмах, о кавказских делах. Особо я хвалил Ефремова, командира отряда бронепоездов, который первым прорвался в Баку. С моих слов Сталин составил очень высокое мнение о Ефремове – это помогло мне вытащить его из тюрьмы и дать командование армией.
Я рассказывал и о делах – успехах и недостатках, всегда откровенно говорил о трудностях на рынке, в снабжении населения, о жалобах. До последних лет он слушал меня внимательно и ценил такую информацию, а я этим пользовался.
Потом, особенно после войны, Сталин стал раздражительным. Я же по старой привычке рассказывал ему все, что знал, что происходит в стране, что народ волнует. Говорил, что нет мяса, нет некоторых товаров, и о других недостатках. Сталин стал нервничать, сердиться – почему нет? Раз он очень раздраженно стал меня допытывать, почему нет продуктов. Я ответил, как думал. Это было время, когда Маленков в Совмине ведал сельским хозяйством. Я сказал Сталину: «Пусть Маленков скажет, почему отсутствуют необходимые продукты, ему легче это сделать». Я правду говорил. Сталин посмотрел на Маленкова. Тот молчал, делая вид, что со мной спорить нечего. Сталин, видимо, понял, не стал допрашивать Маленкова, ибо тот все равно не мог ничего объяснить.
И до этого, и в данном случае Маленков или Берия наступали мне на ногу под столом, давая понять, чтобы я перестал такие откровенные вещи говорить. Я смотрел на них удивленно. Потом, когда спорил с ними, доказывая, что я прав, они мне говорили: «А какая польза от этого? Это только раздражает Сталина. Он начинает нападать то на одного, то на другого. Ему надо говорить все то, что понравится, чтобы создать атмосферу благополучия, не портить обстановки за обедом». Я срывался еще несколько раз, но меня вновь предупреждали, и постепенно я стал говорить о делах мало и между прочим.
Но когда я докладывал решение о снижении цен на товары, я ему прямо говорил о положении с этим делом. Начиная с 1949 г., обычно я подготавливал проекты решений о снижении цен на товары. Я говорил, что нельзя снижать цены на мясо и сливочное масло, на белый хлеб, во-первых, потому, что этого у нас не хватает, и, во-вторых, отразится на закупочных ценах, что отрицательно скажется на производстве этих продуктов, а при нехватке этих товаров да при таком снижении цен будут огромные очереди, а это приведет к спекуляции: ведь рабочие не смогут днем в магазин пойти, значит, товары будут скупать спекулянты. Государство от этого только потеряет и рабочих не заинтересует. И насчет белого хлеба: население мало его потребляет, а снижение цен на белый хлеб без снижения на черный нарушит пропорцию между ними и искусственно поощрит спрос на белый хлеб. Его же у нас тоже не хватает. Но Сталин настаивал, говоря, что это нужно сделать в интересах интеллигенции.
* * *
Наши хорошие отношения – когда они были хорошими – создали для меня благоприятную атмосферу для товарищеской работы и нормальных деловых разговоров со Сталиным. Когда-то, в начале 1930-х гг., он умел спокойно выслушать или высказаться недлинно, но метко, быстро схватывая, о чем говорили, любил, чтобы кто-нибудь вечером бывал у него. Бывали Молотов, Ворошилов, я, Орджоникидзе, Киров, когда приезжал. Тогда не было обильного обеда, обильной выпивки, больше сидели за чаем. Такие встречи помогали ему получать информацию, память у Сталина была отличная. Но в послевоенные годы память у него стала сдавать сильно. Однажды он даже забыл фамилию Булганина в его присутствии.
Сталин не любил широкого круга людей, посещения заводов, колхозов, собраний, что до 30-х гг. еще как-то выносил. Кажется, был тогда на заводе «Динамо» и еще где-то, но мало. Однако из бесед с окружающими товарищами, из их информации он много знал, так как эти люди, как правило, были квалифицированными, умеющими правильно разбираться в фактах и событиях, и поэтому Сталин был в целом в курсе всего того, что происходит в стране и за рубежом.
В 1934 г. он настолько привязался ко мне, что по вечерам мы сидели долго, говорили, он мне советы давал. Однажды предложил остаться ночевать у него на даче. Я, конечно, остался. Звонил жене, что остаюсь ночевать у Сталина. Это был первый случай, когда я не ночевал у себя дома. Для жены это было нежелательно. Прошло несколько дней, и он опять предложил остаться ночевать. Я снова предупредил жену, что не приду домой, так как она всегда меня ждала, в какое бы время я ни приходил. Когда это произошло в третий раз, вижу (хоть жена не говорит прямо, но по глазам видно), что она не знает, верить мне или нет. А как можно было проверить, что я у Сталина? Можно было верить только на слово. Правда, она меня знала, никаких оснований для ревности за всю нашу жизнь у нее не было. И все же в следующий раз, когда Сталин стал оставлять меня ночевать, я сказал, что моя жена волнуется, когда меня нет дома. Он не настаивал.
После меня у него часто ночевал Сванидзе, брат его первой жены. Видимо, ему было скучно совсем одному. Позже, когда Сванидзе не стало, у Сталина никто ночевать уже не оставался, и он не предлагал этого никому.
Он запирался в спальне один изнутри. Видимо, у него появилась мания преследования на фоне его расправ с людьми. И страх…
«Завещание» Ленина
Не раз мне задают вопрос: почему вы, члены ЦК, не выполнили завещание Ленина о смещении с поста Генсека ЦК партии Сталина?
В этом плане как-то Игнатов, бывший Председатель Президиума Верховного Совета РСФСР (которого я лично знал раньше с хорошей стороны, а потом узнал с самой плохой, как интригана и карьериста), мне говорит: «Почему вы теперь критикуете Сталина? Виноват-то не Сталин, а вы, которые не приняли его отставки после того, как было оглашено завещание Ленина, и Сталин попросил отставку с поста Генсека». Игнатов это говорил с ехидной улыбкой на лице, с чувством того, что наносит уничтожающий удар по мне.
Хорошо ему было рассуждать, когда он не участвовал в руководстве партии до последних лет жизни Сталина. Я даже не могу сказать о действительном отношении Сталина к Игнатову. Как надо было выслужиться перед Сталиным, чтобы тот поднял его за несколько лет до своей смерти на высокий пост наркома заготовок, потом сделал секретарем ЦК? И тот же Игнатов проявлял полное согласие с Хрущевым, когда тот в критике Сталина часто перебарщивал, применял несдержанные выражения и этим, по существу, вызвал недовольство даже тех, которые к Сталину относились критически. В это время Игнатов никаких замечаний не делал, стремясь использовать влияние Хрущева и вновь занять видное положение в партии, опираясь на его поддержку! Но и Хрущев, в конце концов, распознал его.
Вопрос же Игнатова ко мне действительно законный.
В то время я был молодым членом ЦК, работал в области, не был достаточно в курсе того, что происходило в центре, и не был информирован о внутренней жизни Политбюро, об отношениях между руководящими товарищами так детально, как было бы необходимо, чтобы иметь основание для суждения.
Когда мы прочитали письмо Ленина съезду, которое стало называться «завещанием», я, как и многие члены ЦК, не думал, что это завещание. Скорее всего, нам казалось, что Ленин, чувствуя, что заболел надолго, но все же не теряя надежды, что вернется к работе, опасался, что в его отсутствие, без его участия руководители ЦК могут рассориться, в результате чего может произойти раскол партии. Поэтому он счел нужным дать оценку каждому крупному деятелю, чтобы те не забывались и работали дружно, как это было при нем, когда он мог руководить работой ЦК.
Мы так думали потому, что, кроме характеристики отрицательных черт вождей партии, о которых говорил Ленин, он внес единственное негативное предложение: сместить Сталина с поста Генсека. Кого вместо него – нет никакого намека. И это решало дело. Указание Ленина о том, чтобы иметь товарища, который обладал бы всеми положительными сторонами Сталина и был свободен от его недостатков, мы выполнить не могли, потому что не могли даже придумать, кто мог быть таким человеком. Ведь он в этом же письме, как говорится, «всех помазал». Условие было очень жестким. В составе ЦК вне круга упомянутых Лениным лиц мы не знали такого человека с достаточным авторитетом и признанием.
У Ленина были предложения для предотвращения раскола в ЦК и сплочения руководства – это расширенный состав ЦК с вовлечением в него партийных рабочих и создание ЦКК и РКИ – органа, который должен быть гарантией, сдерживающей вождей от внутренней борьбы и от опасных шагов, ведущих к расколу. Это второе предложение было выполнено, правда, через несколько лет. В первое время этот орган играл намеченную Лениным роль, но постепенно, по мере обострения внутренней борьбы, он оказался не в силах выполнять функции, предусмотренные Лениным.
* * *
Потом в неофициальных разговорах со слов Крупской стали известны два факта.
Во-первых, достоянием съезда это письмо может быть только после смерти Ленина. Так он сказал Крупской. Известно, что этот документ он писал в течение нескольких дней. Возможно, когда писал, так и думал, он не имел в виду, что это завещание. А когда кончил, может быть, почувствовал, что силы покидают его, и он не сумел дополнить его моментами, которые придали бы этому документу характер завещания. Но конечно, раз он сказал, что предать гласности это письмо можно только после его смерти, то уже это означало завещание.
Во-вторых, Крупская сказала, что Ленин называл Рудзутака взамен Сталина на пост Генсека. У Ленина сложилось впервые мнение о Рудзутаке накануне профсоюзной дискуссии. А когда мы обсуждали письмо Ленина, Рудзутак не проявил членам ЦК каких-то своих особых положительных качеств, да и способностей, которые можно было бы сравнить со Сталиным, у него не было. Рудзутак тогда руководил Туркестанским Бюро ЦК партии и работал хорошо. Но в наших глазах он не имел такого веса и авторитета, чтобы избрать его на пост Генсека. Многие говорили о его нерешительности, нетвердости в своих мнениях.
Конечно, могли подумать об Орджоникидзе. У меня эта мысль тогда возникла. По своим способностям он был слабее, чем Сталин. Но он был отличнейшим во всех отношениях коммунистом. Недостатком его была горячность, за что он подвергся острой критике со стороны Ленина в связи со стычкой с грузинскими уклонистами. Однако, если бы мы и выдвинули его кандидатуру на пост Генсека, то сам Серго категорически бы отказался и не пошел бы на это.
Кандидатура Кирова, которую через десяток лет кое-кто среди областников называл на этот пост, в то время не могла быть выдвинута, потому что тогда он еще не успел проявить своих способностей, и у него была относительно скромная работа, которую он отлично выполнял как секретарь ЦК Компартии Азербайджана. Он тогда мало выступал и не был известен широкому кругу партийных руководителей. Поэтому его кандидатура, конечно, не рассматривалась.
Из упомянутых руководителей партии оставались кандидатуры Рыкова и Томского, но Ленин при жизни критиковал их слабые стороны, особенно Рыкова. А в «завещании» он его вовсе не упоминал. Но ведь был такой факт, что Рыков в 1917 г., в первые дни Октября, когда с левыми эсерами шли споры насчет состава правительства, вместе с группой других наркомов покинул свой пост, подал в отставку в знак несогласия с тем, что наша партия одна формирует правительство. Покинувшие свои посты позднее вернулись. Этот шаг не расценивался нами как штрейкбрехерство Зиновьева и Каменева в предоктябрьские дни, но все-таки это было вроде удара в спину партии в ответственный момент. Наконец, это было нарушением партийной дисциплины, ибо их назначил на посты наркомов ЦК партии.
Известно также, что Ленин несколько раз в мягкой форме критиковал Рыкова. Помню, что в одной из речей Ленин говорил о том, что наши руководители ездили лечиться за границу. Ленин сказал, что делал это и Рыков. И Ленин надеется, что, сделав операцию, немецким врачам удалось вырезать все отрицательное в характере Рыкова и, оставив это им на память, Рыков вернулся, наконец, свободным от них. Это вызвало смех. Это была тонкая критика и предупреждение, чтобы Рыков учел свои недостатки.
Томский по кругозору был слабее Рыкова, у него были свои недостатки, о которых говорил Ленин. В профсоюзной дискуссии он стоял на позиции Ленина, но много раз допускал высказывания, которые имели отрицательное политическое значение, за что на майской конференции в 1921 г. Ленин в резкой форме его критиковал.
Конечно, можно было бы назвать тогда Калинина, который действительно был свободен от недостатков Сталина и обладал многими положительными качествами и способностями. Но это был человек совсем другого характера, мы не думали, что он мог подойти на пост Генсека. Он был отличным Председателем ЦИКа, хорошо связывавшим государство с трудящимися, особенно с крестьянством.
* * *
Вот обо всем этом мы думали и обменивались мнениями между собой. Это одна сторона дела.
Другая сторона дела заключалась в том, что никто из тех вождей, которым Ленин дал оценку в своем письме: ни Троцкий, ни Зиновьев, ни Каменев, ни Бухарин, ни Пятаков не выступили за смещение Сталина с поста Генсека, как это предлагалось Лениным, а голосовали за то, чтобы он остался на этом посту. Некоторые активно поддерживали Сталина, а Троцкий, как помнится, не высказывался, но голосовал вместе с другими. Более того, я не помню, чтобы и Крупская настаивала на исполнении этого пункта письма Ленина.
Кроме того, не надо забывать, что между временем написания этого письма Лениным и моментом, когда оно стало достоянием членов ЦК и съезда, прошло полтора года, полных важных событий, которые говорили в пользу Сталина. Какие же они?
Сталин держал себя на посту Генсека скромно. Я бы сказал, чрезвычайно скромно, подчеркнуто скромно. Даже иногда держал себя так, как будто он и не Генсек, а один из секретарей ЦК. И до этого, кажется, ни разу даже не подписывался как Генсек, а подписывался просто как секретарь ЦК.
На заседаниях Политбюро он никогда не председательствовал. Не без его влияния и участия был сохранен порядок до Великой Отечественной войны, по которому председательствование осуществлялось одним из членов Политбюро (сперва Каменевым, потом Рыковым, а затем Молотовым), хотя повестку подготавливал Генеральный секретарь Сталин. На заседаниях он вел себя скромно, первым не высказывался. Как правило, прислушивался к мнению других. Потом выражал согласие или особое мнение, что создавало очень хорошую, товарищескую атмосферу для выражения своих мнений товарищами, поскольку Сталин, не высказываясь первым, не связывал людей своим мнением. Я не помню ни одного партийного съезда, ни одной партийной конференции, ни одного Пленума ЦК (до Великой Отечественной войны), чтобы Сталин открыл или закрыл заседание, чтобы он произнес вступительное слово или заключительную речь. Все это выполняли другие члены Политбюро, а на съездах и конференциях – члены президиумов и в их числе работавшие на местах.
Фактов грубостей со стороны Сталина в тот период, о котором идет речь, мы не знали. Даже в отношении Троцкого, во время дискуссии в 1923 г., когда Ленин еще был жив, но уже не мог участвовать в работе, когда Троцкий бросил перчатку внутрипартийной борьбы, и много лет после этого, до того, когда партийная борьба вышла на улицы Москвы (демонстрация студентов МВТУ, митинг на Воздвиженке – нынешнем проспекте Калинина, выступление Смилги на балконе углового дома Приемной) ВЦИК, Сталин вел себя спокойно, сдержанно, ни разу не выходил из себя.
На меня и на других также произвела огромное впечатление его клятва над гробом Ленина. Клятва сильная по своему содержанию, захватывающая, полная любви к Ленину и преданности ленинизму. Слова Сталина: «Товарищ Ленин, мы сохраним твои заветы о единстве партии» – звучали настолько искренне, что произвели на меня и на всех остальных очень сильное впечатление. Казалось, что лучше сказать нельзя, и это то, что можно сказать при прощании с Лениным. Это подняло его в наших глазах еще больше, чем когда бы то ни было.
И несколько лет после этого он в целом держал себя в рамках этой клятвы, хотя и были отдельные срывы. Но они не меняли общей картины. Ведь Ленин боялся, что Сталин в силу своего характера может привести партию к расколу.
Меня поразило решение Политбюро, которое было принято по предложению Сталина, об опубликовании решения ЦК (кажется, 1924 г.), где говорилось, что в партии ходят слухи, что якобы Троцкий отстранен или будет отстранен от руководства в партии, а главное, что врезалось мне в память, это фраза о том, что «Политбюро не мыслит свою работу без участия Троцкого». Это было вызвано тем, что тогда Зиновьев подготовил вопрос об исключении Троцкого из Политбюро.
Я был за то, чтобы его оставили там. Потом, при встрече со Сталиным, я говорил ему: «Я считаю предложение Зиновьева неправильным. Однако зачем нужно было выпускать такой документ, в котором утверждается, что Политбюро не мыслит свою работу без Троцкого? Ведь неизвестно, как он поведет себя в дальнейшем. Да и теперь он мало участвует в организаторской работе Политбюро».
Сталин мне ответил, что такой документ нужен был потому, что в партии распускаются слухи, что мы хотим его изгнать из ЦК, преследуем. Он окажется человеком, обиженным руководством партии, и вызовет к себе сочувствие. А мы и в самом деле из Политбюро не собираемся его изгонять.
И действительно, до 1927 г. Троцкий был в руководстве партии, борясь все время с ЦК, то усиливая эту борьбу, когда обстановка казалась ему подходящей, то затушевывая и ослабляя ее. Из Политбюро он был исключен лишь 23 октября 1926 г., но оставался в составе ЦК до октября 1927 г. И только после того, как Троцкий усилил атаки на партию и на ЦК, переходя пределы, допускаемые Уставом партии, тогда были сделаны более серьезные организационные выводы. 14 ноября 1927 г. Троцкий был исключен из партии и выслан в Алма-Ату. Этим самым имелось в виду оторвать его от политического центра. А он там еще более зарвался, стал рассылать по организациям резкие, антипартийные письма, мобилизуя своих сторонников. Положение сложилось совершенно нетерпимое, и тогда, в 1929 г., мы в ЦК решили выслать его за границу, что и было сделано. В 1932 г. Троцкий был лишен советского гражданства.
* * *
Я привожу эти факты сейчас для того, чтобы доказать, что Сталин проявлял, по-моему, если не максимальное, то в необходимой степени терпение в отношении Троцкого. Теперь можно расценивать такое терпение как тонкую тактику в далеко идущей интриге Сталина и против Зиновьева, и против Каменева. Но тогда об этом никто не мог догадаться – если это было именно так.
На меня произвел большое впечатление в пользу Сталина, в пользу его положительных качеств следующий факт. На XII съезде партии, который проходил без участия Ленина, политический отчет ЦК делал Зиновьев, а организационный отчет – Сталин. Обычно на съездах партии политический отчет делал Ленин, организационный же отчет – один из секретарей ЦК. Ведь тогда, до XI съезда партии, у нас не было поста Генсека. Известно, что на первом заседании Пленума ЦК после XI съезда предложение об учреждении этого поста и назначении на него Сталина было внесено Каменевым. Надо полагать, что предварительно это было согласовано с Лениным.
Ленин, выступив по этому вопросу, сделал такое заявление, что в нашей партии нет поста председателя. Я до сих пор не могу понять смысла этого заявления Ленина. А он бессмысленных заявлений не делал, всегда в свои слова вкладывал определенный смысл. Затем он сказал, что при назначении Сталина на этот пост он должен разгрузиться от других обязанностей и сосредоточить все свое внимание на этой работе.
XII съезд. Нет Ленина, который всегда выступал с политическим отчетом. Первым его замом по СНК был Каменев. Зиновьев был председателем Коминтерна, и в этой новой ситуации, то есть при отсутствии Ленина и наличии Генсека, было бы естественным, чтобы политический отчет сделал Генеральный секретарь. На то он и Генеральный, если иметь в виду, что председателя партии нет. И вот вам факт: Сталин согласился выступить только в роли докладчика по организационным вопросам с тем, чтобы политический отчет сделал Зиновьев, то есть в данном случае Зиновьев выполнил функцию, которую выполнил бы Ленин, если бы был здоров.
Складывались какие-то отношения, какая-то субординация между Зиновьевым и Сталиным. Тогда думали и говорили, что Зиновьев как теоретик выше Сталина, но Сталин силен как организатор. Такое мнение Зиновьева полностью устраивало. Да и Каменева тоже.
Я, между прочим, объяснил себе, почему Зиновьев и Каменев шли со Сталиным против Троцкого в 1923 г. и при обсуждении предложения Ленина о смещении Сталина с поста Генсека. Такое положение, которое сложилось на XII съезде, казалось выгодным и Зиновьеву, и Каменеву с большой перспективой на дальнейшее. Поведение же Сталина тогда мне понравилось, как новое проявление скромности, которое идет на пользу единству партии.
Такое мнение о Сталине, как организаторе больше, чем о теоретике, широко бытовало в партийных кругах. Он мало выступал по теоретическим вопросам, а Зиновьев имел большую трибуну как председатель Коминтерна для многочисленных и многословных выступлений по теоретическим вопросам, касающимся как жизни нашей партии, так и международного революционного движения. С этой точки зрения он был более известен партии и народу. Между прочим, Зиновьев проявил большие способности по сплочению Ленинградской партийной организации и ленинградских рабочих вокруг себя. Не случайно, что во время профсоюзной дискуссии 98 % голосов на ленинградских дискуссионных собраниях было подано за платформу «десяти», за Ленина, в то время когда Московская парторганизация шаталась, в своем большинстве встала на сторону Троцкого.
* * *
Такую же скромность проявил Сталин и на XIII съезде партии, ограничившись докладом об организационной работе партии, а политический отчет вновь сделал Зиновьев. Меня поразил также тот факт, что, когда во время XIV съезда партии Сталин впервые сделал политический отчет, что было естественно, Зиновьев, пользуясь Уставным правом и обладая необходимым числом делегатов – сторонников своей линии, выступил с содокладом по политическому отчету ЦК.
Тогда, в середине съезда, Орджоникидзе, Киров, Кубяк, Крупская и я выехали на два дня в Ленинград, чтобы прощупать подлинное настроение коммунистов и попытаться повернуть их, пользуясь тем, что Зиновьев и большая группа ленинградских делегатов находилась на съезде.
В Ленинграде в отсутствие Зиновьева оставался главным заправилой Саркис, мой одноклассник, большой массовик-организатор, который в политическом смысле оказался в плену у Зиновьева. Он ему беспредельно верил и был оставлен в Ленинграде во время съезда, чтобы не допустить расшатывания организации.
В этот приезд я ночевал у Саркиса на квартире, которая состояла из одной комнаты в гостинице. Они жили в гостинице вдвоем с женой. Таким ярым зиновьевцем я его застал, что глазам своим не поверил. Я его, конечно, высмеял. Доказывать ему что-либо было бесполезно, потому что он знал все наши аргументы. Мне казалось, что если его высмеять, то это подействует сильнее. Мы стали вспоминать прошлую совместную работу. Я знал, что всегда он лично ко мне относился хорошо, ценя как политического деятеля, объяснялся в любви ко мне, несмотря на разногласия.
И тогда нам удалось только в одном Выборгском районе, где я выступал с докладом, провести резолюцию в пользу ЦК партии против Зиновьева большинством голосов. Лишь после XIV съезда, когда съезд осудил позицию Зиновьева, когда организация увидела, что держаться прежней линии для коммуниста – значит идти против ЦК партии, удалось изменить положение в Ленинградской организации в пользу правильной партийной линии. В то время выезжала в Ленинград группа членов ЦК: Калинин, Киров и другие, которые несколько дней выступали в районах.
Надо думать, что Сталин не хуже других понимал свое положение в сравнении с Зиновьевым, которое сложилось на партийном съезде. Видимо, он считал, что не только как организатор не слабее Зиновьева и Каменева, но и в теоретических вопросах не уступает им. Он решил постепенно изменить мнение в партии в свою пользу. Этим надо объяснить его открытое выступление на собрании кремлевских курсантов в 1924 г. после какого-то Пленума ЦК, где он прямо выступил против Зиновьева, справедливо раскритиковал его утверждение в каком-то выступлении, что у нас в стране «диктатура партии», убедительно показав известную мысль, что у нас «диктатура пролетариата», а не «диктатура партии».
В эти годы я был лично близок с Орджоникидзе, Ворошиловым и Кировым. Мы видели свой долг в том, чтобы уберечь ЦК и партию от раскола. Мы видели главное в «завещании» Ленина не в том, чтобы снять Сталина с поста Генсека, а в том, чтобы расширить состав ЦК и ЦКК, и чтобы этот орган имел такую силу, чтобы не дать вождям рассориться и привести партию к расколу.
И вот после борьбы с Троцким началась борьба с Зиновьевым и Каменевым. Мы с ними не были согласны, спорили и выступали против них, но считали, что не следует обострять разногласия. Наоборот, надо было найти путь к примирению, поскольку эти товарищи в борьбе с Троцким много лет вели себя правильно и партия может положить конец этим разногласиям и заставить их работать.
Мне казалось (и другим тоже, я думаю), если фактически, а не формально отстранить от руководства партии этих товарищей, тогда по вине Сталина придется отстранить еще двух названных Лениным вождей, и останутся только Сталин и Бухарин, а четверо названных Лениным вождей фактически будут отстранены. Нас пугала эта перспектива, поскольку подтвердила бы худшие опасения Ленина. Подтверждением этих настроений является мое выступление на XIV съезде партии, где я говорил, что мы, средние члены ЦК, обязаны, как городовые, сохранить единство партии и сдерживать вождей, чтобы они прекратили борьбу. Я говорил, конечно, без письменного текста. А потом жалел, что применил слово «городовые». Может быть, лучше было сказать: «как обруч», ибо слово «городовые» как сравнение казалось неудачным. Но это была вторая сторона дела.
Я знаю, что Орджоникидзе был согласен с моим выступлением. Сталин никаких замечаний не сделал. Вот только тогда я почувствовал, что есть некоторые факты, которые могут подтвердить опасения Ленина насчет отрицательных черт Сталина.
* * *
Какие причины могли лечь в основу предложения Ленина о смещении Сталина с поста Генсека?
Этот вопрос все время меня волновал, и я не мог найти объяснения. Но без серьезного основания Ленин поступить так не мог. Значит, были у него какие-то причины, думал я.
В апреле 1922 г. на первом Пленуме ЦК после съезда Каменев вносит предложение учредить пост Генсека и выдвинуть на этот пост Сталина. Ленин не возражает против этого, но непонятным остается другое заявление Ленина, что у нас нет поста председателя партии.
Фактически же председателем партии был Ленин. Это все знали. Он открывал партийные съезды, закрывал их, делал отчеты о политической работе ЦК, готовил повестки заседаний Политбюро и Пленумов ЦК, вел заседания Пленумов ЦК и Политбюро, то есть выполнял функции, которые могут выполнять только председатели партий и генсеки. Никаких выводов из этого заявления не было сделано. Никто не думал, конечно, что после назначения Сталина на пост Генсека роль Ленина изменится. Все исходили из того, что Ленин будет, как и раньше, вождем партии и руководить партией.
Итак, в апреле Ленин не возражал против того, чтобы Сталин стал Генсеком. А 26 декабря 1922 г. – по существу, через 9 месяцев – он предлагает снять его с этого поста и заменить другим лицом, приведя в обоснование некоторые отрицательные черты характера Сталина, которые были несовместимы с занимаемой им должностью.
Возникает вопрос: если бы Ленин видел эти отрицательные черты Сталина до назначения его на пост Генсека, то почему он тогда же не сказал об этом? Почему не возражал? Это на Ленина не похоже. У него не было тогда такого мнения? Естественно сделать вывод, что к декабрю, видимо, стали известны какие-то отрицательные стороны Сталина. А у кого их не было? Они в той или иной степени присущи каждому.
Видимо, причины или обоснованные мотивы, приведшие Ленина к внесению предложения о замене Сталина на посту Генсека, возникли у него после XI съезда партии.
Этот вопрос меня долго мучил. Как-то, когда у нас были хорошие отношения со Сталиным, через несколько лет после смерти Ленина, я прямо спросил его, чем он объясняет такое изменение отношения Ленина к нему. Он мне сказал, что во всем виновата Крупская. Пленум ЦК поручил ему как Генсеку наблюдение за здоровьем Ленина, чтобы никто не мешал лечению Ленина. Сталин дал указание, чтобы к Ленину никого не пускали без ведома ЦК, то есть, по существу на Сталина была возложена ответственность за здоровье Ленина. Однако, ему стало вскоре известно, что Крупская допускает к Ленину отдельных товарищей и что разрешение на это дает сама Крупская. Как рассказывал Сталин, он взял трубку, позвонил Крупской, сделал ей замечание, что она нарушает решение Политбюро ЦК, что это идет в ущерб здоровью Ленина, что охрана здоровья Ленина возложена на него. Сталин сказал, что сделал это в резкой форме, предупредил, чтобы этого больше она не допускала. Крупская, конечно, обиделась, рассказала об этом звонке Ленину, и это испортило отношения Ленина и Сталина. Ленин воспринял это как оскорбление его и его жены.
Такой факт, как потом выяснилось, действительно имел место. Он мог, конечно, оказать влияние на отношения Ленина и Сталина. Но мне казалось, что этого мало для того, чтобы Ленин изменил свое отношение к Сталину как Генсеку. Наверное, было что-то другое.
* * *
Я не мог тогда пройти мимо разногласий Сталина с Лениным по национальному вопросу (автономизация). Но этот факт сам по себе не мог служить основанием для предложения Ленина о замене Сталина на посту Генсека – ведь никаких политических обвинений против Сталина в письме не было выдвинуто, а были приведены только отрицательные личные качества Сталина.
Сталин был вынужден согласиться с предложением Ленина об образовании СССР, и внес свой проект в соответствии с указанием Ленина. Словом, в «завещании» не было никакого намека на разногласия между ними по этому вопросу. Тогда мы не знали всей подоплеки, зная кое-что понаслышке. После смерти Сталина в изданном собрании сочинений Ленина приведено было почти все, что Лениным написано, но кое-что не попало по вине ИМЛ, а по вопросу, о котором сейчас идет речь, все было опубликовано и стало нам известно только в конце 50-х гг.
Перечитывая все, что Ленин писал в тот период, и не раз, я не нахожу каких-либо серьезных вопросов, по которым были бы расхождения между Сталиным и Лениным, кроме двух принципиальных вещей.
Первое. Об автономизации. Хочу подчеркнуть, что суть разногласий здесь заключалась в вопросе об образовании Союза. Сталин, возглавляя комиссию оргбюро ЦК, как-то в конце сентября был у Ленина в Горках и, по всем данным, ничего не сказал ему, в каком направлении он хочет готовить этот вопрос, то есть не советовался с Лениным о том, какое взять направление в этом деле. Таким образом, он взял на себя всю ответственность в подготовке вопроса, обойдя роль Ленина в самом начале. Он сам дал направление автономизации и уговорил других – Азербайджан и Армению пойти на такую автономизацию, не посоветовавшись с Лениным.
Второе. Когда Комиссией Оргбюро ЦК РКП(б), заседавшей 23 и 24 сентября, уже был принят разработанный Сталиным проект автономизации, он 25 сентября разослал его всем членам и кандидатам в члены ЦК партии. Одновременно послал и Ленину с приложением материалов по закавказским компартиям.
Как видно, Ленин, прочитав резолюцию комиссии, 26 сентября вызвал к себе Сталина на беседу и решительно выступил против автономизации. Сталин не соглашался на изменение проекта, но некоторые поправки принял. Это видно из записки Ленина членам Политбюро, которую Ленин тогда же, 26-го, написал членам Политбюро об этой встрече со Сталиным и о своей оценке резолюции комиссии, изложив при этом свой проект объединения республик как союз равноправных и суверенных республик.
27-го числа, то есть после беседы с Лениным, Сталин тоже пишет членам Политбюро записку, где объявляет позицию Ленина «национальным либерализмом». Но потом, видя, что Пленум ЦК принимает предложение Ленина, а не его, Сталин составляет новый проект закона об образовании СССР в соответствии с указаниями Ленина и направляет его членам Политбюро и кандидатам в члены взамен ранее разосланного.
Здесь обращает на себя внимание следующее: никогда по серьезным вопросам, а тем более по вопросам, касающимся рассылки повестки заседаний членам ЦК, ничего не делалось без согласования с Политбюро, а в данном, очень важном случае за спиной Ленина и членов Политбюро, в обход последних, Сталиным был разослан проект решения ЦК широкому кругу руководящих работников. Но Ленин в своей записке не эту процедурную сторону отмечает. Он о ней ничего не говорит в своей записке. Но я думаю, что он обратил на это внимание, потому что по существу это было злоупотребление властью со стороны Сталина как Генсека.
Затем вопрос о монополии внешней торговли. Из опубликованной переписки видно, что Сталину была известна твердая позиция Ленина по монополии внешней торговли. И несмотря на это, Сталин, не посоветовавшись с Лениным о направлении вопроса, включает его в повестку заседания Пленума ЦК в октябре 1922 г., где принимается решение об ослаблении монополии внешней торговли и открытии некоторых границ для иностранного капитала. Об этом Ленин узнает только из письма Красина, протестовавшего против такого решения.
Я думаю, что Ленин обратил внимание и на это. А все, вместе взятое, настроило его против Сталина и привело к выводу о несоответствии Сталина на посту Генсека.
Повторяю, нам почти все это не было тогда известно. Мы были в курсе лишь отдельных деталей.
Как шла борьба с оппозицией
Осенью 1925 г. в Москве, сначала в узком кругу, Зиновьев и Каменев подняли знамя левой оппозиции. Разногласия в руководстве партии между Зиновьевым и Каменевым, с одной стороны, и Сталиным, Рыковым, Бухариным – с другой расширялись, но не выходили наружу. Это дело подогревалось больше Зиновьевым, который чувствовал, что почва все больше уходит из-под его ног. Он старался закрепить свое положение в руководстве. Его целиком поддерживала Ленинградская партийная организация, которой он руководил. Москва шла за Каменевым, поскольку Каменев руководил Московской партийной организацией. В то время Зиновьев выпустил книгу-брошюру, где он писал, что «приложил ухо к земле и услышал голос истории». Это было началом полемики с ЦК в завуалированном виде. Одно из заседаний ЦК было посвящено обсуждению этого вопроса.
Тогда собрались члены ЦК, около 50 человек, кроме троцкистов, в зале Оргбюро ЦК. Там был маленький стол для президиума. Председательствовал Рыков, Сталин сидел рядом.
Началась дискуссия вокруг этой книги Зиновьева. В ходе дискуссии Рыков выступил неожиданно очень резко и грубо против Зиновьева и его группы, заявив, что они раскольники, подрывают единство партии и ее руководства. В этом случае, говорил он, чем раньше они уйдут из руководства партии, тем лучше.
Для того времени были еще характерны товарищеские отношения между оппозиционной группой и членами ЦК. Выступление Рыкова прозвучало настолько резко, обидно и вызывающе, что Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Харитонов, Лашевич и некоторые другие – к ним присоединилась и Надежда Константиновна Крупская, которая стала вдруг поддерживать Зиновьева и Каменева, – заявили: «…Если нас так игнорируют, то мы уходим». И демонстративно ушли с этого заседания.
На всех тех членов ЦК, которые хотели сохранить единство, их уход произвел действие шока. Наиболее чувствительный и эмоциональный Орджоникидзе даже разрыдался. Он выступил против Рыкова и со словами «Что ты делаешь?» бросился из зала в другую комнату. Я вышел за ним, чтобы его успокоить. Через несколько минут мне удалось это сделать, и мы вернулись на заседание.
Рыков и Сталин не ожидали такой реакции Серго и других членов ЦК. Серго, конечно, понимал, что Рыков это сделал не без ведома Сталина. Видимо, они заранее сговорились.
Члены ЦК потребовали послать группу товарищей – членов ЦК к Зиновьеву с приглашением вернуться на заседание Зиновьеву и всей группе. Была назначена делегация, в которую вошли Петровский, Шкирятов и я.
Зиновьев и другие ушли с заседания возбужденные, удрученные. Я думал, что мы застанем их в таком же подавленном состоянии, обеспокоенными тем, что случилось. Когда же мы пришли (они были все в секретариате Зиновьева в Кремле), то увидели, что они весело настроены, рассказывали что-то смешное, на столе чай, фрукты. Я был удивлен. Мне тогда показалось, что Зиновьев артистически сыграл удрученность и возмущение, а здесь, поскольку сошел со сцены, перестал притворяться. Все это произвело на меня неприятное впечатление. Но, видимо, все же они были очень рады, что мы за ними пришли сразу согласились вернуться. На этот раз разрыв удалось залатать. Примирились. Договорились не обострять положение, сохранить единство. Но на душе было неспокойно.
Дзержинский, может быть, лучше других видел, что дело идет к расколу. Он не терпел Зиновьева и Каменева, считал их очень опасными для партии и, видимо, предвидел, что дело может кончиться плохо. Он считал, что они играют такую же роль, как это было в условиях кризиса Советской власти во время Кронштадтского восстания в 1921 г.
Человек эмоциональный, вспыльчивый, Дзержинский на заседании молчал, сдерживая свое возмущение, но чувствовалось, что он мог взорваться в любую минуту. Когда после заседания он в тесной раздевалке оказался рядом с Надеждой Константиновной, то не выдержал и сказал: «Вам, Надежда Константиновна, должно быть очень стыдно, как жене Ленина, в такое время идти вместе с современными кронштадтцами. Это – настоящий Кронштадт». Это было сказано таким взволнованным тоном и так сильно, что никто не проронил ни слова: ни мы, ни Надежда Константиновна. Продолжали одеваться и так же молча разошлись в очень удрученном состоянии.
После этого заседания мы зашли к Сталину. В разговоре я спросил, чем болен Рудзутак, серьезна ли болезнь, так как на заседании его не было. Сталин ответил, что Рудзутак фактически не болен. Он нарочно не пошел на это заседание, потому что Зиновьев и Каменев уговаривали его занять пост Генсека. Они считали, что на этом заседании им удастся взять верх и избрать нового Генсека. По всему видно, что Рудзутак с этим согласился и не пришел на заседание, чтобы не быть в неловком положении, не участвовать в споре ни с одной, ни с другой стороной, сохранив таким образом «объективность», создать благоприятную атмосферу для своего избрания на пост Генсека как человека, входившего в состав Политбюро, а не «группировщика».
Я не уверен, знал ли Сталин это или предполагал. Скорее всего, предполагал такой вариант. Однако, в последующем Рудзутак держался старой позиции и поддерживал Сталина, не проявляя колебаний в борьбе с оппозицией. Я не помню, чтобы Сталин когда-либо делал ему упрек по поводу его «дипломатической болезни», когда он не явился на совещание.
* * *
Объединенный Пленум ЦК и ЦКК в июле 1926 г. был последним партийным форумом, в котором принимал участие Ф. Э. Дзержинский. Это было время, когда старая троцкистская оппозиция объединилась с новой зиновьевской в одну группировку, развернувшую борьбу против ЦК партии и Сталина.
На пленуме было 11 членов ЦК, входивших в этот троцкистско-зиновьевский блок, что предопределило прямые столкновения по ряду острых политических вопросов, по которым на предыдущем Пленуме ЦК оппозиция получила отпор, и по которым партийная линия была точно сформулирована. Дзержинский участвовал в обсуждении первого вопроса – о хлебозаготовках. Тогда вокруг этого вопроса сосредоточивался весь комплекс экономических и политических противоречий.
По поручению Политбюро ЦК Каменев, как нарком внутренней и внешней торговли и кандидат в члены Политбюро, делал основной доклад по первому вопросу. Это обязывало его не выражать свои личные оппозиционные взгляды, а проводить линию партии. Он сделал деловой доклад, однако в оттенках его выступления была видна его оппозиционная душа – преобладала критика хозяйственного положения в стране, политики партии.
Сразу же после Каменева выступил Пятаков, заместитель Председателя ВСНХ Дзержинского и участник троцкистско-зиновьевской группировки. Произвольно используя финансово-хозяйственные расчеты, он пытался доказать, что деревня богатеет чрезмерно, и в этом он видел большую опасность для дела революции; привел много фактов и данных ВСНХ, на основании которых он хотел показать неправильность политики партии в хозяйственной области, продемонстрировать ее неудачи в этом деле.
Дзержинский был раздражен речью Каменева. Но особенно его возмутило выступление Пятакова, который фактически сделал содоклад (он говорил почти 40 минут, то есть почти столько же, сколько и основной докладчик). От кого он сделал доклад? От ВСНХ? Не может быть, потому что с Дзержинским Пятаков свое выступление не согласовывал, хотя и должен был это сделать. Получилось, что он сделал содоклад от оппозиции.
Это было настолько неожиданно для честного, искреннего Дзержинского, не выносившего фальши и политического интриганства (а именно этим было пропитано все выступление Пятакова), что вывело его из душевного равновесия. Его особенно возмутило, что с такой речью выступил его заместитель, которому он доверял и с которым работал без разногласий.
Мы сидели с Дзержинским рядом около трибуны. Он мне стал говорить, что больше Пятакова замом терпеть не сможет, нужен новый человек, и просил меня согласиться занять этот пост. Я, считаясь с возбужденным состоянием Дзержинского, спокойно возразил ему, что не подхожу для этой работы, так как не знаю промышленности, буду плохим помощником в этом деле, что можно найти более опытного товарища. Он с этим согласился, но сказал, что вернется к этому разговору после выступления.
Выступление Дзержинского было резким, острым – он не мог говорить спокойно. Речь его прерывалась частыми репликами со стороны оппозиции Пятакова, Каменева, Троцкого. Дзержинский доказал, что все те доводы, которые приводила оппозиция, основаны не на фактических данных, а на желании во что бы то ни стало помешать той творческой работе, которую ведут пленум и Политбюро. Его крайне возмутила реплика Каменева, который, используя самокритику Дзержинского, крикнул: «Вот Дзержинский 45 млн. рублей напрасно засадил в металлопромышленность».
После Дзержинского с резкими речами против Каменева и Пятакова выступили Рудзутак и Рыков. Они оба приводили многочисленные убедительные факты совершенно неудовлетворительной работы Наркомторга, который, как они доказали, не справлялся с возложенными на него обязанностями. Особенно обстоятельно раскритиковал установки оппозиции Рыков.
Это не остановило Каменева. В своем заключительном слове он снова допустил грубые нападки на Дзержинского, который очень близко к сердцу принял эти выпады. Дзержинский почувствовал себя плохо и, не дождавшись конца заседания, вынужден был с нашей помощью перебраться в соседнюю комнату, где лежал некоторое время. Вызвали врачей. Часа через полтора ему стало получше, и он пошел домой.
А через час после этого его не стало…
Членам ЦК и ЦКК, собравшимся на вечернее заседание, было объявлено о смерти Дзержинского. Заседание было прервано, работа пленума приостановлена.
22 июля состоялись похороны Дзержинского. Весь состав объединенного пленума провожал гроб с телом Дзержинского от Дома Союзов на Красную площадь…
* * *
Через несколько дней после пленума Каменев написал заявление в ЦК, в котором просил освободить его от обязанностей наркома торговли, ибо он с ними не справляется, поскольку не пользуется полной поддержкой со стороны Политбюро и правительства. Он предлагал поставить во главе Наркомторга работника, который мог бы рассчитывать на полную политическую и деловую поддержку ЦК и правительства. Он жаловался, что речь Рудзутака дискредитировала его и как наркома, и как политического деятеля и не нашла возражений со стороны других руководящих работников. При этом он предложил на пост наркома мою кандидатуру.
Сталин сразу же сообщил мне в Ростов шифровкой об этом заявлении Каменева и о том, что тот называет меня единственным человеком, который мог бы справиться с обязанностями наркома торговли. Сталин добавил, что отставка Каменева будет неизбежной, что вопрос будет обсуждаться в ближайшие дни, о чем сообщает мне для сведения.
Я не могу сказать, что эта шифрограмма была для меня полной неожиданностью: о моем возможном назначении наркомом торговли со мной в Москве уже беседовали члены Политбюро – Сталин, Бухарин и Рыков. Я категорически отказывался от этого назначения, приводя соответствующие мотивы. Думал, что этим вопрос был исчерпан. Поэтому сразу же написал в Москву о своем категорическом возражении против назначения меня наркомом. Я писал, что совершенно не подготовлен для этого, что у меня нет ни практики, ни соответствующих знаний, ни малейшей уверенности справиться с делом, что готов работать в любой местной организации или за границей, имея в виду партийную работу.
Через неделю я, как и каждый член ЦК, получил на срочное голосование постановление об освобождении Каменева и назначении меня народным комиссаром внутренней и внешней торговли.
Когда я неожиданно получил готовое решение о моем назначении, я был возмущен, обижен и оскорблен тем, что товарищи, которым я так убедительно и горячо объяснял причины своего отказа, подписали это решение. Особенно обиделся на Сталина, которому так подробно приводил свои доводы. Поэтому сразу же направил ему телеграмму:
«Т. Сталину.
Несмотря на состоявшееся решение Политбюро о назначении меня Наркомторгом, я категорически отказываюсь и заявляю, что не могу подчиниться такому решению, ибо совершенно убежден, что мое назначение Наркомом погубит как дело, так и меня. Назначение Политбюро меня Наркомом и заявление Каменева, что я «с успехом справился бы с этой задачей», меня ни в чем не колеблет.
В Наркомате внешней и внутренней торговли, где произведено столько реорганизаций и где менялось столько Наркомов, дело остается неналаженным. Никто еще не смог преодолеть все трудности. Менее всех предыдущих Наркомов можно возложить надежды на меня. Я Наркомторгом и вообще Наркомом не гожусь и не могу взять на себя обязанности сверх своих сил и способностей…»
И еще одно письмо я послал в ЦК, в котором, настаивая на категорическом отказе принять это назначение, приводил, как мне казалось, убедительные доводы против моего назначения: и молодость, и недостаток партийного стажа, и отсутствие соответствующих знаний и достаточной практики. «Я не говорю о том, – писал я в заключение, – что Северо-кавказская организация против моего отзыва из Ростова. Поэтому прошу наметить другую, более подходящую кандидатуру на пост Наркомторга. В крайнем случае, я готов против желания работать в качестве зама при любом Наркоме».
Написав столь решительно о своем отказе принять назначение, я уехал в командировку по краю в Карачаевскую автономную область. Там не было никакой телеграфной связи с Москвой, и я надеялся, что моя телеграмма возымеет действие. Дней пять отсутствовал, успокоился. Вернулся в Ростов, вижу новый нажим – ответ, что мои категорические возражения учитывались при решении вопроса о моем назначении, а это мое письмо будет доложено Политбюро. Через два дня последовало новое подтверждение о назначении меня наркомом: Политбюро подтвердило это решение, уже утвержденное голосованием всех членов ЦК, и предложило оформить его «в советском порядке», то есть провести через решение СНК.
Ставя меня об этом в известность, Сталин сообщал, что дело конченое, возвращаться назад нет смысла, и предложил мне немедленно выехать в Москву. Я поехал все же с надеждой, что можно еще договориться и отменить решение Политбюро.
* * *
Мы разговаривали со Сталиным обстоятельно. Он поколебал меня своими аргументами, и я перестал возражать уже не только потому, что дальнейшее неподчинение было бы нарушением всех норм партийной дисциплины. Мы со Сталиным были уже на «ты» и дальше всю жизнь были на «ты», так же как с Орджоникидзе, Бухариным, Ворошиловым, Молотовым, Кировым.
Сталин сказал: «Новое дело – трудное, это правильно. Но скажи, вот Каменев работает. Чем и как он может лучше вести дело? Ничем. Почему? Потому что во многих вопросах внутренней экономической политики Каменев не разбирается, работает поверхностно, ничего не знает о заготовках, плохо разбирается в сельском хозяйстве и других вопросах, которые сегодня являются центром политики. А в этих вопросах ты много развит. В этом деле ты будешь сильнее Каменева. То, чего нет у Каменева, есть у тебя: это экономические вопросы заготовки, торговля, кооперация.
Нельзя также утверждать, – продолжал Сталин, – что мы знаем о работе наркомата меньше, чем ты. Дела там обстоят лучше, чем ты думаешь. Да, внешняя торговля пока играет малую роль. Но во внешней торговле Каменев также не понимает и не имеет опыта. А в наркомате есть опытные работники по внешней торговле, такие, как Стомоняков, Шлейфер, Кауфман, Лобачев, Чернов, по внутренней торговле – Эйсмонт, Вейцер, Залкинд. Они могут поднять любой наркомат и хотят работать с тобой. При наличии таких специалистов ты будешь иметь полную возможность присмотреться к работе, а затем уже уверенно приступить к делу. Поэтому нет оснований сомневаться, тем более что мы будем поддерживать тебя во всем. Не думаешь же ты, что мы хотим твоего провала и допустим такой провал?
Потом, ты недооцениваешь своих знаний и способностей. Ты хорошо знаешь работу кооперации, как потребительской, так и сельскохозяйственной. Ростовская потребкооперация славится как хорошая, и во всем крае она этим отличается. Ведь недавно была брошюра Дейчмана с твоим предисловием, которое так расхваливал Зиновьев, где хорошо и подробно рассказывается о работе потребкооперации в Северо-Кавказском крае. Ты хорошо знаешь, наконец, заготовку хлеба и других продуктов в крае. Этот край в отношении хлеба один из величайших. Так что в области внутренней торговли у тебя опыта больше, чем у Каменева, который не имеет ни опыта, ни представления об этой работе. Впрочем, Каменев вел мало практической работы в наркомате – он больше был занят своей политической оппозиционной деятельностью, а ты будешь работать по-настоящему, и дело пойдет.
Наконец, – сказал Сталин, – Каменев перешел в оппозицию. Известно, что он не пользуется поддержкой ЦК. Работники не будут вокруг него объединяться, и не будут с внутренним доверием работать с ним, как с тобой, которому ЦК оказывает полное доверие. Не случайно сам Каменев об этом пишет в своем письме в ЦК. Наконец, будут трудности – ЦК поможет всегда».
Вот этими аргументами Сталин несколько поколебал меня, хотя опасения остались. Но беседа со Сталиным меня подбодрила. К тому же я исчерпал все допустимые партийными нормами возможности добиться отмены этого решения.
* * *
В связи с моим отъездом в Москву надо было вместо меня назначить секретаря Северо-Кавказского крайкома партии. Неожиданно по предложению Сталина было принято решение о назначении Серго Орджоникидзе с освобождением его с поста секретаря Закавказского крайкома партии. В беседе со Сталиным я стал возражать против этого назначения, так как знал, что Серго выше меня во всех отношениях: и по партийному стажу, и по опыту руководящей работы, и по авторитету в партии. Теперь же получалось так, что меня назначают на более ответственную работу, а Серго – вместо меня. Впечатление получалось такое, что как работник я расцениваюсь вроде бы выше, что было совершенно неверно и, наверное, обидно для Серго. Меня это очень обескуражило. Я уговаривал Сталина не делать этого. «К тому же, – говорил я, – в политическом отношении должность секретаря Закавказского крайкома более ответственная, чем Северо-Кавказского крайкома партии».
Сталин, не приводя особых аргументов, настоял на своем. Я не мог понять, чем руководствовался Сталин при этом. Он меня не убедил.
Против этого решения Сталина поступил протест и Закавказского крайкома партии, который просил оставить Серго Орджоникидзе на работе в Закавказье. Сам Серго протеста не писал, не просил отменить этого решения, хотя и был недоволен им. ЦК, обсудив протест членов Заккрайкома, отклонил его и подтвердил свое решение о том, что Орджоникидзе должен переехать на работу в Ростов.
Серго, как дисциплинированный коммунист, поехал в Ростов и приступил к работе. Северокавказские товарищи, конечно, встретили его с большим удовлетворением, так как высоко ценили его.
При личной встрече с ним я прямо высказал свое недоумение этой перестановкой. Серго мне откровенно сказал, что и он недоволен этим решением, что пошел на это против своей воли, в силу партийной дисциплины.
Обдумывая, что могло лечь в основу этого решения Сталина, я так ни к какому мнению и не смог прийти. Видимо, какая-то трещина пролегла в отношениях между Серго и Сталиным, чем-то Сталин был недоволен Серго. Почему я так думаю?
После смерти Дзержинского на пост председателя ВСНХ был назначен Куйбышев, который был тогда председателем ЦКК и наркомом РКИ. Причем при назначении в ВСНХ Куйбышев не был освобожден от прежних обязанностей, хотя совместительство этих постов совершенно недопустимо как по объему, так и по существу работы.
Жизнь это подтвердила. Осенью того же года на совместном заседании ЦК и ЦКК было принято решение освободить Куйбышева от работы в ЦКК и РКИ, выдвинув на эту работу Серго Орджоникидзе. Секретарем Северо-Кавказского крайкома партии был назначен Андреев А. А. из Москвы, работавший тогда одним из секретарей ЦК партии. Такое решение было совершенно правильным.
Я думал: почему Сталин не сделал этого сразу же, после смерти Дзержинского? Почему ему понадобилось затеять такую игру с Орджоникидзе, с выдающимся деятелем нашей партии? Мне показалось, что Сталин решил осадить Серго и задеть в какой-то мере его авторитет среди кавказских товарищей. Может быть, Сталину хотелось проучить Серго за что-то. Ввиду особой щепетильности Орджоникидзе я не стал допытываться у него, что между ним и Сталиным произошло, а он не счел нужным мне сказать.
Работа в ЦКК и РКИ вполне соответствовала положению и способностям Орджоникидзе. Пожалуй, это была наилучшая кандидатура, которую можно было выбрать среди руководящих работников партии. Орджоникидзе как партийный деятель, как человек пользовался симпатией в партийных кругах. Даже оппозиция считалась с ним, хотя он был ярым ее противником, заняв принципиальную линию в борьбе с ней. Но без нужды он не обострял отношений, не шел на разногласия. Наоборот, принимал все меры к тому, чтобы эти разногласия побыстрее изжить на принципиальной основе.
* * *
Получив 17 августа решение Политбюро о немедленном вступлении в должность, я пошел на Варварку, в Наркомат торговли (на углу со Старой площадью), на второй этаж в кабинет ко Льву Борисовичу Каменеву.
У нас личные с ним отношения были хорошие. Когда я приезжал в Москву, мы с ним часто встречались по делам, не говоря уже о совместном участии на съездах Советов, сессиях ВЦИК, съездах партии и пленумах ЦК. Он отличался работоспособностью, умел налаживать отношения с людьми; либеральный по характеру, интеллигент, без грубостей, располагал к общению. Хотя разногласия у нас были, но наши отношения были нормальными.
Каменев знал, что я все время старался, чтобы лидеры нашей партии не разошлись и продолжали сохранять единство. Он ценил эту мою линию. И я знал, что он не такой уж драчун, который лезет в драку особенно рьяно. Я питал некоторое уважение к нему как к политическому деятелю, хотя не мог забыть его ошибок 1915 и 1917 гг. Но, поскольку после этих событий Ленин сделал его своим заместителем, и он вел борьбу против Троцкого вместе с Лениным и после него, и в этой борьбе мы были вместе, я относился к нему неплохо.
Зашел к нему. В кабинете мы были вдвоем. Поздоровавшись, я сел в предложенное мне кресло, стоявшее у его маленького письменного стола. В таких случаях можно было производить прием и сдачу дел официально, создавать правительственную комиссию по приему и сдаче дел. Я решил избавить Каменева от всех этих формальностей, да и Сталин не поставил вопроса о создании такой комиссии. К тому же Каменев всего полгода был наркомом. Я только сказал ему: «Я этого поста от вас не добивался, понимаю большую тревогу вашу за работу наркомата, сам очень тревожусь, что не справлюсь с делом».
Он стал уговаривать меня, что я справлюсь вполне, лучше, чем он. Он подчеркнул, что в существующей политической обстановке, в условиях острых разногласий в руководстве партии в Наркомате торговли сосредоточены острые противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, по вопросу об отношении к крестьянству. В этих условиях нарком торговли может успешно работать только при полном доверии ЦК. Он, Каменев, этим доверием не пользуется, в то время как мне обеспечена полная поддержка ЦК в работе. Затем он стал излагать свои крайне пессимистические взгляды на положение дел в стране. Он почему-то счел нужным более откровенно, чем на Пленуме ЦК, изложить свою линию в оценке положения в наркомате, считал даже его катастрофическим в стране и партии, обнаружив при этом потерю веры в дело победы социализма.
У меня создалось впечатление, что он находится в полной прострации. Я увидел его таким жалким, ничтожным, что был ошарашен, особенно потому, что я видел на примере Северного Кавказа, как успешно развивается страна экономически и политически, как растет влияние партии в Советах, в народе, как крепнет Советское государство.
Беседа продолжалась чуть более получаса. Говорил все время он, я все слушал, пораженный. В конце только коротко сказал о моем полном несогласии с ним, о том, что должен приступить к работе и не имею сейчас времени спорить с ним, да и нужды в этом сейчас нет. Мне стало яснее, чем раньше, как далеко он отошел от партийной линии, как глубоки наши разногласия как с точки зрения теоретической, так и политической, как он оторвался от жизни и потерял веру в силы партии и пролетариата.
Мне стало ясно, что это уже совсем чужой человек. Тем более что он и его друзья-оппозиционеры, к сожалению, своей деятельностью подтвердили опасения Ленина в предоктябрьские дни…
* * *
В то время моя жена Ашхен одарила меня очередным сыном. Тот факт, что у меня дети появлялись один за другим, и их стало больше, чем у всех моих товарищей (хотя, по меркам семей, где выросли Ашхен и я, это и не так много), вызывало по отношению ко мне массу поздравлений и шуток, особенно по поводу того, что у нас с Ашхен были только мальчики. Однако мы с ней тоже хотели девочку. И вот, когда несколько позже тех событий, о которых я рассказываю, в 1929 г. Ашхен вновь ожидала ребенка, мы оба надеялись, что на этот раз, наконец, будет девочка. Но опять 5 июня 1929 г. родился мальчик, которого мы назвали Серго – в честь Орджоникидзе. Серго Орджоникидзе очень любил моих детей и уделял им внимание. Может быть, это обостренное чувство возникло из того, что у них с Зиной не было детей, они удочерили девочку, назвав ее Этери. Борис Пильняк, известнейший тогда писатель, подарил мне свой новый роман в трех книгах с надписью: «Дорогой Анастас Иванович, ура – за двенадцать сыновей!»
Имя Бориса Пильняка напоминает мне о его трагической участи. Он был расстрелян в 1937 г., что не могло быть сделано без личного указания Сталина. Лев Степанович Шаумян напомнил мне уже после смерти Сталина возможную причину гибели Пильняка. После того, как осенью 1925 г. умер в результате операции язвы желудка М. В. Фрунзе, по Москве пошли слухи, что смерть его была не случайной. Борис Пильняк опубликовал в «Новом мире» (№ 4, 1926 г.) повесть «Свет непогашенной луны» с подзаголовком «Смерть командарма». Это было художественное произведение, однако автор прозрачно намекал на неслучайность гибели Фрунзе. Затем редколлегия признала публикацию повести своей ошибкой. Номер журнала с повестью изъяли из продажи и библиотек. Для тех лет то был чрезвычайно редкий случай.
Я хорошо помню некоторые обстоятельства, связанные с операцией и смертью Фрунзе. В двадцатых числах октября 1925 г. я приехал по делам в Москву и, зайдя на квартиру Сталина, узнал от него, что Фрунзе предстоит операция. Сталин был явно обеспокоен, и это чувство передалось мне. «А может быть, лучше избежать этой операции?» – спросил я. На это Сталин ответил, что он тоже не уверен в необходимости операции, но на ней настаивает сам Фрунзе, а лечащий его виднейший хирург страны Розанов считает операцию «не из опасных».
«Так давай переговорим с Розановым», – предложил я Сталину. Он согласился. Вскоре появился Розанов, с которым я познакомился годом раньше в Мухалатке. О нем я знал также и от одного из его непосредственных помощников, моего школьного товарища доктора Гардишьяна, с восхищением отзывавшегося о Розанове как о великом хирурге и превосходном человеке.
Пригласив Розанова сесть, Сталин спросил его: «Верно ли, что операция, предстоящая Фрунзе, не опасна?»
«Как и всякая операция, – ответил Розанов, – она, конечно, определенную долю опасности представляет. Но обычно такие операции у нас проходят без особых осложнений, хотя вы, наверное, знаете, что и обыкновенные порезы приводят иной раз к заражению крови и даже хуже. Но это очень редкие случаи».
Все это было сказано Розановым так уверенно, что я несколько успокоился. Однако, Сталин все же задал еще один вопрос, показавшийся мне каверзным:
«Ну а если бы вместо Фрунзе был, например, ваш брат, стали бы вы делать ему такую операцию или воздержались бы?» – «Воздержался бы», – последовал ответ. Ответ нас поразил. «Почему?» – «Видите ли, товарищ Сталин, – ответил Розанов, – язвенная болезнь такова, что, если больной будет выполнять предписанный режим, можно обойтись и без операции. Мой брат, например, строго придерживался бы назначенного ему режима, а ведь Михаила Васильевича, насколько я его знаю, невозможно удержать в рамках такого режима. Он по-прежнему будет много разъезжать по стране, участвовать в военных маневрах и уж наверняка не будет соблюдать предписанной диеты. Поэтому в данном случае я за операцию».
На этом наш разговор закончился: решение об операции осталось в силе.
В день, когда Фрунзе прооперировали, я вновь был у Сталина. Здесь же находился и Киров, приехавший по делам из Ленинграда. Решили без предупреждения врачей посетить Фрунзе и втроем направились в Боткинскую больницу. Там нашему приходу удивились. Заходить к больному не рекомендовали. Кроме Розанова там были Мартынов и Плетнев (последний спустя десяток лет проходил как подсудимый по одному из процессов и был расстрелян по обвинению в том, что по заданию Ягоды способствовал смерти М. Горького и других лиц).
Подчинившись совету врачей, мы написали Михаилу Васильевичу небольшую теплую, дружескую записку с пожеланиями скорейшего выздоровления. Писал ее Киров, а подписали все трое.
Однако все сложилось трагично. 31 октября 1925 г. Фрунзе не стало.
Лева Шаумян, а также А. В. Снегов говорили мне, что сам Фрунзе в письмах жене возражал против операции, писал, что ему вообще стало гораздо лучше и он не видит необходимости предпринимать что-то радикальное, не понимает, почему врачи твердят об операции. Это меня поразило, так как Сталин сказал мне, что сам Фрунзе настаивает на операции. Снегов тогда сказал мне, что Сталин разыграл с нами спектакль «в своем духе», как он выразился. Розанова он мог и не вовлекать, достаточно было ГПУ «обработать» анестезиолога. Готовясь к большим потрясениям в ходе своей борьбы за власть, говорил А. В. Снегов, Сталин хотел иметь Красную Армию под надежным командованием верного ему человека, а не такого независимого и авторитетного политического деятеля, каким был Фрунзе. После смерти последнего наркомом обороны стал Ворошилов, именно такой верный и, в общем-то, простодушный человек, вполне подходящий для Сталина.
* * *
Весной 1927 г. предстоял Пленум ЦК партии. Главный вопрос – о заготовках хлеба, о мясе для снабжения населения, о валюте для закупки сырья и оборудования для промышленности, о заготовительных ценах. Сталин внес предложение в Политбюро назначить докладчиком по вопросам хлебозаготовок меня как наркома, считая, что вокруг этого вопроса развернутся прения.
Мне нравилось, как Сталин вел себя в этот период борьбы с оппозицией. Доклад был фактически отчетным, и поэтому было ясно, что развернется дискуссия о политике партии.
Я опасался, насколько хорошо мне удастся выполнить порученное дело. Сказал об этом Сталину. Он меня успокоил, заверив, что получится хорошо, только просил показать конспект.
Я набросал конспект и ему прочитал. Он сделал несколько замечаний, которые придали более осторожный характер выражениям и оценкам в моем докладе по вопросам, по которым мы сталкивались с оппозицией. Он объяснил это тем, что не надо обострять обстановку: «Пусть, если хотят, инициативу в этом деле возьмут на себя. Они раскроют все свои карты, и нам легко будет их идейно разбить».
И действительно, во время моего доклада были острые нападки оппозиции, причем участвовали все ее лидеры. Я парировал реплики, беря их же на вооружение там, где они могли пригодиться против оппозиции. Мне помнится, что Троцкий в своем выступлении очень подробно остановился на состоянии мирового рынка и его влиянии на экономику Советской страны. К этому времени на мировом рынке появились признаки кризиса: внешняя конъюнктура ухудшилась, стали падать цены на товары. Я, конечно, тоже об этом говорил. Я был высокого мнения об эрудиции Троцкого по части знания мирового рынка и капитала – он много жил за границей, а я был еще молодой и недостаточно опытный в таких делах. Но когда я послушал его выступление, оно показалось мне мелким и неумным, даже безграмотным. Он утверждал, что, начав торговать с капиталистическим миром, советская экономика вступит в мировой рынок и поэтому кризис в капиталистических странах охватит и нашу страну.
Я на практике уже знал, что это неверно, потому ответил ему, что выступление его неправильно. Я сказал, что, во-первых, при наличии монополии внешней торговли и планового руководства основными рычагами страны со стороны пролетарского государства наша экономика ограждена от вредного влияния капиталистического рынка. Внутренние цены мы строим независимо от того, что имеется на мировом рынке, и продаем и покупаем на мировом рынке в связи с той конъюнктурой, которая там есть, без того, чтобы расшатать нашу экономику. К тому же практика, итоги нашей работы за несколько месяцев до кризиса показали, что если мы потеряли на падении цен экспортных товаров известную сумму, то зато выиграли на том же падении цен импортных товаров, которые идут к нам по линии мирового рынка. Даже с точки зрения материальных потерь выходим из этого кризиса фактически «так на так», как будто его и не было, и поскольку валютная касса у нас единая, потери экспорта покрываются импортом, баланс почти не меняется, а иногда меняется к выгоде.
Я был доволен, что пленум очень хорошо принял мое выступление. И Троцкий, который любил давать реплики, сидел как будто прибитый и не находил, что сказать. Надо признаться, я был доволен самим собой в стычке с Троцким по этому вопросу. Сталин сидел, слушал, реплик не подавал.
После 15–20 ораторов-оппозиционеров и наших сторонников, когда со стороны оппозиции были исчерпаны все аргументы и высказаны все контраргументы со стороны ЦК, взял слово Сталин. Спокойно, методично, без ораторских приемов стал подводить итоги прениям, опровергая главные положения оппозиции, без ругани, без нападок, но с твердой, объективной оценкой. Оппозиция выглядела глупо.
Было приятно видеть, как Генеральный секретарь партии начал бой с оппозицией: выпустил на поле боя сначала в лице докладчика не главную силу, дал возможность сторонникам линии ЦК вступить в драку с оппозицией, а когда все карты оппозиции были раскрыты и частично биты, он сам стал их добивать со спокойствием и достоинством, не в тоне обострения, а, наоборот, успокоения.
Поведение Сталина на этом пленуме говорило в его пользу. С одной стороны, он, предоставляя возможность выступить не руководящим работникам ЦК, а, так сказать, работникам «среднего калибра», давал нам возможность учиться принимать удары на себя, наносить контрудары, учиться полемике. С другой стороны, это облегчало выявление главных доводов противников в спорах с ними, что помогало ему наносить завершающие удары. А главное то, что в этой роли Сталин выглядел скромным, подтянутым, не задиристым, а как бы обороняющимся.
До этого были случаи, когда он вел себя не так, как здесь, и, по-моему, неправильно, например, в связи с брошюрой Зиновьева. Тогда он изменил своему умению владеть собой и правильной тактике борьбы с оппозицией. Но в целом, за этими изъятиями, создавалось впечатление, что борьба с оппозицией ведется правильно с точки зрения партийных норм.
* * *
Сегодняшнему читателю, видимо, надо дать некоторые разъяснения о тогдашней внутрипартийной жизни, о дискуссиях, оппозиционных течениях и т. д. Прежде всего, надо помнить, что дискуссии эти были именно внутрипартийными, т. е. велись споры между единомышленниками в главном, т. е. между людьми, являвшимися коммунистами, целью которых было строительство нового общества. Конечно, порой некоторых так «заносило», как, например, Троцкого, что личные амбиции на непогрешимость и правоту всегда и во всем в силу самой логики борьбы переходили грань допустимого, проявляли неподчинение решениям большинства, т. е. нарушали устав партии. Думаю, что в отношении некоторых других руководителей, включая Сталина, также можно сказать, что к идейной борьбе примешивался личный фактор, соперничество за престиж и руководящие позиции в партии. Но для громадного большинства других членов партии было ясно одно – в трудных условиях первых лет существования первого в мире социалистического государства опасность раскола партии означала опасность гибели революционных завоеваний.
Вместе с тем можно понять, что многие члены партии, не имея готовых рецептов строительства социалистического общества, не видели в дискуссиях ничего удивительного, с жаром в них участвовали. Я бы даже сказал, что в ходе дискуссий рос теоретический и политический уровень коммунистов, ибо они заставляли окунаться в марксистскую литературу, сравнивать тезисы различных лидеров течений и т. д.
Кстати, и Ленин вовсе не был противником дискуссий. Он вовсе не считал криминалом (в отличие от Сталина в 30-е годы), а наоборот, нормальным явлением расхождение чьих-то мнений со своими собственными. Убеждать, доказывать, аргументировать – это он делал. Но преследовать за иные взгляды на ход общего дела – это ему и в голову не приходило. Другое дело, что для большинства из нас, не очень подкованных или не ставших корифеями в идеологии, мнение Ленина часто становилось правильным уже по той причине, что оно – ленинское. Но даже при этом, если по отдельным вопросам мы считали себя подкованными, то могли поспорить и с Лениным. И никто не видел в этом ничего странного.
Увлечение дискуссиями иногда доходило, правда, до курьезов. Например, как-то я узнал, что мой большой друг по Баку Бесо Ломинадзе, работавший в Орле секретарем губкома, занял в ходе дискуссии, прошедшей там, позиции Троцкого. При первой же встрече я с недоумением спросил его – неужели он стал сторонником Троцкого? Бесо объяснил: «Да нет же! Просто у нас не было никаких дискуссий. Вот мы и подумали с председателем губкома – а что если организовать дискуссию? А то в других городах идет бурная жизнь, люди спорят, а у нас затишье. Распределили роли: я буду защищать тезисы Троцкого, а он их оспаривать!» Я попенял Бесо за мальчишество. И правду сказать, был он очень молод, как многие из нас.
Несколько позже, уже в 1928 г., меня поразил такой разговор. Не только меня, но и Орджоникидзе, и Кирова. Мы были вечером на даче у Сталина в Зубалово, ужинали. Ночью возвращались обратно в город. Машина была открытая. Сталин сидел рядом с шофером, а мы с Серго и Кировым сзади на одном сиденье.
Вдруг ни с того, ни с сего в присутствии шофера Сталин говорит: «Вот вы сейчас высоко цените Рыкова, Томского, Бухарина, считаете их чуть ли не незаменимыми людьми. А вскоре вместо них поставим вас, и вы лучше будете работать».
Мы были поражены: как это может быть? Во-первых, и я, и Серго, и Киров действительно знали и искренне думали, что Рыков, Томский, Бухарин опытнее нас, лучше работают, просто у каждого было свое место.
Эта мысль потом нас не покидала. Мы ходили с Серго и Кировым и думали: что со Сталиным происходит, чего он хочет? Такое сужение руководства, почему он предполагает это сделать, зачем? Эти люди хотят со Сталиным работать. К тому же не было серьезных принципиальных разногласий. Одно дело – разногласия с Троцким. Мы жалели зараженные троцкизмом кадры, однако политическая необходимость их отстранения от руководства была ясна. Но Рыкова, Томского, Бухарина, и даже Зиновьева и Каменева мы честно не хотели отсекать.
Орджоникидзе и я на XIV партконференции и XIV партсъезде выступали за единство, за то, чтобы все руководство партии, о котором упоминал Ленин в своем завещании, осталось в сохранности, возникающие разногласия обсуждать, но не отсекать людей. Но план замены Томского, Рыкова, Бухарина и других в такой момент явно не вытекал из острых разногласий. Видимо, эта цель Сталиным была поставлена, и он ее, конечно, достигнет.
Эта фраза Сталина вызвала у нас очень много недовольства его политикой, что раньше бывало редко и быстро проходило. Раньше мы забывали о своем недовольстве, считали, что Сталин правильно поступает и что другого пути и выхода не было.
* * *
В том же 1928 г. у меня был небольшой конфликт со Сталиным из-за Красина, которому Сталин, видимо, так и не мог простить проигранного им спора о монополии внешней торговли из-за вмешательства Ленина. Конфликт этот обнаружил для меня такую черту Сталина, как злопамятность.
Последние годы жизни Красин тяжело болел. В ноябре 1926 г., живя в Лондоне, он скончался.
Примерно через год в наркомате было решено издать сборник избранных работ Красина по вопросам внешней торговли (в помощь главным образом молодым руководящим кадрам).
В этой книге было собрано все наиболее значительное из написанного и высказанного Красиным по вопросам внешней торговли – статьи, доклады и речи, наиболее интересные беседы.
Я всемерно содействовал изданию этого сборника и написал для него предисловие.
В этом предисловии я писал, что когда в начале нэпа среди оппозиционеров и некоторых хозяйственников наметилась тенденция ослабить монополию внешней торговли, Красин рука об руку с Лениным отражал все нападения на монополию, откуда бы они ни исходили. Далее я отмечал, что под охраной монополии внешней торговли страна могла не только восстановить промышленность, сельское хозяйство и транспорт, но и реконструировать все народное хозяйство по линии индустриализации страны. В самые тяжелые моменты социалистического строительства монополия внешней торговли охраняла самостоятельность нашего развития, устойчивость нашей валюты и излечивала те раны, которые наносились нам выявлявшимися затруднениями.
Однажды, когда сборник работ Красина только еще появился в продаже, в беседе со Сталиным (кстати, совсем на другую тему) он спросил меня: «А почему ты допустил издание книги Красина, да еще снабдил ее своим хвалебным предисловием? Ведь у Красина было немало ошибок как в бакинском подполье, где мы с ним вместе работали, так и при Советской власти. Ты же знаешь, что Красин преувеличивал значение заграничного капитала для восстановления нашей экономики и в этом вопросе неправильно выступал на XII съезде партии».
Я был поражен, как это Сталин при своей загрузке сумел так быстро познакомиться с этой книгой. Что же касается заданного мне вопроса, то я ответил на него очень коротко:
– Мне не известен характер ошибок Красина в подполье. О его ошибочном выступлении на XII съезде знаю. Но знаю и то, что он всегда последовательно проводил ленинскую линию в области монополии внешней торговли, и в этом вопросе Ленин на него опирался. Критикуя отдельные его недостатки (как и многих других), Ленин, однако, давал Красину в целом высокую оценку. По-моему, этого достаточно, чтобы наше отношение к Красину было положительным, и чтобы книга его была издана.
Сталин ничего мне на это не ответил, и к этому вопросу мы больше не возвращались.
* * *
В начале осени 1930 г. Сталин предложил мне взять заместителем по внешней торговле Розенгольца, который в это время работал в РКИ у Орджоникидзе. Розенгольц был грамотным, дисциплинированным, строгим человеком, не допускал никаких поблажек и отступлений от норм и уставов, если даже это требовалось сделать для пользы дела. Словом, бюрократом он был отменным. Из всех бюрократов, которых я видел в своей жизни, он, пожалуй, был наиболее совершенным. В работе он был усидчивым, настойчивым. Хотя он и не нравился мне лично как человек, я согласился. Оказалось потом, что Сталин это сделал с личным прицелом. Видимо, об этом он поставил в известность Орджоникидзе, потому что, когда решался этот вопрос, тот не возражал, хотя для него это была ощутимая потеря.
А через два с половиной месяца Сталин в беседе со мной в присутствии Орджоникидзе завел разговор о том, что хорошо бы выделить внешнюю торговлю из общего Наркомторга в отдельный Наркомат внешней торговли. Он это обосновал достаточно убедительно. Я не возражал, но в душе было чувство неудовлетворенности: правильно ли это делается? Я подумал, что еще и другая причина была у Сталина, хотя он об этом не говорил. В другой раз как-то мне сказал.
А дело было в следующем. Будучи наркомом внутренней и внешней торговли СССР, вопросы внешней торговли я решал самостоятельно в пределах своей компетенции. При этом я не во всех вопросах спрашивал мнение Сталина и правительства. У нас тогда, как у наркомов, права были большие, и мы могли многие вопросы решать сами.
Так было в отношениях с Председателем ВСНХ Куйбышевым. 1928–1930 гг. были временем развернутой индустриализации страны. И тогда мы вывозили много продуктов питания, в которых сами нуждались: сибирское масло, яйца, бекон и много других видов продуктов, а также такое сельскохозяйственное сырье, как лен, конопля и др., хотя у нас тогда многого не хватало, особенно сырья, хлеба и даже бумаги, не говоря уже о разных видах металла. Главным же было то, что у нас не производились необходимые машины для промышленности, и Куйбышев хотел закупить такие машины для оборудования новых заводов. При составлении импортного и экспортного плана мы вместе обсуждали вопросы, шли навстречу друг другу в закупке оборудования и материалов, конечно в пределах внешнеторгового баланса, так, чтобы экспорт покрывал расходы по импорту.
Ввиду таких отношений между ВСНХ и Наркоматом внешней и внутренней торговли Куйбышев очень мало обращался с жалобами на нас к Сталину и правительству и с требованиями об увеличении поставок оборудования и материалов. Я тоже не проявлял чиновной аккуратности, не желая донимать Сталина докладами даже по крупным вопросам, считая, что можно и без него решать эти вопросы.
Видимо, Сталин хотел, чтобы такого рода вопросы решались через него. Он хотел вникнуть в эти дела глубже, но при уже сложившейся практике ему это не удавалось. А он знал, что если поручить дело торговли Розенгольцу, то все вопросы экспорта и импорта будут докладываться ему, и он будет их решать. Сталин знал Розенгольца по Гражданской войне как деспотичного человека, аккуратиста и хорошо к нему относился, был уверен, что тот будет все ему докладывать и выполнять все его указания.
* * *
По инициативе Сталина стали расширяться мои обязанности по хозяйственной работе. Наркомом легкой промышленности тогда был Любимов, старый большевик, уважаемый человек. Но на него шли жалобы, что он мало обращает внимания на развитие парфюмерной промышленности и на мыловарение. Сталин узнал об этом из беседы с Полиной Семеновной Жемчужиной, женой Молотова. Тогда она возглавляла ТЭЖЭ – Трест жировой промышленности Москвы (такой же трест ЛЕНЖЕНТ был в Ленинграде).
Как-то раз позвонил мне Сталин и пригласил к себе на квартиру. Там был Молотов. Попили чаю. Вели всякие разговоры. Потом Сталин перешел к делу и сказал примерно следующее: жена Молотова, Жемчужина, рассказала ему, что ими очень плохо руководит Наркомлегпром. В таком положении находится и ЛЕНЖЕТ. С ее слов получалось, что они беспризорные. Вместе с тем Жемчужина говорила, что парфюмерия – это перспективная область, прибыльная и очень нужная народу. У них имеется много заводов по производству туалетного и хозяйственного мыла и всей косметики и парфюмерии. Но они не могут развернуть производство, потому что наркомат не дает жиров; эфирных масел для духов и туалетного мыла также не хватает; нет упаковочных материалов. Словом, развернуться не на чем. А у женщин большая потребность в парфюмерии и косметике. Можно на тех же мощностях широко развернуть производство, если будет обеспечено материально-техническое снабжение. «Вот, – говорит Сталин, – я и предлагаю передать эту отрасль из Наркомлегпрома в Наркомпищепром». Я возразил, что в этом деле ничего не понимаю сам, и что ничего общего это дело с пищевой промышленностью не имеет. Что же касается жиров, то – сколько правительство решит, столько я буду бесперебойно поставлять, это я гарантирую. Кроме эфирномасличных жиров, производство которых находится у Легпрома, а не у меня.
Сталин заметил, что не сомневается, что жиры я дам. «Но все же, – сказал он, – ты человек энергичный. Если возьмешься, дело пойдет вперед». Неуверенно, но я согласился.
Итак, все это перешло к нам. Был создан в наркомате Главпарфюмер, начальником которого была назначена Жемчужина. Я с ней до этого не был близко знаком, хотя мы жили в Кремле на одном этаже, фактически в одном коридоре. Она вышла из работниц, была способной и энергичной, быстро соображала, обладала организаторскими способностями и вполне справлялась со своими обязанностями.
Следует сказать, что, несмотря на драматические перипетии ее жизни (ее выдвинули наркомом рыбной промышленности, потом избрали членом ЦК, затем исключили из состава ЦК, арестовали, сослали, и она была освобождена только после смерти Сталина), я, кроме положительного, ничего о ней сказать не могу. Под ее руководством эта отрасль развивалась успешно. Я со своей стороны ей помогал, и она эту помощь правильно использовала. Отрасль развилась настолько, что я мог поставить перед ней задачу, чтобы советские духи не уступали по качеству парижским. Тогда эту задачу в целом она почти что выполнила: производство духов стало на современном уровне, лучшие наши духи получили признание. Мы покупали за границей для этого сырье и на его основе производили эфирные масла. Все это входило в систему ее Главка.
В отношении Полины Семеновны я, правда, слышал немало критических замечаний от моей жены Ашхен. Но речь шла исключительно об ее воспитании дочери Светланы и о манерах Полины Семеновны в быту. Она вела себя по-барски, как «первая леди государства» (каковой стала после смерти жены Сталина). Не проявляла скромности, по тем временам роскошно одевалась. Дочь воспитывала тоже по-барски. В подтверждение рассказов Ашхен припоминала, что еще Серго Орджоникидзе возмущался: «Для какого общества она ее воспитывает?!» Так что бытовая сторона жизни Полины Семеновны была, видимо, широко известна. Причем дома она играла роль «первой скрипки» – муж очень ее любил и ни во что не вмешивался. Наш общий коридор имел двухстворчатую дверь между квартирами, обычно открытую. Однажды Ашхен с иронией сообщила мне, что дверь заперли и закрыли большим шкафом: Полина Семеновна, мол, боится дурного влияния наших сыновей на ее «принцессу». Но, может быть, она просто не хотела жить почти как в коммунальной квартире? В любом случае, эти стороны быта чужой семьи меня не интересовали, не было ни желания, ни времени о них думать.
Убийство Кирова и начало репрессий
1 декабря 1934 г. после 9 часов вечера вызвали меня на экстренное заседание Политбюро. В кабинете у Сталина были Молотов, Ворошилов, Орджоникидзе, Каганович. Сталин объявил, что убит Киров. Он тут же, до какого-либо расследования, сказал, что зиновьевцы, потерпев поражение в открытой борьбе, перешли к террору против партии. Он предложил, чтобы Молотов и Ворошилов с ним немедленно выехали в Ленинград для проведения расследования этого дела, «докопаться до корней и пресечь террор со стороны зиновьевцев, нагнать на них страху, приостановить готовящиеся новые террористические акты». Предложил принять чрезвычайный закон, по которому за террористические акты террористы будут беспощадно наказываться, и судебные решения о расстреле будут приводиться в исполнение немедленно, без права апелляции.
Это было так неожиданно, невероятно, так нас подавило, что обсуждения никакого не было.
Сталин поручил Енукидзе подготовить постановление ЦИК.
Ночью Сталин, Молотов и Ворошилов уехали в Ленинград. 2 декабря они приехали обратно и привезли с собой гроб с телом Кирова. На вокзале гроб поставили на артиллерийский лафет, и процессия направилась к Дому Союзов. Впереди шел Сталин, за ним другие члены Политбюро. После смерти Ленина и того горя, которое все тогда пережили, это было вторым по своей глубине горем для партии и страны.
Потом члены Политбюро собрались в кабинете у Сталина, и он рассказал о ходе следствия об убийстве Кирова. Из рассказа Сталина меня поразили два факта: первый – что террорист Николаев, который считался сторонником и ставленником Зиновьева, два раза до этого арестовывался органами ЧК, при нем находили оружие. Он пытался совершить покушение, и был задержан охраной Зимнего дворца, где работал, но был выпущен работниками ЧК. Невероятно с точки зрения поведения ЧК. Казалось, все данные свидетельствовали о том, что готовится террористический акт. Факт ношения оружия должен был привести к аресту Николаева – ведь запрещено было носить оружие. Однако вместо проявления бдительности, вместо предотвращения убийства ЧК по существу его поощряло. Это вытекало из рассказа самого Сталина.
И второй факт – это убийство комиссара охраны Кирова, который лично его сопровождал и был после совершенного убийства арестован чекистами для допроса.
Сталин послал чекистов, чтобы они доставили его к нему для допроса в Зимний дворец. Но при перевозке его на машине по дороге случилась автомобильная авария, машина ударилась обо что-то. Убитым оказался только комиссар из охраны Кирова. Причем странно было, что в машине был убит только он один, больше никто не пострадал.
Сталин возмущался: как это могло случиться? Все это было очень подозрительно. Но никаких выводов Сталин из этого не делал. Дальше расследовать, распутывать весь узел он не предлагал, а лишь возмущался.
Я тогда сказал Сталину: как же можно такое терпеть? Ведь кто-то должен отвечать за это? Разве председатель ОГПУ не отвечает за охрану членов Политбюро? Он должен быть привлечен к ответственности.
Но Сталин не поддержал меня. Более того, он взял под защиту Ягоду, сказав, что из Москвы трудно за все это отвечать, что поручено разобраться в этом деле работникам ленинградского ЧК, и виновные будут найдены и наказаны.
Ленинградское ЧК возглавлял Медведь, очень хороший товарищ, один из близких, закадычных друзей Кирова. Они вместе ездили на охоту в карельские леса. С Медведем Киров был неразлучен. Но в эти трагические дни его не было в Ленинграде, и он не мог нести ответственности за это дело. Однако Медведь был снят с работы и, в качестве наказания, направлен начальником лагеря заключенных на Севере.
В моей памяти осталось совершенно непонятным поведение Сталина во всем этом: его отношение к Ягоде, нежелание расследовать факты. В другом случае он расстрелял бы сотни людей, в том числе чекистов, как в центре, так и на местах, многих, может быть, и невинных, но навел бы порядок. Когда же необходимость серьезных мер вытекала из таких поразительных обстоятельств гибели Кирова, он этого не сделал.
Потом мы с Серго обменивались мнениями по этому вопросу, удивлялись, поражались, не могли предположить и понять.
* * *
После убийства Кирова началось уничтожение руководящих работников. Сначала в Наркомтяжмаше под видом вредительства начали арестовывать отдельных директоров предприятий, которых хорошо знал Орджоникидзе и которым он доверял, затем арестовали нескольких директоров сахарных заводов.
Орджоникидзе протестовал против ареста своих директоров, доказывал, что у них могут быть ошибки, просчеты, но не вредительство.
Я также жаловался Сталину. Я ему говорил: «Ты сам правильный лозунг выдвинул, что кадры решают все, а директора заводов – это важная часть кадров в промышленности!»
Но спорить со Сталиным в этой части было трудно. Он выслушивал наши возражения, а потом предъявлял показания арестованных, в которых они признавались во вредительстве.
Здесь мне хотелось бы коснуться неблаговидной роли, которую играл Каганович.
Мы с Орджоникидзе были крайне недовольны Кагановичем, когда он в начале 30-х гг., будучи секретарем МК и секретарем ЦК, в отличие от предыдущей товарищеской практики, стал возвеличивать Сталина по всякому поводу и без повода на собраниях Московской организации, восхвалять его. Сталину это нравилось, хотя в узком кругу он однажды выругал Кагановича: «Что это такое, почему меня восхваляете одного, как будто один человек все дела решает? Это эсеровщина, эсеры выпячивают роль вождей».
Вот в таком духе Сталин отчитывал его в узком кругу. Мы были довольны этими словами, и чувствовалось, что Сталин тоже доволен. Нам казалось, что Каганович перестанет это делать или, в крайнем случае, пресса, которая публикует выступления руководителей партии, а ею руководит ЦК, не станет эти хвалебные речи Кагановича печатать. Однако восхваление продолжалось и усиливалось. И получалось, что Каганович выпячивает роль Сталина, а мы, как и раньше, без нужды не славословили его. И Сталин, как и многие коммунисты, мог подумать, что мы против вождя. Мы же тогда не были против Сталина, наоборот, поддерживали его, хотя и знали его ошибки. Как бы то ни было, восхваление Сталина постепенно стало лексиконом для всей партии. И если не хвалишь Сталина сверх меры, а то и возражаешь ему, воспринималось это так, что ты против Сталина, и значит, против партии в целом.
Это обстоятельство создало дополнительную трудность в наших попытках остановить Сталина, когда он начал необоснованные репрессии, использовав убийство Кирова, как предлог для этих репрессий.
При проведении репрессий Сталин, помимо карательных органов, опирался и на некоторых своих сподвижников, в частности на Маленкова. Маленков – образованный инженер-электрик, культурный, сообразительный, умеющий иметь дело с людьми. Он никогда не грубил, вел себя скромно. Маленков очень боялся Сталина и, как говорится, готов был разбиться в лепешку, чтобы неукоснительно выполнить любые его указания. Это свойство Маленкова было использовано Сталиным в период репрессий, когда он посылал Маленкова на места.
* * *
Как-то в 1937 г. я был у Сталина. Он достает документ ОГПУ и говорит, что мой заместитель по Наркомпищепрому Беленький занимается в наркомате вредительством и что его надо арестовать.
Я знал Беленького как добросовестного, честного работника. Энергичный, активный – таким все знали его в наркомате. Я его знал еще с 1919 г. по Баку. Он, правда, был эсером, но потом стал коммунистом. Я его даже как противника уважал. Много лет с ним работал и мог за него поручиться. Поэтому, не глядя в документ, сказал: «Ты же сам его знаешь!»
Сталин прореагировал на это очень нервно. Стал доказывать, что Беленький подхалим, лебезил передо мной, надувал меня, а я слепой в вопросах кадров, что на него есть показания.
Резкая и острая полемика была у меня со Сталиным. Он грубил, говорил мне, что я не понимаю ничего в кадрах, вредителей терплю, что подхалимов люблю, защищаю их. Я ничего не мог сделать в отношении Беленького, и его тогда все-таки арестовали.
Прошла неделя, вызывает меня Сталин, дает протокол допроса Беленького. «Вот смотри, – говорит, – признался во вредительстве. Ручался за него, вот читай!» Читаю и узнаю о невероятных вещах. Говорю Сталину: «Это невероятные вещи, таких вредительств даже и нет!» Сталин говорит: «Он же пишет, сам признался!»
Какой это удар был по мне! Черт его знает, думал я, что за человек этот Беленький, но мне все же не верилось. «Я тебе дал факты, – говорил Сталин, вот смотри, ты же спорил, защищал его».
Такая же история повторилась в 1937 г. при аресте Одинцова, начальника Главсахара. С ним я работал в Ростове в 1926 г., где он был начальником земельного отдела. Выходец из крестьян, хороший, честный человек, имел большой практический опыт.
После него был арестован Гроссман, начальник жировой промышленности, уважаемый в наркомате человек.
Та же участь постигла моего заместителя Яглома. Он ранее был сторонником Томского, его правой рукой в ВЦСПС. После того, как Томский покончил жизнь самоубийством, Яглом был переведен на хозяйственную работу, работал у меня. Способный человек, организатор хороший, я его поддерживал.
Емельянов, начальник Главстроя, пользовавшийся моим доверием, знающий дело работник, тоже был репрессирован.
По поводу ареста этих и некоторых других лиц проводились примерно такие же разговоры, как и в отношении Беленького. ГПУ требовало их ареста, я их защищал, Сталин настаивал, и их арестовали. Через некоторое время давали читать протоколы, где они признавали выдвинутые им обвинения. Этим Сталин доказывал мою слабость в отношении кадров.
Но, даже получая показания этих товарищей из рук Сталина, я не верил им, но не в силах был что-либо сделать.
Оглядываясь на прошлое, сейчас можно констатировать, что тогда обычные недостатки, аварии (а как им не быть, когда было плохое оборудование, не хватало квалифицированных кадров) объявлялись вредительством, в то время как сознательного вредительства, может быть, за редчайшим исключением, по существу и не было.
Но в то время разоблачение вредительства стало стилем работы, партийной практикой.
* * *
Лишь немногим из тех, кто попал в поле зрения ГПУ, удалось избежать гибели. Среди таких «счастливчиков» был Иван Федорович Тевосян. О жизни этого человека следует сказать особо.
Тевосян был одним из самых интересных, толковых, принципиальных, твердых по характеру, талантливых людей. Я его знал, когда он был мальчиком лет 15. На Х съезде партии он и Фадеев, оба в возрасте 18 лет, были делегатами с решающим голосом. В нелегальных условиях Тевосян налаживал связи, привлекал молодежь на сторону партии. Он оставил в Баку о себе самое лучшее впечатление. Потом ушел учиться, окончил институт, стал металлургом.
Орджоникидзе его возвысил. Он стал начальником треста «Электросталь», большие успехи делал в работе. Орджоникидзе восхищался им, ценил его, в своих речах много раз о нем похвально говорил. Орджоникидзе умел находить талантливых людей.
По инициативе Орджоникидзе Тевосяна послали на фирму Круппа изучать производство высококачественных сталей у немцев. Он начал там работу с мастера цеха. Проявил большие способности. Немцы были поражены его знаниями, организаторскими способностями.
Тевосян вырос до наркома судостроения и много сделал хорошего на этом посту. Сталин был им доволен.
В 1939 г., когда Ежов и Берия уже несколько лет, как косили руководящие кадры, они стали подкапываться под Тевосяна.
Перед этим Сталин вызвал в Москву Берия, и ЦК его назначил заместителем Ежова. Мы не понимали значения всего этого, но потом нам стало ясно, что это делается с перспективой на будущее – Сталин решил ликвидировать Ежова, как раньше Ягоду.
Как раз в это время Ежов представил материал против Тевосяна, которого обвинили во вредительстве какие-то арестованные инженеры.
Я как-то был у Сталина, и он мне говорит: «Вот на Тевосяна материал представили – верно или неверно? Жалко, хороший очень работник». – «Это невероятная вещь, – ответил я, – ты сам его знаешь, я его знаю, Серго его хорошо знал. Не может этого быть!» – «На него такие невероятные вещи пишут!» Затем, подумав, он предложил устроить очную ставку: «Ты участвуй в очной ставке, пускай Молотов еще будет, вот вам двоим поручается. А там будут присутствовать Ежов и еще работники ЧК».
Мы согласились и пошли в здание НКВД. Привели двух инженеров, лет по 40–45, болезненных на вид, изнуренных, глаза у них прямо не смотрели, бегали по сторонам. Тевосян сидел и напряженно ждал.
Мы их спрашиваем, что они могут сказать о Тевосяне плохого. Отвечают: «Очень давно, когда он учился вместе с нами, мы жили в общежитии, и плохо было со снабжением, мы как-то ходили за кипятком, и Тевосян критиковал и ругал советскую власть за то, что плохо поставлено дело снабжения. В общежитиях не было кипяченой воды и т. д., словом, ругал советскую власть».
Мы с Молотовым переглянулись. Понимаем, что это не может быть основанием для обвинения Тевосяна во вредительстве. Спрашиваем: «А еще в чем виноват Тевосян?» Отвечают, что он был связан с немецкими специалистами, с немецкой агентурой, добился приглашения в Россию немецких специалистов, потому что у Круппа служил, и вел дело против советской власти. Спрашиваем: в чем же вредительство Тевосяна проявилось?
Один из инженеров отвечает, что производство качественной стали получается лучше на древесном угле, а не у электростали. Уральские металлурги дают самую высококачественную сталь, работая на древесном угле. В Швеции развитие производства стали идет на древесном угле. Тевосян же зажал развитие этой отрасли металлургии и переводит дело на производство электростали, а это ухудшает качество стали. У немцев нет дров, поэтому они и вынуждены перейти на производство электростали, но качество стали при этом получается хуже. У нас же дров хватает, а Тевосян вместо развития древесной стали все переключает на электросталь. Это вредительство.
Из всех показаний это было самым острым аргументом.
Действительно, почему мы должны переходить на производство электростали, качество которой хуже? Мы тогда только знали, что шведская сталь высокого качества.
Просим Тевосяна объяснить. Он был очень взволнован, бледен, но не горячился. Сказал: «На другие вопросы отвечать не буду, а в отношении электростали скажу. Действительно, я поворачиваю дело с древесного угля на электросталь. Я считаю это совершенно правильным делом. Неверно, что качество электростали хуже стали, производимой на древесном угле. Это, во-первых. Во-вторых, при огромном росте потребности Советского Союза в качественных сталях никаких уральских лесных ресурсов поблизости не хватит металлургическим заводам, чтобы всю эту сталь произвести на древесном угле, не говоря уже о стоимости. Это очень дорогое удовольствие и в смысле количественном невыполнимая задача. А у немцев, у Круппа, получается очень хорошее, высокое качество стали, и мы у себя наладим это. Никто не может доказать, что наша сталь хуже».
У меня прямо от сердца отлегло, как аргументированно, убедительно он доказал это. Неприятно было смотреть на лица этих несчастных обвинителей: глаза у них блуждали, они смотрели на чекистов и, наверное, думали, как те поведут себя с ними после этого.
У Ежова была двусмысленная улыбка. Он чувствовал, что его обвинение провалилось, и что Тевосян реабилитировал себя. У Берия было довольное лицо. Тогда я не понимал, почему довольное, потом стало ясно, что он использовал дело Тевосяна против Ежова, чтобы еще больше его скомпрометировать. У Молотова же лицо было как маска. Он умеет это делать, когда хочет.
* * *
Обратно к Сталину ехали на одной машине все вместе: Ежов, Берия, я и Молотов. Я говорю: «Какая великолепная реабилитация!» Молотов молчит, Ежов и Берия тоже молчат. Видимо, думали, что говорить при Сталине лучше, чем здесь: у каждого были какие-то свои планы.
Приехали к Сталину. Он спрашивает: «Ну, как дела?»
Я сказал: «Первое обвинение, выдвинутое против Тевосяна, чепуховское, а в главном обвинении он доказал, что он прав».
«Вячеслав, а ты как?» – спрашивает Сталин. Молотов сказал, что здесь не все ясно. Нельзя, как Микоян, безоговорочно утверждать. Надо еще выяснить. И больше никаких аргументов не привел.
Ежов молчал. Берия сказал, что даже нет оснований к обвинению Тевосяна. Это ему надо было сказать, чтобы «высечь» Ежова.
Сталин говорит: «Не надо арестовывать Тевосяна, он очень хороший работник. Давайте сделаем так (ко мне обращается). Он тебе доверяет, ты его хорошо знаешь. Ты вызови его и от имени ЦК поговори с ним. Скажи, что ЦК известно, что он завербован Круппом как немецкий агент. Все понимают, что человек против воли попадает в капкан, а потом за это цепляются, человека втягивают, хотя он и не хочет. Если он честно и откровенно признается и даст слово, что будет работать по совести, ЦК простит ему, ничего не будет делать, не будет наказывать».
Я ответил согласием.
На следующий день вызываю к себе в кабинет Тевосяна. Я ему говорю: «Ты знаешь, как хорошо относится к тебе Сталин, ЦК. Мы очень высоко тебя ценим как нашего талантливого хозяйственника, мы не хотим тебя лишаться». Я сказал, что по поручению ЦК передаю ему мнение ЦК, и изложил все, что было сказано Сталиным.
Тевосян говорит: «Товарищ Микоян, от любого я мог ожидать такой постановки вопроса, но не от вас. Вы знали меня еще мальчиком. Разве я мечтал быть когда-либо наркомом, членом ЦК? Я всем обеспечен, морально удовлетворен, большие достижения имею, меня все уважают, авторитетом большим пользуюсь среди рабочих. Как же вы такие вопросы мне задаете?! Как я, убежденный коммунист, вступивший в партию в тяжелые для нее годы, могу завербоваться к Круппу? Почему я должен быть завербованным Круппом? Неужели вы меня не знаете? Я же шел на смерть в бакинском подполье ради идеи».
Я ответил, что все знаю хорошо, но есть данные в ЦК. «Если бы мы тебя не любили и не уважали, я бы с тобой не разговаривал, ты не должен на это обижаться. Ты все же скажи откровенно: может, что-то было?» (Я выполнил свой долг, хотя сам не верил, что он завербован.)
Он говорит: «Передайте ЦК и Сталину, что не могло быть, и не было ничего подобного. Я делал все честно, выполнял любую работу, двигал вперед порученное дело, успехи имеются немалые. Какой же иностранный агент будет добиваться для Советской власти таких вещей? Разве это похоже на деятельность агента? Любая экспертиза может доказать мою правоту».
И еще Тевосян сказал: «Теперь я понимаю, почему в течение месяца за моей машиной следовала другая машина. Значит, за мной следили. Сперва не верилось, что это так, это же провокация, неужели вы не понимаете? Я прошу помочь расследовать это дело».
Я уговорил его, что не надо ничего делать. Я все расскажу ЦК.
Я рассказал Сталину. Он убедился, что это так и есть, и успокоился. Вскоре Ежов был снят с поста и позже расстрелян. Так уцелел Тевосян.
* * *
Я тогда возмущался поведением Молотова. Я к нему раньше неплохо относился, правда, с некоторыми оговорками. У меня лично мало было с ним столкновений. Но его поведение в отношении Тевосяна меня просто поразило, даже после того, что о нем думал и говорил Орджоникидзе (а Серго очень не любил Молотова).
Меня поразило и то, что Молотов, после XXII съезда КПСС прислав в ЦК письмо с просьбой о восстановлении его в партии, считал, что неправильно его исключили из партии, что его ответственность за уничтожение руководящих кадров нельзя преувеличивать, что он не больше ответственен за это, чем другие, и как пример, приводит случай с Тевосяном. Он, возможно, забыл, что я был вместе с ним, и бессовестно искажает факты. Кроме этого случая, он не мог ничего привести. Если бы тогда посчитались с его мнением, то с Тевосяном расправились бы.
Молотов скрытный человек, но, видимо, он очень злопамятный. Это видно на примере Тевосяна. Возможно, он не мог простить ему то, что его поддерживал Орджоникидзе, тем самым был как бы против Молотова. Ибо в результате очной ставки, несмотря на очевидную невиновность Тевосяна, он хотел не дать ему реабилитироваться, полагая, что Сталин будет этим удовлетворен. Он добивался ареста Тевосяна в данном случае. Изложенные обстоятельства только и позволили Тевосяну выйти из этой беды.
О его злобе говорит еще такой случай: после того, как Сталина не стало, Молотов устроил «нападение из засады» на Тевосяна, который возглавлял Министерство черной металлургии, будучи заместителем Председателя Совмина СССР.
На заседаниях Президиума ЦК и Совмина Тевосян жаловался, что на металлургию выделяется мало капиталовложений, мало рабочей силы и материальных средств для выполнения планов строительства, по этой причине планы не выполняются. Говорил, что создается угроза отстать в металлургии, особенно в производстве проката. Тевосян был крупным металлургом и пользовался в этом смысле непререкаемым авторитетом. Не было никого до него и после него выше по знаниям и авторитету в этом деле.
Тогда мы не могли выделять много капиталовложений и материальных средств. Хрущев говорил, что надо направить внимание на использование уже выделенных средств, а не требовать новых ассигнований. В этом плане Хрущев критиковал Тевосяна, говоря, что тот не обращает внимания на использование внутренних ресурсов.
В такой обстановке Молотов, будучи министром госконтроля, провел обследование строек металлургической промышленности и предоставил доклад в ЦК. В нем отмечалось, что очень большое количество оборудования лежит на стройках черной металлургии. Это и оборудование, произведенное в Советском Союзе, и демонтированное в счет репараций оборудование из ГДР, и импортное оборудование. Такие явления были, к сожалению, и в других отраслях. Молотов же говорил, что только в металлургии такое происходит, не сопоставляя с другими отраслями.
Записка была критически острая, факты были даны на основе реальных данных.
Эта записка произвела большое впечатление на членов Президиума ЦК и на Хрущева. Он резко выступил против Тевосяна, хотя и знал ему цену. Этот материал был серьезным ударом по Тевосяну. Он хотел оправдываться, но это было трудно.
После этого в ЦК обсуждали вопрос о том, что, может быть, целесообразнее в интересах развития металлургической промышленности освободить Тевосяна от занимаемой должности. Было решено направить его послом в Японию.
В Японии он пользовался большим авторитетом. Но, конечно, это фактически была отставка Тевосяна от тех дел, которые он знал, на которых вырос.
Самоубийство Орджоникидзе
Как известно, было объявлено, что Орджоникидзе умер от паралича сердца. Теперь все знают, что он покончил жизнь самоубийством. Сталин счел тогда политически нецелесообразным публиковать факт самоубийства такого деятеля, как Орджоникидзе. Кроме того, Сталин тогда сказал, что мы не сможем похоронить Орджоникидзе, как подобает, если объявим, что он самоубийца. Известно также, что Орджоникидзе не оставил ни письма, ни какого-либо другого документа, никаких намеков на причины, приведшие его к самоубийству. Все, кто был близок к нему, знали, что это результат психологического состояния. Многие обстоятельства портили настроение и самочувствие Орджоникидзе в период, предшествующий совершению этого акта.
Первое. Орджоникидзе пользовался большим авторитетом у закавказских товарищей, и они так считались с его мнением, с его опытом в решении многих вопросов, что, естественно, после его отъезда в Москву эти товарищи, приезжая в ЦК партии или на съезд, заходили, прежде всего, к нему, информировали его, советовались с ним. У Орджоникидзе было постоянное общение с ними. Активная роль Орджоникидзе в руководстве партии была так сильна, что его действия не могли вызвать сомнения в их правильности.
Однако когда в 1931 г. руководство Компартией Грузии перешло в руки Берия – не без прямого содействия Сталина, так как Берия сам не смог бы взобраться на такую партийную высоту, – началась травля Орджоникидзе.
Берия раньше, приезжая в Москву, тоже заходил к Серго, пользовался его советами. Но как только достиг своей цели, стал игнорировать Орджоникидзе и со временем добился того, что другие работники Закавказья также оборвали всякие связи с Орджоникидзе. Сам факт такого резкого изменения отношения к нему тяжело отразился на его впечатлительной натуре. Он понимал, что все это не могло быть без ведома Сталина: Берия не осмелился бы на такой шаг. Он, видимо, наговорил Сталину о том, что товарищи ходят к Орджоникидзе за советами и т. д., и добился согласия на то, чтобы оборвать эти связи. При этом ни Берия, ни Сталин прямо с Серго на эту тему не поговорили ни на Политбюро, ни лично. Сам факт, что все это делается за его спиной, а ему прямо ничего не говорят, не мог не вызывать у Серго впечатления, что ему выражают недоверие.
Второе. Младший брат Серго Пачулия Орджоникидзе когда-то был выдвинут на должность начальника Закавказской железной дороги. Он работал как будто неплохо. Но дело не в этом. Он был горячий, невыдержанный, что думал, то и говорил. Он был недоволен многими действиями Берия и, не скрывая этого, открыто говорил на партийных собраниях. Берия не мог этого вытерпеть. И вот вдруг Пачулия снимают и арестовывают.
Как-то приходит ко мне Серго в очень угнетенном состоянии, говорит, что Пачулия, конечно, много лишнего говорил, и с начальника дороги его сняли тоже, может быть, правильно. «Я не знаю, как он работал, но что он честный человек и партии предан – в этом никто не сомневается, и я не сомневаюсь. Как же можно было такого человека арестовывать, исключать из партии? Причем Берия это сделал, даже не позвонив мне предварительно. И после ареста тоже не позвонил. Я знаю, – говорил Серго, – что это не могли сделать без личного согласия Сталина. Но Сталин дал согласие на это, даже не позвонив мне, а ведь мы с ним большие друзья. Он даже не информировал меня, что собираются арестовать моего брата. Я узнал это со стороны».
Через некоторое время стало известно, что его брат был расстрелян в 1936 г. Конечно, Серго знал, что и расстрел мог произойти только с согласия Сталина.
Все это не могло не вызвать у Серго впечатления, что Сталин перестал ему доверять, что ведется какая-то кампания против него. Но почему она ведется, с какой целью, он не мог никак понять. Он мне жаловался на Берия, которого не уважал, жаловался на Сталина, говорил, что знали они друг друга много лет: «Такие близкие друзья были! И вдруг он такие дела позволяет делать!»
Закавказские товарищи, которые работали вместе с Серго, с приходом Берия были сняты с постов, но многие из них находились в Москве – Орахелашвили, Гогоберидзе и другие. Берия хотел упрочить свое положение, избавиться от них и добился этого.
Он добивался того, чтобы знавших его кавказских товарищей в Москве не было, чтобы в ЦК не могла попасть информация о его деятельности. А все эти люди были близки Серго Орджоникидзе.
Все говорило о том, что Серго перестали доверять. Рассказывал Серго и о том, что в Совнаркоме его Молотов травит. Через всякие инстанции придирается к Наркомтяжмашу и не дает должного простора для работы.
* * *
Наконец, когда начались аресты хозяйственных работников как вредителей и троцкистов, Серго много приходилось спорить и отстаивать тех товарищей, которых он хорошо знал как честных и преданных товарищей. Конечно, недостатки могли быть у каждого, но недостаток не есть вредительство. А аресты проводились под флагом борьбы с «широко распространившимся вредительством» в промышленности. Это «открывалось» то на одном заводе, то на другом, то в одном главке, то в другом. Этому не видно было конца. Шли разговоры, что Сталин еще дальше пойдет в этом деле. Он был недоволен тем, что «слабо» ведется эта борьба.
В 1937 г., в феврале, на Пленуме ЦК должен был обсуждаться вопрос о вредительстве в промышленности. Докладчиком от ЦК был назначен Орджоникидзе. Он должен был в своем докладе не только одобрить аресты, уже произведенные, но и шире обосновать их необходимость.
Серго, готовясь к докладу, поручил нескольким доверенным людям проверить на местах, что происходит, чтобы решить, как использовать полученные материалы в своем выступлении на пленуме. Недели за две до пленума стали возвращаться посланные для проверки товарищи. Из полученных материалов вытекало, что никакого вредительства нет, есть просто недостатки и ошибки.
Помню, в беседах со мной Орджоникидзе говорил, что не понимает, что происходит. Товарищи докладывают, что никакого вредительства нет. Арестовываются крупнейшие хозяйственные работники, которых он хорошо знает. Как же он будет докладывать на Пленуме ЦК о вредительстве, когда у него собраны совершенно противоположные материалы?
Готовясь к докладу, Орджоникидзе должен был за несколько дней предварительно согласовать со Сталиным тезисы доклада, а потом представить их в Политбюро на одобрение.
За 3–4 дня до самоубийства мы с ним вдвоем ходили вокруг Кремля ночью перед сном и разговаривали. Мы не понимали, что со Сталиным происходит, как можно честных людей под флагом вредительства сажать в тюрьму и расстреливать. Серго сказал, что у него нет сил дальше так работать. «Сталин плохое дело начал. Я всегда был близким другом Сталину, доверял ему, и он мне доверял. А теперь не могу с ним работать, я покончу с собой».
Я был удивлен и встревожен его выводом, поскольку до этого его высказывания были иными. Я стал его уговаривать, что он неправильно рассуждает, что самоубийство никогда не было средством решения той или иной проблемы. Это не решение проблемы, а уход он него. И другие аргументы приводил. Мне казалось, что я его убедил. Несколько успокоились и пошли спать.
Через день снова встретились, и снова он заговорил о самоубийстве. Я сильно встревожился, стал еще больше его уговаривать не делать этого шага.
В последующие два дня мы с ним не встречались: он был занят подготовкой доклада, наверное, был у Сталина (точно я тогда не знал) или посылал свои наброски доклада.
За день до открытия Пленума ЦК, 18 февраля 1937 г., Орджоникидзе покончил жизнь самоубийством…
* * *
Только после XX съезда партии, в феврале 1956 г., мне стали известны подробности последних часов жизни Серго. О них рассказала вдова Орджоникидзе Зинаида Гавриловна журналисту Гершбергу, который записал ее рассказ, а затем свои записки передал мне. Гершберг лично знал Орджоникидзе, бывал на совещаниях, которые тот проводил, был знаком с его женой.
Вот что записал Гершберг со слов Зинаиды Гавриловны, когда он в феврале 1956 г. приехал по ее просьбе к ней на квартиру в Кремле.
«Шестнадцать лет я молчала… шестнадцать лет берегла эту тайну в груди… никому… ни полслова… Мне нужно поделиться…» – она говорила прерывисто, задыхаясь, почти шепотом.
Мы зашли в столовую, обставленную старомодной громоздкой мебелью. Я смотрел на все, как в первый раз. Посредине длинный стол персон на двадцать, за ним высокий, широкий комод для посуды, слева диван в сером льняном чехле, у стола и стен стулья конторского типа с высокими спинками. Радиоприемник выпуска тридцатых годов. Цветы на окнах.
«В последнюю предсмертную ночь он сидел вот здесь, – сказала Зинаида Гавриловна, указывая на его место во главе стола. – Работал до утра… Я умоляла его поесть, но он выпил только стакан крепкого чаю… Через два или три дня ему предстояло делать доклад на Пленуме ЦК о вредительстве… Он что-то написал на машинке, не знаю сама, доклад или тезисы, носил Сталину. Тот забраковал. На полях были надписи вроде «Ха-ха…». Серго писал и переписывал на листках из блокнота, ссорился со Сталиным по телефону, потом опять писал, опять ходил и относил, дважды возвращался под утро…
Одну ночь я всю выстояла у окна, у этого… Часа в четыре я почувствовала его шаги, он показался вон за тем зданием, но потом исчез… Я страшно нервничала, но выйти во двор не решалась… ведь я дожидалась его скрытно. Проходят минуты, но мне они кажутся часами, сутками, голова заполняется кошмарами, мне мерещится, что Серго где-то упал, валяется на снегу, сердечный приступ, с ума можно сойти… У меня озноб, я хватаю теплый платок, приготовляюсь. Наверное, придется бежать… Но вот опять показывается его фигура. Он идет твердо. Я считаю его шаги: тридцать, семьдесят, сто двадцать, триста, триста сорок – пока он опять не скрывается за поворотом. Круг, еще круг… Наверное, жарко было там, у Сталина. Серго остывает на морозе. Ходит один по ночному Кремлю, пустому, заснеженному, со своими мыслями… Сейчас появится, виду не покажет… Я ничего не спрошу, и он ничего говорить не станет. В такие минуты я не могла справляться даже о здоровье…
Серго зашел, снял шинель и неожиданно заговорил сам: не может поладить с Кобой. Я понимаю, какое это большое горе. Серго искренне любил Сталина, Сталин его тоже. Они многие годы дружили. Эта квартира принадлежала Сталину. Когда мы приехали в ноябре 1926 года из Ростова в Москву, Сталин взял нас к себе. Через некоторое время для Орджоникидзе приготовили квартиру, и мы собирались выезжать. Сталин сказал: «Я вижу, Серго, тебе и Зине нравится моя квартира. Верно?» – «Верно», – подтвердил Серго. «Ну, тогда и живите на здоровье, а я перееду». И он перебрался… Сталин любил бывать у нас прежде. Потом я стала чувствовать, в тридцать шестом уже, как отношение Сталина меняется. Серго тяжело переживал. Я думала, тут размолвка. Пару раз пыталась узнать у Серго, что произошло, но он отвечал мне резко и даже грубо. Больное место нельзя было задевать…
Серго исполнилось пятьдесят лет. Обычно в день рождения, 28 октября, он получал личные поздравления от Сталина и других членов Политбюро… А теперь 50 лет! – пришло официальное приветствие за подписью ЦК и Совнаркома и «с подлинным верно»… А незадолго до этого принесли другой пакет, толстый: дело о вредительстве начальника Закавказской дороги Пачулия Орджоникидзе, брата Серго. Он молча просматривал материалы вон там, в кабинете…»
* * *
Зинаида Гавриловна поднялась, и мы перешли в кабинет Серго, сели у письменного стола. На нем прибор, несколько книг, в рамочках небольшие фотографии Сталина и Кирова. Две стены кабинета заставлены книжными шкафами почти до потолка. Подле одного шкафа огромный рисунок, в человеческий рост: Сталин и Орджоникидзе идут вдвоем. Оба в шинелях, молодые, веселые.
«Вот здесь, в кабинете, он смотрел материалы, – продолжала Зинаида Гавриловна. – Серго ходил из комнаты в комнату, брал книги, бумаги, не находил себе места. Пачулия был расстрелян… Они замахивались и на Серго – у нас здесь ночью был устроен обыск… Представляете себе: обыск на квартире Орджоникидзе?! С ума можно сойти! Серго рассвирепел, звонил Сталину, тот сказал ему какую-то ерунду, вроде «ничего особенного»… Ясно стало, что Серго разошелся со Сталиным, я видела это по мукам Серго. Он категорически не верил доносам на брата. Он считал, что все подстраивает Берия. Серго никогда не верил Берия ни на грош, считал его «темным». «Лаврентия работа», – только два слова услышала я от Серго, когда он швырнул бумаги, присланные из НКВД…
Он невероятно переживал аресты наркомтяжпромовцев, не верил даже в то, что Пятаков шпион, хотя тот и был старым троцкистом. И только когда Серго дали показания, написанные почерком Пятакова, Серго поверил и возненавидел его. Вы знаете, как мог Серго любить и ненавидеть? – сказала Зинаида Гавриловна. – Он мог отдать жизнь за того, кого любил, и мог застрелить того, кого ненавидел».
Со словом «застрелить» Зинаида Гавриловна резко поднялась со стула и прошептала: «А он застрелил себя».
Зинаида Гавриловна вышла из кабинета и повела меня в спальню. «На этой кровати спал Серго, на этой я. Оконные ставни были закрыты. Я проснулась раньше и боялась пошевелиться, чтобы его не разбудить… Наконец он поднялся, спустил ноги с кровати, а голову склонил на обе руки. «Я что-то неважно себя чувствую, – проговорил Серго, – полежу еще… Если придет Жорж, попроси подождать». Я встала, поправила подушку Серго, накрыла его одеялом и вышла. В столовой сидел Гвахария. Он приехал из Макеевки, читал свои бумаги, у него была полная папка. Гвахария у нас в доме был свой человек. Я сказала, что Серго что-то раскис, он еще спит, и предложила чем-нибудь покормить. Гвахария отказался и, держа палец у губ, прошептал: «Не нужно разговаривать». В это время я услышала глухой удар. Вы видите, спальня у нас в стороне, от столовой ее отделяет вот этот коридорчик. Двери были наглухо закрыты и в спальню, и тут. Я бросилась в спальню… Вот здесь, на ковре, лежал Серго… С простреленной грудью… Опаленный кусочек кожи над самым сердцем… Я схватила его руку, пульс, голову, прикоснулась к губам… Он мертв, его не стало вмиг, в тысячную мига… Позвонила кремлевскому врачу, вытолкала Гвахарию: «Уходи, с Серго плохо». Врач появился тут же и констатировал смерть.
Я немедленно позвонила Сталину на дачу. Мне ответили, что он гуляет по территории. Я сказала: «Передайте Сталину, что звонит Зина. Пусть сейчас же, – вы слышите? – сейчас же идет к телефону, я буду стоять у трубки». Сколько я простояла, не знаю, может быть, десять минут, может быть, век. Наконец я услышала его голос, и руки у меня задрожали: «Почему такая спешка?» Я сказала – нет, приказала ему! – явиться немедленно. Я чувствовала, что он сердится. «Почему спешка?» – повторил он с акцентом. Тогда я крикнула: «Серго сделал, как Надя!» Он швырнул трубку, я услышала короткие гудки…»
«Как Надя» значило: как Надежда Сергеевна Аллилуева, жена Сталина…
После небольшой паузы Зинаида Гавриловна продолжала: «Через тридцать минут или сорок, не знаю, Сталин приехал с Ворошиловым, Молотовым, Микояном, Кагановичем, Ждановым, Ежовым. Они прошли прямо в спальню. Ни слова, ни звука. Я присела на край кровати. Ко мне подошел с утешением Ворошилов. «Что ты меня утешаешь, – сказала я Ворошилову, – если вы не смогли для партии его сберечь…» На меня посмотрел Сталин и позвал легким кивком. Мы вышли из спальни в кабинет. Встали друг против друга. Он весь осунулся, выглядел старым, жалким. Я спросила: «Что же теперь людям скажем?» «У него не выдержало сердце», – ответил Сталин… Я поняла, что так напишут в газетах. И написали… Как только выдержало мое сердце? Откуда у меня взялись силы? Не знаю, не знаю… Я тогда даже не плакала совсем…»
Зинаида Гавриловна плакала потом, всю жизнь…
* * *
В 1957 г. Институт марксизма-ленинизма подготовил к изданию второй том избранных произведений Г. К. Орджоникидзе. Зинаида Гавриловна участвовала в этой работе, и, когда книга была уже напечатана в виде макета, она попросила меня в мае 1957 г. прочитать некоторые речи и предисловие, составленное институтом. Среди речей были и такие, где говорилось об И. В. Сталине в превосходной степени, в духе 30-х годов. Прямо скажу, читать эти места в 57-м, через 20 лет после гибели Серго, было невыносимо тяжело.
Но еще тяжелее было прочитать в предисловии к книге такие слова: «В некоторых выступлениях Г. К. Орджоникидзе, начиная с 1934 г., имеет место культ личности И. В. Сталина».
Да, соратники Сталина несут определенную долю ответственности за создание культа личности Сталина. Но ни одному из них в то время ни в прессе, ни в документах это не ставилось в вину. И вот первая претензия предъявляется кому? Орджоникидзе!
Зинаида Гавриловна попросила меня «принять меры». «Попробую позвонить знакомым товарищам в ИМЛ, – пообещал я, – но мое влияние там равно нулю».
19 или 20 июня 1957 г. меня пригласил А. И. Микоян. Я поехал к нему в Кремль. На столе у Анастаса Ивановича лежал синий том произведений Орджоникидзе со множеством закладок. Он спросил: «Тов. Гершберг, вам показывали этот том?» Я ответил, что читал его частным образом, по просьбе Зинаиды Гавриловны. Мы просидели часа полтора, листая книгу, страницу за страницей. «Как же так? – возмущался Анастас Иванович. – Все тогда выступали, как Серго. Мы все – живые, а его, погибшего, фактически обвиняют в создании культа… Это бесчестно, бессовестно! Этого допустить нельзя!»
Не знаю, кому звонил Анастас Иванович, но после его вмешательства бессовестный абзац был выброшен из предисловия».
Разгром Сталиным своей семьи
Одним из пострадавших от сталинских репрессий был Алеша Сванидзе. Надо сказать, что, работая на Кавказе, я со Сванидзе не встречался и потому не был знаком с его прошлой партийной деятельностью. Его партийная кличка «Алеша» так и осталась за ним, хотя звали его Александром.
Позже, работая в Москве, я узнал, что Сванидзе давно состоит в рядах партии, что он является братом первой жены Сталина, и что они со Сталиным были старыми партийными друзьями. У них были хорошие товарищеские и, я бы даже сказал, братские отношения. Он приходил домой к Сталину с женой или один в любое время, и мы, члены Политбюро, заходя иногда на квартиру к Сталину, часто встречали там супругов Сванидзе, которые или ждали прихода Сталина или уже были с ним вместе.
Потом Сталин предложил мне взять Алешу Сванидзе на работу и поставить во главе Акционерного общества по экспорту марганца Наркомата внешней торговли. Я с удовольствием это сделал, потому что Сванидзе был подготовленным человеком, имел высшее образование, хотя и по гуманитарным наукам, был знаком с экономическими проблемами и с банковским делом, да еще хорошо знал немецкий и французский языки. Человек он был солидный, спокойный, неторопливый, обходительный. Любил подумать над вопросом всесторонне, посоветоваться. Человек твердых взглядов, Алеша был всегда выдержан, не любил задевать чужого самолюбия, но и не терпел, когда задевали его «дворянское» самолюбие: он был из дворян.
Потом Сванидзе был поставлен во главе Внешторгбанка, назначен заместителем председателя Госбанка. Дела вел очень большие. Он хорошо исполнял свои обязанности, знал внутреннюю политику, понимал ее. Часто вместе со мной бывал у Сталина, принимал участие в обсуждении вопросов внутренней политики, вопросов кредитования, финансирования. Сталин сам старался привлекать его к рассмотрению таких вопросов.
Я с ним близко сошелся еще и потому, что жили мы по соседству на одной даче. Как-то Сталин предложил Сванидзе с женой и Аллилуеву Павлу с женой поселиться в свободном доме на даче, где я жил со своей семьей и соседями семьями Варского, Карахана. Наши дома находились на одной территории. Вечерами мы часто встречались. Прогуливаясь, беседовали о текущих делах по политическим, международным и внутренним вопросам, обменивались мнениями. Ходили друг к другу чаю попить: или я с женой был у них, или они приходили к нам. У Алеши был сын, который играл с нашими детьми. Этот человек мне очень нравился, мне были приятны встречи с ним, и я думаю, что его отношение ко мне было таким же хорошим. Хотя он был не особенно разговорчивым, из наших бесед о Кавказе остались в памяти высказывания Сванидзе о Берия, острая критика его поведения, его политики и т. д. Свою критику Берия Алеша не скрывал и от Сталина, который, поддерживая Берия, не одергивал и Сванидзе.
Берия, конечно, знал, что Сванидзе бывает на квартире у Сталина, приходит к нему запросто, а иногда и ночует там. Понимал, что из этого ничего хорошего для него не будет. Главное же было то, что Берия стремился лишить Сталина всяких источников информации с Кавказа, кроме самого себя. Он добился того, что очень многие товарищи, которые могли бы быть источниками такой информации, были ликвидированы.
Это случилось в декабре 1937 г., когда Берия был уже в Москве – сначала как заместитель Ежова, а потом сам возглавил НКВД. В этот период я не так часто встречался со Сталиным, как раньше. Однажды, возвратившись с работы около двух часов ночи, я узнал от работника охраны, что только что арестовали и увезли Сванидзе и его жену.
Я был поражен, ходил по комнате, мучительно думал и не понимал, что происходит. Если в отношении других Сталина могли ввести в заблуждение работники НКВД, то в отношении Сванидзе это было невозможно, потому что Сталин знал его почти полвека со всех точек зрения, лично знал, дружил с ним, знал его политические взгляды. Они дружили до последних дней, и я не слыхал, чтобы они поссорились, чтобы Сталин был недоволен им или выражал ему недоверие. Более того, Сванидзе был в последние годы единственным из тех, которые близко дружили со Сталиным, пользовались его расположением и ночевали у него дома. Все это происходило потому, что Сталин этого хотел, что Сталин ему доверял! Как же могли его арестовать?..
* * *
Через несколько дней я ужинал у Сталина. Были и другие товарищи. Сталин понимал, что я озабочен тем, что случилось с Алешей, и, не дожидаясь вопроса с моей стороны, спросил: «Ты слышал, что мы арестовали Сванидзе?» Я ответил: «Да, но не знаю, как это могло случиться». – «Он немецкий шпион», – сказал Сталин. «Как это может быть? – удивился я. – Если бы он был шпионом, то вредил бы. Фактов же о его вредительстве нет. Какая польза от такого шпиона, который ничего не делает?» – «Верно, он ничего, видимо, плохого не делает, – ответил Сталин, – потому что он шпион особого рода, особого вида: он имел задание не вредить, а лишь сообщать немцам информацию, которую он получает в Наркомате внешней торговли, информировать о том, что происходит в руководстве партии и государства».
«Как это могло случиться?» – спросил я. «Он был интернирован в первую империалистическую войну и был завербован немцами в лагере. С того времени он и служил источником информации для немцев, – ответил Сталин. – В его функции не входил террор, только информация. Вот теперь это вскрылось, и мы его арестовали». Да, все знали, что без ведома Сталина не могли арестовывать известных в стране деятелей: только Сталин давал санкцию на их арест. После ареста эти люди живыми из тюрьмы не выходили, за исключением отдельных лиц.
В 1941 г., уже во время войны, я и еще несколько членов Политбюро были у Сталина. Берия там не было. Сталин знал, что у нас со Сванидзе были хорошие отношения, потому, обратившись ко мне, сказал: «Ты смотри, какой Алеша!» – «А что такое?» – спрашиваю я с надеждой (я думал, что Алеши уже нет в живых). «Его приговорили к расстрелу, – продолжал Сталин. – Я дал указание Меркулову, чтобы он перед расстрелом ему сказал, что если попросит прощения у ЦК, то будет помилован. А Сванидзе ответил: «У меня нет никаких грехов перед ЦК партии, я не могу просить прощения». И, конечно, приговор привели в исполнение. Смотри, какой Сванидзе: не захотел просить прощения! Вот какая гордость дворянская», – закончил Сталин. «Когда это было?» – спросил я. «Недавно его расстреляли», – ответил Сталин.
Я поразился: более трех лет Сванидзе держали в тюрьме! Видимо, он ни в чем не признался, дело затянулось и недавно только, во время войны(!), его расстреляли.
Это было поразительно. «У Сванидзе чувство обиды большое было, ответил я. – Он не мог вынести позора и просить прощения, если чувствовал, что не виноват перед ЦК партии». Сталин ничего не сказал.
Большая доля ответственности в этом деле ложится на Берия, ибо он считал Сванидзе своим личным врагом и старался обмануть Сталина, пользуясь его невероятной мнительностью. И это ему удалось. Видимо, Сванидзе не сломили, и ложных показаний на себя он не дал – тогда личные показания, выбитые путем пыток, являлись достаточным основанием для расстрела без суда. А здесь, видимо, никаких фактов не было, и его держали в тюрьме долго, до подходящего момента. Вот война и стала этим «подходящим» моментом.
А в следующем, 1942 г. была расстреляна и жена Алеши Мария Анисимовна. Сгинули в безвестность и обе сестры первой жены Сталина Мария и Александра.
* * *
Не только Сванидзе, но и другие члены семьи Сталина, его родные не избежали репрессий, хотя они ни в чем не были виноваты. Вообще вся семья оказалась разгромленной, причем это коснулось и родных второй жены Сталина Надежды Аллилуевой. Но, прежде чем приводить факты, коснусь немного всей семьи Аллилуевых.
Сергей Аллилуев – глава семьи, рабочий Тифлисских железнодорожных мастерских, был человеком простым. Сталин познакомился с ним еще на Кавказе и потом, когда вернулся из ссылки в 1917 г., остановился у него на квартире в Петрограде, куда Аллилуев переехал с женой и четырьмя детьми. Сталин хорошо знал всю семью. Потом младшую дочь Аллилуева Надю взял к себе секретарем, затем на ней женился.
Это была очень приветливая женщина, сдержанная, контролировала свое поведение очень строго, держала себя скромно, чтобы ни в чем не было видно, что она жена Сталина – ответственного работника. Вела себя образцово, как рядовая коммунистка. В то время мы часто обедали у Сталина. Обед был простой: из двух блюд, закусок было мало, лишь иногда селедка – так, как и у всех у нас тогда было. Иногда была бутылка легкого вина, редко водка, если приходили русские люди, которые больше любили водку. Пили очень мало, обычно по два бокала вина. Присутствие Нади оказывало хорошее влияние на Сталина. Когда ее не стало, домашняя обстановка у Сталина изменилась.
Я к Наде относился хорошо, как и она ко мне. У нее были дружеские отношения с моей женой и с женой Серго Орджоникидзе.
Ее сестра Анна Сергеевна, которая была старше Нади на пять лет, вышла замуж за бывшего секретаря Дзержинского Реденса, хорошего человека, поляка по национальности. Реденс занимал ответственную должность в органах ЧК, бывал у Сталина, у нас дома.
У Аллилуевых было и два сына. Старший Федор был вначале активным большевиком. Но затем у него случилось легкое помешательство от особых методов «проверки преданности Советской власти», проводимых легендарным Камо, о чем я рассказывал раньше. Работать он не мог, но беспокойства людям не причинял. Он жил одно время рядом с нами со своей матерью, ходил по коридору, курил трубку, иногда разговаривал.
Другой сын, Павел, комиссар бронетанковых войск Красной Армии, был замечательным человеком, хорошим коммунистом. Он пользовался уважением Сталина, всех нас. Прямой был человек, честный, говорил то, что думал. Но как-то совершенно неожиданно он умер в ноябре 1938 г., сразу же после возвращения из Кисловодска, где отдыхал в санатории. Говорили, подвело сердце.
Через 18 дней после странной смерти Павла был арестован Реденс и в том же году расстрелян. Я часто бывал у Сталина с женой и видел, что Сталин хорошо относился к Павлу и его жене, к семье Анны, и было удивительно, что уже после войны, в декабре 1947 г., была арестована вдова Павла и ее новый муж, в начале января 1948 г. – ее дочь от Павла, 18-летняя Кира, а через несколько дней сестра Надежды, Анна. Было совершенно непонятно, зачем Сталин это сделал.
Правда, Анна незадолго до этого опубликовала свои воспоминания, которые у Сталина вызвали раздражение. Судить о его реакции можно по появившейся в «Правде» резко критической статье Поспелова на эту книгу, конечно, по заданию Сталина. Казалось бы, и достаточно. Зачем же арестовывать, допрашивать «с пристрастием»? Говорят, ее мучили тем, что заставляли подолгу стоять. Она вышла из тюрьмы после смерти Сталина не вполне нормальной. Другие женщины перенесли 5–6-летнее заключение, к счастью, без последствий.
* * *
Незавидна и судьба детей Сталина. Трагично сложилась жизнь Якова, сына от первого брака. Яков очень походил на грузина, был похож на Сталина, но, видимо, в нем было больше черт от матери. Он получил высшее образование по энергетике. Будучи студентом, встретил и полюбил девушку, хотел на ней жениться, но она была еврейка, и Сталин запротестовал. Надежда Сергеевна, которая очень хорошо относилась к Якову, уговаривала Сталина разрешить сыну жениться на любимой девушке. Но Сталин был непреклонен. Тогда Яков сделал попытку к самоубийству. Пуля прошла через грудь, но сердце не задела. Когда он поправился, ему все же было дано разрешение жениться на той, которую он любил. Хотя Сталин ему сказал тогда с презрением: «Даже этого ты не сумел сделать, как следует». В это время мы видели Сталина редко.
Когда Яков окончил институт и стал инженером, он бывал у Сталина, и у них сложились вроде бы нормальные отношения. Но Сталину не нравилось, что Яков стал энергетиком, и он посоветовал сыну пойти в армию и стать офицером артиллерии. Яков сразу же согласился, был принят в Московскую артиллерийскую академию, которую закончил перед войной, и был назначен командиром артиллерийской батареи. Там же служил Артем, сын Сергеева (Артема), известного большевика, умершего в начале 1920-х гг.
Через несколько месяцев после начала войны вдруг Артем появился у меня дома: он вышел из окружения в районе Калинина и пробрался в Москву. Он-то мне и рассказал, как сын Сталина попал в плен. Немцы окружили его батарею, была команда отступить, но Яша не подчинился приказу. «Я его стал уговаривать, – говорил Артем, – что нужно отойти. Яков ответил: «Я сын Сталина, и не позволю батарее отступить». Артем же отступил с остальными, больше двух месяцев был в окружении и вот выбрался. Сейчас он хорошо работает, генерал ракетных войск.
Когда Яков попал в плен, немцы стали разбрасывать от его имени листовки с призывом к русскому народу выступить против советского строя и против Сталина. Эти листовки появлялись и возле нашей дачи, и я читал их. Было ясно, что это провокация. Никто не верил, что сын Сталина стал предателем. И Сталин в это не верил. Он был, конечно, возмущен, что сын попал в плен. Это было в то время, когда Сталин издал приказ: в плен не сдаваться, а если попал в плен, то жена и вся остальная семья высылаются. Поэтому Сталин выслал и жену Якова в Сибирь. Кажется, он и не видел ее никогда.
Казалось, счастливо складывается судьба его дочери Светланы: отношение Сталина к ней было в общем хорошее. Молчаливая, спокойная, скромная, она всем нам очень нравилась. И со стороны Сталина к ней отношение было отеческое. Испортилось оно, когда Светлана вышла замуж за студента Морозова, еврея по национальности. Морозов дружил с нашими детьми, мы были хорошего мнения о нем. Светлана родила от него сына.
К этому времени у Сталина антиеврейские чувства приняли острую форму. Он арестовал отца Морозова, какого-то простого, никому не известного человека, сказав нам, что это американский шпион, выполнявший задание проникнуть через женитьбу сына в доверие к Сталину с целью передавать все сведения американцам. Затем он поставил условие дочери: если она не разойдется с Морозовым, того арестуют. Светлана подчинилась, и они разошлись. Морозов очень долго не мог устроиться на работу. С этой просьбой он обращался к моей жене и сыновьям. Через некоторое время удалось его устроить на работу в научный институт. Он до сих пор работает научным сотрудником, как был, так и остался хорошим человеком.
Через какое-то время после развода дочери Сталин нам говорит: «Я беседовал со Светланой, за кого ей выйти замуж. Она сказала, что выйдет или за Степана Микояна, или за сына Берия Серго. Я сказал ей: «Ни за того, ни за другого. Тебе надо выйти замуж за сына Жданова». Я очень обрадовался, что Сталин дал такой совет. Если бы выбор остановился на моем сыне, Сталин стал бы вмешиваться в жизнь нашей семьи. Берия тоже говорил, что очень хорошо, что Светлана не вышла замуж за его сына: «Это было бы страшно».
Сталин потом сделал глупость, выдвинув молодого, только что окончившего Московский университет сына Жданова заведующим Отделом науки ЦК КПСС. Тот, будучи, конечно, способным человеком, не имел опыта и без соответствующей подготовки руководить таким важным отделом не смог. Потом они разошлись со Светланой, хотя она родила от него дочку. «Не сошлись между собой характерами», – как говорила мне Светлана.
Совершенно непонятный разгром собственной семьи! Никто не мог даже подумать, что за всеми этими арестами, ссылками кроется «политическое дело». Люди эти были преданы Сталину.
Но эти факты могут пролить свет на общее психическое состояние Сталина.
Ошибки Сталина перед войной
Трагичность и пагубность последствий для партии и государства репрессий 1937–1938 гг. видна не только на фактах уничтожения огромного числа опытных, прошедших школу борьбы с трудностями советских, партийных и военных работников. Это сказалось и в другой области, которая до сих пор еще даже не затронута в мемуарах, и никто о ней, насколько я это знаю, не написал ни слова. И в книгах об истории партии и государства эта область – создание, реорганизация и образование органов военного и экономического руководства советской страной – также почти не освещена.
До 28 апреля 1937 г. функционировал созданный Лениным в ноябре 1918 г. Совет Труда и Обороны (СТО), сыгравший выдающуюся роль как в Гражданскую войну, так и в дальнейшем по руководству социалистическим строительством, развитием оборонной промышленности и вооруженных сил. Одновременно с ликвидацией СТО был создан самостоятельный орган при Совнаркоме СССР – Комитет обороны, который просуществовал 3 года и один месяц, и был ликвидирован 30 мая 1941 г., за 23 дня до начала войны.
Вначале я был кандидатом в члены Комитета обороны, а с 10 сентября 1939 г. – членом этого комитета.
Создание специального Комитета обороны тогда не вызывало возражений, и я не считал и не считаю это ошибкой. Ошибочно только то, что он был ликвидирован перед началом войны и ничем сразу не заменен. Только нападение Гитлера на СССР вынудило нас образовать через 8 дней после начала войны Государственный Комитет Обороны (ГКО).
Эти изменения даже мало считать организационной чехардой, они просто не поддаются пониманию.
Конечно, оставался Совнарком, который за все отвечал, но он не мог обходиться без специального органа по обороне. Чем можно объяснить ликвидацию Комитета обороны? До сих пор не могу этого понять. Правда, комитет постепенно стал мало работать, редко собираться, а значит, мало было коллективного обсуждения военных вопросов, которые сосредоточивались вокруг Сталина. Сталин собирал случайные совещания. Молотов на них присутствовал всегда, на некоторых бывал я, до Финской войны Ворошилов всегда участвовал. Но после того, как Ворошилов был снят с поста наркома обороны, превратившись в «козла отпущения» за неудавшуюся войну с Финляндией, он перестал на них бывать.
Любой историк может задать вопрос: чем мешал Комитет обороны Сталину в подготовке страны к войне? Почему он его ликвидировал? Он же сам был во главе комитета. Никакой оппозиции ни в этом комитете, ни в правительстве, ни вообще в стране не было.
После ликвидации Комитета обороны Сталин продолжал заботу об обороне страны, но главная организационная чехарда, совершенно недопустимая, началась после ликвидации СТО в связи с тем, что никакой замены СТО в части экономического руководства страной не было сделано. Лишь через 7 месяцев, когда стало ясно, что не может Совнарком наряду с другими делами руководить также и экономической жизнью страны, был образован при Совнаркоме Экономический совет.
Это было исправлением ошибки, и я считаю это решение правильным.
Председателем Экономсовета являлся Председатель Совнаркома по положению, а членами Экономсовета – заместители Председателя Совнаркома и председатель Центрального совета профсоюзов: председатель Молотов, члены: Микоян, Межлаук, Чубарь, Косиор, Каганович, Булганин. Менее чем через два года состав Экономсовета был дополнен Ждановым, Андреевым, Маленковым.
Экономическая работа в стране велась неудовлетворительно. Это мы понимали, и Сталин, видимо, сам чувствовал это. Он считал одной из причин такого положения слабое организационное руководство из центра. Я же, как и другие, видел главную причину в ином. Она заключалась в том, что многие опытные руководители, начиная с директоров предприятий, главных инженеров, начальников трестов и главков до заместителей наркомов и наркомов, были репрессированы.
Надо сказать, что я как член Экономсовета, ввиду того, что Молотов был занят другими вопросами, больше других занимался делами совета. В начале января 1938 г. я был освобожден с поста наркома пищевой промышленности, что позволило мне еще больше уделять времени Экономическому совету. Многие решения Экономсовета были подписаны мной «за председателя».
Мы, конечно, делали все, что могли, чтобы улучшить работу Экономсовета. Но серьезного улучшения не добились.
* * *
В сентябре 1939 г. по предложению Сталина было принято решение освободить Молотова от обязанностей председателя Экономсовета. Сталин считал, что Молотов с этой работой не справляется. Я не хочу плохо говорить о Молотове. Но вообще-то он был негибким, неоперативным, любил длительные совещания, где сам мало говорил, думаю, потому, что он заикался, а это его угнетало, но он любил всех выслушать. Кроме того, Сталин занимал Молотова на всяких совещаниях, часто вызывал к себе, одним словом – держал около себя. Поэтому Молотов и не мог более оперативно работать в Экономсовете.
Я никогда Сталину на Молотова не жаловался, ничего критического в его адрес о его работе в качестве председателя Экономсовета не высказал. И не думаю, что кто-либо другой об этом говорил.
Это изменение руководства Экономсовета нельзя ставить особым упреком Сталину, ибо у Сталина, видимо, сложилось обо мне такое мнение, что работник я более оперативный и энергичный. И вот неожиданно Сталин назначил меня председателем Экономсовета. Это было 10 сентября 1939 г., т. е. через 1 год и 11 месяцев после образования Экономсовета.
Назначения на пост председателя Экономсовета я не только не ожидал, но и опасался, поскольку Сталин стал неустойчив в отношении к людям, часто их переставлял, если не уничтожал. Из первого состава Экономсовета были ликвидированы: Чубарь – кандидат в члены Политбюро, Межлаук – зам. Председателя Совнаркома и председатель Госплана, Косиор – член Политбюро. Кроме того, я боялся, что эта работа будет мне не по силам, так как я недостаточно знал промышленность. Если в пищевой, легкой промышленности, торговле и финансах я чувствовал себя относительно крепко, то в тяжелой промышленности, тем более оборонной, я чувствовал себя неуверенно. Несмотря на это, я не отказался от этого предложения. Сталин сказал, что ЦК окажет помощь, в составе Экономсовета есть много знающих работников. Наконец, что он сам лично и Молотов будут помогать, когда возникнет необходимость.
С обостренным чувством ответственности, напрягая до предела свою энергию, я старался, чтобы работа Экономсовета заметно улучшилась. Мне даже казалось, что какое-то улучшение есть. Но, возможно, я ошибался. В таком деле субъективизм вполне вероятен. Но и ухудшения, во всяком случае, также не было.
Одновременно с назначением меня председателем Экономсовета по предложению Сталина постоянным моим заместителем был назначен Булганин, работавший председателем Госбанка СССР. Я был тогда неплохого, хотя и не очень высокого, мнения о Булганине и о его деловых способностях. Все же это, конечно, была поддержка.
Но меня больше всего поразило и произвело на меня удручающее впечатление другое предложение Сталина, которое также было принято – в состав Экономсовета включили представителей военного ведомства: Буденного, Щаденко и Мехлиса. Сталин это объяснял необходимостью усилить подготовку страны к обороне. Буденный – известный человек, герой Гражданской войны, успешно командовал конной армией, хорошо выполнял свои функции инспектора кавалерии в Наркомате обороны. Я лично его уважал.
Но я знал, что Буденный не больше моего компетентен в вопросах оборонной промышленности, ее состоянии, типах вооружения, самолетах, артиллерии, танках. Меня эти отрасли промышленности как члена Комитета обороны интересовали всегда, и я общую информацию имел немалую. Знал это и Сталин, но все-таки выдвинул его, потому что знающие, опытные работники Министерства обороны были репрессированы. Например, был репрессирован командующий ВВС Алкснис, затем назначенный вместо него Рычагов – герой испанских событий; после Рычагова был назначен Смушкевич, также отличившийся в Испании, затем Жигарев, бывший кавалерист, его сменил потом Новиков. А накануне войны – сколько их сменилось?! То же самое было в бронетанковых войсках и других. Вот Сталин и предложил Буденного.
Совершенно поражало назначение Щаденко. Сталин не хуже меня знал его бездарность во всех отношениях. Щаденко не знал ни современных потребностей войны, ни промышленности, ни экономики. Единственным его достоинством было то, что он служил в 1-й Конной армии и его хорошо знали Буденный и Сталин. Неуравновешенный, он производил отталкивающее впечатление: безграмотный, нагловатый, допускал произвол в своих действиях. Особенно я в этом убедился в первые дни войны, когда Щаденко стоял во главе Главного управления по формированию, то есть по подготовке запасных частей для пополнения фронтов и для образования новых войсковых соединений.
Другим человеком по характеру и по подготовке был Мехлис, хотя тоже неуравновешенный, но несколько другого сорта. Он был комиссаром в Конной армии, затем помощником Сталина в ЦК. Всю жизнь, до последнего дня, он был предан Сталину безоговорочно. Ничего плохого в его действиях раньше я не видел. Он был исполнителен, скромен, бескорыстен.
Мехлис стал начальником Политуправления Красной Армии после самоубийства Яна Гамарника – этого замечательного человека, хорошего коммуниста, большого организатора, политически высокоразвитого деятеля, обаятельнейшего человека, который был одновременно первым заместителем Ворошилова и членом Оргбюро ЦК.
В период страшных репрессий, когда в каждом человеке искали вредителя, Мехлис проявил себя с отрицательной стороны. Думаю, что на его совести загубленные жизни многих военных командиров и политработников. Сталин знал о его полной некомпетентности в вопросах подготовки страны к обороне, а также в вопросах экономики.
И вот такое «пополнение» в лице этих представителей военного ведомства получил Экономсовет – высший экономический орган Советского государства!
Назначение этих товарищей в Экономсовет вызвало у меня какое-то странное чувство к Сталину. Ведь он, думал я, умный человек и о людях имеет свое мнение, умеет в них разбираться. И вдруг это назначение совершенно некомпетентных людей на такую ответственную работу. Неужели Сталин этого не понимал? Я это исключаю. Я был высокого мнения о способностях Сталина. А почему же он это сделал? Я не мог найти ответа. Ведь это происходило по сути дела накануне войны!
* * *
У Сталина проявилась и другая странность. Не касаясь других вопросов, характеризующих смену настроений Сталина в этот период, скажу лишь о главном.
Следом за окончанием советско-финской войны Сталин предлагает провести новые изменения в руководстве экономикой страны. 28 марта 1940 г. принимается решение «О перестройке работы Экономсовета»: Молотов снова становится председателем Экономсовета, а я, на этот раз официально, становлюсь его замом. Меня это не огорчило ни в какой степени, даже не обидело. Я понимал, какая гигантская ответственность налагается в такое время и в таком деле. Было ясно, что предыдущее решение о замене Молотова мною было неправильное. Но я думаю, что это не играло особой роли.
В организацию работы Экономсовета был внесен очень важный элемент – при Совнаркоме были образованы хозяйственные советы:
– Совет по машиностроению, председатель Малышев, талантливый, знающий инженер-организатор, сыгравший выдающуюся роль в войну по развитию танкового производства;
– Совет по оборонной промышленности, председатель Вознесенский, человек экономически образованный, правда, больше профессорского типа, без практического опыта хозяйственного руководства. Он тогда еще ничего не понимал в вопросах оборонной промышленности;
– Совет по топливу и энергохозяйству, председатель Первухин, по образованию энергетик, опытный хозяйственник и талантливый человек, впоследствии сыгравший в войну и после войны выдающуюся роль в руководстве хозяйством страны;
– Совет по товарам широкого потребления, председатель Косыгин, нарком текстильной промышленности, вполне соответствующий своему назначению, как по образованию, так и по опыту работы и способностям;
– Совет по сельскому хозяйству и заготовкам, председатель тогда не был указан, но потом им стал Андреев.
Все перечисленные товарищи, а кроме них – председатели Госплана и Комиссии Советского Контроля, секретарь ВЦСПС, входили в состав Экономсовета.
Создание этих советов вносило элемент некоторой специализации в руководство экономикой.
Ошибкой было то, что некоторые руководители советов назначались при полном несоответствии своему назначению.
Таким было назначение Булганина председателем Совета по металлургии и химии, который ни «бе», ни «ме» не понимал ни в металлургии, ни в химии, – он бывший бухгалтер, председатель Моссовета, председатель Госбанка. Хотя компетентных людей можно было найти, но, видимо, у Сталина было какое-то повышенное чувство недоверия к людям, а ведь доверие важнее всего, когда решается вопрос о таких назначениях. Опрометчивость этих назначений вскоре сказала сама за себя. Булганин, естественно, не стал ни металлургом, ни химиком. В начале войны он пошел на фронт членом Военного совета. Вознесенский через полгода был освобожден, так как не мог справиться с этим делом.
В 1940 г. из состава Экономсовета вышли Жданов, Андреев, Маленков, Буденный, Щаденко и Мехлис.
* * *
Неустойчивость Сталина в отношении руководителей важнейших органов, частая сменяемость их, принятие скороспелых решений, внесение частых исправлений, изменений видны и из следующего.
Через 38 дней после постановления «О перестройке работы Экономсовета» Сталин назначил еще двух заместителей его председателя: Булганина и Вознесенского, которые были перегружены работой в отраслевых советах, а Вознесенский еще и возглавлял Госплан.
Было при этом и другое нововведение, которое, хотя и казалось по характеру демократичным, но никогда на практике не применялось. Было установлено, что заместители председателя Экономсовета: Микоян, Булганин, Вознесенский, «при отсутствии председателя поочередно председательствуют на заседаниях Экономсовета, соответственно подготавливая вопросы к заседанию». При всей демократичности этого принципа, видна его непрактичность с точки зрения пользы дела. Три человека – три стиля, три подхода к решению вопросов. Они поочередно меняются. В решении не было сказано, кто занимается общими вопросами между заседаниями Экономсовета. Фактически же ими занимался я. Как можно было в такой острый период, за полтора месяца до начала войны, устанавливать такой «демократический» режим в руководстве?
Все это не могло не свидетельствовать о том, что Сталин перестал быть таким, каким он был раньше при решении хотя бы таких вопросов. Элементарно минимальная устойчивость руководящих кадров, минимальное время, которое они должны работать – это условия, без которых государственный аппарат не может правильно работать.
И еще одна странность была проявлена Сталиным. Видимо, будучи недовольным работой Экономсовета, он предложил 13 февраля 1941 г. включить дополнительно в состав его членов Кагановича и Берия.
Поразительно, но всего через 37 дней (21 марта 1941 г.) после такого «укрепления» Экономсовета он упраздняется вовсе и появляется на свет новое учреждение – Бюро Совнаркома, «облеченное всеми правами Совнаркома», в следующем составе: председатель Молотов, первый заместитель Вознесенский, заместители: Микоян, Булганин, Берия, Каганович, Андреев. Все остальные, участвовавшие в то или другое время в экономическом руководстве страны, в Бюро не вошли.
Так был ликвидирован специальный орган, занимавшийся экономическим руководством страны, который существовал с небольшим перерывом со времен Ленина. Через три месяца после этого Гитлер напал на Советский Союз.
Но что нас больше всего поразило в составе руководства Бюро, так это то, что Вознесенский стал первым заместителем Председателя Совнаркома. Чем руководствовался при этом Сталин? Готовил замену Молотову? Или еще чем-то?
По-прежнему не понятны были мотивы, которыми руководствовался Сталин во всей этой чехарде. А Вознесенский по наивности был очень рад своему назначению. Правда, меня это мало трогало. У меня было так много работы и тогда, и раньше, что я не придавал особого значения этим назначениям.
Насколько мне помнится, когда Сталин 6 мая 1941 г. стал Председателем Совнаркома, он назначил Вознесенского своим первым замом по экономическим вопросам, то есть отстранил Молотова от этих дел, хотя тот и оставался его заместителем.
Потребовались тяжелые уроки поражений, чтобы создать устойчивое и компетентное руководство страной в условиях военного времени.
* * *
Перед войной к нам из самых различных источников стали поступать данные, свидетельствовавшие о том, что Гитлер готовится к нападению на СССР. А в октябре 1940 г. стало известно, что Берлин заключил с Финляндией договор о размещении на ее территории германских войск. 19 апреля 1941 г. на имя Сталина поступило послание Черчилля, в котором он, ссылаясь на заслуживающего доверия агента, предупреждал о предстоящем нападении Гитлера на СССР. Прочитав это послание, Сталин, улыбаясь, сказал: «Черчиллю выгодно, чтобы мы поскорее влезли в войну, а нам выгодно подольше быть в стороне от этой войны».
Но и наш посол в Берлине Деканозов на основе данных разведки сообщал, что Германия готовится к войне против Советского Союза – идет усиленная подготовка войск. Помнится, одно такое донесение мы обсуждали в Политбюро. Сталин говорил, что Деканозову английские агенты подбрасывают дезинформацию, чтобы запутать нас, а Деканозов «не такой уж умный человек, чтобы разобраться в этом». Когда Криппс, посол Англии в СССР, передал от имени Черчилля новое предупреждение, что, по достоверным данным английской разведки, скоро начнется война между Германией и Россией, и Англия предлагает союз против Германии, Сталин утверждал, что мы не должны поддаваться на провокации Англии.
Помню, как за месяц или полтора до начала войны донесение прислал представитель нашей разведки в советском посольстве в Берлине Кобулов (младший). Этот разведчик сообщал очень подробные сведения, которые подтверждали усиленную подготовку германских войск и переброску их к нашей границе. Подобные же сведения давал представитель разведки Генштаба Военно-морского флота Михаил Воронцов. Сталин это все также отверг, как подсунутую ему дезинформацию.
За несколько недель до начала войны германский посол в СССР граф Шуленбург пригласил на обед приехавшего в Москву Деканозова. В присутствии своего сотрудника Хильгера и нашего переводчика Павлова Шуленбург довел до сведения Деканозова, что в ближайшее время Гитлер может напасть на СССР, и просил передать об этом Сталину. Реакция Сталина и на это крайне необычное для посла сообщение оставалась прежней.
Наша стратегическая линия заключалась в том, что чем глубже Гитлер завязнет в войне на Западе, тем больше будет времени у нас для подготовки к войне с фашизмом. Сталин и все мы знали, что столкновение неизбежно, но мы считали, что еще недостаточно готовы к этому.
Перелет первого заместителя Гитлера по руководству нацистской партией Гесса в Англию 10 мая 1941 г. вызвал большую тревогу у Сталина и у всех нас. Мы опасались, что Гесс договорится с англичанами и тогда немцы повернут против нас. Информация о том, с чем прилетел Гесс в Англию, была очень скудная, противоречивая. Вызывало беспокойство и то, что в Англии тогда были силы, которые могли пойти на сговор с Гитлером. А как будет вести себя правительство Черчилля, мы не знали. Потом, через некоторое время, оказалось, что Англия не пошла на сговор с Гитлером. Миссия Гесса оказалась безрезультатной, что для нас было очень важно.
За два дня до начала нападения немцев (я тогда, как зампред СНК, ведал и морским флотом) часов в 7–8 вечера мне звонит начальник Рижского порта Лайвиньш: «Товарищ Микоян, здесь стоит около 25 немецких судов: одни под загрузкой, другие под разгрузкой. Нам стало известно, что они готовятся завтра, 21 июня, все покинуть порт, несмотря на то, что не будет закончена ни разгрузка, ни погрузка. Прошу указаний, как быть: задержать суда или выпустить?» Я сказал, что прошу подождать, нужно посоветоваться по этому вопросу. Сразу же пошел к Сталину, там были и другие члены Политбюро, рассказал о звонке начальника Рижского порта, предложив задержать немецкие суда. Сталин рассердился на меня, сказав: «Это будет провокация. Этого делать нельзя. Надо дать указание не препятствовать, пусть суда уходят». Я по ВЧ дал соответствующее указание начальнику Рижского порта. (В 1974 г. я прочитал в записках В. Бережкова, работника нашего посольства в Берлине, что перед началом войны советские суда, стоявшие в германских портах, были задержаны.)
У нас в Политбюро была большая тревога. Не может быть, считали мы, чтобы все эти сведения о подготовке войны Гитлером были фальшивые, ведь концентрация войск на нашей границе остается фактом и эта концентрация продолжается…
* * *
Просчет Сталина в оценке военно-политической обстановки, сложившейся перед началом войны, необъясним. Ведь ему было известно, что у нашей западной границы сосредоточивается огромное число гитлеровских войск (в июне 1941 г. 190 дивизий, более 3500 танков и свыше 50 тыс. орудий). Уже это одно обстоятельство говорило о необходимости немедленно привести Красную Армию в боевую готовность. Вместо этого 14 июня 1941 г. было опубликовано сообщение ТАСС о том, что «по данным СССР, Германия также неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы». За день до этого текст заявления ТАСС был передан германскому послу в Москве Шуленбургу. Но германская печать даже не упомянула об этом заявлении ТАСС, что лишний раз со всей очевидностью свидетельствовало об истинных намерениях Гитлера.
Однако Сталин упорно продолжал считать, что войны именно тогда не будет. Советские войска переезжали в летние лагеря, проводили полевые учения, а многие офицеры находились в отпусках. Сталину не хотелось войны, и это свое нежелание, эту свою концепцию он возводил в факт, в который верил и которого неуклонно придерживался, несмотря на то, что этот факт шел вразрез с реальной обстановкой. Мы пытались переубедить его, но это было невозможно.
Кстати, за 2–3 дня до начала войны Жданов уехал в Сочи на отдых. Он был наивен и верил каждому слову Сталина, который разрешил ему ехать. Я лично был тогда крайне этому удивлен, потому что не верил сталинским расчетам.
Иной раз спрашивают: занимался ли Сталин подготовкой страны к обороне и к войне? Принимал ли он необходимые меры для этого?
Неправильно и глупо было бы утверждать, что он не заботился об обороне страны. Он, конечно, принимал те меры, которые он считал необходимыми. Но он исходил из того, что ранее 1943 г. Гитлер не начнет войну.
Спрашивают: насколько он был компетентен в вопросах подготовки страны к обороне и к войне? Понимал ли он вообще в этом деле?
Я бы сказал, он понимал не меньше, чем должен понимать любой политический деятель в его положении. Может быть, несколько больше знал, поскольку быстро все схватывал, и память у него была хорошая. Он запоминал все то, что слышал. Он мыслил логически и мог из малого количества фактов сделать вывод. Правда, не всегда правильно это делал, но считал для себя бесспорным вывод, им сделанный. Требовать от него как от партийного и государственного деятеля больших знаний, чем те, что он проявлял, было, конечно, бессмысленно. Не мог политический деятель глубоко знать такие сложные области, как военная промышленность, военная стратегия, военная техника. Его опыт пребывания на фронтах в Гражданскую войну был недостаточен для того, чтобы знать все военное дело. К тому же, совсем другой характер носили методы, средства вооружения, организация обороны тогда и совсем другое положение было перед Второй мировой войной.
Скорее, этот опыт Гражданской войны не помогал подготовке и ведению Отечественной войны, а мешал. Это чувствовалось и на Ворошилове, и на Буденном, которые считали себя хорошими, опытными командирами, вождями Красной Армии.
* * *
В чем можно обвинять Сталина, и в чем он виноват действительно в области подготовки страны к обороне? В том, что он не имел правильного представления, что на самом деле необходимо для того, чтобы не уступать фашистам в военной подготовке. В том, что самые грамотные, самые опытные в военном отношении, самые образованные военные руководители, которые читали военную литературу, писали сами, которые следили за развитием иностранной военной техники, знали германскую армию – Тухачевский, Уборевич и вместе с ними еще большая группа военных, почти все командующие округами, все начальники управления, которые заказывали вооружение, составляли программу вооружения армии, типы вооружения, которые разрабатывали уставы Красной Армии, обучали боям, тактике наступления и отступления (ибо не бывает войны без отступления, нельзя обучать только наступлению, ибо отступление бывает необходимым), – все эти кадры были ликвидированы. И это не десяток, а на несколько порядков больше, причем самых выдающихся. Навсегда выбыли из строя 30 тыс. офицеров. Репрессировано же было около 40 тыс. офицеров, но около 10 тыс. вернули в строй, когда началась война. То есть к началу войны наша армия лишилась 40 тыс. высших и средних командиров. Не тронули только тех, кто был в 12-й армии, то есть тех, кто был со Сталиным в Царицыне: Ворошилов, Буденный, Тимошенко, Тюленев, Щаденко, Мехлис, Кулик. Каганович, кстати, тоже был там, и это помогло росту его положения в партии.
Была разгромлена военная разведка, арестованы и ликвидированы руководители разведки, как в центре, так и за границей.
От кого и откуда Сталин после этого мог узнать, что необходимо сделать для обороны страны, чтобы не быть слабее фашистов в техническом отношении и в стратегии? Таких людей или не осталось, или почти не осталось в Наркомате обороны. Освободившиеся посты заняли выдвиженцы. Одни – неспособные, вроде Кулика и Щаденко; другие – способные, но еще не опытные, сразу поднявшиеся с низших до высших ступеней руководства, скажем, Жуков. Жуков свою военную карьеру делал с Гражданской войны, до того, как стал командиром дивизии. Значит, более 18 лет. Это нормальное продвижение. Он был хорошим командиром, прошел кавалерийские курсы, не имея другого военного образования. Зато с ликвидацией старого опытного руководства он быстро стал по ступенькам подниматься вверх и за несколько месяцев дошел до комкора, до командующего армией. На Халхин-Голе уже возглавлял группу войск и там хорошо себя показал.
* * *
Что еще Сталин сделал плохого, в чем виноват? В том, что так плохо, позорно велась война с Финляндией. Сталин был виноват здесь не меньше Ворошилова. Я помню, как это было. Сталин в присутствии Ворошилова и нас, членов Политбюро, вызвал военных работников, разработал план, какие войска перебросить, кого куда назначить, какую авиацию двинуть, в уверенности, что чуть ли не через неделю-две все будет кончено. Наспех объявил образование Карело-Финской союзной республики, во главе которой стал Куусинен.
Каково же было разочарование в ходе этой операции! Финны, малочисленные, но хорошо организованные, оказали невероятно упорное сопротивление при нашем огромном превосходстве в технике и людях. Наша армия вроде бы была хорошо вооружена и обеспечена боеприпасами, за одним важнейшим минусом: у нас еще не было автоматов ППШ, автоматических винтовок. Мы до финской войны их не видели, хвастались старой русской винтовкой. О стратегии в финской войне я уже не говорю – чего можно было ожидать от Мехлиса и ему подобных?
Сталин – умный, способный человек, в оправдание неудач в ходе войны с Финляндией выдумал причину, что мы «вдруг» обнаружили хорошо оборудованную линию Маннергейма. Была выпущена специально кинокартина с показом этих сооружений для оправдания, что против такой линии было трудно воевать и быстро одержать победу. Но только наивный человек не задал себе вопроса: почему же Советская Армия и наша разведка не знали о такой мощной оборонительной линии под самым своим носом? Ведь эта линия всему миру была известна. Неужели наша разведка не могла узнать о ней, имея разведывательную авиацию? Да, у нас и в Финляндии были свои разведчики. Позднее оказалось, что за границей эта линия была полностью описана, чертежи ее были даже у нас в Генштабе, доставленные своевременно разведкой. Но тот, кто знал обо всем этом, был ликвидирован. А Сталин и Ворошилов об этом не знали. Ведь в штабе столько начальников сменилось! А вновь пришедшие не могли усвоить специфику этого дела, да их и не спрашивали об этом.
И вот, все-таки понимая, что это была неудача, что это подорвало престиж Красной Армии в глазах всего мира, что великая держава долго не могла справиться с такой небольшой армией, Сталин сделал «козлом отпущения» Ворошилова: предложил снять его с поста наркома обороны и перевести в Совнарком, «выдвинув» на должность своего заместителя и возложив на него руководство вопросами культуры. Для наивных людей это могло показаться выдвижением. Культура тоже почетная область работы, но это было смешно по отношению к Ворошилову. Почти накануне войны Ворошилова, военного политического деятеля, отстранили от армии, назначив вместо него для «укрепления» армии Тимошенко, который, наверное, никаких книг никогда не читал. Я его помню по Северному Кавказу командиром кавалерийской дивизии Конной армии. Он из крестьян, лично храбрый, умел с крестьянами и солдатами разговаривать, был отличный кавалерист. Ворошилов сам в военном отношении не был силен, но все-таки он был командующим военным округом много лет, почти 15 лет был наркомом обороны после Фрунзе. Какой-то опыт, знания накопил. Он способный был человек, схватывал дело, кое-что понимал. Но Тимошенко по сравнению с Ворошиловым – это небо и земля и в военном, и в политическом отношении. Ворошилов – старый большевик, разбиравшийся в политике, многолетний член Политбюро, пользовавшийся авторитетом в партии и в армии. И вдруг накануне войны с Германией его отстраняют от военных дел и заменяют на Тимошенко! А начальником Генштаба назначают Жукова, человека способного, рукастого, с командирскими способностями, но без большого военного образования и без политического образования и опыта. И это – за 3 месяца до начала войны с Германией! Да, кроме того, и раньше несколько начальников штаба сменилось. Например, Егоров – офицер царской армии, командовал Южным фронтом Красной Армии в Гражданскую войну, членом Военного совета округа которого был Сталин. Все успехи этого фронта до сих пор приписываются Сталину, а они в большей степени являются заслугой Егорова, который был арестован и ликвидирован. Был назначен Шапошников – полковник царской армии, честный человек, но в присутствии Сталина без своего мнения. Потом был назначен Мерецков, но через несколько месяцев снят, арестован и заменен Жуковым.
Даже подготовленный военный человек не смог бы так сразу выполнять функции начальника Генштаба. Нужно пробыть несколько лет на этом посту, чтобы охватить все проблемы по организации армии и тыла, производства и конструирования вооружения, создания оборонных заводов. Начальник Генштаба должен в этом разбираться. Откуда мог Жуков все это знать, понимать, как лучше поступать, если так скороспело поднимался по служебной лестнице?..
* * *
С арестом старых руководителей армии были отменены старые уставы армии, ими разработанные, а новые не успел никто издать. Армия фактически осталась без уставов. Это даже невозможно представить! Но так было. Конечно, военные фактически пользовались старыми уставами, которые они хотя бы знали. Лозунг Ворошилова успокаивал народ в том, что армия не должна готовиться вести бои на своей территории, вести отступление, он дезориентировал страну, что сказалось в первые же дни войны.
Наконец, все это совпало с арестами директоров оборонных заводов, самых талантливых и опытных, которые при Орджоникидзе строили промышленность. Они были обвинены во вредительстве, арестованы и уничтожены. Были выдвинуты новые. Большинство образованные люди, но менее опытные в работе и как организаторы слабее, чем старые руководители. А им требовалось время, чтобы освоиться в новом положении.
Кроме того, ошибочная оценка Сталиным намерений Гитлера привела к тому, что наша промышленность не имела указаний форсировать военное производство. Таким образом, та передышка, которую мы получили в августе 1939 г., не была использована должным образом. Ведь не случайно, что потеряв в 1941–1942 гг. почти всю промышленную базу европейской части страны, в тяжелейших условиях эвакуации заводов иногда на пустое место, мы сумели очень скоро догнать, а потом и перегнать военное производство Германии и всей Европы, находившейся под ее контролем, то есть военную промышленность Франции, Чехословакии и других стран. Можно себе легко представить, что к июню 1941 г. мы могли бы иметь вооружений лучше и больше, чем Германия, если бы в 1939 г. Сталин разрешил переключить большую часть промышленности на военные цели. Этого не случилось не только потому, что Сталин считал, что у нас еще есть время, но и потому, что столь активными военными приготовлениями можно было спровоцировать Гитлера на войну: Сталин опасался, что Гитлер поспешит нанести удар, пока Красная Армия не перевооружилась. Но именно так и получилось в июне 1941 г. В этом колоссальный просчет самого Сталина. Он никого не хотел слушать, когда мы ему рекомендовали такие меры.
Война
В субботу 21 июня 1941 г., вечером, мы, члены Политбюро, были у Сталина на квартире. Обменивались мнениями. Обстановка была напряженной. Сталин по-прежнему уверял, что Гитлер не начнет войны.
Неожиданно туда приехали Тимошенко, Жуков и Ватутин. Они сообщили о том, что только что получены сведения от перебежчика, что 22 июня в 4 часа утра немецкие войска перейдут нашу границу. Сталин и на этот раз усомнился в информации, сказав: «А не перебросили ли перебежчика специально, чтобы спровоцировать нас?»
Поскольку все мы были крайне встревожены и требовали принять неотложные меры, Сталин согласился «на всякий случай» дать директиву в войска о приведении их в боевую готовность. Но при этом было дано указание, что, когда немецкие самолеты будут пролетать над нашей территорией, по ним не стрелять, чтобы не спровоцировать нападение.
А ведь недели за две до войны немцы стали совершать облеты районов расположения наших войск. Каждый день фотографировали расположение наших дивизий, корпусов, армий, засекали нахождение военных радиопередатчиков, которые не были замаскированы. Поэтому в первые дни войны вывели из строя нашу связь. Многие наши дивизии вообще оказались без радиосвязи.
Мы разошлись около трех часов ночи 22 июня, а уже через час меня разбудили: «Война!» Сразу члены Политбюро вновь собрались у Сталина, зачитали информацию о том, что бомбили Севастополь и другие города. Был дан приказ немедленно ввести в действие мобилизационный план (он был нами пересмотрен еще весной и предусматривал, какую продукцию должны выпускать предприятия после начала войны), объявить мобилизацию и т. д.
Решили, что надо выступить по радио в связи с началом войны. Конечно, предложили, чтобы это сделал Сталин. Но Сталин отказался: «Пусть Молотов выступит». Мы все возражали против этого: народ не поймет, почему в такой ответственный исторический момент услышат обращение к народу не Сталина, Первого секретаря ЦК партии, Председателя правительства, а его заместителя. Нам важно сейчас, чтобы авторитетный голос раздался с призывом к народу – всем подняться на оборону страны. Однако наши уговоры ни к чему не привели. Сталин говорил, что не может выступить сейчас, это сделает в другой раз. Так как Сталин упорно отказывался, то решили, пусть выступит Молотов. Выступление Молотова прозвучало в 12 часов дня 22 июня.
Конечно, это было ошибкой. Но Сталин был в таком подавленном состоянии, что в тот момент не знал, что сказать народу. 23 июня текст выступления Молотова был опубликован в газетах, а рядом дана большая фотография Сталина.
* * *
На второй день войны для руководства военными действиями решили образовать Ставку Главного Командования. В обсуждении этого вопроса Сталин принял живое участие. Договорились, что Председателем Ставки будет Тимошенко, а ее членами Жуков, Сталин, Молотов, Ворошилов, Буденный и адмирал Кузнецов. При Ставке создали институт постоянных советников. Ими стали: Ватутин, Вознесенский, Воронов, Жданов, Жигарев, Мехлис, Микоян, Шапошников.
В этот же день была образована Комиссия Бюро СНК СССР по текущим делам. В нее вошли Вознесенский, Микоян и Булганин. Комиссия должна была собираться ежедневно для принятия решений по неотложным вопросам и быстрого решения текущих дел.
Вечером вновь собрались у Сталина. Сведения были тревожные. С некоторыми военными округами не было никакой связи. На Украине же дела шли не так плохо, там хорошо воевал Конев. Мы разошлись поздно ночью. Немного поспали утром, потом каждый стал проверять свои дела по своей линии: как идет мобилизация, как промышленность переходит на военный лад, как с горючим и т. д.
Сталин в подавленном состоянии находился на ближней даче в Волынском (в районе Кунцево).
Обстановка на фронте менялась буквально каждый час. В эти дни надо было думать не о том, как снабжать фронт, а как спасти фронтовые запасы продовольствия, вооружения и т. д.
На седьмой день войны фашистские войска заняли Минск. 29 июня, вечером, у Сталина в Кремле собрались Молотов, Маленков, я и Берия. Подробных данных о положении в Белоруссии тогда еще не поступило. Известно было только, что связи с войсками Белорусского фронта нет. Сталин позвонил в Наркомат обороны Тимошенко, но тот ничего путного о положении на западном направлении сказать не мог. Встревоженный таким ходом дела, Сталин предложил всем нам поехать в Наркомат обороны и на месте разобраться в обстановке.
В наркомате были Тимошенко, Жуков и Ватутин. Жуков докладывал, что связь потеряна, сказал, что послали людей, но сколько времени потребуется для установления связи – никто не знает. Около получаса говорили довольно спокойно. Потом Сталин взорвался: «Что за Генеральный штаб? Что за начальник штаба, который в первый же день войны растерялся, не имеет связи с войсками, никого не представляет и никем не командует?»
Жуков, конечно, не меньше Сталина переживал состояние дел, и такой окрик Сталина был для него оскорбительным. И этот мужественный человек буквально разрыдался и выбежал в другую комнату. Молотов пошел за ним. Мы все были в удрученном состоянии. Минут через 5–10 Молотов привел внешне спокойного Жукова, но глаза у него были мокрые.
Главным тогда было восстановить связь. Договорились, что на связь с Белорусским военным округом пойдет Кулик – это Сталин предложил, потом других людей пошлют. Такое задание было дано затем Ворошилову.
Дела у Конева, который командовал армией на Украине, продолжали развиваться сравнительно неплохо. Но войска Белорусского фронта оказались тогда без централизованного командования. А из Белоруссии открывался прямой путь на Москву. Сталин был очень удручен. Когда вышли из наркомата, он такую фразу сказал: «Ленин оставил нам великое наследие, а мы, его наследники, все это просрали…» Мы были поражены этим высказыванием Сталина. Выходит, что все безвозвратно потеряно? Посчитали, что это он сказал в состоянии аффекта.
* * *
Через день-два, около четырех часов, у меня в кабинете был Вознесенский. Вдруг звонят от Молотова и просят нас зайти к нему. У Молотова уже были Маленков, Ворошилов, Берия. Мы их застали за беседой. Берия сказал, что необходимо создать Государственный Комитет Обороны, которому отдать всю полноту власти в стране. Передать ему функции правительства, Верховного Совета и ЦК партии. Мы с Вознесенским с этим согласились.
Договорились во главе ГКО поставить Сталина, об остальном составе ГКО при мне не говорили. Мы считали, что само имя Сталина настолько большая сила для сознания, чувств и веры народа, что это облегчит нам мобилизацию и руководство всеми военными действиями. Решили поехать к нему. Он был на ближней даче.
Молотов, правда, сказал, что Сталин в последние два дня в такой прострации, что ничем не интересуется, не проявляет никакой инициативы, находится в плохом состоянии. Тогда Вознесенский, возмущенный всем услышанным, сказал: «Вячеслав, иди вперед, мы за тобой пойдем», – то есть в том смысле, что если Сталин будет себя так вести и дальше, то Молотов должен вести нас, и мы пойдем за ним.
Другие члены Политбюро подобных высказываний не делали и на заявление Вознесенского не обратили внимания. У нас была уверенность в том, что мы сможем организовать оборону и сражаться по-настоящему. Однако это сделать будет не так легко. Никакого упаднического настроения у нас не было. Но Вознесенский был особенно возбужден.
Приехали на дачу к Сталину. Застали его в малой столовой, сидящим в кресле. Увидев нас, он как бы вжался в кресло и вопросительно посмотрел на нас. Потом спросил: «Зачем пришли?» Вид у него был настороженный, какой-то странный, не менее странным был и заданный им вопрос. Ведь по сути дела он сам должен был нас созвать. У меня не было сомнений: он решил, что мы приехали его арестовать.
Молотов от нашего имени сказал, что нужно сконцентрировать власть, чтобы поставить страну на ноги. Для этого создать Государственный Комитет Обороны. «Кто во главе?» – спросил Сталин. Когда Молотов ответил, что во главе – он, Сталин, тот посмотрел удивленно, никаких соображений не высказал. «Хорошо», – говорит потом. Тогда Берия сказал, что нужно назначить 5 членов Государственного Комитета Обороны. «Вы, товарищ Сталин, будете во главе, затем Молотов, Ворошилов, Маленков и я», – добавил он.
Сталин заметил: «Надо включить Микояна и Вознесенского. Всего семь человек утвердить». Берия снова говорит: «Товарищ Сталин, если все мы будем заниматься в ГКО, то кто же будет работать в Совнаркоме, Госплане? Пусть Микоян и Вознесенский занимаются всей работой в правительстве и Госплане». Вознесенский поддержал предложение Сталина. Берия настаивал на своем, Вознесенский горячился. Другие на эту тему не высказывались.
Впоследствии выяснилось, что до моего с Вознесенским прихода в кабинет Молотова Берия устроил так, что Молотов, Маленков, Ворошилов и он, Берия, согласовали между собой это предложение и поручили Берия внести его на рассмотрение Сталина.
Я считал спор неуместным. Зная, что и так, как член Политбюро и правительства буду нести все равно большие обязанности, сказал: «Пусть в ГКО будет 5 человек. Что же касается меня, то кроме тех функций, которые я исполняю, дайте мне обязанности военного времени в тех областях, в которых я сильнее других. Я прошу назначить меня особо уполномоченным ГКО со всеми правами члена ГКО в области снабжения фронта продовольствием, вещевым довольствием и горючим». Так и решили.
Вознесенский попросил дать ему руководство производством вооружения и боеприпасов, что также было принято. Руководство по производству танков было возложено на Молотова, а авиационная промышленность на Маленкова. На Берия была оставлена охрана порядка внутри страны и борьба с дезертирством.
1 июля постановление о создании Государственного Комитета Обороны во главе со Сталиным было опубликовано в газетах.
Вскоре Сталин пришел в полную форму, вновь пользовался нашей поддержкой. 3 июля он выступил по радио с обращением к советскому народу.
* * *
С первого дня войны стала сказываться наша плохая подготовка к ней. Примеров тому немало. Скажу лишь об одном из них. Через месяц после начала войны у нас не стало хватать винтовок. Начали отбирать их у милиции, у охраны складов, по городам и селам для нужд фронта. Как это могло случиться? Ведь у нас было достаточное количество винтовок для обеспечения всей армии. Оказалось, что часть дивизий была сформирована по норме мирного времени. Винтовки же для обеспечения по нормам военного времени хранились в этих дивизиях, а они находились близко к границе. Когда немцы прорвали фронт и стали наступать, оружие было ими захвачено. В результате, прибывавшие на фронт резервисты оказались без винтовок.
Когда Ворошилов был назначен командующим в Ленинград, он потребовал, чтобы Ленинграду было дано необходимое количество винтовок. В этом ему было отказано, так как потребность в винтовках на других фронтах была большей. Тогда Ворошилов провел решение о производстве на ленинградских заводах холодного оружия (пик, кинжалов, сабель).
Узнав об этом, Сталин возмутился. Я и другие члены узкого состава Политбюро были у Сталина. (Еще до 1941 г. в Политбюро существовала пятерка: Сталин, Молотов, Маленков, Берия, Микоян. Называлась она «по внешним делам» или «по оперативным вопросам». После войны добавили Жданова, стала шестерка, затем добавили Вознесенского, стала семерка. В начале войны был, кажется, включен Ворошилов, в 1944 г. он выбыл.) Мы вышли в комнату, где стоял телеграфный аппарат. В Ленинграде к аппарату был вызван Ворошилов. Сталин, критикуя его действия, сказал, что он не имеет права это делать без разрешения центра, что это может только вызвать панику, и предложил немедленно отменить распоряжение о производстве холодного оружия на ленинградских заводах. Ворошилов возражал, но приведенные им мотивы были неубедительны. Сталин при нашей поддержке настаивал на своем.
После этого инцидента мы сумели быстро наладить производство винтовок, а затем и автоматов, и полностью удовлетворять потребность в них фронта.
* * *
Несколько слов о налетах гитлеровцев на Москву. Как известно, первый раз гитлеровцы совершили налет на Москву в ночь с 21 на 22 июля 1941 г., через месяц после начала войны. Тогда было сбито над столицей 17 самолетов фашистов.
Я знаю всего шесть случаев, когда авиабомбы попали на территорию Кремля, где я жил и работал весь период войны.
Одна бомба попала в Кремлевский дворец, пробила все этажи, но не разорвалась. Одна упала на брусчатку около одной из церквей, разорвалась, но, кроме образовавшейся воронки, ущерба не причинила. Так же не принесла ущерба, кроме воронки, бомба, разорвавшаяся в сквере напротив Оружейной палаты. Однажды, во время совещания, проводимого у меня в кабинете, на втором этаже здания правительства, окна которого выходили на Ивановскую площадь Кремля, около Царь-пушки на брусчатке площади разорвалась бомба. Особых повреждений не было. У меня в приемной часть стекол были выбиты воздушной волной. Как-то я шел в Кремле вдоль кремлевской стены по направлению к Спасским воротам. Внезапно я и сопровождающий чекист были сбиты с ног. Упали удачно на бок и не пострадали. Оказалось, что бомба взорвалась на Красной площади, около Спасской башни, и убила двух человек.
Но попадание авиабомбы в Кремлевский арсенал было ужасным. Случилось так, что в этот раз ПВО не предупредило заблаговременно о налете. На втором этаже арсенала была столовая, в которой в момент объявления воздушной тревоги ужинали бойцы гарнизона. По сигналу «Тревога» они стали выходить из столовой и спускаться вниз по винтовой лестнице. В результате погибло 30 человек. Около ворот арсенала прикреплена доска с именами погибших бойцов. На Красной площади, поблизости от Мавзолея, также взорвалась авиабомба, но ущерба Мавзолею не причинила. Саркофага же с телом Ленина там не было. Он заблаговременно был вывезен и хранился в надежном месте.
Однажды, часов в 8–9 вечера, я был дома в Кремле. У нас находился приехавший с фронта брат моей жены Гай Туманян. Собирались пообедать и поговорить. Вдруг раздался оглушительный взрыв. Шкаф в комнате чуть не упал. Сразу же позвонил коменданту Кремля. Он доложил, что бомба разорвалась на Старой площади. Там было здание ЦК партии, а напротив дом, в котором размещался Минвнешторг. В это время его аппарат был эвакуирован, а в Москве оставалась оперативная группа, около 30 человек. Машина моя стояла у подъезда, и я сразу же поехал туда. Здание ЦК полыхало как факел. Пожар был невероятно сильным. Потом выяснилось, что причиной тому было наличие большого количества фанеры, покрытой лаком. Ею были облицованы стены кабинетов.
Следует сказать, что в результате взрыва этой бомбы в ЦК погиб находившийся там молодой талантливый писатель-драматург Афиногенов. Он был эвакуирован в Куйбышев, а в этот роковой для себя день приехал в Москву и пришел в ЦК.
Здание Минвнешторга не пострадало. Когда я был на площади и смотрел на пожар, кругом стоял невероятный грохот – стреляли зенитки всех калибров, по ночному небу шныряли лучи прожекторов, перекрещиваясь друг с другом, они выхватывали из темноты силуэты фашистских самолетов, которые еще продолжали летать над Москвой. В подвальном этаже здания Наркомвнешторга я заблаговременно дал указание организовать бомбоубежище, но сам в нем никогда не бывал. Поэтому, воспользовавшись случаем, решил посмотреть, как его оборудовали и как в нем чувствуют себя мои сотрудники. Оказалось, что кроме деревянных скамеек и двухъярусных лежаков, наподобие нар, там ничего не было. Ни минеральной воды, ни чая. Словом, никаких, даже самых минимальных удобств. Рассердившись, я дал указание в суточный срок оборудовать убежище так, чтобы в нем можно было и отдохнуть, и поработать во время бомбежки.
Сам я во время бомбежек всегда оставался в рабочем кабинете и продолжал заниматься делами. Со мной оставался один из помощников, Барабанов или Смоляниченко, и прикрепленный для охраны чекист Селезнев. Оба работали со мной много лет (Александр Барабанов – почти 40 лет). Всех остальных я отправлял на время бомбежки в убежище. Во время бомбежки стекла в моем кабинете дрожали, но не разбились ни разу.
К концу сентября 1941 г. положение советских войск на центральном стратегическом направлении резко ухудшилось.
* * *
Осенью 1941 г. положение на фронте стало особенно тяжелым. Отступая, наши войска, ослабевшие, измученные в боях, встали недалеко от Москвы, в ее окрестностях. В это время на марше из Сибири и с Урала было много хорошо оснащенных и обученных дивизий, укомплектованных полностью. Но по графику движения первые эшелоны с этими войсками могли прибыть только через несколько дней, а вся масса войск через месяц. Никаких других резервов у командования под Москвой фактически не было. Мы также не знали, есть ли такие резервы у фашистов и как близко они находятся от линии фронта. Если близко, то они имели шанс ворваться в Москву. Вопрос по существу решался тем, кому раньше удастся подбросить резервы. Так решалась судьба Москвы.
Этот вопрос подвергся конкретному обсуждению 16 октября утром. Обычно мы работали до 5–6 часов утра. С точки зрения военного времени это было удобно, потому что к вечеру собирались все сведения от командующих фронтов и штаба. На работу мы приходили часов в 10 утра. Сталин приходил немного позже, около 12.
16 октября, утром, вдруг будит меня охрана (семья, кроме двух старших сыновей, была на даче, от которой немецкие мотоциклисты были замечены в 25–30 км) и сообщает, что Сталин просит зайти к нему в кабинет. Тогда в его кабинете собирались и члены ГКО, и Политбюро. В восемь меня разбудили, а в 9 часов утра нужно было быть у Сталина. Все вызванные Сталиным уже собрались: Молотов, Маленков, Вознесенский, Щербаков, Каганович. Сталин был не очень взволнован, коротко изложил обстановку. Сказал, что до подхода наших войск немцы могут раньше подбросить свои резервы и прорвать фронт под Москвой. Он предложил срочно, сегодня же эвакуировать правительство и важнейшие учреждения, выдающихся политических и государственных деятелей, которые были в Москве, а также подготовить город на случай вторжения немцев. Необходимо назначить надежных людей, которые могли бы подложить взрывчатку под важнейшее оборудование машиностроительных заводов и других предприятий, чтобы его не мог использовать противник в случае занятия Москвы для производства боеприпасов. Кроме того, он предложил командующему Московским военным округом генералу Артемьеву подготовить план обороны города, имея в виду удержать если не весь город, то хотя бы часть его до подхода основных резервов. Когда подойдут войска из Сибири, будет организован прорыв, и немцев вышибут из Москвы.
Сталин сказал, что правительство и иностранные посольства надо эвакуировать в Куйбышев, а наркоматы в другие города. Он предложил Молотову и мне вызвать немедленно всех наркомов, объяснить им, что немедленно, в течение суток необходимо организовать эвакуацию всех наркоматов.
Мы согласились с предложением Сталина. Обстановка требовала немедленно принять меры. Только, видимо, надо было это делать раньше и спокойнее, но мы не могли всего предвидеть. Тут же я вышел в комнату Поскребышева и позвонил управляющему делами Совнаркома СССР, чтобы тот вызвал всех наркомов. По нашим расчетам, через 15 минут они должны были уже быть.
Сталин предложил всем членам Политбюро и ГКО выехать сегодня же. «Я выеду завтра утром», – сказал он. Я не утерпел и по своей вспыльчивости спросил: «Почему, если ты можешь ехать завтра, мы должны ехать сегодня? Мы тоже можем поехать завтра. А, например, Щербаков (секретарь МК партии) и Берия (НКВД) вообще должны организовать подпольное сопротивление и только после этого покинуть город». И добавил твердо: «Я остаюсь и завтра поеду вместе с тобой». Другие молчали. Вообще, постановка этого вопроса была так неожиданна, что не вызвала никаких других мнений.
Сталин не возражал против такого частичного изменения плана и перешел к решению конкретных задач подготовки города на случай прорыва немцев, уточнения, какие заводы следует заминировать (автомобильный, по производству боеприпасов и др.).
В тот же день, 16 октября 1941 г., было принято постановление ГКО, предусматривающее начать немедленную эвакуацию из столицы, а в случае появления в городе фашистских танков взорвать важнейшие объекты, за исключением метрополитена, водопровода и канализации.
* * *
Через несколько часов я зашел к Сталину в кабинет. На столе лежала рельефная карта западной части Москвы, до Бородинского моста через Москву-реку, где были обозначены первый и второй оборонительные рубежи и возможные немецкие позиции во время городских боев. Там был отмечен и водный рубеж, на котором должны быть укрепления. На подходе к Москве, на окружной железной дороге, также должны быть воздвигнуты укрепления. Генерал Котенков указкой показывал Сталину и разъяснял, как будут отходить войска, как будет организована круговая оборона Москвы, сколько времени можно будет продержаться.
Мы все время проверяли ход выполнения решения об эвакуации. Каганович составил план отъезда наркоматов. Он звонил чуть ли не каждый час и докладывал, как идет эвакуация.
Все было очень быстро организовано и шло нормально.
Было решено, что следующим утром фабрично-заводская молодежь и техникумы пешим ходом эвакуируются из Москвы на Восток. Был составлен план их движения.
Кроме того, было поручено Щербакову выделить из партийных работников Москвы тех людей, которые должны, в случае занятия Москвы немцами, вечером перейти на нелегальное положение, установив адреса, связи – одним словом, уйти в подполье, что и было сделано…
Несколько часов я поспал. На следующий день, около 10 утра, на машине решил заехать на автозавод, который должен был быть заминирован. Накануне вечером директор этого завода Лихачев и председатель заводского комитета Крестьянинов позвонили мне о том, что Госбанк отказывается выдать деньги для выплаты зарплаты рабочим, и просили вмешаться в это дело. Я сразу же позвонил в Госбанк, распорядился. Мне ответили, что наличность денежных знаков уменьшается, но, конечно, решение они выполнят.
Подъезжая к заводу, увидел около заводских ворот 5–6 тыс. рабочих. Похоже, идет неорганизованный митинг. У самого входа на завод Лихачев и Крестьянинов ругаются, причем на родном «матерном» языке. Я впервые услыхал, как Лихачев разговаривает с рабочими, и спросил: что происходит, почему столько народу собралось? Лихачев объяснил, что рабочие хотят пойти в цеха работать, а он не может их пустить, так как завод заминирован. Тут рабочие узнали меня, и отовсюду посыпались вопросы: что происходит в Москве, почему правительство удрало, почему секретарь парткома завода и секретарь комитета комсомола тоже удрали? Почему никто ничего не объясняет, почему на завод не пускают?
Я выслушал спокойно, потом сказал: «Товарищи, зачем возмущаться? Война идет! Всякое может быть. Кто вам сказал, что правительство убежало из Москвы? Это провокационные слухи, правительство не убежало. Кому надо быть в Москве, находится в Москве, Сталин в Москве, Молотов тоже и все те люди, которым необходимо быть здесь. А уехали наркоматы, потому что им нечего в Москве делать, когда фронт подошел к стенам города. Они должны руководить промышленностью, хозяйством страны. Это удобнее делать не во фронтовом городе. Нас можно упрекнуть только в том, что этого раньше не сделали. Сейчас это делается вполне продуманно, по указанию ГКО, ЦК партии и Совнаркома, то есть так, как это положено. А вы почему шумите? – спросил я. – Вам же выдано жалованье за две недели вперед? И сегодня, хотя вы и не работаете, жалованье получили. Сейчас от вас требуется полное спокойствие, подчинение распоряжениям власти, которые вытекают из военной обстановки. Спокойствие и организованность для отпора врагу и защиты Родины. Я прошу вас разойтись по домам и не нападать на директора, потому что он не решает этого вопроса, а только выполняет указания правительства». Постепенно рабочие успокоились и стали расходиться.
Потом, когда мы зашли в цех, я стал спрашивать Лихачева, как дела на заводе. Он ответил, что у станков оставлены надежные товарищи-коммунисты. Они полностью проинструктированы, и, если получат приказ, станки будут взорваны. Я видел этих рабочих: строгие, организованные, не проявляющие никакой паники, хотя обстановка была крайне напряженная. Население города в целом вело себя спокойно, не было видно панических проявлений, все были уверены, что фашисты не прорвутся в Москву.
Вскоре положение на фронтах в целом стало стабилизироваться, под Москвой тоже. Новые наши войсковые соединения из Сибири приближались к Москве, что уменьшало опасность возможного прорыва немцев.
* * *
Когда наркоматы были эвакуированы из Москвы в восточные районы страны, Совнарком переехал в Куйбышев. На Вознесенского было возложено руководство Совнаркомом в Куйбышеве. В один из приездов Вознесенского в Москву Сталин дал ему документ – по нему Вознесенский получал право решать любые вопросы касательно деятельности наркоматов и наркомов, которые обязаны были выполнять его указания. Фактически Вознесенский выполнял функции Председателя Совнаркома в эвакуации. Он остался очень доволен этим, однако был не в состоянии подчинить себе все наркоматы, поскольку те разместились в разных городах, а связь их с Куйбышевым была плохая и телеграфная, и железнодорожная, и воздушная. С другой стороны, эти города имели хорошую связь с Москвой. Поэтому каждый из членов ГКО давал прямые указания наркомам и рассматривал просьбы, минуя Куйбышев. Вообще, отношения в тот период у Вознесенского со Сталиным были нормальные.
Сталин предложил Молотову выехать в Куйбышев, побыть там некоторое время, посмотреть, как Вознесенский осуществляет руководство делами, как там Совнарком устроился, как работает.
Молотов согласился, но добавил: «Пусть и Микоян со мной поедет». Я прямо взвился: «Что я, хвост, что ли, твой? Я здесь имею связь по телефону со всеми областями, я веду большую работу, получаю информацию, выполняю все, что нужно». Я помогал Сталину, передавал его указания на места. И с Куйбышевым связь имел, и с другими городами, где находились наркоматы. Наркомы прилетали в Москву, мы встречались с ними. Мой наркомат был эвакуирован в Ульяновск. Больше половины наркоматовских работников было распущено, годные к военной службе добровольцами пошли на фронт. Своего первого заместителя Крутикова я направил в Ульяновск во главе наркомата с правом управлять им. Через несколько дней небольшую группу работников наркомата предполагал вернуть в Москву. Поэтому я сказал, что через эту группу могу связь держать с Ульяновском и руководить внешней торговлей.
Но вот тогда Сталин решил поддержать Молотова и сказал, чтобы я ехал с ним. «Почему бы тебе не поехать?» – настойчиво говорил он, и я понял, что дальше упорствовать невозможно. Злой за это на Молотова, я промолчал, и мы поехали.
В Куйбышеве собрали заседание Совнаркома, я ознакомился с работой наркоматов, по телефону кое-как созвонился с наркомами, которые разместились в других городах.
Через 5 дней Сталин вызвал меня с Молотовым обратно в Москву.
У нас сложилось впечатление, что Вознесенский делал все необходимое в тех условиях, и наш отъезд не мог нанести ущерба его работе. Вознесенский остался работать в Куйбышеве.
Вознесенский пришел в руководство, когда Сталин разуверился в Межлауке, очень хорошем человеке, прекрасном работнике, занимавшем пост председателя Госплана. Он добился его ареста, и встал вопрос о новом руководителе. В верхушке самого Госплана не нашлось подходящей кандидатуры. Искали на местах. Тогда Жданов на запрос Сталина назвал кандидатуру председателя ленинградского госплана Вознесенского – образованного экономиста, хорошего работника.
Мы его не знали. Хотя он учился в Институте красной профессуры в момент острой борьбы с правым уклоном, нам не было известно какое-либо из его выступлений в прессе или на собраниях против уклона за нашу линию. За правый уклон он также не высказывался. При таких его способностях и активности это было немножко странно.
Но Жданов его хвалил, к тому же Вознесенский не был связан с центром. Молодой человек, его выдвижение будет полезным в том смысле, что его не постигнет участь Межлаука, думал я.
19 января 1938 г. Вознесенский был утвержден председателем Госплана. В Госплане он очень хорошо себя показал, понравился Сталину. Грамотный человек, говорил толково, вдумчиво, он сразу завоевал высокое положение. Сталин увлекся им и сделал такой шаг, который был для нас непонятен: через год или полгода Сталин объявил его своим первым замом по экономическим вопросам в Совнаркоме. Таким образом, в области экономики Вознесенский ставился над всеми нами и над Молотовым как первый человек после Сталина в этой области.
Некоторые члены Политбюро были недовольны этим шагом: председателя Госплана, у которого вся экономика, делать еще и первым замом, то есть освобождать от всякого контроля (Сталин же не мог сам контролировать!) было неправильно. Если бы он был просто замом и председателем Госплана, то был бы под контролем других заместителей, так как был бы на равном положении с нами.
К тому же, как только Сталин начал его возносить, амбициозность Вознесенского становилась очевидной: он стал проявлять высокомерие по отношению к остальным товарищам.
Вознесенский не имел опыта управления хозяйством, он никогда не был ни директором завода, ни секретарем обкома, ни наркомом. Поэтому стиль его работы был несколько канцелярским, бумажным. Для него имел большую силу план. Он недостаточно понимал, что мало принять даже очень хороший план, что главное обеспечить его выполнение.
* * *
В начале войны хороший план составить было очень трудно. Мы теряли город за городом, эвакуировали предприятия и заводы, где производилось вооружение, не вовремя вводились в действие эвакуированные заводы, в результате срывались военные задания. Вознесенский ежемесячно составлял план, причем так, что план текущего месяца превышал план предыдущего. Фактическое же выполнение плана в первые 7–8 месяцев войны шло наоборот: план шел по графику вверх, а его исполнение вниз. Это было следствием того, что украинские заводы, особенно харьковские, перестали производить вооружение. То же самое было с Тулой большим центром по производству оружия. Оборудование заводов Тулы было или на колесах или прибыло в места, где не было необходимого количества зданий, чтобы его установить. Нужно было строить новые корпуса, налаживать работу. Словом, хотя и работали быстро, оперативно, но большие расстояния и возникающие трудности на несколько месяцев выбили из строя многие предприятия. Выпуск продукции не был начат, пока не был закончен монтаж оборудования. А Вознесенский считал, что неудобно во время войны уменьшать план. Это было его ошибкой. Ведь это был нереальный план.
Я помню, как-то в январе 1942 г. сидели у Сталина Берия, я и Маленков. Берия – хитрый человек, умел так поставить вопрос, чтобы не выдать свои тайные цели. Речь шла о том, что плохо с вооружением, винтовок не хватает, пушек не хватает.
Сталин возмутился: «Как же так, в чем дело?»
Берия, заранее подготовившись к этому вопросу, показал диаграмму по месяцам. Это был утвержденный Вознесенским план по производству винтовок, пулеметов, пушек, боеприпасов, и там же указывалось фактическое исполнение этого плана. Была поразительная картина: план растет из месяца в месяц, это успокаивает правительство, а фактическое производство уменьшается. «До чего же мы дойдем? Когда будет этому конец? Когда начнется подъем производства?» – возмущался Берия. Он говорил, что методы руководства Вознесенского канцелярские: вызывает своих работников, устраивает совещания, навязывает план, но не может обеспечить его выполнения. А ведь любой план без обеспечения его выполнения абсурден.
Это, естественно, вызвало тревогу у Сталина. «А как быть?» – спросил он. «Не знаю, товарищ Сталин», – говорит Берия. Тогда Сталин предложил Берия взять на себя руководство этим делом.
«Товарищ Сталин, не знаю, справлюсь ли с этим делом, – ответил Берия. – Я неопытный в этих делах». «Здесь не опыт нужен, – твердо сказал Сталин, – нужна решительная организаторская рука. Рабочую силу можно отобрать из арестованных, особенно из специалистов. Привлечь можно МВД, дисциплину навести на заводах. Но вы дайте план реальный, вызовите директоров заводов, наркомов, дайте этот реальный план им и проверяйте исполнение».
Берия, конечно, этого и хотел, для этого и диаграмму подготовил. Было решено Вознесенского отстранить от руководства, возложив это дело на Берия. К Берия в подчинение перешел нарком вооружения СССР Устинов, который прекрасно знал дело, ему нужна была только помощь со стороны правительства в обеспечении рабочей силой и материалами, а Берия мог это сделать. Производством боеприпасов ведал Ванников.
Ванников был арестован еще Ежовым и находился в тюрьме, когда началась война. Ванников и Берия вместе учились в Бакинском техническом училище и были друзьями в юношестве. Я тоже знал Ванникова по Баку. Берия при моей поддержке уговорил Сталина освободить Ванникова из тюрьмы и назначить наркомом боеприпасов. Ванников, очень способный организатор, был когда-то директором тульских заводов вооружения, оттуда был выдвинут в наркомат и теперь вновь возвращен на свое место. Его тогда привели в кабинет Сталина, где все мы находились, прямо из тюремной камеры.
Опираясь на таких людей, Берия быстро поправил дело. Надо подчеркнуть, что Берия поднял вопрос в тот момент, когда эвакуированные заводы стали налаживать свое производство. Это было в феврале-марте 1942 г., когда производство на новых местах стало подниматься.
Из месяца в месяц было видно, что действительно производство растет, между планом и исполнением почти нет разницы. Планы, составленные Берия, выполняются и перевыполняются. Берия добился своего и до 1946 г. оставался зам. Председателя СНК СССР по экономическим вопросам. Поэтому после войны и атомные дела Сталин поручил ему.
* * *
Во время войны у нас была определенная сплоченность руководства. Все работали в полную силу. Сохранившиеся дневники по моей приемной в Совнаркоме и Внешторге, которые вели дежурившие там чекисты, свидетельствуют о том, что в войну я работал иногда по три месяца, не имея выходных дней.
Как я уже говорил, мои отношения со Сталиным стали улучшаться с начала войны, потому что Сталин, поняв, что в тяжелое время нужна была полнокровная работа, создал обстановку доверия, и каждый из нас, членов Политбюро, нес огромную нагрузку. Мы с успехом работали благодаря тому, что в основе лежало доверие. Часто крупные вопросы мы решали телефонным разговором или указанием на совещании или на приеме министров. Очень редко прибегали к письменным документам. Поэтому, если искать документы о работе ГКО, Политбюро и др., будет очень трудно, так как их было очень мало, может создаться впечатление, что ничего не делалось. Для историков и мемуаристов это очень плохо. Но мы не об этом в то время думали, не об историках и мемуаристах. Нам дорога была каждая минута для организации дела, для организации тыла, для руководства страной.
И надо сказать, что в первые три года войны была отличная атмосфера для товарищеской работы всех нас. Только в последний год, когда победа явно обозначилась, страна была почти освобождена, Сталин, не без помощи Берия, а скорее, по его инициативе, снова ввел бумажную волокиту в нашей работе.
Как зампред Совнаркома СССР, я отвечал за деятельность ряда наркоматов, по совместительству был наркомом внешней торговли. С начала войны на меня, как и на других членов Политбюро, были возложены многие обязанности военного времени, давались различные, подчас очень сложные поручения сверх этих обязанностей. Все это показывает, какого высокого мнения были Сталин и ЦК о моих способностях, и свидетельствует о доверии с их стороны ко мне как работнику. На мне лежала непосильная нагрузка, но, в общем, по мнению Сталина и ЦК, я с ней справлялся.
30 сентября 1943 г. «за особые заслуги в области постановки дела снабжения Красной Армии продовольствием, горючим и вещевым имуществом в трудных условиях военного времени» мне было присвоено звание Героя Социалистического Труда.
К концу войны, уже с 1944 г., когда стала явной наша победа, Сталин, зазнавшись, стал капризничать. Первое проявление этой стороны его характера в отношении меня имело место в сентябре 1944 г., когда он грубо отклонил мое предложение об отпуске семян для озимого сева 1944 г. тем освобожденным от оккупации колхозам и совхозам Украины, которые сами не в силах были найти семенное зерно. В этих хозяйствах была явная угроза недосева озимых, что означало ущерб для будущего урожая.
По этому вопросу мной была направлена Сталину краткая записка, подготовленная совместно с секретарем ЦК Андреевым после строгой проверки вопроса через Наркомат по заготовкам и аппарат ЦК.
К записке прилагался проект постановления, предусматривающий отпуск для озимого сева 1944 г. пострадавшим от оккупации и военных действий колхозам и совхозам долгосрочной семенной ссуды в количестве 14 500 т с условием возврата из урожая 1945 г. и начислением 10 ц на каждые 100 ц ссуды и краткосрочной семенной ссуды в количестве 63 600 т с условием возврата из урожая 1944 г., но не позднее 15 октября, с начислением 2 ц на каждые 100 ц, то есть сроком на один месяц.
На моей записке 17 сентября 1944 г. Сталин написал: «Молотову и Микояну. Голосую против. Микоян ведет себя антигосударственно, плетется в хвосте за обкомами и развращает их. Он совсем развратил Андреева. Нужно отобрать у Микояна шефство над Наркомзагом и передать его, например, Маленкову».
На следующий день я был освобожден от обязанностей по контролю за работой Наркомата по заготовкам, и эта функция была возложена на Маленкова.
* * *
Надо сказать, что еще в августе 1944 г. я представил Сталину записку и проект постановления об образовании неприкосновенного государственного резерва хлеба в размере 8 млн. т, государственного страхового фонда зерна в размере 1 млн. т и государственного сортового фонда зерна в количестве 320 тыс. т. Вообще заготовками я занимался с 1921 г. Еще в Нижнем Новгороде был уполномоченным ВЦИК по продналогу. На Северном Кавказе успешно руководил проведением заготовок. Затем, как нарком и зампред Совнаркома, я непосредственно руководил почти все время делом заготовок по всей стране и дело это хорошо знал.
И во время войны в самых трудных условиях нехватки хлеба дело заготовок также проводил успешно. Под моим непосредственным контролем были расход и приход хлеба в государстве, подготовка решений правительства по этим вопросам и контроль за их выполнением. Примечательно, что к концу войны государственный резерв хлеба (около 500 млн. пудов) был примерно равен количеству хлеба, с которым мы встретили войну.
Я знал об отношении Сталина к крестьянам. Он охотно брал с них все, что можно было взять, но очень неохотно шел на то, чтобы им что-то дать, даже в виде возвратной ссуды с большим процентом, когда они были в безвыходном положении. Поэтому я всегда тщательно проверял все обстоятельства вопросов, касающихся взаимоотношений с деревней, и обращался к Сталину за разрешением этих вопросов только в самых необходимых случаях. И поэтому предусмотрел возврат с процентами. Иначе к нему было бесполезно обращаться. Мое предложение о предоставлении ссуды, которое он назвал «антигосударственным», было не только в интересах колхозов и совхозов, но и государства в целом. Ведь предлагалось дать ссуду без ущемления других потребностей государства на небольшой срок, в течение которого зерно все равно лежало бы, и с получением высокого процента со стоимости ссуды. Ссуду же колхозы возвращали в первую очередь вместе с выполнением обязательных поставок государству.
Я был возмущен этим поступком Сталина по вопросу жизни и продовольственного снабжения больших масс людей, только что освобожденных от немецкой оккупации, причем сама оккупация произошла по вине руководства государства, т. е. прежде всего самого Сталина. Меня также возмутила его грубость по отношению ко мне, потому что я знал, что прав.
Что касается его предложения передать эти мои обязанности Маленкову, то они меня лично устраивали, так как я и без того был перегружен работой. За все время моей работы я больше ни от кого не получал такого упрека ни устно, ни письменно. Всегда чувствовал, что товарищи, в том числе и Сталин, были удовлетворены моей работой.
Кстати, через год-два дело заготовок опять было поручено мне. Видно, Маленков справлялся с ним хуже.
* * *
Во время войны мы сумели прокормить не только армию, но и наш тыл. Несмотря на временную, но довольно длительную оккупацию больших территорий Российской Федерации, Украины, Белоруссии, Молдавии, всех Прибалтийских республик, наше сельское хозяйство все же сумело без серьезных перебоев обеспечить страну хлебом и сырьем.
Мало того, мы еще оказывали помощь народам освобожденных от гитлеровского ига стран. 13 апреля 1945 г. советские войска 2-го и 3-го Украинских фронтов полностью очистили Вену от гитлеровцев, а вскоре и вся Австрия была освобождена от них. Во главе временного правительства Австрии стал канцлер Карл Реннер, зарекомендовавший тогда себя сторонником сотрудничества всех демократических сил. В прошлом он был одним из лидеров австрийской социал-демократии и 2-го Интернационала. Вскоре Сталин направил личное письмо Реннеру. В ответном письме от 16 мая Реннер выразил «искреннейшую благодарность за личное письмо, врученное маршалом Толбухиным», сообщал, что «вполне удовлетворен темпом, которым идет восстановление совершенно разрушенной нацистами австрийской государственности», подчеркивал оказанную ему «ценную поддержку Красной Армии, не ограничивавшей, однако, свободы действий».
Вместе с тем, Реннер, характеризуя хозяйственное положение страны, выражал глубокое беспокойство тем, что шестилетняя война Германии оставила Австрию лишенной продуктов питания, запасы которого уничтожили отступающие немецкие войска. «Мы не знаем, как прокормить свое население до нового урожая».
Сталин решил оказать Вене продовольственную помощь. Получив это задание от Сталина, я поручил начальнику тыла Советской армии Хрулеву связаться со 2-м и 3-м Украинскими фронтами и выявить, какими продовольственными ресурсами они располагают. Одновременно я командировал в Вену заместителя начальника Тыла Советской Армии генерала Ермолина и наркома торговли РСФСР Макарова для того, чтобы разобраться на месте с положением дел.
Исходя из реальной возможности представили Сталину проект постановления ГКО. Письмо по этому поводу на имя Сталина кроме меня подписали Толбухин и Хрулев. 23 мая было принято постановление ГКО «Об оказании помощи в снабжении продовольствием населения г. Вены». В нем предусматривалось ввести с 1 июня 1945 г. повышенные нормы снабжения на одного человека хлебом, крупами, мясом, жирами, сахаром, кофе суррогатным (о натуральном кофе и речи не было), солью. Всего намечалось к передаче 2-м и 3-м Украинскими фронтами временному правительству Австрии зерна 45 тыс. т, мясопродуктов 4 тыс. т, жиров 1 тыс. т, сахара 2700 т, кофе 200 т, соли 1800 т с последующим возмещением Советскому Союзу за передаваемое продовольствие товарами, производимыми на предприятиях Австрии.
Для подвоза продовольствия к магазинам и складам Военный совет 3-го Украинского фронта обязан был выделить необходимое количество автотранспорта и горючего.
На следующий день, 24 мая, Сталин направил Карлу Реннеру следующее письмо:
«Уважаемый товарищ!С уважением И. Сталин».
Ваше последнее послание получил. Как я понял, продовольственное положение в Вене неблагоприятно. В связи с этим Советское правительство решило оказать Вене помощь продовольствием.
Имеется в виду оказать такую помощь, чтобы увеличить продовольственный паек в Вене от 50 до 100 процентов с начала июня до нового урожая в расчете, что с новым урожаем Правительство Австрии само справится с продовольственными затруднениями.
26 мая австрийские газеты известили жителей Вены о помощи Советского Союза. Газета «Neues sterreich» в передовой статье под заголовком «Советский Союз помогает Австрии» писала: «Забота о хлебе насущном благодаря помощи Правительства Советского Союза разом снята со всех нас… Это свидетельство неиссякаемой жизненной силы русского народа, но это также свидетельство дружеских чувств русского народа к австрийскому, ибо такая помощь означает жертву для самой России».
Макаров и Ермолин, передавая по ВЧ из Вены точные сведения о движении продовольствия, в частности сообщали: «Вчера и сегодня население, узнав о помощи, о новых нормах, собиралось к районным комендатурам для выражения благодарности».
Продовольственная помощь оказывалась нами тогда и другим странам, в ней нуждающимся.
Например, постановлением ГКО от 26 мая 1945 г. «Об обеспечении продовольствием населения г. Праги» Военный совет 1-го Украинского фронта, во главе которого стоял Конев, обязывался обеспечить выдачу населению города Праги с 5 июня с.г. хлеба 400–500 г, 30 г крупы в среднем на человека в день, соли 400 г на человека в месяц, разработать совместно с представителями чехословацкого правительства дифференцированные нормы снабжения для населения.
19 июня было принято постановление ГКО об обеспечении продовольствием населения Будапешта. Для проведения в жизнь этого постановления в Будапешт был командирован начальник Управления продовольственного снабжения Главного интендантского управления Советской Армии Павлов. 26 июня 1945 г. он сообщал: «Ваше задание о введении новых норм снабжения в г. Будапеште выполнено. Бургомистру города передано: зерна 3 тыс. т, сахара 1 тыс. т, соли 960 т и 250 грузовых автомашин. Остальное зерно и мясо (скот) будут переданы городу до 10 июля в сроки по согласованию с бургомистром города».
Выдача продовольствия для населения г. Будапешта по новым нормам снабжения началась с 25 июня с.г., то есть в срок, установленный постановлением ГКО.
Выдача продовольствия по новым нормам сказалась на снижении цен на черном рынке.
С первых дней окончания боев в освобожденном нами Берлине выяснилось, что населению города угрожает настоящий голод. Убедившись после 2 мая 1945 г., что бои кончились, они вместе с детьми выходили из подвалов, часто расчищая себе путь через рухнувшие стены домов, искали продовольствие, которого не было. Тогда советские солдаты по своей инициативе стали кормить их из своих полевых кухонь. Но постепенно оказалось, что жителей было несколько сот тысяч, несмотря на массовый исход из города к концу войны. Солдатские кухни и рационы уже не давали возможности всех их накормить. Об этом было сообщено мне в Москву. 10 мая 1945 г. я вылетел в Берлин для решения этой проблемы. На аэродроме меня встречал Г. К. Жуков. Со мной были Хрулев, Семичастнов и некоторые другие.
Я имел полномочия выделить достаточное количество продовольствия, чтобы снабжать им население Берлина до тех пор, пока сельское хозяйство советской зоны оккупации не начнет нормальное снабжение своей столицы. Вместе с Жуковым мы решили возложить конкретную работу по распределению продовольствия на создаваемую нами местную администрацию. Помню, я выступал на собрании немцев, приглашенных нами для участия в этой администрации. Многие чувствовали себя неуверенно, не зная, чего ожидать от победителей. С большим удовлетворением они услышали, что нашей общей целью в тот момент было наладить нормальную жизнь города, восстановить срочно работу водопровода, канализации, электростанций и, конечно, в первую очередь – обеспечить жителей питанием. Все это было достигнуто в самые сжатые сроки благодаря нашей помощи и четкой работе немцев, привлеченных к восстановительным работам и к бесплатному распределению продовольствия.
* * *
В первых числах сентября 1945 г. мне позвонил Сталин и попросил зайти к нему. Когда я пришел, он, как обычно, только кивнул в знак приветствия: с близкими людьми, с которыми ему часто приходилось встречаться, он за руку не здоровался.
Мне казалось, что я предвидел, о каких делах пойдет речь, но то, что Сталин сказал, никак не входило в круг моих предположений – «Ты мог бы полететь на Дальний Восток?» И, не дожидаясь ответа, продолжил – «Меня интересует, как наше командование налаживает жизнь в южной части Сахалина и на Курильских островах. Как они обходятся там с японцами? Нет ли жалоб у местного населения? Посмотри порты, предприятия, железные дороги: что они сегодня могут дать нашему народному хозяйству? Какие там есть бухты, пригодные для морского дела, для флота? Съезди заодно и на Камчатку, узнай, как там идут дела. Сейчас на Дальнем Востоке путина – заготавливается красная икра. Проследи, чтобы ее хранение и вывоз были хорошо организованы. О своих впечатлениях сообщай каждый день подробно, шифровками». И еще раз повторил: «Обязательно каждый день. Не пропуская». Походил по комнате: «Ну как, полетишь?» – «Если ЦК решит, конечно», – ответил я.
Это было около двух часов дня. Сталин не спросил меня, когда я вылечу, но зная его нетерпение к выполнению порученного дела, которое особенно сильно проявлялось у него в последние годы жизни, я поспешил к себе, чтобы поскорее решить самые неотложные дела.
По опыту я уже хорошо знал, что все дела закончить невозможно, тем более что каждый час возникают новые и новые. Поэтому я тут же вызвал к себе наркомов, которыми руководил в Совнаркоме. Поговорил с каждым о делах, находящихся на рассмотрении. А так как я работал со всеми ними много лет, то никаких речей мне произносить не приходилось, мы понимали друг друга с полуслова.
Затем заехал во Внешторг, где по совместительству был наркомом, и там тоже тратить слов не надо было.
Около десяти часов вечера заехал к Сталину и сказал ему, что вылетаю в час ночи. «Сегодня?» – «Сегодня. Хотя это будет уже завтра». Он ничего не ответил, но я почувствовал, что он доволен такой оперативностью.
Я знал, что Сталин всегда уделял Дальнему Востоку большое внимание, хотя сам никогда там не был. Впрочем, на Сахалине и на Камчатке не был никто из членов правительства. К сожалению, и я летел туда первый раз в жизни, хотя к тому времени почти два десятка лет, с тех пор как в 1926 г. меня назначили наркомом внутренней и внешней торговли, я часто занимался проблемами, связанными с Дальним Востоком. Поэтому мне казалось, что я лечу в край хорошо известный, и знакомство с новым ожидает меня только в южной части Сахалина и на Курильских островах, только что возвращенных нам.
15 сентября, после небольших остановок в Омске, Красноярске и Чите, мы прибыли в Хабаровск, в штаб Василевского, который как представитель Ставки Верховного Главнокомандования осуществлял до этого руководство военными действиями. Василевского я знал еще до войны, и особенно часто мы встречались во время войны. Он мне нравился как человек интеллигентный, глубоко партийный. Всегда мне было приятно видеть, как скромно он держится. И в то же время я хорошо знал, как горячо он умеет отстаивать интересы порученного ему дела!
Василевский рассказал мне о тамошних условиях, посетовав на то, что военным, не имеющим опыта гражданского управления, да еще не знающим японского языка местного населения, приходится переживать на Южном Сахалине и на Курильских островах много трудностей.
Поздно вечером созвали мы с ним в Хабаровске совещание, на котором вместе с секретарем крайкома партии Назаровым решили вопрос о создании при Дальневосточном военном округе гражданского управления. Утвердили список руководящих работников, специалистов в различных отраслях народного хозяйства, которые поедут на Южный Сахалин и Курильские острова.
* * *
18 сентября я вылетел в Тайохару (теперь Южно-Сахалинск). Тайохара оказалась довольно большим городом. Когда вышел из машины и прошелся по улицам, я не увидел никаких разрушений. Японцы мирно занимались своими делами. По улицам рядом с местным населением группами и поодиночке шли наши солдаты и офицеры. Японские полицейские поддерживали порядок. Судя по этой мирной картине, можно было понять, что наши войска повели себя так тактично, что, казалось бы, неизбежных в таких случаях трений и конфликтов нет.
Конечно, с одной стороны, такое мирное соседство говорило о высокой воспитанности наших войск, но с другой – и о дисциплине, которую проявляли японцы.
Улицы Тайохары были застроены преимущественно одноэтажными домами, как показалось мне, не по климату легкими. Видимо, сюда был перенесен традиционный тип построек, пригодных для мягкого климата Японии. Один дом походил на другой, и стояли они впритык.
Мы вошли в грязный двор одного из домов. В доме же было чисто. Мебели не было, в углу лежали циновки, горкой одеяла, а посреди комнаты стояла небольшая чугунная печурка. В окнах вместо стекол пергаментная бумага. Зная, что тут бывают сильные морозы, как в средней полосе России, я спросил, как же переносят эти морозы японцы – люди, привыкшие к более мягкому климату? Мне ответили, что на ночь семья укладывается поближе к печке, все укрываются ватными одеялами, в печке же непрерывно поддерживается огонь.
Наши военачальники в южной части Сахалина совершенно разумно не вмешивались во внутренний распорядок жизни острова, решая необходимые вопросы при помощи японского губернатора г-на Оцу Тосио, который находился здесь и до начала военных действий. Для того чтобы лучше узнать о положении дел на Южном Сахалине, о нуждах населения, я решил нанести ему визит.
Дом губернатора находился на окраине города. Оцу Тосио оказался человеком уже немолодым. Встретил он нас предупредительно вежливо и спокойно. Я представился. Поблагодарил за то, что он принимает все меры, чтобы не было трений между нашими войсками и японским населением. Он ответил – «Благодарю вас. Ваши войска ведут себя по отношению к местному населению хорошо. Но мне хотелось бы получить ответ, – до какого времени я буду тут сидеть и что мне делать?» Я успокоил его – «Мы пока не будем вносить изменения, которые, конечно, неизбежны в связи с введением советского образа жизни. Пока же продолжайте работать и делать все, чтобы товары, продукты питания были выданы населению в тех же размерах, что и до прихода наших войск». Губернатор, вздохнув, сказал – «У нас иссякают запасы риса и сои».
В телеграмме, посланной Сталину, я сообщил, что, по моим наблюдениям, большинство японцев проявляют готовность работать на нас, хотя работают они, как я выяснил, в данное время значительно хуже, чем до вступления наших войск, что это происходит в основном из-за неопределенности их положения.
И, конечно, всех волновало положение с продовольствием. После того как мы посчитали, сколько нужно продуктов питания для Сахалина, учитывая особые нормы для рабочих, для детей, для беременных женщин и больных, я попросил Сталина дать указание отправить на Южный Сахалин в течение октября-ноября 1945 г. 25 тыс. т необрушенного риса и 5 тыс. т сои. Я знал, что на Дальнем Востоке эти продукты есть и их не надо грузить из Москвы. Через день или через два я получил телеграмму, из которой явствовало, что все мои предложения приняты.
Надо было еще решить, как быть с торговлей, валютой, зарплатой, ценами, коммунальными вопросами, здравоохранением. Я сообщил Сталину о том, что командование на Южном Сахалине с моего согласия ввело хождение советского рубля по курсу: один рубль равен одной иене. Госбанк же предложил установить на Южном Сахалине курс: один рубль равен четырем иенам. Я не согласился с этим, понимая, что если принять такой курс, то существующая низкая зарплата рабочих, которая пока еще не может быть заменена без надлежащей подготовки советской зарплатой, фактически будет снижена в четыре раза в тех случаях, когда из-за отсутствия иен зарплата будет выдаваться советскими деньгами. Я писал также, что материальное значение этого вопроса тут, на Южном Сахалине, для нас небольшое, а отрицательное влияние на настроение рабочих и предпринимателей, находящихся под нашим контролем, велико.
И эта проблема была решена в соответствии с моим предложением.
Большой интерес на Южном Сахалине представляли для нас лесная, бумажная, угольная и рыбная промышленность. После ознакомления с этими отраслями я информировал Сталина о лесных запасах Южного Сахалина. Написал о том, что для лесозаготовок срочно необходимо оказать помощь: завезти топоры, поперечные пилы, а к наступлению морозов дать теплую одежду и обувь.
В телеграмме я высказал свои соображения и о создании на Южном Сахалине трестов и комбинатов, которые смогут организовать работу лесной, бумажной и угольной промышленности. В частности, я предложил обязать народного комиссара угольной промышленности Вахрушева направить на комбинат «Сахалинуголь» в двухнедельный срок 250 инженеров, техников и специалистов для использования их на руководящих работах в тресте и на комбинате.
29 сентября командующий Тихоокеанским флотом адмирал Юмашев передал мне телеграмму Сталина. В этой телеграмме говорилось: «СНК СССР постановляет: принять предложения, внесенные Микояном по вопросам лесной, бумажной и угольной промышленности на Сахалине».
* * *
Понимая особый интерес Сталина к Курильским островам, я постарался как можно подробнее осветить свою поездку. Я сообщил подробно обо всем увиденном: о бухтах, о промысле лососевых. На острове Итуруп вылавливают главным образом горбушу и кету. Небольшие уловы лососевых японцы объясняют тем, что в прошлом рыбопромышленники хищнически отлавливали их в местах продвижения на нерест. Для восполнения запасов лососевых в последние годы японцы ввели строгий запрет рыболовства в реках острова и образовали 10 рыбоводных пунктов для разведения лососевых.
На острове Топпей самого большого внимания заслуживают имеющиеся здесь аэродромы и авиапосадочные площадки, которые мало чем уступают лучшим нашим аэродромам. Но никаких советских авиачастей здесь не было. Представлялось явно целесообразным, чтобы здесь стоял хотя бы один полк бомбардировщиков и один полк истребителей. Было видно, что японцы только начали освоение острова, поэтому, рассказав обо всем Сталину, я предложил тут развернуть хозяйственную деятельность, как и на Южном Сахалине.
Северная группа Курильских островов – Парамусир, Самусю и Алаид – была наиболее богата рыбным хозяйством из всех островов Курильской гряды. Рыболовство в этом районе базировалось исключительно на лососевых, мигрирующих из Тихого океана в Охотское море через северные Курильские проливы западного побережья Камчатки, Охотского побережья и реку Амур. На этой «большой дороге» лососевых японцы сосредоточивали прибрежный лов и лов с морских рыболовных судов.
На рыбных предприятиях этих трех островов в 1943 г. японские фирмы использовали более 13 тыс. рабочих. К нашему приезду их было меньше. Часть этих рабочих мы привлекли для того, чтобы привести в порядок рыбные предприятия, флот, так как к этому времени ход рыбы за исключением трески, имеющейся в Охотском море, закончился.
25 сентября мы высадились со стороны Охотского побережья на острове Уруп. С нами ехали представители армии. Они считали, что на Урупе есть наш гарнизон, но нас никто не встретил. Неподалеку от причала мы увидели большую группу японских солдат и офицеров. К нам подошел японский бригадный генерал и отрапортовал, что по приказу императора японские войска, расположенные на острове Уруп, капитулируют. «Оружие собрано на складе. Мы ждем советских офицеров, которые примут у нас капитуляцию», – сказал он. Поблагодарили генерала за порядок и сказали, что он может быть уверен в нашем гуманном отношении к подчиненным ему солдатам и офицерам.
28 сентября мы прибыли в Петропавловск-Камчатский, и здесь я своими глазами увидел то, о чем в течение многих лет знал лишь по документам и рассказам. С огромным интересом осмотрели мы с Ишковым фабрику, производящую жестяные банки для рыбной промышленности, построенную перед самой войной. Современное оборудование было закуплено в Японии, и теперь мы сами производили эти банки. Раньше мы вынуждены были покупать их в Японии. Осмотрели порт, строительство которого я организовал, когда руководил приемом поставок по ленд-лизу. Бывали случаи, когда Владивосток не мог вместить сразу все грузы. Задержка же была недопустима. Тогда мы решили оборудовать порт в Петропавловске-Камчатском. Завезли из Америки шпунт, металлические разборные склады, установили краны. Все это я хорошо знал, но увидел впервые.
На гидросамолете слетал в Усть-Камчатск, выяснил, как обстоит дело со сплавом на реке Камчатке. Осмотрел тарную фабрику и рыбокомбинат, помня просьбу Сталина обратить особое внимание на заготовку красной икры и своевременный ее вывоз.
Мне приходилось видеть порты в разных морях и океанах, но Петропавловск-на-Камчатке ни с чем не сравним. Когда мы выезжали из Авачинской губы, я поразился величием этой морской акватории, крепко защищенной от моря с обеих сторон высокими берегами. Проезжаешь между ними будто в ворота шириной с полкилометра. Разрез берегов здесь такой, что образует несколько бухт, каждая из которых могла бы быть самостоятельным портом.
Вообще, природа на Камчатке могучая. Здесь впервые пришлось увидеть извержение вулкана. Был солнечный день, ясное небо. Гидросамолет быстро набрал высоту. И вдруг внизу в стороне появилось зарево, как будто горит огромный костер и оттуда, снизу, кто-то гигантской рукой бросает в небо огромные камни. Я попросил летчика подлететь поближе, чтобы полюбоваться этой мощью и силой, которую таит в себе земля.
К середине октября 1945 г. я вернулся в Москву. И теперь Дальний Восток показался мне не таким уж и дальним…
Что я ожидал после войны
Атмосфера в руководстве партией и страной во время Великой Отечественной войны настолько хорошо в целом сложилась, что я исключал возможность того, что после войны в какой-то, даже в малой степени повторится истребление руководящих кадров и необоснованные репрессии. Во-первых, обстановка была уже другая. Война оказалась большой школой для политического воспитания десятков миллионов людей, да и их пребывание в Западной Европе в связи с освобождением от фашизма также вносило что-то новое в настроение. Они увидели, какой уровень жизни там существует, и, возвратившись с фронта, стали другими людьми – с более широким кругозором, с другими требованиями. Это создавало благоприятные условия для дальнейшего развития нашей страны, и было препятствием для произвола. И надо сказать, что в армии, несмотря на строгость дисциплины, вполне правильной и законной на самом фронте, в боевых действиях, действовал какой-то товарищеский демократизм, который обычно возникает во время длительной и тяжелой войны.
Боевая обстановка и совместные действия в годы войны в тылу и на фронте сближали и положительно влияли на общественное развитие нашей страны. Учитывая это, а также эволюцию характера и поведения Сталина, я полагал, что начнется процесс демократизации в стране и партии, что, как минимум, вернемся к тем демократическим формам отношений в партии и отчасти в стране, которые были до 1929 г., и пойдем дальше. Я даже был уверен в этом, и какое-то чувство радости сопровождало меня. Я вновь почувствовал доверие и дружеское отношение к Сталину, тем более что всю войну Сталин доверял мне в делах, которые мне поручались. У меня почти не было с ним столкновений – ни открытых, ни скрытых.
Я ожидал изменения политики и в отношении деревни. Я понимал и считал правильным, что индустриализация перед войной и в ходе самой войны вынуждала идти на большие изъятия, которые мы совершали в отношении деревни. Деревня давала городу по крайне низким заготовительным ценам хлеб, мясо, молоко и другие продукты, но долго это продолжаться не могло. Может быть, год-два после войны это придется продолжать, считал я, потому что сильно обеднели мы в войну, но когда восстановительный послевоенный процесс даст значительные успехи, в первую очередь нужно будет поднимать крайне низкие заготовительные цены, унаследованные фактически с конца 20-х годов, когда существовали «ножницы» между ценами на сельскохозяйственные и промышленные товары.
Теперь этого терпеть было вовсе нельзя. Я, правда, об этом ни с кем своими мыслями не обменивался до момента, когда это можно было бы осуществить. Я настолько верил в разум Сталина, что думал: он поймет – эта задача вполне осуществима и необходима. Я даже не сомневался в правильном разрешении этого вопроса. Но постепенно пришлось разочароваться и в этих своих надеждах, и в самом Сталине в этом отношении.
У меня вновь возникло чувство недоверия к его разуму и его действиям. Более того, некоторые нетерпимые черты его поведения стали еще острее проявляться в конце и после войны.
* * *
Удручающее впечатление на меня произвело то, что Сталин добился выселения целых народов – чеченцев, ингушей, калмыков, карачаевцев, балкар, кабардинцев, немцев Поволжья и других – с их исконных земель в европейских районах и в Закавказье, а также татар из Крыма, греков из Закавказья уже после того, как немцы были изгнаны с территорий, где проживали эти народы.
Я возражал против этого. Но Сталин объяснял это тем, что эти народы были нелояльными к Советской власти, сочувствовали немецким фашистам. Я не понимал, как можно было обвинять целые народы чуть ли не в измене, ведь там же есть партийные организации, коммунисты, масса крестьян, советская интеллигенция! Наконец, было много мобилизовано в армию, воевали на фронте, многие представители этих народов получили звания Героев Советского Союза!
Но Сталин был упрям. И он настоял на выселении всех до единого с обжитых этими народами мест.
Это было невероятным, особенно со стороны человека, который славился знатоком национального вопроса, проводником ленинской национальной политики. Это было отступлением от классового подхода в решении национального вопроса. Нельзя обвинять всю нацию в измене, хотя, может быть, и были, как и среди русских или украинцев, армян и других, какие-либо реакционные элементы, затем перешедшие в услужение к немцам. Но это были единицы, их можно было установить, разыскать, расследовать их дела.
Дело переселения народов Сталин поручил Серову, заместителю Берия, бывшему наркому внутренних дел Украины, которому были даны неограниченные полномочия по организации выселения. В течение суток-двух загружались вагоны и отправлялись в другие места. Была такая высокая организованность в этом деле, которую, конечно, нужно было бы применять в другом деле, а не в таком позорном. Серов дошел даже до того, что представил к наградам тех офицеров и военнослужащих, которые осуществляли эту операцию, и эти награды были им вручены.
Только после смерти Сталина отменили Указ о награждении и лишили наград этих офицеров и военнослужащих. Это предложение было внесено мною. И после смерти Сталина была организована комиссия под моим председательством по возвращению на родину, в родные места, необоснованно выселенных народностей, по восстановлению их государственности, за исключением крымских татар и немцев Поволжья.
Главная причина, почему не была восстановлена Крымско-Татарская автономная республика, заключалась в следующем: территория ее была заселена другими народами, и при возвращении татар пришлось бы очень много людей снова переселять. Кроме того, крымские татары были близки к казахским татарам, да и к узбекам. Они хорошо устроились в новых районах, и Хрущев не видел смысла вновь их переселять, тем более что Крым вошел в состав Украины. Но татарская интеллигенция не могла смириться с потерей Крыма и еще долго добивалась возвращения.
А немцы Поволжья хорошо освоились на целинных землях Казахстана, хорошо работали там, и Хрущев считал, что не было большого смысла их переселять, кроме того, чтобы вернуть их туда, где жили их предки. Президиум ЦК с этим согласился.
* * *
Итак, после смерти Сталина многое было исправлено, но не все было возможно сделать. Перед войной я не помню каких-то особых фактов нарушения Сталиным национальной политики в стране, кроме закрепления границ между республиками, не всегда отвечающими реальному расселению народов, а также одного важного факта, который своими корнями связан с главной ошибкой Сталина, осужденной Лениным, – это попытка низвести самостоятельные советские республики до положения бесправных автономий.
В новой Конституции была закреплена крайняя централизация не только в тех областях, в которых централизация нужна, например, военное дело, финансы, внутренняя торговля, капитальные вложения, политика зарплаты, политика в отношении крестьянства. Но он создал новые союзные наркоматы, которые подчинили себе республиканские, хотя такое положение в свое время считалось нецелесообразным и неправильным. Более того, в Конституции был записан пункт, внести который уговорил Сталина Вышинский, который в связи с политическими процессами стал играть видную роль и сблизился со Сталиным. Возможно, была инициатива и самого Сталина, но и в том и в другом случае без желания Сталина это сделать было невозможно.
В этом пункте было записано, что республики лишались права иметь свои кодексы законов и должны были пользоваться единым кодексом союзных законов. Это было большим ущемлением суверенных прав республик и совершенно неразумным делом. К счастью, последнее решение осталось только на бумаге, потому что события и репрессии 1937–1938 гг., война и послевоенные события не позволили принять Всесоюзный кодекс законов. Поэтому фактически продолжали действовать старые кодексы. Зачем, скажем, какого-то узбека или грузина нужно было судить по закону союзному, а не именем закона своей республики? Ведь ошибки судов и недостатки самих законов народы республик приписывали союзному правительству. А ведь от этого не польза, а вред.
Вообще, республиканские кодексы законов были близки к союзным, ибо республики понимали, что нужно единство в политике. И партия во всех вопросах имела возможность оказывать свое влияние там, где проявлялись какие-то ошибки. Поскольку эта статья в Конституции после смерти Сталина оставалась в силе, Ворошилов, будучи Председателем Президиума Верховного Совета СССР, во исполнение этой статьи подготовил союзный Уголовный кодекс и внес его на рассмотрение Президиума ЦК КПСС с тем, чтобы затем, утвердив его в Верховном Совете, принять Всесоюзный кодекс и фактически отменить существовавшие кодексы республик. Тогда мне удалось, опираясь на поддержку Хрущева и Булганина, добиться отмены этой статьи Конституции и принятия другого пункта, согласно которому Верховный Совет СССР устанавливает только основу законодательства, а кодексы принимаются союзными республиками. Это позволяло, кроме сохранения суверенных прав народов республик в этой области, учитывать и их специфические особенности.
* * *
Все мои надежды на демократизацию режима постепенно развеивались. Даже в руководстве партии правильно установленные во время войны нормы были попраны. Хотя товарищеская атмосфера работы в руководстве ни в коем случае не принижала роли Сталина. Наоборот, мы почти во всех случаях собственные предложения, оформленные за подписью Сталина, приписывали целиком Сталину, не декларируя, что автором является не Сталин, а другой товарищ. И он подписывал, иногда внося поправки, а иногда и этого не делая, даже иногда не читая, так как доверял.
Эта атмосфера изменилась. Интриган Берия знал слабые стороны Сталина и сумел вовремя этим воспользоваться. Сталин стал редко выступать, и выступления его были сплошной демагогией. Разве он мало говорил о критике и самокритике? Об ответственности лиц за свои действия, независимо от того, на каком посту они находятся? О демократии партийной и советской? О законности, о ее соблюдении во всем? А ведь сколько невероятных беззаконий было совершено с его согласия или по его прямому указанию, особенно в период 1937–1938 гг., а точнее, начиная с 1936 г. по 1940 г., а затем после войны – это позорное «ленинградское дело», приведшее к расстрелу члена Политбюро Вознесенского, секретаря ЦК партии Кузнецова, Председателя Правительства Российской Федерации Родионова, секретаря Ленинградского обкома партии и председателя Ленинградского облисполкома и ряда других лиц, позже реабилитированных как совершенно невиновных. Или репрессии населения пограничных регионов, от Эстонии до Грузии. Или «дело о космополитах», аресты и убийства видных евреев, «дело врачей».
Не возродилась после войны демократия даже в партии. В отличие от ленинских порядков во время войны не было созвано ни одного Пленума ЦК. Более того, созванный по требованию членов Политбюро Пленум ЦК в конце сентября 1941 г., несмотря на то, что большинство членов Политбюро прибыло, не был открыт, и Сталин не счел нужным хотя бы на несколько часов собрать товарищей и сказать несколько слов об обстановке, хотя члены ЦК нуждались в правдивой оценке положения и постановке задач, стоявших перед партией в связи с войной. Сталин поручил это сделать Маленкову и Берия, которые собрали членов ЦК, прибывших с мест, сказали несколько слов и немедленно отпустили их по домам.
А ведь Ленин даже в Гражданскую войну, в более тяжелых условиях, собирал съезды партии, партийные конференции и съезды Советов.
Только в 1946 г. был созван Пленум ЦК, главной темой которого были вопросы сельского хозяйства (докладчиком был Андреев). Во время длительных прений больше внимания уделяли агротехнике, организационным вопросам о советах и бригадах, но ни одного экономического вопроса не обсуждалось. А главными тогда были вопросы политики цен, производства тракторов и сельхозмашин, удобрений. Ведь в войну было почти прекращено производство тракторов и комбайнов (это было естественно), поэтому на полях работала старая техника. Правда, производство тракторов и комбайнов в 1948–1950 гг. восстановилось, потому что производство танков было сокращено, и тракторные заводы стали выпускать свою основную продукцию.
* * *
Тот, кто думал о сельском хозяйстве, не мог пройти мимо вопроса заготовительных цен. Впервые после 20-х годов мне удалось убедить Сталина провести повышение заготовительных цен на молоко, сахарную свеклу и предоставить льготы свекловодам. Не по моей инициативе, но Сталин провел повышение заготовительных цен на тонкую шерсть, ввиду того что надо было сократить импорт шерсти. На остальные продукты оставались цены 1926 г.
Как-то Молотов мне сказал, что надо поднять заготовительные цены на хлеб, потому что нельзя дальше терпеть такое положение. «А какое твое конкретное предложение?» – спросил я его. Он ничего не ответил.
Чувствовалось, что Сталин интересовался рынком, торговлей, многое знал и понимал. Я часто ему подробно рассказывал, и он внимательно слушал. Но его раздражало, когда он хотел снизить цены на мясо и сливочное масло, а я возражал. Желание его было понятным, но совершенно неправильным, так как этих продуктов в стране не хватало, и было плохое снабжение ими. Отсюда возникла идея составить трехлетний план развития животноводства. Сельским хозяйством тогда занимался Маленков. Ему и было поручено подготовить такой план. Были приняты аккуратно расписанные цифровые задания и директивные указания по видам скота, по республикам, и выполнение этих заданий, по мысли авторов, должно было привести к значительному увеличению производства продуктов в стране. Но в этих документах отсутствовали экономические мероприятия: ни повышения заготовительных цен, ни механизации животноводства и др. Все ограничивалось организационными мерами и директивными указаниями. Например, из Министерства сельского хозяйства было выделено Министерство животноводства, что было несуразным: одними и теми же колхозами теперь должны были руководить два министерства, хотя одно от другого неотделимо, ибо растениеводство обеспечивает условия для животноводства. К тому же рядом существовало еще и Министерство совхозов.
Через три года и задания по поголовью скота, кажется, не были выполнены в колхозах.
Только после смерти Сталина, в сентябре 1953 г., Пленум ЦК по докладу Хрущева принял решение о значительном повышении заготовительных цен на сельскохозяйственные продукты. Хотя, как потом оказалось, и этого было недостаточно, и приходилось еще повышать цены в той или другой форме, скажем, за сверхплановую сдачу и т. д.
Повышение заготовительных цен в 1953 г. привело к огромному росту сельскохозяйственного производства и заготовок. Тогда вдруг все у нас появилось. К сожалению, когда у Хрущева голова вскружилась от успехов, ослабло его внимание к деревне, начали приниматься крайне негативные меры в области сельского хозяйства, что нанесло ущерб экономике страны и подорвало престиж самого Хрущева. А он ведь до этого все успехи приписывал своей личности, своей личной роли в этом деле. И народ, естественно, когда появились недостатки, приписал все их тоже ему, в связи с чем и упал его престиж.
* * *
Возвращаясь к Сталину, надо сказать, что он, в отличие от Хрущева, вообще плохо знал деревню. Он никогда, практически, не был ни в одном колхозе, ни в одном совхозе. Один раз, когда мы со Сталиным ездили по Кавказу, из Сочи в Тифлис, в 1925 г., Серго Орджоникидзе предложил поехать в одну коммуну близ города Гори, родины Сталина. Там 15–20 домов были построены за счет государственного кредита. Старики по давнему обычаю угощали Сталина, грузины умеют это делать. Сталину это понравилось, и он был в хорошем настроении. Улучив момент, мы посмотрели каменные одноэтажные дома, построенные в казенном стиле, впритык один к другому, с выходом на улицу. Я Серго спросил – «Все это построено за счет кредита государства. Как ты думаешь, когда они смогут вернуть этот кредит?» Он мне ответил – «Что ты мне наивный вопрос задаешь? Разве сам не понимаешь? Откуда такие доходы? Конечно, не вернут».
Правда, Сталин многое знал со слов товарищей, которые сами были специалистами сельского хозяйства и с которыми он встречался. Он внимательно слушал делегатов на колхозных съездах и умел быстро воспринимать, схватывать главное. Но он знал качество русского мужика – его терпимость. Русский мужик действительно терпел нужду, в особенности в войну, понимая неизбежность этого. В невыгодных экономических отношениях с государством колхозники выезжали только на том, что развивали личное хозяйство и пользовались разрывом цен между государственными и базарными, имея к доходам значительную прибавку от личного хозяйства.
Только на ряд культур удалось повысить цены. Так, «по инициативе Сталина» были подняты цены на табак. Сделал он это по настойчивым просьбам абхазцев, которым во время его отпуска на юге удалось убедить Сталина, что табачная культура, если ее не оплачивать хорошенько, не будет производиться в республике. Он разрешил поднять цены и на цитрусовые, что тоже было необходимо, и на виноград по Закавказским республикам, Дагестану, Молдавии, Крыму. На Украине же, как и в Средней Азии, он отказался это сделать.
* * *
Беспокойство вызывала перемена во взглядах Сталина на совхозы.
Помнится, в 1932 г. или в 1933 г. мы расхаживали втроем: Сталин, Молотов и я около здания правительства в Кремле, где была квартира Сталина. Беседовали спокойно по разным вопросам. В этот раз я больше слушал. Говорил Молотов. В тот период он, как Председатель Совнаркома, чувствовал ответственность за сохранение пропорций в экономике и, в частности, очень заботился о том, чтобы сохранить стабильность нашей валюты, уменьшить убытки хозяйственных органов и изыскать источники прибылей. Это было естественным и вытекало из его положения. При этом он часто перебарщивал и в связи с этим допускал ошибки. Эта черта свойственна Молотову. Помнится, я вместе с Орджоникидзе много спорил с ним, когда он зажимал капиталовложения по строительству новых предприятий в промышленности после успешного досрочного выполнения первой пятилетки. Он был под сильным влиянием наркома финансов Гринько. Гринько был умный человек, подготовленный, хорошо владевший вопросами своего наркомата. Он особенно напирал на Молотова по части сокращения расходов.
И вот Молотов стал приводить данные, что очень много совхозов убыточны, поэтому начал говорить о том, что сохранить нужно только те хозяйства, которые прибыльны или не дают убытков, ликвидировав убыточные и раздав их земли колхозам, поскольку мы убытков колхозов не покрывали, и никто их доходов и расходов не считал. Убытки тоже не считали. Знали только богатые, хорошие колхозы и слабые, бедные колхозы.
Я был удивлен такой постановкой вопроса Молотовым. Но, прежде чем высказаться, стал ждать, что скажет Сталин. Сталин слушал очень внимательно, курил трубку. Выслушав все доводы Молотова, немножко помолчал, а затем спокойно, не в обидной форме, толково объяснил Молотову: ему известно, что многие совхозы, даже большинство, являются сегодня убыточными. Но надо знать, что любая новая общественная формация до поры до времени нуждается в поддержке, без чего она зачахнет. Поэтому такое финансовое состояние совхозов, неприятное для бюджета, является естественным и закономерным. Надо принимать меры к ликвидации убытков, увеличению доходов совхозов, а до этого времени покрывать их дефицит, постепенно принимая меры и уменьшая дотации, пока они не встанут на ноги.
Я был очень приятно удивлен, услышав это объяснение от Сталина, которое, по моему мнению, было теоретически правильным. К тому же я лично был сторонником развития совхозов. И не случайно, что в дни сплошной коллективизации Калинин, уговаривая не торопиться с объединением всех крестьян в колхозы, особенно в районах не основного земледелия, имея в виду центральные районы России, которые он хорошо знал, будучи родом из Тверской губернии, предложил форсированно развивать зерносовхозы на свободных государственных землях.
Сталин не принял первого его предложения. Зато, желая удовлетворить Калинина, принял его второе предложение, считая, видимо, его правильным, и предложил при ЦИК создать комиссию по образованию совхозов во главе с Калининым. Калинин, зная мое отношение к совхозам, предложил включить и меня в состав этой комиссии.
* * *
В последние годы своей жизни Сталин, став крайне неустойчивым в своих взглядах, кажется в 1948 г., вдруг внес совершенно поразившее меня предложение в отношении совхозов, прямо противоположное тому, что он утверждал в 30-х годах. Сидели за обедом, беседовали, спокойно обсуждали недостатки в сельском хозяйстве, трудности; сетовали на то, что совхозы становились все более убыточными. (Хотя, эти убытки надо считать условными, потому что от совхозов хлеб принимали в ценах, которые существовали по колхозам, то есть резко заниженным, а продавали этот хлеб на рынке в три-четыре раза дороже, и деньги эти в виде налога с оборота через Заготзерно попадали в бюджет не как доход от совхозов, а как налог от потребителя. Это, конечно, было неправильно.) Сталин говорил, что никаких убытков колхозов мы не покрываем, зато продукты от них получаем, а на совхозы много тратим денег на дотацию. Вдруг он неожиданно говорит – «Надо ликвидировать совхозы, превратить их в колхозы, так как колхозы – форма более выгодная для государства, более социалистическая форма, чем совхозы. И к тому же освободятся огромные средства, которые тратим на покрытие убытков совхозов».
Я был поражен. В особенности еще тем, что совсем недавно, перед окончанием войны или сразу же после войны он выдвинул идею создания вокруг Ленинграда и Москвы большого количества совхозов со специальным назначением для производства продуктов для снабжения населения этих крупных городов. Я эту идею тогда поддержал. Заявление Сталина было тем более странным, что все знали, что в части Московской области, в Смоленской, Калининской, Ленинградской и северо-западных областях Российской Федерации колхозы фактически были разорены в ходе войны, населения было мало, главным образом старики. Колхозными средствами быстро это не восстановишь. И создание вокруг Москвы и Ленинграда совхозов было оправданным, так как эти земли близко расположены к потребителю. Казалось бы, это надо было поручить Министерству совхозов. Но почему-то Сталин предложил возложить это дело на меня лично, а тогда я не ведал Министерством сельского хозяйства и совхозов. Правда, под моим руководством работало Министерство мясомолочной промышленности. Вот он и предложил эти совхозы создать при Министерстве мясомолочной промышленности, организовав тресты этих совхозов и главные управления при министерстве.
Вообще, не один, а много раз Сталин возлагал на меня задания, которые прямого отношения к моим обязанностям не имели. Видимо, он был высокого мнения о моей оперативности, настойчивости, ответственности за порученное дело. И мне кажется, как будто я его и не подводил в таких делах. Например, зная значение каракуля как экспортного товара, дающего большую валюту, он еще до войны предложил мне изъять все совхозы каракулеводческие и зверосовхозы из Наркомата совхозов, передать их Наркомвнешторгу, создать новые совхозы на государственных землях и вовсю «раздуть» производство каракуля. Или, в начале войны он мне поручил создание алюминиевой промышленности на Урале, с чем я тоже вроде бы справился.
И вдруг такая перемена в Сталине! Я не выдержал и сказал: «Как это можно, товарищ Сталин? Ты знаешь, к каким последствиям это может привести? Это будет большим ударом по экономическим возможностям государства, не говоря уже о социалистическом секторе, наиболее боевом, где государство отвечает от начала до конца, государство, которое должно быть и может быть образцом для других. Эти убытки совхозов условные, и если правильно считать, то совхозы выгодны, а не убыточны. Наконец, ты же сам предложил вокруг Москвы и Ленинграда создать совхозы, которые теперь успешно развиваются, дают много мяса для снабжения населения городов».
Надо сказать, что Маленков, который обычно поддакивал Сталину, никогда ему не возражал, на этот раз ни слова не сказал. Но Сталин понял, так как знал Маленкова хорошо, что, следовательно, и он не согласен с ним. И другие члены Политбюро смотрели удивленно на Сталина – наверное, думали, что он их испытывает. На этом разговор кончился. Сталин понял, что никто его не поддерживает, даже Каганович не сказал ни одного слова в его поддержку, молчал.
Это показывает, как изменчив был Сталин в последние годы, как свойственно ему стало шараханье из стороны в сторону в решении крупных экономических вопросов.
«Ленинградское дело»
Раз как-то весной мы были на даче у Сталина. Сидели в кабинете, потом пошли обедать в сад. В это время Сталин с Вознесенским остановились в коридоре. После Вознесенский, очень обрадованный, подошел ко мне и сказал, что большое дело сделал: показал Сталину свой труд, тот полностью одобрил его, сказал, что можно публиковать. Речь шла о книге «Экономика Советского Союза во время войны», которую после войны написал Вознесенский. В ее написании участвовали около 100 работников Госплана по разным отраслям под его руководством. У меня лично было ощущение, что там были неправильные установки. Вознесенский считал: план – это закон, главное – установка. Но это догматическая, субъективистская постановка вопроса. Экономическим законом он быть не может. Если же административный – тоже не закон. За невыполнение плана под суд ведь не отдают.
Затем этот труд получил Сталинскую премию, кажется, 200 тыс. рублей. Эти деньги Вознесенский отдал на общественные нужды. Дело, конечно, не в деньгах. Он добился признания себя как экономиста, знатока военной экономики.
Все шло нормально. Хотя как человек Вознесенский имел заметные недостатки. Например, амбициозность, высокомерие. В тесном кругу узкого Политбюро это было заметно всем. В том числе, его шовинизм. Сталин даже говорил нам, что Вознесенский – великодержавный шовинист редкой степени. «Для него, – говорил, – не только грузины и армяне, но даже украинцы не люди».
В послевоенное время (и до войны так же это было) Сталин и Молотов всегда ворчали на хозяйственников. Вообще, у нас ежегодно из месяца в месяц идет рост производства в хозяйстве. Месяц пика – это декабрь. В январе же и в первом квартале производство падает, а затем с марта-апреля постепенно начинает повышаться, летом опять начинается небольшой спад в связи с уходом на сельскохозяйственные работы и т. д.
Несколько лет подряд при рассмотрении плана предстоящего года в сопоставлении с истекшим годом, когда видели, что первый квартал оказывается ниже четвертого квартала, Сталин и Молотов требовали не только не снижать темпов производства, но и повышать их. Но это никак не получалось. Я, в частности, выступал против такого требования ввиду того, что выполнить его было невозможно. Это объяснялось и тем, что отрасли промышленности, которыми я руководил – пищевая, рыбная, мясомолочная, морской и речной флоты – в летнее и, отчасти, в осеннее время повышали производство продукции в связи с поступлением сырья из нового урожая. В рыбной промышленности – в связи с осенней путиной. Зимой же сырья поступало очень мало. Поэтому в первом квартале производство резко падало и увеличить его до уровня четвертого квартала не представлялось возможным.
Такие отрасли, как угольная и металлургическая, казалось бы, могли обеспечить равномерное развитие, но ввиду ручного труда, транспортных затруднений на первый квартал, в разгар зимы, налицо тоже было падение добычи угля и металла. Но Сталин не хотел слушать мои возражения. Раздраженно отмахнулся: «Опять ты за свое! Брось!»
* * *
При обсуждении плана на 1948/49 год в Политбюро этот вопрос встал со всей остротой. Сталин предложил поручить Вознесенскому как председателю Госплана обеспечить такой рост, чтобы не было падения плана производства в первых кварталах против последних. Не знаю почему, видимо, психологическая обстановка была такая, Вознесенский ответил, что можно это сделать. Как он мог такое сказать? Я был удивлен его ответом: ведь умный человек, знает уже не только чистую экономику, но и реальное хозяйство. Одно время Сталин очень доверял Вознесенскому. Но переход к крайностям для него был обычным делом, чего Вознесенский, видимо, еще не учитывал.
Он составил проект такого плана. В нем не было падения производства в первом квартале, а намечалось даже какое-то повышение. Сталин был очень доволен. В его проекте план будущего года сравнивается с планом текущего года, а текущий год брался в ожидаемом исполнении. Здесь был элемент гадания, потому что никому не известно, что будет произведено в декабре, – всегда могут быть сбои и ошибки в ту или другую сторону, и будет субъективистская характеристика ввиду невозможности точного предвидения.
И вот, месяца через два или три, Берия достает бумагу заместителя председателя Госплана, ведающего химией, которую тот написал Вознесенскому, как председателю Госплана. В этой записке говорилось, что «мы правительству доложили, что план этого года в первом квартале превышает уровень IV квартала предыдущего года. Однако при изучении статистической отчетности выходит, что план первого квартала ниже того уровня производства, который был достигнут в четвертом квартале, поэтому картина оказалась такая же, что и в предыдущие годы».
Эта записка была отпечатана на машинке. Вознесенский, получив ее, сделал от руки надпись: «В дело», то есть не дал ходу. А он обязан был доложить ЦК об этой записке и дать объяснение. Получилось неловкое положение – он был главным виновником и, думая, что на это никто не обратит внимания, решил положить записку под сукно. Вот эту бумагу Берия и показал, а достал ее один сотрудник Госплана, который работал на госбезопасность, был ее агентом. И когда мы были у Сталина, Берия выложил этот документ.
Сталин был поражен. Он сказал, что этого не может быть. И тут же поручил Бюро Совмина проверить этот факт, вызвать Вознесенского.
После проверки на Бюро, где все подтвердилось, доложили Сталину. Сталин был вне себя: «Значит, Вознесенский обманывает Политбюро и нас, как дураков, надувает? Как это можно допустить, чтобы член Политбюро обманывал Политбюро? Такого человека нельзя держать ни в Политбюро, ни во главе Госплана!» В это время Берия и напомнил о сказанных в июне 1941 г. словах Вознесенского: «Вячеслав, иди вперед, мы за тобой». Это, конечно, подлило масла в огонь, и Сталин проникся полным недоверием к Вознесенскому, которому раньше очень верил.
Было решено вывести Вознесенского из состава Политбюро и освободить от поста председателя Госплана СССР.
Шло время. Вознесенский не имел никакого назначения. Сталин хотел сперва направить его в Среднюю Азию во главе Бюро ЦК партии, но пока думали, готовили проект, у Сталина, видимо, углубилось недоверие к Вознесенскому. Через несколько недель Сталин сказал, что организовать Бюро ЦК нельзя, потому, что если Вознесенский будет во главе Бюро, то и там будет обманывать. Поэтому предложил послать его в Томский университет ректором.
В таком духе и шли разговоры. Прошло месяца два. Вознесенский звонил Сталину, Сталин его не принимал. Звонил нам, но мы тоже ничего определенного сказать не могли, кроме того, что намечалось. Потом Сталин провел решение вывести Вознесенского и из состава ЦК. Видимо, за это время Сталин поручил подготовить «дело Вознесенского». Об этом приходится гадать, потому что Вознесенскому было предъявлено обвинение во вредительстве и в антипартийной деятельности. Без Сталина для МГБ это было бы невозможно.
Одновременно с ним была арестована и ленинградская группа товарищей, хотя они никак не были с ним связаны. Жертвами «ленинградского дела» оказались Вознесенский, который до этого был членом Политбюро, Кузнецов, секретарь Ленинградского обкома партии, затем секретарь ЦК ВКП(б), Родионов, Председатель Правительства Российской Федерации, Попков, Председатель Ленинградского Совета депутатов трудящихся и другие.
Дело было организовано, и проведен закрытый процесс в присутствии около 600 человек партийного актива Ленинграда. Это было похоже на то, как был устроен суд в 1936 г. над Зиновьевым, Рыковым и Бухариным. Правда, там процесс был открытый, присутствовали даже иностранные корреспонденты. Этот же процесс был открытым для актива, но закрытым для общественности. Все эти товарищи были обвинены в «попытке заговора против руководства» и расстреляны.
Обвинение это ошибочно, потому что я лично хорошо знал этих руководителей, их сильные и слабые стороны и никогда не сомневался в их преданности партии, государству и лично Сталину.
* * *
Об одном из них – Алексее Александровиче Кузнецове мне хочется рассказать подробнее. После войны Алексея Александровича Кузнецова, как и Вознесенского до войны, Сталину тоже, видимо, предложил поднять до руководящей работы в масштабе всей страны, притом по важнейшим направлениям, Жданов. Однако, если до рекомендации Жданова Вознесенского никто в Москве не знал, то имя «ленинградского Кузнецова» было у всех на устах, когда речь заходила о блокаде Ленинграда.
22 июня 1941 г., в день начала войны, Жданов был в Сочи. Поэтому вначале Сталин был вынужден обращаться к Кузнецову. Но даже когда Жданов прилетел, Кузнецову доверили самые ответственные вопросы. А уж когда началась блокада и немцы стали обстреливать город, Жданов практически переселился в бомбоубежище, откуда выходил крайне редко. Прилетая в Москву, он сам откровенно рассказывал нам в присутствии Сталина, что панически боится обстрелов и бомбежек и ничего не может с этим поделать. Поэтому всей работой «наверху» занимается Кузнецов. Жданов к нему, видно, очень хорошо относился, рассказывал даже с какой-то гордостью, как хорошо и неутомимо Кузнецов работает, в том числе заменяя его, первого секретаря Ленинграда. Занимаясь снабжением города, я и мой представитель с мандатом ГКО Павлов имели дело по преимуществу с Кузнецовым, оставляя Жданову, так сказать, протокольные функции.
Сталин питал какую-то слабость к Жданову, не спаивал его, поскольку знал, что тот склонен к алкоголизму, жена и сын удерживают его часто. Простил ему и это признание в трусости. Может быть, потому, что сам Сталин был не очень-то храброго десятка. Ведь это невозможное дело: Верховный Главнокомандующий ни разу не выезжал на фронт!
Впрочем, один раз поехал. Отвлекусь от основного текста ради этого эпизода. Зная, что это выглядит неприлично, однажды, когда немцы уже отступили от Москвы, поехал на машине, бронированном «Паккарде», по Минскому шоссе, поскольку оно использовалось нашими войсками, и мин там уже не было. Хотел, видно, чтобы по армии прошел слух о том, что Сталин выезжал на фронт. Однако не доехал до фронта, может быть, около пятидесяти или семидесяти километров. В условленном месте его встречали генералы (не помню кто, вроде Еременко). Конечно, отсоветовали ехать дальше – поняли по его вопросу, какой совет он хотел услышать. Да и ответственность никто не хотел брать на себя. Или вызвать неудовольствие его. Такой трус оказался, что опозорился на глазах у генералов, офицеров и солдат охраны. Захотел по большой нужде (может, тоже от страха? не знаю), и спросил, не может ли быть заминирована местность в кустах возле дороги? Конечно, никто не захотел давать такой гарантии. Тогда Верховный Главнокомандующий на глазах у всех спустил брюки и сделал свое дело прямо на асфальте. На этом «знакомство с фронтом» было завершено и он уехал обратно в Москву.
Возвращаюсь к ленинградской блокаде. Тут он требовал смелости и самопожертвования от всех: настаивал на том, что Ленинград надо отстоять любой ценой. А цена оказалась ужасающей. Только от голода погибли сотни тысяч (в основном в первую зиму). Может быть, меньше миллиона (американский писатель и журналист Гаррисон Солсбери, которого я хорошо знал, вычисляет количество жертв близко к 1 млн). Но, скорее всего, больше, чем по официальным данным – 641 тыс. человек. С такой точностью сосчитать вообще невозможно. Цифра, которую вычисляет Д. В. Павлов в своей книге, чуть больше. Он честно считает, да разве учтешь всех, разве всегда отличишь смерть от голода или от болезни, замерзания и т. д. Конечно, морально падение Ленинграда было бы большим ударом, и наоборот, его героическая оборона была вдохновляющим примером для всех. Так или иначе, все мы в Москве знали, что основная фигура в Ленинграде Кузнецов, а не Жданов. Ценили также и то, что он не выпячивался, в отличие от Вознесенского, не был амбициозен, всегда подчеркивал роль Жданова. Видимо, они искренне хорошо относились друг к другу, любили друг друга, как настоящие друзья.
Однако, как и с Вознесенским, Сталин сделал ошибку, слишком быстро подняв Кузнецова над другими секретарями ЦК. Не думаю, что он хотел с самого начала сознательно подставить ему ножку, но получилось именно так. С 1946 г. Кузнецов стал секретарем ЦК ВКП(б) по кадрам. А вскоре Сталин ему поручил и контроль над работой МГБ, над Абакумовым. Кузнецов для Кремля был наивным человеком: он не понимал значения интриг в Политбюро и Секретариате ЦК – ведь кадры были раньше в руках у Маленкова. А МГБ традиционно контролировал Берия в качестве зампреда Совмина и члена Политбюро. Видно, Сталин сделал тогда выбор в пользу Жданова, как второго лица в партии, и Маленков упал в его глазах. А к Берия начинал проявлять то же отношение, что и к Ягоде и Ежову: слишком «много знал», слишком крепко держал «безопасность» в своих руках. Все же Кузнецову следовало отказаться от таких больших полномочий, как-то схитрить, уклониться. Но Жданов для него был главный советчик. Жданов же, наоборот, скорее всего, рекомендовал Сталину такое назначение, чтобы изолировать вообще Маленкова и Берия от важнейших вопросов. Конечно, у Кузнецова сразу появились враги: Маленков, Берия, Абакумов. Пока был жив Жданов, они выжидали. Да и ничего не могли поделать.
* * *
Сам Кузнецов был обаятельным человеком, веселым, искренним. Но сказывалось отсутствие опыта в интригах. Например, он прислушался к авиаконструктору Яковлеву, который очень ревниво относился к успехам своих коллег-конкурентов. В это время «Миги» как раз стали опережать «Яки» по многим летным данным. Каким-то образом Яковлев добрался до Кузнецова с наветами на моего брата Артема Микояна – вроде он использовал мою помощь для «проталкивания» своих истребителей. Это было неправдой и не могло быть правдой: я никогда не оказывал брату никакой протекции, да он бы не принял ее ни в коем случае. Кроме того, Сталин лично следил за новой авиационной техникой, устраивал совещания с командованием ВВС и с конструкторами. Я никогда в этих совещаниях практически не участвовал, если только вопрос не обсуждался в узком составе Политбюро. Конечно, все мы были в курсе о скорости, дальности, маневренности, вооружении новых самолетов. Но никогда ни с кем в правительстве, особенно с Маленковым, который курировал авиационную промышленность, я слова не сказал об истребителях МиГ. Более того, новости об успехах или трудностях Артема я узнавал от него самого, когда он по воскресеньям обычно приезжал ко мне на дачу. И этой информацией ограничивался, иногда давал ему советы, как себя вести со Сталиным. Сталин сам очень ценил Артема Ивановича. Однажды пригласил из гагринского санатория приехать к нему на дачу на Холодной речке, кажется. В ходе ужина, когда мой брат почувствовал недомогание – заболело сердце, – Сталин не только велел ему лежать, сам укрыл пледом и вызвал врача, но и заставил Артема Ивановича остаться на ночь.
Кузнецов же, по наивности и незнанию дела, принял яковлевское сообщение всерьез и стал что-то расследовать. Конечно, все эти наветы отпали сразу же, но мне это очень не понравилось.
Однако скоро мы с ним сблизились совсем по другой линии: мой сын Серго как-то летом 1947 г. привез к нам девушку, за которой уже несколько месяцев ухаживал и бывал в ее доме. Это была дочь Кузнецова Алла. Девушка обаятельная, красивая, жизнерадостная, с неисчезающей улыбкой и вечными шутками, которые очень нравились Ашхен и мне. Мы ее полюбили, как родную дочь. К другим невесткам Ашхен тоже относилась хорошо, но иногда критиковала их. Аллу же она никогда не критиковала, в ее присутствии всем нам было весело и приятно. Поэтому, когда Серго сказал о своем желании жениться на Алле, мы были только рады, хотя ему едва минуло 18 лет.
Кузнецову и его жене Зинаиде Дмитриевне Серго тоже понравился. Когда мы отдыхали в Сочи, Серго часто уезжал к Кузнецовым и оставался там на день-два. Я не возражал.
Кажется, это был уже 1948 год. Как-то Сталин позвал всех, кто отдыхал на Черном море в тех краях, к себе на дачу на озере Рица. Там при всех он объявил, что члены Политбюро стареют (хотя большинству было немногим больше 50 лет и все были значительно младше Сталина лет на 15–17, кроме Молотова, да и того отделяло от Сталина 11 лет). Показав на Кузнецова, Сталин сказал, что будущие руководители должны быть молодыми (ему было 42–43 года), и вообще, вот такой человек может когда-нибудь стать его преемником по руководству партией и ЦК. Это, конечно, было очень плохой услугой Кузнецову, имея в виду тех, кто втайне мог мечтать о такой роли.
Все понимали, что преемник будет русским, и вообще, Молотов был очевидной фигурой. Но Сталину это не нравилось, он где-то опасался Молотова: обычно держал его у себя в кабинете по многу часов, чтобы все видели как бы важность Молотова и внимание к нему Сталина. На самом же деле, Сталин старался не давать ему работать самостоятельно и изолировать от других, не давать общаться с кем бы то ни было без своего присутствия. Потом, как я говорил, он сделал ставку на Вознесенского в Совмине. Что касается Жданова, то Сталин, особенно перед войной, стал к нему хорошо относиться. Жданов вообще был хорошим человеком, но слишком слабым. В руках Сталина он мог играть любую роль. Выдвигая Кузнецова, Сталин никак не ущемлял Жданова, наоборот усиливал его позиции – ведь Жданов сам рекомендовал его в секретари ЦК и, скорее всего, отдать ему кадры и МГБ под контроль.
Самый большой карьерист и интриган был Берия. Он стремился к власти, но ему нужна была русская фигура в качестве номинального лидера. Жданов его не любил. А Маленков идеально подходил для такой роли: сам тщеславный, абсолютно безвольный, привыкший исполнять чужие приказы, к тому же в этот период задвинутый Сталиным в Совмин и замененный в ЦК Ждановым и Кузнецовым. Поэтому Берия стал развивать дружбу с Маленковым, уезжать на одной машине, проявлять внимание.
* * *
В начале сентября 1948 г. неожиданно для нас во время отдыха на Валдае умирает Жданов. Мы знали о его нездоровом сердце, но не думали, что он так плох. Немедленно оживился Маленков – Сталин вернул его в Секретариат ЦК из Совмина. И если Жданов чувствовал себя спокойно, когда Кузнецов управлял кадрами, то Маленков, наверняка сговорившись с Берия, стал интриговать. Они как-то сумели убедить Сталина отправить Кузнецова на Дальний Восток, для чего придумали идею создать Дальневосточное бюро ЦК, хотя от практики региональных бюро ЦК отказался много лет назад. Как и Среднеазиатское бюро ЦК для Вознесенского, это было придумано специально, как некая ступенька на случай, если Сталин не согласится на более суровые меры.
Но, видимо, Абакумов (по заданию Берия или по собственной инициативе) начал собирать компромат на Кузнецова, как в безопасности говорили тогда, «разрабатывать его». Дальний Восток отпал, к сожалению, а это могло спасти Кузнецова. К концу 1948 г. в Политбюро стало известно, что Сталин согласился на то, чтобы снять Кузнецова с работы в ЦК. Это был дурной знак: было понятно, что дело принимает плохой оборот.
На 15 февраля 1949 г. была назначена регистрация брака между Серго и Аллой.
Прослышавший об этом Каганович решил меня предостеречь: «И ты разрешаешь этот брак? Ты что, с ума сошел, не понимаешь, что Кузнецов обречен, что с ним будет в недалеком будущем? Ты должен воспрепятствовать такому браку». Я ему твердо ответил, что невеста моего младшего сына – очень хорошая девушка, о лучшей мы с женой и не мечтали. Тем более, они любят друг друга, и мешать им я не намерен.
И именно 15 февраля Кузнецов был официально снят с работы за «антипартийные действия», что уже предвещало расправу с ним. Алла в этот момент была нездорова, даже попала в больницу, свадьбу в моем доме мы отложили до начала марта. Правда, вечером 15 февраля у Кузнецова дома было небольшое свадебное торжество, без гостей. Кузнецов, по словам моих сыновей, которые все там были, держался молодцом, шутил и праздновал, как ни в чем не бывало. Кроме того, что он был мужественный человек, он, видно, не представлял себе сталинских нравов.
В день свадьбы у нас на даче ко мне пришел Серго и сказал, что Алла очень расстроена: отец ее не хочет к нам приезжать. Он ссылался на нездоровье, но я понял его хорошо. Я тут же позвонил ему на дачу и попросил приехать. Он говорит: «Я болен. У меня неважно с желудком». Я пошутил: «Уборных у нас в доме хватит. Приезжай!» Тогда он сказал: «Мне не на чем приехать. У меня уже нет машины. Давайте лучше вы обойдетесь без меня, ведь моя жена будет». Я говорю: «Немедленно посылаю тебе свою машину и жду. Хотя бы ненадолго, насколько позволит самочувствие. Неприлично отцу не быть на свадьбе собственной дочери». Он уже не мог возражать и приехал.
Была и Рада Хрущева, очень хорошая, скромная девушка. Она училась вместе с Аллой в МГУ, они были подруги. Была также жена Косыгина, которая оказалась даже родственницей Кузнецовых через Зинаиду Дмитриевну и знала Аллу с рождения. Она была с дочерью Люсей и зятем Джерменом Гвишиани (отца его я знал по Дальнему Востоку, где он был начальником управления МГБ). Сам Косыгин благоразумно не приехал, хотя тоже был родственник, да я его специально и не уговаривал.
Кузнецов после долгих недель ожидания получил направление на генеральские курсы в Перхушково. Алла и Серго его там часто навещали и рассказывали, что он чувствует себя бодро, даже радуется возможности наконец поучиться всерьез, ходит в форме генерал-лейтенанта, которым стал будучи членом Военного совета Ленинградского фронта. У меня даже появилась надежда, что, может быть, его оставят в покое.
Но в августе 1949 г. его арестовали. Видимо, он понадобился для «ленинградского дела», которое должно было устранить сразу и Вознесенского, и Кузнецова, хотя они никак не были связаны. Оба были уже сняты с высоких должностей, но кому-то надо было исключить всякую возможность их возврата. Сам Сталин, говорили, ждал, что Кузнецов напишет ему покаянное письмо, но тот этого не сделал. «Значит, виноват», – заключил Сталин. Это не значит, что, если бы написал, что-то обязательно бы изменилось: при болезненной недоверчивости Сталина, с письмом или без него, результат, скорее всего, был бы одинаковым. Сколько тысяч людей писали ему безрезультатно!
Обвинения, в которых они признались (конечно, не добровольно), были собраны в переплетенный том, который разослали членам Политбюро. Основная суть была незатейливой: он и его сообщники были якобы недовольны засильем кавказцев в руководстве страны и ждали естественного ухода из жизни Сталина, чтобы изменить это положение, а пока хотели перевести Правительство РСФСР в Ленинград, чтобы оторвать его от московского руководства. Были еще обвинения в проведении в Ленинграде какой-то ярмарки без соответствующего оформления через ЦК, попытке Кузнецова возвеличить себя через музей обороны Ленинграда и прочая чепуха. Видно, очень стойко они держались, если не было записано «намерение устранить Сталина» – излюбленное обвинение 30-х годов. Но и «кавказцы», и желание отдалить руководство России от руководства СССР были рассчитаны на Сталина: он охотно клевал на такие вещи. И тут он клюнул. Причем, зная методы допросов в МГБ, мог бы вызвать их к себе, как это иногда, крайне редко, правда, он делал до войны. Из-за этой клеветы насчет «обиженной России» пропал и Родионов, Председатель Совмина Российской Федерации, способный работник, никак не связанный с Кузнецовым. И, конечно, много ленинградцев, поскольку традицией НКВД-МГБ было раскрывать «разветвленные заговоры».
* * *
Мне очень трудно было говорить с Аллой, когда она, узнав от моего сына Вано о случившемся, прилетела из Сочи вместе с Серго (на квартире у Кузнецовых на улице Грановского от членов семьи была заперта комната с телефоном, но Вано ловко сделал какой-то отвод от линии и принес им телефонный аппарат). Алла приняла мое сообщение мужественно: слезы были у нее в глазах, рыдания она еле сдерживала. Разговор происходил в моей кремлевской квартире. Я, конечно же, должен был рассказать официальную версию. Но я добавил, что ее это не коснется, как и ее сестер и брата. Через некоторое время я вызвал туда же, на кремлевскую квартиру, Серго (они жили отдельно от нас), прочитал ему некоторые отрывки из «признаний» Кузнецова. Сказал: «Твоя жена ни при чем, мы будем относиться к ней, как и раньше». И ему подтвердил, чтобы дети Кузнецова по-прежнему приезжали к нам на дачу в гости. Предупредил, чтобы он не вступал в обсуждение ареста Кузнецова с Зинаидой Дмитриевной. Мне было ясно, что ее тоже арестуют. Серго меня удивил своей реакцией. Он сказал: «Тут даже нет серьезных обвинений в проступках. Одни мысли и намерения. К тому же, мысли не его. Может быть, это написал следователь?» На что я ответил, что Кузнецовым подписана каждая страница. Серго не успокаивался: «Алексей Александрович с большим почтением относится к Сталину. Он хранит, как память, письмо Сталина, посланное ему в Ленинград в труднейшие месяцы блокады, и даже коробку папирос «Герцеговина-Флор», полученную от Сталина. Я уверен, что дело прояснится, и он вернется».
Я не мог ему сказать, что вопрос о судьбе Кузнецова уже предрешен Сталиным, и он никогда не вернется.
«Ленинградское дело» вызвало у меня большую тревогу, что может вновь вернуться время, подобное 1936–1938 гг., но только несколько в новой обстановке, несколько новыми методами, может быть. Одно было ясно, что Сталин хочет избавиться от тех руководящих кадров, которые решали судьбу всей страны после 1938 г., возглавляя хозяйственную работу, и которые вынесли на своих плечах все трудности войны.
Моя оценка Сталина
Часто товарищи спрашивают – какую оценку вы даете Сталину? Это ставит меня в трудное положение, потому что невозможно односложно давать характеристику Сталину. Это фигура сложная по натуре, и сложный путь был у него в партии и государстве. В разные периоды он выглядел по-разному: то выпячивая положительные стороны своего характера, то, наоборот, в других условиях, отрицательные черты брали верх. В этом смысле характеристику Сталину, данную Лениным в так называемом «завещании», надо считать абсолютно правильной и точной, подтвержденной всеми последующими событиями.
Я подчеркиваю – правильность сейчас, потому что, во-первых, когда мы познакомились с «завещанием» Ленина, внутренне мы не вполне готовы были к такой оценке, были убеждены, что Ленин не во всем был прав в личной характеристике Сталина.
Когда теперь пытаешься дать Сталину характеристику и определить свое отношение к нему, попадаешь в весьма трудное положение.
Первое. Как фактически я относился к нему в те или другие периоды истории нашей партии, ранние периоды, скажем, до 1934 г.? Я не только разделял политическую линию партии, в определении которой Сталин играл большую роль, но и в методах, и в тактике работы был согласен с ним, хотя в отдельные моменты бывали у него срывы, которые мы замечали, но такие срывы были редки, поэтому не портили общего отношения и доверия. Я ему полностью доверял.
Отношения стали меняться в худшую сторону после убийства Кирова, в годы необоснованных массовых репрессий против ленинских кадров и их окружения, и вообще против широких масс народа в 1936–1940 гг.
Теперь на многие вопросы я имею другой взгляд, потому что в то время очень много фактов, документов, которые освещали деятельность Сталина, мы не знали. Подлинные документы о фактах репрессий нам не рассылались. Нам присылали только лишь те документы, как теперь стало ясно, которые было выгодно разослать, чтобы в желаемом духе настроить нас. Рассылались, например, протоколы допросов видных товарищей, в которых те признавались в совершенно невероятных преступлениях, которые и в голову никому не могли прийти, а они подписывались под ними. Сталин так и говорил: «Невероятно, но факт – они сами это признают». Сталин позже, стараясь придать более правдивый характер показаниям, рассылал протоколы допросов, где на каждой странице стояла подпись обвиняемого, чтобы, как он говорил, «исключить фальсификацию и подлог».
Например, дела военных: Тухачевского, Уборевича, Якира и других. Как-то не в обычном порядке на заседании Политбюро, а в кабинете у Сталина, куда нас, членов Политбюро пригласили, Сталин стал излагать сообщение, что по данным НКВД эти военные руководители являются немецкими шпионами, и стал зачитывать какие-то места из документов. Затем он добавил, что у него были сомнения, насколько правильно сообщение НКВД, но они рассеялись после того, как недавно было получено сообщение от чехословацкого президента Бенеша, что их разведка имеет данные через свою агентуру в немецкой разведке, что перечисленные военные руководители завербованы немцами.
Это было невероятным. Но не все были поражены – видно было, что это сообщение предварительно обсуждалось Сталиным с Ворошиловым как с наркомом обороны, потому что он не удивился, не возражал, сомнений не высказывал.
Я сказал Сталину: «Уборевича я очень хорошо лично знаю, других также знаю, но Уборевича лучше всех. Это не только отличный военный, но и честнейший, преданный партии и государству человек. Уборевич много рассказывал мне о своем пребывании в Германии, в немецком штабе для повышения своей квалификации. Да, он высказывал высокую оценку генералу фон Секту, говорил, что многому научился у немцев, с точки зрения военной науки и техники, методов ведения войны. Будучи уже здесь, он все делал для того, чтобы перевооружить нашу армию, переучить ее для новых методов ведения войны. Я исключаю, что он мог быть завербованным, мог быть шпионом. Да и зачем ему быть шпионом, занимая такое положение в нашем государстве, в наших Вооруженных Силах, имея такое прошлое в гражданской войне?»
Сталин же стал доказывать, что именно тогда, когда Уборевич был в германском штабе на обучении, он и был завербован немцами. Об этом говорят данные, которыми располагает НКВД. Правда, он сказал, что эти данные подлежат проверке. «Мы в состав суда, – сказал Сталин, – включим только военных людей, которые понимают дело, и они разберутся, что правда и что нет». Во главе был поставлен Буденный. Там был и Блюхер. Я не помню, кого еще назвал Сталин.
Нас несколько успокоило сообщение о том, что военные люди будут разбираться в этом деле и, возможно, обвинения отпадут.
* * *
Я работал на периферии и не был знаком со многими фактами периода Гражданской войны и начала 1920-х гг., которые сегодня нам известны. А дело было в следующем. Сталин и работавшие с ним Ворошилов, Буденный, Егоров, Кулик, Щаденко, Мехлис, Тюленев, Тимошенко, Афанасенко и другие занимали позицию против военспецов в армии, то есть против привлечения в армию на командно-штабные должности бывших офицеров царской армии.
Когда Сталин был в Царицыне, членами Военного совета были Ворошилов и Буденный. Они изгоняли спецов из армии, многих расстреливали. Правда, в их числе попадались и настоящие изменники, но вместе с ними гибли и невинные люди. Были попытки жаловаться Ленину, который был на стороне привлечения военспецов, так как большинство из них работало добросовестно.
Я не знал о конфликте между Сталиным и Конной армией, с одной стороны, и командующим Западным фронтом Тухачевским, который вел наступление на Варшаву, с другой стороны.
Дело было в том, что в самый острый момент Политбюро ЦК под руководством Ленина решило в ходе наступления на Варшаву для поддержки левого фланга Тухачевского ввести Конную армию. Сталин, будучи с Конной армией, был против этого решения и не дал приказа об исполнении решения Политбюро.
ЦК настаивал на своем решении. Сталин упорствовал. Он вынужден был выехать в Москву. На комиссии ЦК разбирались эти разногласия, где столкнулись Тухачевский и Сталин. Прошло около недели – время было упущено.
Не зная всего этого, я был крайне удивлен, что военный суд подтвердил «факты» их шпионской деятельности, и Тухачевский, Уборевич, Якир были казнены, конечно, с согласия Сталина.
В реабилитации этих товарищей Ворошилов активного участия не принимал, но и не выступал с возражениями. Открыто и Буденный не высказался, хотя он был председателем суда.
Ворошилов и Буденный позже, даже в 1960 г., считали, что решения их суда были обоснованны. Как-то в беседе с Артемом Ивановичем Микояном Буденный сказал: «Зря мы их реабилитировали». Потом, когда Ворошилов был уже на пенсии, я пришел к нему на день рождения. Они с Буденным опять стали возмущаться пересмотром процесса над военными лидерами. «Говорят, они не были врагами, – возбужденно шумел Буденный. – Но ты же помнишь, как они призывали нас убрать из армии?» И Ворошилов ему поддакивал. Вот такое у них было понимание вредительства, оказывается.
* * *
Мне казалось, что те катастрофические срывы характера Сталина, которые имели место в годы репрессий, уже никогда не повторятся, что одержанная победа в Великой Отечественной войне, великий авторитет нашей страны в этот период, страны, которую до этого мало знали, – все это приведет к тому, что Сталин встанет на путь социалистической демократии, скажем, как это было в 20-х годах.
Но этого не случилось. Конечно, не повторилось то, что было в 1937–1938 гг., это невозможно было теперь. Но сильную тревогу вызывало у меня непонимание мотивов его поведения. Конечно, я старался догадаться, чем это вызвано, какие цели он преследует. Но это были только догадки, для меня неубедительные. Поэтому я не имел твердого мнения. Например, после победы в Великой Отечественной войне Сталин вдруг стал добиваться ареста и осуждения, на этот раз не смертной казни, как это было бы в 1938 г., а тюремного заключения министра авиационной промышленности Шахурина (при этом непонятна роль Маленкова, курировавшего эту промышленность), который всю войну в целом работал хорошо, добросовестно, авиационной промышленностью руководил неплохо, понимал дело. (Я, например, считаю, что неприлично было со стороны авиаконструктора Яковлева не найти добрых слов в адрес Шахурина в своих воспоминаниях. Яковлев даже не счел нужным отметить, что Шахурин был неправильно репрессирован и затем реабилитирован.)
Та же судьба постигла командующего Военно-воздушными силами главного маршала авиации Новикова, который почти всю войну успешно командовал, бывал на фронтах, где происходили важнейшие события, больше, чем в центре.
Был арестован также заведующий Отделом авиационной промышленности ЦК, коммунист, инженер Григорян, которого я лично плохо знал, но Маленков его очень ценил, и Григорян был его правой рукой по руководству авиационной промышленностью всю войну.
То же случилось с маршалом артиллерии Яковлевым. Всю войну он возглавлял ГАУ (Главное артиллерийское управление) и отвечал за все снабжение фронта вооружением, кроме танков и авиации. Он с февраля 1942 г. был назначен по ГКО моим заместителем по снабжению фронта вооружением, поскольку эта обязанность была возложена на меня как на члена ГКО. Мне было хорошо с ним работать – с двух слов понимал он, о чем идет речь, мало, но точно и ясно говорил, был хозяином своего слова. Человек независимый, он не поддерживал одних командующих фронтом за счет других. Он часто бывал в ГКО и в Ставке со мной вместе и отдельно, и никогда я не слышал, чтобы он получал замечания от Сталина. Сталин был доволен его работой, его поведением.
Какая же нужна была мотивировка и причина для их ареста?
Шахурина обвинили в том, что он поставлял самолеты, еще недоработанные, а Новиков принимал их в таком виде и направлял на фронт, что Сталин посчитал вредительством, что Яковлев сразу же после начала войны принял партию в 40 или 50 новых противотанковых орудий, не вполне доведенных, с тем, чтобы обучить войска управлению ими и провести войсковые испытания.
Эти факты действительно имели место. Но это было единственно правильным решением со стороны этих товарищей. Если бы в войну новые самолеты подвергались бы тщательной доработке, строго по программе, то фронт не получал бы столько самолетов, сколько требовалось. Ведь факт, что теперь, много лет спустя после войны, когда время позволяет, два-три года проходят, прежде чем готовый самолет будет принят на вооружение и пущен в серию. Тогда же нельзя было терять время!
Военные правы, когда даже к отличным машинам предъявляют требования, чтобы самолет был лучше. Например, самолет МиГ-19 – лучший самолет. Настолько был хороший, что правительством было принято решение приступить к серийному производству после многих споров с военными. Но все же, военные продолжали принимать изготовленные самолеты с оговорками, что в дальнейшем нужно устранить некоторые дефекты и самолет улучшить. Словом, несколько тысяч этих самолетов было сделано. Поступили на вооружение в армию. Но военные не дали на это согласия, и не было принято решения правительства о принятии этих самолетов на вооружение. А фактически самолет был на вооружении.
Вскоре был создан новый самолет МиГ-21, а МиГ-19 мы отдали китайцам. Дали им всю документацию и помогли построить завод. МиГ-19 у них быстро пошел. Они до сих пор, вот уже более десятка лет, продолжают этот самолет производить, продают его Пакистану. И Пакистан очень доволен этим самолетом. Теперь, через много лет, говорят, что против нынешних американских «фантомов» этот самолет больше подходил бы, чем МиГ-21.
И, возвращаясь опять к упомянутым выше товарищам, я твердо прихожу к мысли, что у них действительно могли быть какие-то недостатки в работе, но не было никаких оснований говорить, что они сознательно вредили. Даже если не принять их подход, считать его отрицательным, можно было им дать отставку, снять с постов, в крайнем случае, понизить в звании, но не арестовывать.
* * *
И еще об одном следует сказать. В то время Сталин добился ареста и отдачи под суд маршала Кулика и генерала Гордова. Последнего я лично не знал, а Кулика хорошо знал. Но Гордова очень хвалил Хрущев, который был членом Военного совета Сталинградского фронта. Причина их ареста нам была не ясна. Но помнится, как будто Кулик где-то сказал, что воевали и победили они, военные, а не те, кто стоит у власти.
Кулик совершил серьезный проступок в 1941 г., когда командовал на Карельском перешейке. Когда немцы блокировали Ленинград, Кулик имел возможность отправить туда одну-две дивизии на помощь Ленинграду, чтобы сохранить железную дорогу от захвата немцами. Военный совет фронта просил его об этом, но он отказал, считая, что это «не его участок». Но не этот факт Сталин поставил ему в вину.
Кулик и Гордов были расстреляны после войны. Это меня поразило очень. Зачем их было расстреливать? Если Кулик был неграмотен, плохо подготовлен, то винить надо было не его, что он попал на такую высокую должность, а винить надо было того, кто его поставил на нее. Лично он не был ни врагом, ни бесчестным человеком. Все-таки был на фронте всю войну. И на Гражданской войне был. Надо было его разжаловать из маршалов, но не расстреливать.
Видимо, Сталин и с Жуковым расправился бы. Но настолько был высок авторитет Георгия Константиновича Жукова, что Сталин побоялся это сделать и отослал его командующим в Уральский военный округ, подальше от всех, то есть, по существу, в изоляцию.
Некоторые товарищи говорят, что те, кто работал вместе со Сталиным эти годы, даже будучи с ним не согласны, со страху все выполняли, все поддерживали его, а когда его не стало, «расхрабрились» и стали все взваливать на Сталина, как будто сами ни при чем.
Надо сказать, что все, кто работал со Сталиным в руководстве партии, несут ту или иную долю ответственности. Не одинаковую, конечно, тем более не одинаковую со Сталиным. Но критикующие нас частично правы.
Такая большая власть была сосредоточена в руках Сталина, что он имел возможность преподнести вопрос в таком виде, в каком он хотел, не доводя до нас полной и правдивой информации. Это теперь доказано. Мы многого не знали…
Сталин. Эпизоды
Сталин, безусловно, был человеком способным. Он быстро схватывал главное во всех областях деятельности, даже в таких, которые сам плохо знал. Вообще, нет человека, который бы хорошо все знал. Но он искал и часто умел находить главное звено, ухватившись за которое можно вытащить всю цепь, говоря словами Ленина. Но иногда у него проявлялись странности. Им овладевали какие-то идеи-фикс, которые превращались в подлинный фетишизм. Несколько примеров.
Накануне войны, в 1940 г., готовясь к войне, Сталин предложил отказаться от строительства крупных электростанций и ограничить мощность новых электростанций 40 тыс. квт. Объяснял он это тем, что если будут во время войны бомбить, а бомбить будут обязательно, и выйдет из строя большая электростанция, то и ущерб будет большой, а если небольшая станция, то и ущерб будет меньший. Молотов, как Председатель Совнаркома СССР, издал такое постановление. Конечно, потом оно было забыто.
Еще один факт. Занимаясь зерновыми проблемами, из всех видов зерна Сталин выделял только пшеницу. Это, конечно, главная культура для производства продовольствия, но он стал доводить эту истину до абсурда, в ущерб экономике страны (между прочим, такую ошибку повторил Хрущев в отношении кукурузы). И Молотов в угоду Сталину стал требовать, чтобы на Украине и Северном Кавказе основные посевные площади засевали яровой пшеницей, вытесняя традиционные для районов культуры – ячмень, овес, кукурузу. Он не понимал, когда я объяснял ему, что этого делать нельзя, или не хотел понимать, думая, что ему неправильно говорят.
Из многолетней практики украинского крестьянства ученым известно, что на Украине дает большой урожай рожь, а пшеницу сеют только озимого посева. Яровая пшеница дает урожай чуть ли не в два раза меньший, чем ячмень и чем кукуруза. После войны Сталин по этому поводу даже устроил скандал украинскому руководству. Вознесенский, хотя и понимал в этом деле, когда стали ругать его, почему такой небольшой план посева яровой пшеницы на Украине, не привел истинных аргументов, а лишь сослался на «поведение украинцев». И Маленков, ведавший сельским хозяйством, опираясь на мнение заведующего Сельхозотделом ЦК, нападал на Украину. Академику Лысенко, по указанию Сталина, поручили поехать на совещание украинских колхозников, выяснить положение с посевами пшеницы, а затем написать статью об этом в «Правду». И Лысенко, хорошо зная неприемлемость яровой пшеницы для Украины (он ведь работал там!), не пытаясь даже объяснить Сталину, выступил на Украине соответственно и стал посмешищем старых колхозников, прекрасно знавших, как вести сельское хозяйство.
Затем Сталин стал настаивать, чтобы пшеницу засевали и в тех районах, где раньше не засевали вообще – в Московской, Калининской и других областях, где очень хорошо растет рожь. И хотя после ряда неудач удалось найти сорта пшеницы, которые прижились в Московской области, и сейчас, наверное, трудно утверждать, что пшеница здесь может догнать рожь по урожайности.
Почему-то Сталин считал рожь малоценной культурой, а пшеницу чуть ли не «пупом земли». Я ему доказывал, что рожь не надо вытеснять, что ржаной хлеб привычен русскому народу, что он полезен: не случайно его много потребляют в Германии, Норвегии, Финляндии – Сталина невозможно было разубедить, и дело дошло до того, что нам стало не хватать ржаной муки.
Такое «привилегированное» положение пшеницы сохранилось и на сегодня – пшеница в заготовках занимает главное место. И когда надо расходовать зерно на корм скоту и для производства спирта за счет средств государства, отпускается доброкачественная пшеница, в то время, как всем известно, что больший выход спирта из кукурузы и ячменя, и себестоимость спирта в этом случае самая низкая. Да и корма для скота из кукурузы и ячменя лучше и дешевле.
* * *
Другой пример. В ходе торговых переговоров Германия добивалась от нас получения мазута. Об этом узнал Сталин, и в его глазах мазут стал каким-то особо дорогим продуктом, каким-то фетишем. Он стал лично наблюдать, на что расходуется мазут у нас. И везде, где можно и нельзя, стали «ради экономии мазута» заменять его углем и торфом. Дело дошло до того, что по требованию Сталина было принято решение (и упорно осуществлялось!) по переводу и перестройке многих котельных электростанций с мазута на уголь, не считаясь с тем, на какие расстояния приходится возить этот уголь. Это было явным абсурдом. И многие не поверят, но было такое решение, и даже частично был осуществлен перевод паровозов Северокавказской и Закавказской железных дорог с нефти на завозимый из Донбасса уголь, одна перевозка которого равнялась стоимости самого угля. Дело дошло до того, что уголь возился в нефтяные районы, а потребление мазута было настолько ограничено и запасы были такие, что не хватало емкостей для его хранения. Разубедить же Сталина в несуразности положения было трудно. Сразу после смерти Сталина это все было отменено.
* * *
Еще один пример. До присоединения к Советскому Союзу Западной Украины Сталин не интересовался натуральным газом, но знал, что в Европе его применяют очень широко для бытовых нужд путем производства газа из угля способом коксования. И вот неожиданно Сталин увлекся идеей газификации углей. Откуда-то ему стало известно, что такие опыты как будто делаются в Европе. Он потребовал создать Комитет по газификации при Совмине СССР. Помню, там работал опытным руководителем Максерман, и ныне работающий в газовой промышленности. Тогда появилась новая идея – газификация углей в самих шахтах под землей. Идея заключалась в том, что уголь газифицируется в самих шахтах и в результате добывается газ, а не уголь. Был такой проект ученых. Эти ученые верили в свое дело, но оно двигалось очень туго. Тогда Сталин поручил мне взять под свое наблюдение этот комитет. Я не мог возражать, лишь сказал, что хотя и ничего не понимаю в этом деле, но окажу помощь и поддержку тем, кто им занимается.
Я действительно помогал, как мог: выделил шахту под Москвой, был составлен проект, начаты опыты. Какие-то из них были удачными, но все-таки видно было, что в ближайшее время до массового производства дело не дойдет. И тут, когда Западная Украина была присоединена к Украине, из доклада Хрущева Сталин узнал, что там развито производство натурального газа. Конечно, по сравнению с нынешними масштабами, это была мелочь. Хрущев выяснил мнение специалистов и внес предложение заказать по Фонду помощи ООН пострадавшим в войну странам трубы, чтобы газ подавать из Западной Украины в Киев, что и было сделано. Сталин ухватился сразу же за этот газ – он для него тоже стал каким-то новым фетишем. При этом он считал, что это такое дорогое топливо, что его нельзя разбазаривать: разрешил применять его только для отопления квартир. И лишь после длительных многократных споров я добился все-таки от Сталина разрешения давать газ – в виде исключения! – для хлебозаводов, поскольку доставка угля к ним – трудное дело. Он согласился только после того, как я ему показал конкретные цифры. Затем я предложил перевести и сахарные заводы на снабжение газом, так как часто из-за перебоев в доставке угля эти заводы стояли, хотя газопровод проходил рядом. Я предложил перевести и эти сахарные заводы на снабжение газом и в связи с этим изменить баланс потребления газа. Много спорил и уговаривал. Наконец Сталин согласился. Вот, собственно, только эти два отступления допустил Сталин.
Когда же в Саратовской области были открыты месторождения газа, Сталин загорелся и предложил мне заказать в Америке трубы для доставки газа из Саратова прямо в Москву. Так и сделали. Но и в Москве Сталин позволял использовать газ лишь на бытовые нужды и только на некоторых заводах. А ведь нужно было немножко подумать о производстве газа из нефти, и тогда, еще при жизни Сталина, мы имели бы большое количество газа.
* * *
Особый фетишизм Сталин проявлял к золоту – прямой контраст тому, как подходил к нему Ленин. В моменты, когда нужно было покупать оборудование для индустриализации страны, для строительства новых заводов, в особенности тракторных, мы вывозили золото за границу для платежей. Мне казался естественным вывоз золота в каком-то количестве за границу как экспортного товара, поскольку наша страна – добывающая золото. Какой смысл из года в год добывать золото и все класть в кладовые, когда, превратив его в машины, можно двинуть вперед экономику?!
У нас в стране быстро росла добыча золота. Когда наркомом внешней торговли стал Розенгольц, Сталин запретил ему вообще вывозить золото за границу и велел обеспечить такое соотношение экспорта и импорта, иметь настолько активный баланс, чтобы покрывать не только расходы по импорту, но и другие государственные расходы в иностранной валюте и сверх того производить накопление валюты. Это, конечно, привело к резкому сокращению импорта из-за границы промышленного оборудования и сырья, что отрицательно сказалось на нашем развитии.
* * *
Надо отдать справедливость Сталину, что он накануне войны с Германией, в начале 1938 г., принял правильное решение выделить известное количество золота из государственного резерва для покупки дефицитных цветных металлов и натурального каучука, без которых нельзя было воевать. Сообщено мне это было достаточно необычно, один на один на второй день после назначения меня наркомом внешней торговли в ноябре 1938 г.: определенное количество золота выделяется в распоряжение Наркомвнешторга специальным назначением. Цель – покупка по известному плану цветных металлов и каучука – в секрете от всех государственных и партийных органов. Об этом не знает ни Госплан, ни другие органы, никто не знает. Наркомфин знает только, что это золото он должен отпускать наркому внешней торговли, не спрашивая. Более подробно об этом рассказано выше. Здесь только хочу добавить, что Сталин правильно понимал, что если бы Госплан знал о наличии такого резерва, то расходовал бы его, и мы остались бы без достаточного резерва.
Я был обрадован такому шагу Сталина. Я даже удивился, что он отошел от своего отношения к золоту. Он, конечно, понял, что война – это такая опасность, что фетиши должны отступить на задний план.
* * *
Вот некоторые особенности поведения Сталина и решения экономических вопросов, связанных с войной и в годы войны.
Вновь подчеркиваю, что Сталин многое понимал в вопросах экономической политики. Он большую роль сыграл в деле индустриализации страны, в деле создания военной промышленности. Конечно, главная заслуга здесь до 1937 г. принадлежит Серго Орджоникидзе, который всецело отдался этому делу, начатому еще Дзержинским и Куйбышевым. Серго особо заботился об оборонных заводах. А так как многие такие заводы были в Ленинграде, он опирался на безграничную помощь и поддержку Кирова, который следил за каждым военным заводом, и Серго за них был спокоен.
Сталин как секретарь ЦК партии поддерживал всемерно это дело, иногда в борьбе с Молотовым как Председателем Совнаркома, который экономил деньги. Поэтому заслуга Сталина в индустриализации страны большая.
* * *
В последние годы Сталин нередко проявлял капризное упрямство, порожденное, видимо, его безграничной властью, ставил в тупик неожиданностью своих решений и поступков.
Как-то в 1947 г. он выдвинул предложение, чтобы каждый из нас подготовил из среды своих работников пять-шесть человек, которые могли бы заменить нас самих, когда ЦК сочтет нужным это сделать. Он это настойчиво повторял несколько раз.
Высказавшись в поддержку такой идеи, я заметил, что, зная своих работников, не могу подготовить пять-шесть человек с гарантией, что они смогут меня заменить, хотя два-три работника у меня есть на примете. Если с ними хорошо поработать года два, то они могут стать достойными кандидатами для замены. В ответ на вопрос Сталина, кто они, я назвал трех своих заместителей: Крутикова, Меньшикова и Кумыкина, и конкретно рассказал, на что они способны, какие имеют достоинства и недостатки. В последующем Сталин часто спрашивал о них. Отвечая ему, я всякий раз подчеркивал способности Крутикова.
Через год Сталин неожиданно предложил Крутикова на должность заместителя Председателя Совета Министров СССР с возложением на него обязанностей, связанных с внутренней торговлей. Я резко возражал, убеждая Сталина, что он не готов для такой ответственной должности, что для этого надо ему еще поработать министром, но даже министром внешней торговли он сегодня не может еще стать, но через год это может быть реально.
«Как так? – спросил Сталин. – Ты же его очень хорошо рекомендовал!» (Он, видимо, решил, что я не хочу расставаться с таким работником.) – «Да, имея в виду, что он хорошо работает моим заместителем, и я вижу для него в перспективе должность министра. Но я же не говорил, что он может стать твоим заместителем, к тому же прямо сейчас».
Сталин со свойственным ему упрямством, несмотря на мои настойчивые возражения, в июле 1948 г. все же провел назначение Крутикова, даже не побеседовав с ним. Через семь месяцев он был вынужден освободить его с переводом на меньшую работу.
* * *
В 1949 г., в феврале месяце, после моего возвращения из Китая, когда я 9 дней был в партизанском штабе Мао Цзэдуна, в горах, вел ежедневные переговоры с утра до поздней ночи в присутствии Лю Шаоци, Чжу Дэ, Чжоу Эньлая, Жень Биши, Дэн Сяопина, я вылетел во Владивосток. Вдруг звонок из Москвы по ВЧ на квартиру начальника Управления МГБ Гвишиани (Сталин сам определил в Москве, чтобы в Хабаровске я ночевал на квартире Гоглидзе, а во Владивостоке – у Гвишиани: оба были руководителями госбезопасности).
Позвонил Поскребышев: «Здесь сидят все члены Политбюро, передают вам привет, поздравляют с успешно проведенной работой в Китае. (Члены Политбюро собирались каждый день, читали мои шифровки, и Сталин посылал мне каждый раз соответствующие указания.) Все ждут, когда вы приедете».
Я сказал, что настолько устал, что решил ехать в Москву из Владивостока поездом: хотелось выспаться, немножко почитать литературу, так как во время поездки лишен был этой возможности. В ответ на это Поскребышев передал, что Сталин и члены Политбюро считают, что такая долгая задержка в пути нежелательна, и предлагают мне вылететь завтра на самолете. Я был очень огорчен этим решением. Но надо было его выполнять. Сказал только, что мною уже намечено в Хабаровске краевое совещание руководящих работников рыбной промышленности Тихоокеанского бассейна, которое нельзя отменить, теперь уже поздно. Поэтому послезавтра проведу совещание в Хабаровске и на следующий день вылечу в Москву.
Прибыл в Москву. Сталин, видимо, был доволен моей поездкой, много расспрашивал. Я рассказывал о встречах, о личных впечатлениях, об обстановке в Китае и т. д. После беседы Сталин несколько неожиданно, безо всякой связи с темой разговора говорит: «Не думаешь ли ты, что настало время, когда тебя можно освободить от работы во Внешторге?» Когда я согласился, он спросил: «Кого ты предложишь вместо себя?» Я назвал кандидатуру Меньшикова. Это было принято, и 4 марта 1949 г. Меньшиков был назначен министром.
Это неожиданное предложение Сталина я принял безо всякой обиды, поскольку уже более 10 лет был наркомом и министром, аппарат Внешторга работал хорошо, и работа без меня могла пойти без ущерба для дела. Наблюдение и руководство вопросами внешней торговли, по предложению Сталина, все же было оставлено за мной как заместителем Председателя Совета Министров СССР.
* * *
Меньшиков недолго пробыл министром.
В конце лета 1951 г. вместе с женой мы отдыхали в Сухуми. Раз, иногда два раза в неделю я заезжал к Сталину, который отдыхал в Новом Афоне. В это же время в Мюссерах отдыхал Маленков, а в Сочи – Булганин.
Как-то сидели у Сталина за ужином все названные товарищи. Были еще Поскребышев и Власик – начальник охраны. Как обычно, шла беседа на разные темы. Проходила она в спокойном, уравновешенном тоне, не так, как иногда – остро, неприятно. Все шло хорошо. Около 4 часов утра подали на стол бананы.
Надо сказать, что Сталин очень любил бананы. После войны он предложил импортировать бананы для некоторых больших городов Советского Союза. Эта задача была возложена на меня, как на министра внешней торговли. Хотя были большие трудности по доставке небольших партий бананов, особенно в зимних условиях, в Москву, Ленинград, Киев и другие города, но доставка была налажена.
За границей использовались соответствующие иностранные компании, особенно шведские и австрийские. Все шло удачно, не было случаев порчи бананов или каких-либо других недоразумений с их доставкой и хранением. Бананы, поступавшие к нам по импорту, отправлялись Сталину. Он к ним претензий не предъявлял. У меня в доме бананов не бывало.
На стол подали крупные бананы, на вид хорошие, но зеленые, видимо, не очень спелые. Сталин взял банан, попробовал и говорит мне: «Попробуй бананы, скажи свое мнение об их качестве, нравятся они тебе или нет?» Я взял банан, попробовал. На вкус он напоминал картошку, для употребления совершенно не годился.
«Почему так?» – спрашивает он. Я ответил: «Трудно сказать, почему. Причин здесь может быть много. Возможно, поступили в торговую сеть прежде, чем созрели окончательно, возможно, хранились неправильно или был нарушен режим перевозки. Скорее всего, неправильно была организована доставка бананов. Отправлять через море их нужно недозрелыми, но все же не совсем незрелыми».
Сталин тогда спрашивает: «Почему мог иметь место такой случай? Ведь сколько лет мы получали бананы, никогда этого не было». Я ответил, что в практической работе такой случай может быть из-за недостаточного контроля. Этот случай нужно выяснить и в дальнейшем устранить причины его повторения. «Такое объяснение меня не убеждает, – сказал Сталин. – Почему же, когда ты был министром, таких случаев не было, а когда министром стал Меньшиков, это случилось? Значит, министр работает плохо». Я стал защищать Меньшикова – «Товарищ Сталин, министр не может нести ответственность за каждую отдельную операцию. Для этого дела у него подобраны соответствующие люди, знающие свое дело. Министр может быть в курсе крупных операций и отвечать за них. В данном же случае нельзя Меньшикова обвинять. Это может с каждым случиться».
Это Сталина опять не убедило. «Нет, – говорит он, – ты не прав. Меньшиков отвечает за все». Я тогда сказал – «Давайте лучше хорошо проверим это дело, найдем виновных». Я знал, что без поиска виновных он не успокоится. «Хорошо, согласился Сталин. – Организуй проверку и сообщи результаты». Разговор проходил в нормальном тоне, спокойно.
Мы разошлись. В 5 часов утра я был в Сухуми. Конечно, не было смысла в это время звонить в Москву и давать указание о проверке. Считая, что это дело не экстренное, я решил поспать, а днем позвонить. Проснувшись около 12 часов, позвонил Власову в Москву (он был моим заместителем в Бюро Совмина по торговле и пищевой промышленности) и поручил ему разобраться с этим фактом. Сказал, что прошу провести срочную объективную проверку всего дела, выяснить причины недоброкачественности бананов и, установив виновников, наметить меры к недопущению повторения таких случаев. Власов мне и говорит – «Анастас Иванович, я уже знаю об этом деле. Мне звонил Берия, как только я пришел на работу. Я уже вызвал к себе работников Минвнешторга, которые имеют отношение к этому делу. Выясним все обстоятельства дела, разберемся».
Я был удивлен, почему Берия вмешался в это дело, откуда он знает об этом. Решил позвонить самому Берия – «В чем дело, почему ты занимаешься проверкой «бананового дела»?» Берия отвечает – «Я не хочу этим делом заниматься, поскольку никакого отношения к нему не имею, но Сталин мне позвонил около 6 часов утра и поручил строго-настрого расследовать это дело. Я, конечно, перепоручил его твоему заместителю, которому проще ознакомиться с вопросом». Я рассказал, что Сталин мне поручил проверку этого дела. «Но если он перепоручил его тебе, то ты им и занимайся, и сообщи Сталину результаты проверки. Я заниматься этим делом больше не буду». Действительно, я не стал звонить Сталину и не спрашивал Власова о результатах проверки – решил отстраниться от этого дела совсем.
* * *
Через несколько дней у меня и у Маленкова кончался отпуск, и мы должны были возвратиться в Москву. Я позвонил Маленкову, сказал, что собираюсь к Сталину, не хочет ли он вместе со мной заехать к нему. Он согласился.
Было около 2 часов дня. Сталин в это время пил чай. Я тоже сел за стол. Сталин стал расхаживать по комнате с трубкой во рту. Я не стал ему напоминать о «банановом деле», а он и не расспрашивал меня. Потом неожиданно, обращаясь ко мне, сказал – «Видимо, выдвижение Меньшикова на должность министра было ошибкой – он не соответствует своему назначению, работает плохо. Импорт бананов – небольшое дело, а он его организовал плохо, и это показывает истинное лицо руководителя министерства. Лучше выдвинуть на должность министра Кумыкина. Приедешь в Москву, подготовишь проект соответствующего решения, поговоришь с Кумыкиным и Меньшиковым и пришлешь мне этот проект». Я запротестовал – «Товарищ Сталин, я думаю, что это пользы делу не даст, а, скорее, вред принесет. Я очень хорошо знаю их обоих по долгой совместной работе. Особенно долго, почти 25 лет, я работал с Кумыкиным. Я его высоко ценю как работника, уважаю как человека. Это принципиальный, политически подготовленный, достойный руководитель. Он силен в экономических, торговых переговорах. Очень себя хорошо держит, знает правила международных отношений. В этом он силен, пожалуй, сильнее всех в министерстве. Но по части руководства оперативной стороной дела внешней торговли он слабее – у него нет такой подготовки. Он юрист по образованию. Главное, в своей работе он не касался оперативных дел: не возглавлял торговых объединений, контор, не заключал контрактов и т. д. С другой стороны, Меньшиков, будучи несколько слабее Кумыкина в части политической подготовки, компетентнее в области торговых договоров. Он сильнее Кумыкина в торговых операциях, потому что окончил Институт внешней торговли, имеет специальное образование, работал в торгпредстве в Англии, возглавлял крупное объединение по торговле лесом «Экспортлес», работал в ЮНРРА по оказанию помощи народам после войны, успешно работал на всех этих местах. В Министерстве внешней торговли он хорошо работал моим заместителем. Как Кумыкин, так и Меньшиков пользуются большим авторитетом в министерстве. Наконец, Меньшиков хорошо знает английский язык и не нуждается в переводчиках при деловых встречах. Кумыкин же знает французский язык, и не так хорошо, как Меньшиков – английский. Кроме того, – добавил я, – сейчас они друг друга дополняют, Меньшиков как министр, Кумыкин как его первый заместитель. Неудобно менять их местами, делать Меньшикова заместителем, а Кумыкина – министром. Не поймут этого. Я считаю, что ничего делать не надо».
Сталина не удовлетворили мои доводы. Он стал угрюмым, но меня не прерывал. Потом сказал – «Ты не прав, просто упорствуешь». Я говорю – «Нет, товарищ Сталин, это соответствует действительности». Тогда Сталин обратился к Маленкову – «Вы приедете в Москву, подготовьте такой проект решения – назначить Кумыкина министром внешней торговли с освобождением от этой должности Меньшикова».
* * *
Я не стал больше вмешиваться в это дело. Маленков тут же взял бумажку, записал это поручение Сталина (хотя в этом не было никакого смысла, но Маленков любил записывать). Прилетев в Москву, он сразу же мне позвонил: «Вызови Меньшикова и Кумыкина, поговори с ними и подготовь проект решения для товарища Сталина». Я удивился: «Зачем? Сталин хотел это дело поручить мне, но, видя, что я не согласен с ним, поручил его тебе. Ты и выполняй его указание. А мне нечего в это дело впутываться». Маленков стал уговаривать, что я лучше знаю этих товарищей и само дело и найду с ними общий язык.
Нехотя я согласился. Сначала я вызвал Кумыкина: «ЦК партии недоволен работой товарища Меньшикова, считает, что он не справляется с обязанностями министра. ЦК высокого мнения о ваших способностях, опыте. Я имею поручение ЦК передать вам предложение о том, чтобы вы стали министром внешней торговли. Я считаю, что вы с этим делом справитесь, и возражений с вашей стороны не будет».
Кумыкин побледнел, изменился в лице. Я был просто поражен этим. Почему такое действие произвело мое предложение? Дрожащим голосом он ответил: «Анастас Иванович, не делайте этого, помогите мне избавиться от этого назначения, я не могу быть министром, не хочу, я хочу работать так, как сейчас работаю». У него на глазах даже слезы появились. Я стал его убеждать: «Не понимаю, почему вы возражаете? Сталин этого хочет, он полностью доверяет вам, высокого мнения о вас. Он предложил вашу кандидатуру вместо Меньшикова. Вы имеете достаточный опыт, большие знания. Кроме того, – сказал я, – в министерстве вы пользуетесь большим влиянием, да и я вам помогу».
Он еще больше разволновался, просто заплакал: «Не делайте этого, не губите меня». Я стал его успокаивать, сказал, что поддержку ЦК он имеет, я ведаю внешней торговлей и обещаю свою поддержку и помощью, и советом, и делом. В общем, полчаса потребовалось, чтобы успокоить его. В конце концов, договорились, что он не будет возражать.
Потом я вызвал Меньшикова. Сказал ему следующее: «Я знаю, что вы стараетесь сделать все возможное, чтобы руководить министерством хорошо. Но все-таки в ЦК сложилось мнение, что вы не вполне справляетесь с обязанностями министра. В особенности это мнение усилилось в связи с фактом недоброкачественности бананов. По всему видно, что вы не крепко руководите министерством, передоверяете оперативную работу председателям объединений, не контролируете, не вникаете в детали. Ввиду этого в ЦК есть мнение, чтобы вас освободить от этого поста, а министром сделать Кумыкина. Я думаю, вы правильно поймете это и воспримете, как коммунист. Потом поговорим о вашей дальнейшей работе. Работа будет вам дана в соответствии с вашими способностями. Я прошу пока это не передавать никому, пока не получите выписку из решения ЦК». Меньшиков, выдержанный, спокойный человек, понял все прекрасно, принял как должное и согласился.
Я подготовил проект решения, показал Маленкову – тот замечаний не сделал. Послали на юг Сталину, который и подписал сразу же постановление. Так с 6 ноября 1951 г. Кумыкин стал министром внешней торговли. Он пробыл в этой должности 1 год и 4 месяца, до слияния министерств внешней и внутренней торговли и назначения меня опять министром. (Слияние это было ошибочной мерой, принятой после смерти Сталина в ходе «волны слияний», предпринятой Маленковым, Берия и Хрущевым.) А дать Меньшикову ответственную работу Сталин не разрешил. Боясь за судьбу Меньшикова, ибо Берия мог опять получить «поручение» Сталина, я отправил его начальником таможни на Амур, на китайскую границу. После смерти Сталина он стал послом в Индии, затем в США.
* * *
Сталин очень любил смотреть кинокартины, особенно трофейные. Их тогда было много. Как-то Большаков, бывший тогда министром кинематографии, предложил показать картину английского производства. Название ее не помню, но сюжет запомнил хорошо. В этой картине один моряк – полубандит-полупатриот, преданный королеве, берется организовать поход в Индию и другие страны, обещая привезти для королевы золото, алмазы. И вот он усиленно набирает команду таких же бандитов. Среди них было 9 или 10 близких соратников, с которыми он совершил этот поход и возвратился с богатством в Лондон. Но он не захотел делить славу со своими соратниками и решил с ними расправиться. У него в несгораемом шкафу стояли фигурки всех его сотоварищей. И если ему удавалось уничтожить кого-то из них, он доставал соответствующую фигурку и выбрасывал ее. Так он по очереди расправился со всеми своими соратниками и все фигурки выбросил.
Это была ужасная картина! Такое поведение даже в бандитском мире, наверное, считалось бы аморальным. В этом мире ведь своя мораль есть – товарища своего не выдавай и т. д. А здесь – отсутствие даже бандитской морали, не говоря уже о человеческой. А Сталин восхищался: «Молодец, как он здорово это сделал!» Эту картину он три или четыре раза смотрел. На второй или третий раз после показа этой картины, когда нас Сталин вызвал к себе, я стал говорить, что это бесчеловечная картина и т. д., конечно, не в прямой полемике со Сталиным, а с другими. Мы говорили между собой и удивлялись, как Сталин может восхищаться таким фильмом. По существу же, здесь он находил некоторое оправдание тому, что он делал сам в 1937–1938 гг. – так я, конечно, думаю. И это у меня вызывало еще большее возмущение.
Видимо, этим же объясняется восхищение Сталина личностью Ивана Грозного, особенно его деятельностью, когда он в интересах создания единого русского государства убивал бояр самым зверским методом, не считаясь ни с какой моралью, за что русские историки еще при царском режиме критически относились к нему. Сталин же говорил, что Иван Грозный еще мало убил бояр, что их надо было всех убить, тогда он смог бы раньше создать действительно единое крепкое русское государство. Он оправдывал и многоженство Ивана IV: у жен-де было большое приданое, которое Иван Грозный направлял на создание армии. Как-то Сталин сказал, что Иван Грозный был женат в действительности не на черкешенке, а на грузинке, потому что в старой России грузинок называли черкешенками.
Видимо, этими же мотивами можно объяснить оценку Сталиным некоторых действий Гитлера, хотя это было еще до развертывания репрессий. Так, когда Гитлер, стремясь укрепить свою власть, послал своих соратников в казармы штурмовиков и учинил там расправу на месте без суда и следствия над верхушкой левых штурмовиков – Ремом и другими, это поразительное зверство вызвало всеобщее возмущение. И я был поражен, когда Сталин, возвращаясь несколько раз к этому факту, восхищался смелостью, упорством Гитлера, который пошел на такую меру, чтобы укрепить свою власть. «Вот молодец, вот здорово, – говорил Сталин. – Это надо уметь!» На меня это произвело ужасное впечатление. Это же бандитская шайка, которая по-бандитски друг с другом расправляется! Чем же она может вызвать восхищение?
* * *
В 1948 г., когда Сталин отдыхал в Мюссерах, я приехал к нему вместе с Молотовым. Был и Поскребышев, который редко сидел за обеденным столом, но в этот раз он присутствовал. Видимо, это присутствие было заранее согласовано со Сталиным и сделано с определенной целью, как я потом догадался. Происходила обычная для такого случая нормальная беседа. Я сидел рядом со Сталиным, но за углом стола. Поскребышев сидел на другой стороне стола, с краю, Молотов напротив меня.
Вдруг в середине ужина Поскребышев встал с места и говорит – «Товарищ Сталин, пока вы отдыхаете здесь на юге, Молотов и Микоян в Москве подготовили заговор против вас».
Это было настолько неожиданно, что с криком: «Ах, ты, мерзавец!» – я схватил свой стул и замахнулся на него. Сталин остановил меня за руку и сказал: «Зачем ты так кричишь, ты же у меня в гостях». Я возмутился: «Невозможно же слушать подобное, ничего такого не было и не могло быть!» Еле успокоившись, сел на место. Все были наэлектризованы. Молотов побелел, как бумага, но, не сказав ни слова, сидел как статуя. А Сталин продолжал говорить спокойно, без возмущения: «Раз так – не обращай на него внимания». Видимо, все это было заранее обговорено между Сталиным и Поскребышевым. До этого подобных случаев не было.
Сталин постепенно перевел разговор на другую тему. Но этот инцидент произвел на нас такое впечатление, что посещение наше оказалось короче обычного, и мы вскоре уехали.
Видимо, у Сталина зародились какие-то подозрения, и я допускаю, что в возникновении их содействовал Поскребышев. И вовсе не потому, что он имел что-то против Молотова и меня. Обычно один на один со мной он всегда объяснялся мне в любви, говорил, что высоко ценит меня, противопоставлял другим, например Молотову, в честности и корректности и пр. Просто он это сделал, выполняя поручение Сталина. Желая понравиться Сталину и укрепить свое положение, Поскребышев мог до этого, наверное, рассказать Сталину, что я часто захожу в кабинет Молотова, и это соответствовало действительности. Поскребышев, видимо, вел наблюдение, кто и куда ходит.
Мои частые посещения кабинета Молотова вызывались тем, что, когда Сталин поручал какое-либо дело Молотову (а это обычно касалось вопросов внешней политики), Молотов всегда старался, чтобы не ему одному поручали, а еще двум-трем товарищам. А так как я занимался многие годы вопросами внешней экономики, то, естественно, доля этих поручений падала на меня. В отличие от Молотова, я не любил делить с кем-то ответственность, поэтому часто возражал против совместных поручений. Однажды, когда тот, получив поручение Сталина, попросил его в моем присутствии, чтобы и я принял в нем участие, я возмутился: «Что я, хвост что ли, твой?» Но не всегда удавалось освободиться. Отношения с Молотовым у меня были неплохие, но и не близкие. Поручения эти обычно давались Сталиным устно. Поскребышев мог даже о них и не знать.
Подозревать как Молотова, так и меня в кознях против Сталина было бессмысленно. Хотя отдельные критические замечания в его адрес по некоторым вопросам я и высказывал в беседах не только с ним, но и с другими. Молотов меня не выдавал, но всегда вел себя как преданный сторонник Сталина. Так что, конечно, такого рода обвинения были абсолютно беспочвенны. Видимо, Сталин через Поскребышева хотел учинить проверку, как мы будем реагировать на это обвинение.
Но очень возможно, что эта странная идея о совместной нашей с Молотовым подготовке «заговора против Сталина» у него сохранялась после этого случая все время, и в конце 1952 г. он решил избавиться от такой опасности.
* * *
Спокойным со Сталиным не мог чувствовать себя никто. Как-то после ареста врачей, когда действия Сталина стали принимать явно антисемитский характер, Каганович сказал мне, что ужасно плохо себя чувствует: Сталин предложил ему вместе с интеллигентами и специалистами еврейской национальности написать и опубликовать в газетах групповое заявление с разоблачением сионизма, отмежевавшись от него. «Мне больно потому, – говорил Каганович, – что я по совести всегда боролся с сионизмом, а теперь я должен от него «отмежеваться»! Это было за месяц или полтора до смерти Сталина, готовилось «добровольно-принудительное» выселение евреев из Москвы.
Смерть Сталина помешала исполнению этого дела.
Последние дни Сталина
Накануне XIX съезда партии вышла брошюра Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР». Прочитав ее, я был удивлен: в ней утверждалось, что этап товарооборота в экономике исчерпал себя, что надо переходить к продуктообмену между городом и деревней. Это был невероятно левацкий загиб. Я объяснял его тем, что Сталин, видимо, планировал осуществить построение коммунизма в нашей стране еще при своей жизни, что, конечно, было вещью нереальной.
Приближался XIX съезд партии. Сталин, вопреки нашим настояниям, отказался делать политический отчет на съезде. Он поручил это сделать Маленкову, против чего я категорически возражал. Маленков представил проект доклада, в котором ни слова не сказал о брошюре Сталина. Политбюро одобрило проект доклада Маленкова.
Как-то на даче Сталина сидели члены Политбюро и высказывались об этой книге. Берия и Маленков начали активно подхалимски хвалить книгу, понимая, что Сталин этого ждет. Я не думаю, что они считали эту книгу правильной. Как показала последующая политика партии после смерти Сталина, они совсем не были согласны с утверждениями Сталина. И не случайно, что после все стало на свои места. Молотов что-то мычал вроде бы в поддержку, но в таких выражениях и так неопределенно, что было ясно: он не убежден в правильности мыслей Сталина. Я молчал.
Вскоре после этого в коридоре Кремля мы шли со Сталиным, и он с такой злой усмешкой сказал: «Ты здорово промолчал, не проявил интереса к книге. Ты, конечно, цепляешься за свой товарооборот, за торговлю». Я ответил Сталину: «Ты сам учил нас, что нельзя торопиться и перепрыгивать из этапа в этап и что товарооборот и торговля долго еще будут средством обмена в социалистическом обществе. Я действительно сомневаюсь, что теперь настало время перехода к продуктообмену». Он сказал: «Ах, так! Ты отстал! Именно сейчас настало время!» В голосе его звучала злая нотка. Он знал, что в этих вопросах я разбираюсь больше, чем кто-либо другой, и ему было неприятно, что я его не поддержал. Как-то после этого разговора со Сталиным я спросил у Молотова: «Считаешь ли ты, что настало время перехода от торговли к продуктообмену?» Он мне ответил, что это – сложный и спорный вопрос, то есть высказал свое несогласие.
Через несколько дней после этого обсуждения Маленков, видимо, по указанию Сталина или с его согласия разослал новый вариант доклада на XIX съезде партии, в котором эта книга и основные ее положения одобрялись. Я был поражен: зачем это было делать? Но факт остается фактом. При обсуждении нового варианта доклада я уже не высказывал своих возражений, полагая, что Сталин и так знает мое отношение к его книге. Раз он здесь не задевал меня, не было смысла поднимать этот вопрос для других членов Политбюро.
* * *
За несколько дней до съезда члены Политбюро собрались для обмена мнениями об открытии съезда. Зашел вопрос о составе президиума. Обычно на съезде президиум избирался из 27–29 человек. Входили, как всегда, члены Политбюро и руководящие работники краев, республик и главных областей. Сталин на этот раз предложил президиум из 15 человек. Это было удивительным и непонятным. Он лишил, таким образом, возможности многих видных партийных деятелей войти в президиум съезда, а они этого вполне заслуживали. Сталин сам назвал персонально имена, сказав при этом, что «не надо вводить в президиум Микояна и Андреева, как неактивных членов Политбюро».
Это вызвало смех членов Политбюро, которые восприняли замечание Сталина как обычную шутку: Сталин иногда позволял себе добродушно шутить. Я тоже подумал, что это шутка. Но смех и отношение членов Политбюро к «шутке» Сталина вызвали его раздражение. «Я не шучу, – сказал Сталин жестко, – а предлагаю серьезно». Смех сразу прекратился, все присутствующие тоже стали серьезны и уже не возражали. Я тоже ни слова не сказал, хотя было ясно, что слово «неактивный» ко мне совсем не подходило, потому что все знали, что я не просто активный, а наиболее активный из всех членов Политбюро. Подумал: что-то происходит, что-то у Сталина другое на уме. И не сразу нашел этому ответ.
Потом Сталин вдруг предлагает: «Давайте выберем не 15, а 16 человек в президиум, включив дополнительно Куусинена, старого деятеля Коминтерна». Это предложение было правильным, и мы его приняли единогласно. Но все это происходило в последний момент. Делалось все для того, чтобы произвести впечатление на съезде, что в отношении старых кадров проявляется внимание, их не отбрасывают. Это мои догадки, но думаю, что так было сделано для поднятия авторитета руководства партии.
А я был ошарашен, все думал о предложении Сталина, чем оно вызвано, и пришел к выводу, что это произошло непосредственно под влиянием моего несогласия с его утверждениями в книге по поводу перехода к продуктообмену.
Сталин распределил роли на съезде между членами Политбюро: открыть съезд и выступить с кратким словом он предложил Молотову; закрыть съезд – Ворошилову, отказавшись взять на себя эту естественную функцию и возложив ее на двух старых деятелей партии; докладчиками давно были утверждены Маленков – по Отчетному докладу и Хрущев – по Уставу партии; Кагановичу было поручено предложить съезду состав Программной комиссии. В прениях по докладу Сталин предложил выступить Берия и мне. Я не сразу понял шахматную расстановку фигур, но потом стало ясно: Сталин хотел лишить активности членов Политбюро, ограничив их участие открытием и закрытием съезда, оглашением списка Программной комиссии, выступлением по проекту Устава партии, а нам двоим дать возможность выступить в прениях. Сталин не сомневался, что Берия будет хвалить все: и работу ЦК, и книгу Сталина. А меня, я так понял, хотел испытать. Он почему-то не предложил выступить ни Андрееву, ни Косыгину (правда, Косыгин все-таки выступил на съезде).
Если бы не это его поручение, я бы не стал выступать в прениях, поскольку он меня отвел, как «неактивного члена Политбюро». Когда же он предложил мне выступить, я, конечно, не возражал, но заколебался. Как быть? Мне было ясно одно: он хочет провести свой план для моего отстранения от руководства, но у него для этого нет основательного аргумента. Он увидел, что применение ко мне определения «неактивный член Политбюро» вызвало смех у членов Политбюро. Работники партии и министры тоже знали меня как одного из самых активных членов Политбюро и относились ко мне хорошо, особенно зная мою работу во время войны.
И вот, если бы я выступил против той части доклада, где хвалится книга Сталина, или бы выступил только против положения в ней о переходе к продуктообмену, он получил бы козырь в руки для обоснования невключения меня в состав руководства партии «ввиду принципиальных разногласий». Таким образом, я бы сам вооружил его для исполнения его плана в отношении себя. Но если бы даже я вовсе умолчал эту тему в своем выступлении, он мог бы и это использовать против меня, ссылаясь на наш разговор и мое отношение к положениям книги, сказал бы, что я не согласен, и что испугался открыто высказать свое мнение на съезде. Обдумав все это, я решил не давать оружия в его руки, чтобы отсечь меня от руководства. Тем более, что в тот момент мне казалось, что вывод меня из руководства партии не принесет пользы делу.
Поэтому вполне законно некоторые товарищи, которые были недовольны, что именно я первым открыто выступил на XX съезде с критикой культа личности Сталина, критикуют мое выступление по этому вопросу на XIX съезде партии. Я понимаю, что допустил здесь явную ошибку. Говоря об ошибочности положений книги Сталина «Экономические проблемы социализма в СССР» на XX съезде, я должен был бы сказать, что мое выступление по этому вопросу на XIX съезде, в котором я высоко оценил книгу Сталина, по существу, не отражало моего мнения по этому вопросу – мое выступление на XIX съезде партии было дипломатическим ходом: не расходиться с руководством партии, с Политбюро, которое одобрило эту книгу. Хотя этот аргумент не вполне убедительный, но было бы более правильно, если бы я это сделал.
* * *
На следующий день, после окончания работы XIX съезда партии, 15 октября 1952 г., был назначен Пленум вновь избранного ЦК партии.
На съезде по предложению Сталина было решено вместо Политбюро ЦК иметь Президиум ЦК. Состав Пленума ЦК (членов и кандидатов), а также состав Президиума в количестве 25 человек обсуждался, как обычно, с участием Сталина и всех членов и кандидатов Политбюро. При подборе кандидатур Сталин настоял на том, чтобы ввести новые кандидатуры из молодой интеллигенции, чтобы этим усилить состав ЦК. Он предложил в числе других две кандидатуры: экономиста Степанову и философа Чеснокова. Как потом стало известно, он лично не знал Степанову, а составил о ней мнение, прочтя одну из ее статей в журнале. Статья ему понравилась, и он решил, что ее автор талантливый человек, с большим будущим. Чесноков также ему понравился по какой-то статье в журнале «Вопросы философии». Сталин ни с кем не обсуждал эти кандидатуры.
Характерно, что после того, как состав вновь избранного ЦК был объявлен в газетах, сама Степанова даже и не подумала, что речь идет о ней. Она не допускала и мысли, что может быть избрана – никто до этого с ней не говорил. А когда Чеснокова кто-то поздравил с избранием в Президиум ЦК, он даже испугался и просил таких шуток не допускать. Конечно, как потом оказалось, это был случайный выбор.
Предлагая вместо Политбюро, обычно состоявшего из 9–11 членов, Президиум из 25 человек, Сталин, видимо, имел на это какие-то свои планы, потому что Президиум из 25 человек совершенно неработоспособен хотя бы потому, что не сможет собираться раз в неделю или чаще для решения оперативных вопросов. Да и не должно быть так много людей в органе с такими функциями.
При Ленине такое число обычно составляло весь Пленум ЦК, а в Политбюро было пять человек. Пять человек, конечно, мало, поэтому после Ленина цифра дошла до семи человек, потом до девяти.
При таком широком составе Президиума, в случае необходимости, исчезновение неугодных Сталину членов Президиума было бы не так заметно. Если, скажем, из 25 человек от съезда до съезда исчезнут пять-шесть человек, то это будет выглядеть как незначительное изменение. Если же эти 5–6 человек исчезли бы из числа девяти членов Политбюро, то это было бы более заметно. Думаю так потому, что приблизительно за год до съезда, однажды за ужином поздно ночью, после какого-то моего острого спора со Сталиным, он, нападая на меня (обычно в такие моменты он стоял), будучи в возбужденном состоянии, что не часто с ним бывало, глядя на меня, но имея в виду многих, резко бросил: «Вы состарились, я вас всех заменю!»
Все присутствовавшие были настолько поражены, что никто слова не сказал в ответ. Нельзя было превращать это в шутку, так как было сказано серьезно, и нельзя было серьезно об этом говорить: ведь мы же были гораздо моложе самого Сталина. Мы подумали, что это случайно сказанные им слова, а не обдуманная и серьезная идея, и вскоре о них забыли. А вот когда такой большой Президиум был создан, мы невольно подумали, что возможно Сталин имел в виду необходимость замены старых членов Политбюро молодыми, которые вырастут за это время, и он легче сможет заменить того, кого захочет убрать.
Перед открытием Пленума мы обычно собирались около Свердловского зала, сидели в комнате Президиума в ожидании прихода Сталина. Обычно он приходил за 10–15 минут до начала, чтобы посоветоваться по вопросам, которые будут обсуждаться на Пленуме. На этот раз мы знали, что он намерен из числа членов Президиума ЦК создать непредусмотренное Уставом Бюро Президиума ЦК, то есть узкий его состав для оперативной работы. Мы ждали, что он, как всегда, предварительно посоветуется с нами о том, кого ввести в состав этого Бюро. Однако Сталин появился в тот момент, когда надо было открывать Пленум. Он зашел в комнату Президиума, поздоровался и сказал: «Пойдемте на Пленум».
* * *
Вопрос о выборах Президиума ЦК, куда вошли все старые члены Политбюро и новые товарищи, был встречен нормально, ничего неожиданного не было. Неожиданное было после. Сталин сказал, что имеется в виду из членов Президиума ЦК образовать Бюро Президиума из девяти человек и стал называть фамилии, написанные на маленьком листочке. Ни моей фамилии, ни Молотова среди названных не было. Затем с места, не выходя на трибуну, Сталин сказал примерно следующее: «Хочу объяснить, по каким соображениям Микоян и Молотов не включаются в состав Бюро». Начав с Молотова, сказал, что тот ведет неправильную политику в отношении западных империалистических стран – Америки и Англии. На переговорах с ними он нарушал линию Политбюро и шел на уступки, подпадая под давление со стороны этих стран. «Вообще, – сказал он, – Молотов и Микоян, оба побывавшие в Америке, вернулись оттуда под большим впечатлением о мощи американской экономики. Я знаю, что и Молотов и Микоян оба храбрые люди, но они, видимо, здесь испугались подавляющей силы, какую они видели в Америке. Факт, что Молотов и Микоян за спиной Политбюро послали директиву нашему послу в Вашингтоне с серьезными уступками американцам в предстоящих переговорах. В этом деле участвовал и Лозовский, который, как известно, разоблачен как предатель и враг народа».
«Молотов, – продолжал далее Сталин, – и во внутренней политике держится неправильной линии. Он отражает линию правого уклона, не согласен с политикой нашей партии. Доказательством тому служит тот факт, что Молотов внес официальное предложение в Политбюро о резком повышении заготовительных цен на хлеб, то есть то, что предлагалось в свое время Рыковым и Фрумкиным. Ему в этом деле помогал Микоян, он подготавливал для Молотова материалы в обоснование необходимости принятия такого предложения. Вот по этим соображениям, поскольку эти товарищи расходятся в крупных вопросах внешней и внутренней политики с партией, они не будут введены в Бюро Президиума».
Это выступление Сталина члены Пленума слушали затаив дыхание. Никто не ожидал такого оборота дела.
Первым выступил Молотов. Он сказал коротко: как во внешней, так и во внутренней политике целиком согласен со Сталиным, раньше был согласен и теперь согласен с линией ЦК. К моему удивлению, Молотов не стал опровергать конкретные обвинения, которые ему были предъявлены. Наверное, не решился вступить в прямой спор со Сталиным, доказывать, что тот сказал неправду.
Это меня удивило, и я считал, что он поступил неправильно.
Я решил опровергнуть неправильное обвинение в отношении меня. «В течение многих лет я состою в Политбюро, и мало было случаев, когда мое мнение расходилось с общим мнением членов Политбюро. Я всегда проводил линию партии и ее ЦК даже в тех вопросах, когда мое мнение расходилось с мнением других членов ЦК. И никто мне в этом никогда упрека не делал. Я всегда всеми силами боролся за линию партии, как во внутренней, так и во внешней политике и был вместе со Сталиным в этих вопросах».
И обратившись к Сталину, продолжил: «Вы, товарищ Сталин, хорошо должны помнить случай с Лозовским, поскольку этот вопрос разбирался в Политбюро, и я доказал в присутствии Лозовского, что я ни в чем не виноват. Это была ошибка Лозовского. Он согласовал с Молотовым и со мной проект директивы ЦК в Вашингтон нашему послу и послал этот проект без ведома Политбюро ЦК. Я Лозовскому сказал, что этот проект директив поддерживаю, но предупредил его, хотя он это и сам хорошо знал, что вопрос надо поставить на рассмотрение и решение Политбюро. Однако потом, как я узнал от вас, товарищ Сталин, Лозовский этого не сделал и самолично послал директиву в Вашингтон. После того, как этот вопрос был выяснен в ЦК, никто больше его не касался, поскольку он был исчерпан. Очень удивлен, что он вновь сегодня выдвигается, как обвинение против меня. К тому же, в проекте директив каких-либо принципиальных уступок американцам не было. Там было дано только согласие предварительно обменяться мнениями по некоторым вопросам, которые мы не хотели связывать с вопросом о кредитах. И не случайно, что американцы не приняли этого предложения, и переговоры не начались. Но если даже такие переговоры имели бы место, то они не имели бы отрицательных последствий для государства.
Что же касается цен на хлеб, то я полностью отвергаю предъявленное мне обвинение в том, что я принимал участие в подготовке материалов для Молотова. Молотов сам может подтвердить это. Зачем Молотову нужно было просить, чтобы я подготовил материалы, если в его распоряжении Госплан СССР и его председатель, имеющий все необходимые материалы, которыми в любой момент Молотов может воспользоваться? Он так, наверное, и поступил. Это естественно».
К сожалению, впоследствии я узнал, что никакой стенограммы выступления Сталина, Молотова и моего не осталось. Конечно, я лучше всего помню то, что говорил в своем выступлении. Выступление Молотова помню менее подробно, но суть сказанного им помню хорошо.
* * *
Во время выступления Молотова и моего Сталин молчал и не подавал никаких реплик. Берия и Маленков во время моего выступления, видя, что я вступаю в спор со Сталиным, что-то говорили, видимо, для того, чтобы понравиться Сталину и отмежеваться от меня. Я знал их натуру хорошо и старался их не слушать, не обращал никакого внимания, не отвлекался, и даже не помню смысла их реплик, ясно было, что они направлены против меня, как будто я говорю неправду и пр.
Потом, в беседе с Маленковым и Берия, когда мы были где-то вместе, они сказали, что после Пленума, когда они были у Сталина, Сталин сказал якобы: «Видишь, Микоян даже спорит!» – выразив тем самым свое недовольство и подчеркнув этим разницу между выступлением Молотова и моим. Он никак не оценил выступление Молотова и, видимо, был им удовлетворен. Со своей стороны, они упрекнули меня в том, что я сразу стал оправдываться и спорить со Сталиным: «Для тебя было бы лучше, если бы ты вел себя спокойно». Я с ними не согласился и не жалел о сказанном.
А подоплека обвинения Молотова и меня в намерении повысить заготовительные цены на хлеб была такова. (В последние годы жизни память Сталина сильно ослабла – раньше у него была очень хорошая память, поэтому я удивился, что он запомнил это предложение Молотова, высказанное им в моем присутствии Сталину в конце 1946 г. или в начале 1947 г., то есть шесть лет тому назад.)
Мы ехали в машине к Сталину на дачу, и Молотов сказал мне: «Я собираюсь внести Сталину предложение о повышении цен при поставках хлеба колхозами государству. Хочу предложить, чтобы сдаваемый колхозами хлеб оплачивался по повышенным закупочным ценам. Например, 1 кг пшеницы стоит в среднем 9 коп., закупочная цена в среднем 15 коп. (в старом масштабе цен)».
Я ему сказал, что это слишком небольшое изменение, и положения, по существу, не меняет. Что такое 15 коп. вместо 9 коп. за 1 кг хлеба? Это маленькое дело. Нужна большая прибавка, и не только по хлебу. Правда, Сталин и это предложение отвергнет», – сказал я. По существу же, я был за серьезную корректировку всех закупочных цен, как это провели после смерти Сталина при моем активном участии в 1953 г.
Когда мы приехали, Молотов при мне стал доказывать Сталину, что крестьяне мало заинтересованы в производстве хлеба, что нужно поднять эту заинтересованность, то есть нужно по более высоким закупочным ценам оплачивать поставки хлеба государству. «У государства нет такой возможности, делать этого не следует», – коротко сказал Сталин, и Молотов не стал возражать. Ни разу в беседах к этому они не возвращались – ни Сталин, ни Молотов. Этот случай Сталин сохранил в памяти и привел тогда, когда это ему понадобилось.
То же повторилось, что и в истории с Лозовским, которая произошла в июне 1946 г., а спустя много лет Сталин припомнил ее, решив нанести мне удар. Видимо, Сталин подобные факты запечатлевал в памяти или, может быть, даже записывал, чтобы использовать их, когда это ему будет выгодно.
* * *
Хотя Молотов и я после XIX съезда не входили в состав Бюро Президиума ЦК, и Сталин выразил нам «политическое недоверие», мы аккуратно ходили на его заседания. Сталин провел всего три заседания Бюро, хотя сначала обещал созывать Бюро каждую неделю.
На одном из заседаний обсуждался вопрос о состоянии животноводства. Выступил министр земледелия Бенедиктов, который привел засекреченные, точные данные ЦСУ – они были убийственными: несмотря на принятие трехлетнего плана подъема животноводства, предложенного в 1949 г. Маленковым и принятого ЦК с полного одобрения Сталина, не только не было достигнуто увеличения продуктивности животноводства, но, наоборот, произошло уменьшение поголовья скота. Вообще-то план был хороший и выполнимый, но никаких материальных поощрений, материальных стимулов для его выполнения не было предусмотрено. Были только хорошие пожелания. Но считалось, что директивы и планы имеют силу закона. Все цифры Бенедиктов привел, не разъясняя причин такого плачевного положения в производстве мяса и молока.
С места Сталин задал вопрос: «Почему такое состояние?» Бенедиктов ответил, что плохо работают.
Тогда я взял слово и сказал, что эти цифры, к сожалению, правильные и, конечно, объясняются плохой работой, но этому есть причины. Дело в том, что колхозники или ничего не получают на трудодни от животноводства, или получают так мало, что не заинтересованы им заниматься. Механизации в хозяйствах практически нет. В холодную погоду они не хотят носить воду ведрами, поэтому скот остается без воды и без корма. Цены на мясо и молоко по поставкам давно устарели – они и малую долю издержек колхозов не покрывают. Поэтому колхозники и не заинтересованы в развитии общественного животноводства, и поддерживают свое существование за счет приусадебного хозяйства и скота, находящегося в их личном пользовании, который подкармливают, в том числе, и за счет хищений колхозного добра. Главное – надо поднять материальную заинтересованность колхозников в развитии животноводства.
Сталин был очень удивлен – он не ожидал услышать о таком положении в сельском хозяйстве. Мое выступление, казалось, произвело на него впечатление. Но вел он себя спокойно, как будто старался понять положение, продумать его.
Маленков, который хорошо знал, что делается в сельском хозяйстве, потому что, как заместитель Председателя Совмина, ведал им, казалось бы, должен был ответить на вопрос Сталина и объяснить, предпочел промолчать. Промолчал также и Хрущев, по тем же «дипломатическим» соображениям.
Наконец, Сталин сказал, что в этом вопросе необходимо разобраться, изучить его и дать предложения, как исправить, и тут же продиктовал состав комиссии во главе с Хрущевым, включив в нее меня, Бенедиктова и других, не предложив ни Маленкова, ни Берия, хотя Маленков должен был бы участвовать в работе этой комиссии.
Хрущев поднялся и стал отказываться, мол, его нельзя назначать во главе комиссии, он не может, ему трудно и пр. С этим не посчитались, и комиссия была образована.
Комиссия работала почти два месяца. Работали добросовестно, собирали и изучали материал, обменивались мнениями. Пошла политическая борьба вокруг этого вопроса. Но главным результатом было то, что мы внесли предложение о повышении закупочных цен на продукцию животноводства.
Как всегда вечером, когда и другие члены Президиума были у Сталина, Маленков изложил суть дела, чтобы прозондировать отношение Сталина. Меня там не было. Хрущев потом рассказывал, что Сталин принял это в штыки, сказав, что мы возобновляем программу Рыкова и Фрумкина, что крестьянство жиреет, а рабочий класс хуже живет. Другие члены ЦК мне рассказывали, что Сталин высказывался на эту тему и во время Октябрьского пленума, резко осуждая меня за саму идею поднять закупочные цены на продукты животноводства. Говорят, он выглядел очень злым, прохаживался по своему обыкновению и ворчал, говоря обо мне: «Тоже нашелся новый Фрумкин!» Я этого не слышал сам, правда. Зато слышал, как он говорил, что надо бы еще новый налог на крестьян ввести. Сказав: «Крестьянин, что? Сдаст лишнюю курицу – и все».
А на том обсуждении, услышав о предложении Сталина ввести дополнительный налог на крестьян, Хрущев так вышел из положения: он сказал, что если повышать налоги на крестьян, то нужно в комиссию включать таких людей, как Маленков, Берия, Зверев (руководитель Минфина). Это Сталин принял. Через некоторое время мы действительно собрались в новом составе. Комиссия обнаружила, что и Берия, и Маленков считают невозможным выполнение указания Сталина. Это выяснилось, конечно, в частных разговорах. Поручили Звереву подсчитать, обосновать. В общем, тянули это дело, как могли. Все считали поручение Сталина о новых налогах на крестьянство без повышения закупочных цен невыполнимым.
Вскоре события развернулись таким образом, что вопрос отпал сам собой.
* * *
Обычно 21 декабря, в день рождения Сталина, узкая группа товарищей членов Политбюро без особого приглашения вечером, часов в 10–11, приезжала на дачу к Сталину на ужин. Без торжества, без церемоний, просто, по-товарищески поздравляли Сталина с днем рождения, без речей и парадных тостов. Немного пили вина.
И вот, после XIX съезда передо мной и Молотовым встал вопрос: надо ли нам придерживаться старых традиций и идти без приглашения 21 декабря к Сталину на дачу (это была ближняя дача «Волынское»). Я подумал: если не пойти, значит, показать, что мы изменили свое отношение к Сталину, потому что с другими товарищами каждый год бывали у него и вдруг прерываем эту традицию.
Поговорил с Молотовым, поделился своими соображениями. Он согласился, что надо нам пойти, как обычно. Потом условились посоветоваться об этом с Маленковым, Хрущевым и Берия. С ними созвонились, и те сказали, что, конечно, правильно мы делаем, что едем.
21 декабря 1952 г. в 10 часов вечера вместе с другими товарищами мы поехали на дачу к Сталину. Сталин хорошо встретил всех, в том числе и нас. Сидели за столом, вели обычные разговоры. Отношение Сталина ко мне и Молотову вроде бы было ровное, нормальное. Было впечатление, что ничего не случилось, и возобновились старые отношения. Вообще, зная Сталина давно и имея в виду, что не один раз со мной и Молотовым он имел конфликты, которые потом проходили, у меня создалось мнение, что и этот конфликт также пройдет, и отношения будут нормальные. После этого вечера такое мое мнение укрепилось.
Но через день или два то ли Хрущев, то ли Маленков сказал: «Знаешь, что, Анастас, после 21 декабря, когда все мы были у Сталина, он очень сердился и возмущался тем, что вы с Молотовым пришли к нему в день рождения. Он стал нас обвинять, что мы хотим примирить его с вами, и строго предупредил, что из этого ничего не выйдет: он вам больше не товарищ и не хочет, чтобы вы к нему приходили».
Обычно мы ходили к Сталину отмечать в узком кругу товарищей Новый год у него на даче. Но после такого сообщения в этот Новый год мы у Сталина не были.
За месяц или полтора до смерти Сталина Хрущев или Маленков мне рассказывал, что в беседах с ним Сталин, говоря о Молотове и обо мне, высказывался в том плане, что якобы мы чуть ли не американские или английские шпионы.
Сначала я не придал этому значения, понимая, что Сталин хорошо меня знает, что никаких данных для того, чтобы думать обо мне так, у него нет: ведь в течение 30 лет мы работали вместе. Но я вспомнил, что через два-три года после самоубийства Орджоникидзе, чтобы скомпрометировать его, Сталин хотел объявить его английским шпионом. Это тогда не вышло, потому что никто его не поддержал. Однако такое воспоминание вызвало у меня тревогу, что Сталин готовит что-то коварное. Я вспомнил также об истреблении в 1936–1938 гг. в качестве «врагов народа» многих людей, долго работавших со Сталиным в Политбюро.
За две-три недели до смерти Сталина один из товарищей рассказал, что Сталин, продолжая нападки на Молотова и на меня, поговаривает о скором созыве Пленума ЦК, где намерен провести решение о выводе нас из состава Президиума ЦК и из членов ЦК.
По практике прошлого, стало ясно, что Сталин хочет расправиться с нами, и речь идет не только о политическом, но и о физическом уничтожении.
За мной не было никаких проступков, никакой вины ни перед партией, ни перед Сталиным, но воля Сталина была неотвратима: другие ведь тоже были не виноваты во вредительстве, не были шпионами, но это их не спасло. Я это понимал и решил больше, насколько это было возможно, со Сталиным не встречаться. Можно сказать, что мне повезло в том смысле, что у Сталина обострилась болезнь.
* * *
В начале марта 1953 г. у него произошел инсульт, и он оказался прикованным к постели, причем его мозг был уже парализован. Агония продолжалась двое суток.
У постели Сталина было организовано круглосуточное дежурство членов Политбюро. Дежурили попарно: Хрущев с Булганиным, Каганович с Ворошиловым, Маленков с Берия. Мне этого дежурства не предложили. Наоборот, товарищи посоветовали, пока они дежурят, заниматься в Совете Министров СССР, заменять их в какой-то мере.
Я не возражал, ибо мне ни к чему была политическая кухня, в которую, по существу, превратились эти дежурства – там уже шла борьба за власть. Правда, ночью, часа в два, я заходил туда ненадолго и потому мог составить впечатление о том, что там происходило.
Борьба за власть после смерти Сталина
Оставшееся после смерти Сталина партийное руководство – Президиум ЦК КПСС – включало в свой состав тех товарищей, кто играл ту или иную, но выдающуюся роль в последние 10–15 лет. Я лично больше всего боялся возникновения группировок и раскола в руководстве партии, понимая, какие отрицательные последствия они могут иметь для партии и Советской власти. Однако, все вопросы стали решаться на заседаниях Президиума, и руководство тогда было действительно коллективным.
В Президиуме у меня не было, кроме Сталина и, может быть, Ворошилова, близких отношений ни с кем (да и со Сталиным они резко ухудшились). Несмотря на определенные и существенные разногласия в некоторые периоды 30-х гг., я уважал Молотова, если не как работника и соратника (слишком уж часто наши взгляды расходились), то как старшего члена партии. Особенно мне стало жалко его, и я старался ему помочь, как мог, когда Сталин стал его преследовать, начав с ареста его жены Жемчужиной. Я был с Молотовым откровенен в разговорах, в том числе, когда речь шла о некоторых отрицательных сторонах характера и поступков Сталина. Он никогда меня не подводил и не использовал моего доверия против меня. Молотов нередко бывал у меня на квартире, иногда со Сталиным вместе.
После смерти Сталина я почувствовал, что отношение ко мне со стороны Молотова изменилось в отрицательную сторону. Я не мог понять, в чем дело, и был очень удивлен, когда узнал от Хрущева и, кажется, Маленкова, что при предварительном обмене мнениями их с Молотовым тот высказался за то, чтобы снять меня с поста заместителя Председателя Правительства, оставив только министром объединенного в этот момент Министерства внутренней и внешней торговли (думаю, в этом проявился шовинизм Молотова, который ему вообще был свойствен). Другие с этим не согласились, и я остался, как и раньше, заместителем Председателя Совета Министров и одновременно министром торговли.
Да и другие, например Ворошилов, Каганович, Булганин, стали замечать, что Маленков, Молотов, Берия и Хрущев стали предварительно обмениваться мнениями и сговариваться, прежде чем вносить вопросы на заседание Президиума ЦК.
Больше всех вместе бывали Берия, Хрущев и Маленков. Я видел много раз, как они ходили по Кремлю, оживленно разговаривали, очевидно, обсуждая партийные и государственные вопросы. Они были вместе и после работы, выезжая в шесть вечера (по новому порядку, совершенно правильно предложенному Хрущевым) в одной машине. Все трое жили вне Кремля: Маленков и Хрущев – в жилом доме на улице Грановского, а Берия – в особняке (он один из всех руководителей в это время жил в особняке, а не в квартире). Берия подвозил их на улицу Грановского, а сам ехал дальше. Я не был близок ни с кем из них. С Берия тем более.
Мне Берия не нравился уже с начала 30-х гг., когда он с помощью Сталина, но при сопротивлении всего Кавбюро Закавказской Федерации, особенно грузин, пробрался из органов НКВД на партийную работу, отстраняя и отправляя из Грузии видных работников, известных на Кавказе еще с дореволюционных лет.
Нечего и говорить, что Серго его терпеть не мог. Сталину же доставляло какое-то удовольствие сталкивать Берия с Орджоникидзе. Былая его дружба с Серго сменилась на абсолютно непонятное недоверие. Я, конечно, разделял мнение, которое Серго высказывал о Берия в разговорах со мной, да и со Сталиным тоже. Более того, я считал Берия косвенным виновником гибели Серго.
* * *
Уже после самоубийства Серго Сталин решил меня замазать участием в репрессиях – уж очень его раздражало мое отрицательное отношение к ним, которое я не скрывал, заступаясь за многих арестованных.
Правда, кое-кого мне тогда удалось спасти от гибели. Упомяну здесь только один анекдотический случай. Был арестован мой школьный друг Наполеон Андреасян. Он сумел переправить на волю (с кем-то из освобожденных) сообщение для передачи мне. Оказалось, его обвиняют в том, что он француз, который скрывает свое происхождение, поскольку выполняет шпионские функции. Следователь, который его допрашивал и обвинял, был либо идиот, либо очень хороший человек, рассчитывавший, что такое нелепое обвинение распадется. Тем не менее, из тюрьмы его не выпускали. Я рассказал об этом Сталину, который знал Андреасяна, поскольку тот работал секретарем райкома в Москве: «Я знаю его с семинарии. И трех братьев его знаю. Он такой же француз, как ты и я». Сталин рассмеялся и поручил мне позвонить в НКВД и передать от его имени, чтобы Наполеона освободили. Без ссылки на него такие звонки не допускались. Было даже специальное решение Политбюро, запрещавшее членам Политбюро вмешиваться в работу НКВД.
И вот Сталин дает мне поручение, подкрепленное решением Политбюро, поехать с его письмом в Армению, где «окопались вредители и троцкисты». Это было после того, как бывший глава правительства республики Тер-Габриэлян выбросился из окна во время допроса и разбился насмерть. Сталин сказал, что «его, наверное, выбросили, так как он слишком много знал». Я должен был зачитать письмо на Пленуме ЦК и на месте подписать список лиц, подлежащих аресту, подготовленный в НКВД республики по согласованию с Москвой. Это, мол, сделает более убедительным для армянских коммунистов важность, которую ЦК придает борьбе с вредителями. Отказаться от поручения Политбюро я никак не мог.
В Ереване все шло по сценарию Сталина. Со мной был направлен Маленков, тогда заворг ЦК, занимавшийся кадрами, и всем известный как доверенное лицо Сталина. Ему первому показали список на аресты. Неожиданностью для меня стало появление в зале Берия. Он вошел, когда я выступал с трибуны. Не исключаю, что я мог измениться в лице, я решил, что Сталин поручил ему приехать, чтобы арестовать меня прямо на Пленуме. Однако, надеюсь, я сумел скрыть свое волнение, и его не заметили. Позже я понял, что это тоже входило в сценарий: опасаясь моей непредсказуемости, загнать меня в угол, показать, что у меня нет выбора, кроме полного подчинения. И я был вынужден подписать список на 300 человек. Все-таки я просмотрел его и обнаружил там фамилию Дануша Шавердяна, моего старшего товарища и наставника по работе в партии в годы моей юности. Я вычеркнул его фамилию. Однако это не имело никаких последствий: его арестовали. Очевидно, Берия поставил в известность местное НКВД, что моя подпись нужна только для формальности, с моими соображениями можно не считаться, хоть я и член Политбюро, и приехал с письмом Сталина.
* * *
В 1938 г., когда Берия попал в Москву, став вначале заместителем наркома НКВД Ежова, отношение Сталина ко мне изменилось. Если раньше он часто приглашал меня, то такие случаи становились все более редкими.
Месяца через два после ареста Сванидзе или чуть позже Сталин опять стал чаще меня вызывать, тем более что у меня была неплохая практика по руководству хозяйственными делами. При этом я всегда был настороже в отношении Берия, не доверял ему.
Хотя должен сказать, что во время войны он сыграл положительную роль в организации производства вооружения. Не потому, что в этом деле понимал. Он даже не старался, да и не мог понять. Но он опирался на группу очень способных, талантливых работников промышленности: наркома вооружения Устинова, наркома боеприпасов Ванникова, наркома Малышева и других, обеспечивал им помощь со стороны центральных и местных органов НКВД-МВД, те оказывали особенно большую помощь наркоматам, за которые отвечал Берия.
После войны Берия несколько раз еще при жизни Сталина в присутствии Маленкова и меня, а иногда и Хрущева высказывал острые, резкие критические замечания в адрес Сталина. Я рассматривал это, как попытку спровоцировать нас, выпытать наши настроения, чтобы потом использовать для доклада Сталину. Поэтому я такие разговоры с ним не поддерживал, не доверяя, зная, на что он был способен. Но все-таки тогда я особых подвохов в отношении себя лично не видел. Тем более, что в узком кругу с Маленковым и Хрущевым он говорил, что «надо защищать Молотова, что Сталин с ним расправится, а он еще нужен партии». Это меня удивляло, но, видимо, он тогда говорил искренне.
О том, что Сталин ведет разговоры о Молотове и обо мне, и недоволен чем-то, мы знали. Эти сведения мне передавали Маленков и Берия в присутствии Хрущева. У меня трений ни с кем из них тогда не было.
* * *
После смерти Сталина разногласия в коллективном руководстве обнаружились по вопросу о ГДР. Берия, видимо, сговорившись с Маленковым предварительно, до заседания (я так понял потому, что на заседании тот не возражал Берия и вообще молчал), высказал в отношении ГДР неправильную мысль, вроде того, что-де «нам не следует цепляться за ГДР: какой там социализм можно построить?» и прочее. По сути, речь шла о том, чтобы согласиться на поглощение ГДР Западной Германией.
Первым против этого предложения выступил Хрущев, доказывая, что мы должны отстоять ГДР и никому не отдавать ее, что бы ни случилось. Молотов высказался в том же духе. Третьим так же выступил я, затем другие. Поддержал нас и Булганин. Берия и Маленков остались в меньшинстве. Это, конечно, стало большим ударом по их авторитету и доказательством того, что они не пользуются абсолютным влиянием. Они претендовали на ведущую роль в Президиуме, и вдруг такое поражение! Позднее я узнал от Хрущева, что Берия по телефону грозил Булганину, что если тот будет так себя вести, то может потерять пост министра обороны. Это, конечно, произвело на меня крайне отрицательное впечатление.
Вторым спорным вопросом стало повышение заготовительных цен на картофель в целях поощрения колхозников в производстве и продаже колхозами картофеля. Цены были тогда невероятно низкими.
Они едва покрывали расходы по доставке картофеля с поля до пункта сдачи. Горячо выступил Хрущев, я так же горячо поддержал его, так как понимал и давно знал, что без повышения цен нельзя поднять дело. Берия занял решительную позицию «против», но аргументы у него были совершенно неубедительные. На наш вопрос – как же тогда увеличить производство картофеля, он сказал, что нужно создавать совхозы специально по картофелеводству для нужд государства. Нам с Хрущевым было ясно, что это не может решить проблемы. И все же Берия удалось собрать большинство, и вопрос был отложен. Тогда мое отношение к Хрущеву стало улучшаться. До этого мы с ним близки никогда не были, хотя отношения были корректные и когда он был секретарем МК партии, и когда работал на Украине.
Только однажды, еще при Сталине, уже после его переезда в Москву в 1950 г., у нас с ним получился конфликт по такому вопросу. Он предложил изменить систему поставок государству продуктов сельского хозяйства, определяя их величину в зависимости от того, каким количеством земли располагает колхоз. Это должно было коснуться и зерновых культур, и мяса, и молока, и шерсти. Он говорил, что для крестьянина главное – земля, и что такая система будет поощрять крестьян обрабатывать всю землю, потому что поставки будут определяться количеством всей земли, независимо от того, какая ее часть обрабатывается.
Я резко выступил против этого предложения, как совершенно неправильного. Во-первых, качество земли разное в разных областях и районах. При этом далеко не все колхозы могут обработать всю землю из-за отсутствия достаточных для этого средств производства. А в отношении продуктов животноводства это было просто абсурдом. Как можно брать одинаковое количество мяса, молока и шерсти, не учитывая количества скота!
По этому вопросу два раза докладывали Сталину. Сталин слушал внимательно и мои аргументы, и Хрущева. Я не уступал. Несколько раз высказывался Хрущев. Сталин склонялся к точке зрения Хрущева. Но, зная меня и учитывая, что в проекте могут оказаться подводные камни, желая себя застраховать от серьезных ошибок, предложил в принципе принять предложение Хрущева, а мне поручить представить конкретный проект решения.
Я подготовил проект, внеся большие коррективы, которые сводились к тому, что поставки должны определяться для каждой области, края, района в отдельности, с учетом их специфики в сельскохозяйственной экономике. Норма поставки дифференцируется в каждом районе отдельно и может на 30 % и более отклоняться при определении нормы поставок отдельным колхозам. Этот проект, по крайней мере, устранял грубейшую несправедливость, внося соответствующие коррективы. После споров по отдельным вопросам проект был принят. Я никогда не считал погектарный принцип поставок правильным. А у Хрущева он был идеей-фикс.
* * *
Тот факт, что эта тройка – Маленков, Берия, Хрущев, как будто веревкой между собой связана, производил на меня тяжелое впечатление: втроем они могли навязать свою волю всему Президиуму ЦК, что могло бы привести к непредвиденным последствиям.
С Маленковым я никогда не дружил, хотя ценил его высокую трудоспособность. Видел его чрезвычайную осторожность при Сталине. Он был молчалив и без нужды не высказывался. Когда Сталин говорил что-то, он единственный немедленно доставал из кармана френча записную книжку и быстро-быстро записывал «указания товарища Сталина». Мне лично такое подхалимство претило. Сидя за ужином, записывать – было слишком уж нарочито. Но Маленков умел общаться с местными работниками, и в войну сыграл немаловажную роль, в особенности в развертывании авиационной промышленности, на службу которой поставил значительную часть аппарата ЦК, обкомов и горкомов, где были авиационные заводы, что было правильно и на пользу делу. После войны он стал больше заниматься интригами и сыграл подозрительную, а вернее сказать, подлую роль в интригах, приведших к «ленинградскому делу», к гибели Кузнецова, Вознесенского и других.
После смерти Сталина Маленков, ставший Председателем Совета министров, стал проявлять ко мне большое внимание и полное доверие как к министру. Он даже говорил: «Ты действуй в развитии торговли свободно, я всегда поддержу».
Говоря о Хрущеве, следует подчеркнуть его большую заслугу в том, что он взял на себя инициативу в вопросе исключения Берия из руководства и сделал это, предварительно обговорив со всеми членами Президиума ЦК, но так, чтобы это не дошло до Берия.
Наши дачи были недалеко друг от друга. И вот, в день заседания Президиума, 26 июня 1953 г., мне сообщили, что Хрущев просит заехать к нему на дачу до отъезда на работу. Я заехал. Беседовали мы у него в саду. Хрущев стал говорить о Берия, что тот взял в руки Маленкова, командует им и фактически сосредоточил в своих руках чрезмерную власть. Внешне он и с Хрущевым, и с Маленковым в хороших отношениях, но на деле стремится их изолировать. В качестве доказательства привел факт недопустимого разговора с Булганиным после разногласий по ГДР. Здесь Берия применил угрозу в отношении члена Президиума ЦК, видимо, учитывая свое влияние. Это был действительно очень серьезный факт. Хрущев тогда впервые мне об этом сказал.
В той же беседе со мной Хрущев привел факты, как Берия единолично, минуя аппарат ЦК, связывался с украинским и белорусским ЦК и выдвигал новых руководителей, на которых он мог бы положиться. Это тоже было для меня новым и тоже произвело неприятное впечатление. Видимо, не без тайного умысла Берия взял на себя, как на первого заместителя Председателя Совмина СССР, бразды правления Министерством внутренних дел, что давало ему большую реальную власть. Этому я не удивился, ибо уже в момент смерти Сталина, когда Берия быстро уехал из Волынского в город, я высказал вслух свое мнение, что он «поехал брать власть». Я имел в виду, что он будет готовить почву для своей власти. Хрущев это мнение только подтвердил. Он сказал, что сотрудники нашей охраны, наверное, фактически превращены в осведомителей Берия и докладывают ему обо всех нас: что делаем, где бываем и пр. «Берия – опасный человек», – сказал Хрущев в заключение.
Я слушал внимательно, удивленный таким поворотом дела в отношении Берия после такой дружбы, заметной всем. Я спросил: «А как Маленков?» Он ответил, что с Маленковым он говорил, они же давнишние большие друзья. Я это знал. Мне было трудно во все это поверить, ибо, если Маленков – игрушка в руках Берия, и фактически власть в правительстве не у Маленкова, а у Берия, то как же Хрущев его переагитировал?
Хрущев сказал, что таким же образом он уже говорил и с Молотовым, и с остальными. Я задал вопрос: «Это правильно, что хотите снять Берия с поста МВД и первого зама Предсовмина. А что хотите с ним делать дальше?» Хрущев ответил, что полагает назначить его министром нефтяной промышленности. Я одобрил это предложение. «Правда, – сказал я, – он в нефти мало понимает, но имеет организаторский опыт в руководстве хозяйством, как показала война и послевоенное время». Добавил также, что при коллективном руководстве он сможет быть полезным в смысле организаторской деятельности.
* * *
В своих мемуарах Хрущев иначе излагает этот эпизод. Он умалчивает о своем ответе мне относительно намечавшейся должности министра нефтяной промышленности для Берия. Получается, что моя фраза о том, что Берия «может быть полезным» сказана была не в качестве согласия с собственными словами Хрущева, а в качестве защиты Берия.
Что касается перевода Берия в нефтяную промышленность, то, скорее всего, Хрущев сказал это мне нарочно, считая, видимо, что мы с Берия чем-то близки и мне не следует говорить всю правду. Откуда такое мнение и недоверие непонятно. Как я уже сказал, эта тройка – Маленков, Берия, Хрущев – все решала между собой. Они были действительно близки, гораздо ближе, чем я с Берия. Кто-то мне высказал мнение, что Хрущев исходил из того, что мы оба кавказцы. Но не представляю, чтобы Никита Сергеевич мог так глупо и примитивно рассуждать. Он же был умный человек. Неужели он мог подумать, что в таком важном политическом вопросе национальность может играть какую-нибудь роль для кого-либо, не только для меня? Для меня же ничья национальность, тем более в политике, никогда не имела никакого значения. Меня, правда, убеждали, что по своей «неотесанности» Хрущев мог проявить такую предосторожность. Напоминали, что со всеми остальными товарищами он поговорил раньше, со мной же только в день заседания. Не знаю. Хотя, конечно, иной раз и умный человек ведет себя глупо.
Во время того разговора в саду Хрущев предупредил, что сегодня повестка заседания объявлена обычная, но что мы эту повестку рассматривать не будем, а займемся вопросом о судьбе Берия.
И действительно, после обмена мнениями, когда особенно резко выступил Хрущев, и мы все выступили в том же духе, было принято решение в отношении Берия. Сначала он не понял серьезности дела и нагло сказал: «Что вы у меня блох в штанах ищете?» Но потом до него дошло. Он тут же, в комнате Президиума ЦК, был арестован.
В целом надо считать смещение Берия заслугой Хрущева перед партией. Действительно, Берия представлял опасность для партии и народа, имея в руках аппарат МВД и пост первого заместителя Председателя Правительства.
О жертвах сталинизма
О моей позиции по вопросу о создании комиссии по расследованию положения дел при Сталине перед XX съездом Хрущев в своих воспоминаниях пишет: «Неудивительно, что Ворошилов, Молотов и Каганович не были в восторге от моего предложения. Насколько я припоминаю, Микоян не поддержал меня активно, но он и не делал ничего, чтобы сорвать мое предложение…»
Что касается меня, то это совершенно не соответствует фактам. Сама инициатива создания этой комиссии принадлежит мне, и Никита Сергеевич никак не мог это забыть. Поэтому очень странно звучат слова: «Насколько я припоминаю…», то есть он страхует себя возможностью ошибки. Как и многое из того, что вспоминает Хрущев, касаясь меня, моей роли или ее, так сказать, отсутствия. Я удивлен, как он мог быть так несправедлив ко мне. Это не просто забывчивость, это прямая неправда, причем часто неправда у него маскируется в игнорировании того, что я делал или говорил. Вообще, ведь были и свидетели: Молотов, Каганович, Булганин, Суслов, Первухин, Сабуров.
А дело было так. Я и многие другие не имели полного представления о незаконных арестах. Конечно, многим фактам мы не верили и считали людей, замешанных в этих делах, жертвами мнительности Сталина. Это касается тех, кого мы лично хорошо знали. А в отношении тех, кого мы плохо знали, да нам еще представляли убедительные документы об их враждебной деятельности, мы верили.
После смерти Сталина ко мне стали поступать просьбы членов семей репрессированных о пересмотре их дел. Многие обращались через Льва Степановича Шаумяна. Он же привел ко мне Ольгу Шатуновскую, которую я знал с 1917 г., и Алексея Снегова, знакомого мне с 30-х гг. Они на многое мне открыли глаза, рассказав о своих арестах и применяемых при допросах пытках, о судьбах десятков общих знакомых и сотнях незнакомых людей. Ольга рассказала мне один эпизод, который помог осознать, что подавляющее большинство репрессированных были ни в чем не виновны. Она сидела в женском лагере. Однажды у них разнесся слух, что привезли настоящую японскую шпионку. Все сбежались посмотреть на нее, стали спрашивать: «Ты действительно шпионка?» Она зло сказала: «Да! И я, по крайней мере, знаю, почему я здесь. А вы, коммунистки проклятые, подыхаете здесь ни за что. Но мне вас не жалко!»
Я помог Шатуновской и Снегову встретиться с Хрущевым, который Ольгу знал еще со времен работы в МК, а Снегова – еще раньше. Эти два человека незаслуженно «выпали из истории», а они сыграли огромную роль в нашем «просвещении» в 1954–1955 гг. и в подготовке вопроса о Сталине на XX съезде в 1956 г. Не понимаю, почему Хрущев о них даже не упоминает. Или боится поделиться с кем-то своей славой борца против культа Сталина и за освобождение репрессированных? Но его заслуг никто и не оспаривает. Почему же не воздать должное и другим? И почему идти на прямую неправду? Однако вернусь к письмам и обращениям пострадавших.
Я направлял все эти просьбы Генеральному прокурору Руденко. Меня удивляло: ни разу не было случая, чтобы из посланных мною дел была отклонена реабилитация.
* * *
Мы очень были дружны с Л. С. Шаумяном. У нас были общие взгляды по многим вопросам, и мы неограниченно доверяли друг другу. Я обсуждал с ним положение дел с реабилитацией, рассказывал ему о том, что все дела, которые мною разбирались, пересмотрены и люди оказались невиновными. А ведь многие из них были членами ЦК или наркомами (дела разбирались по просьбе детей и вдов этих людей).
Как-то я попросил его (это, правда, было не сразу, а примерно за полгода до XX съезда) составить две справки. Первую – сколько было делегатов на XVII съезде, вошедшем в историю как «съезд победителей», и сколько из них подверглось репрессиям. Ведь это был 1934 г., когда на съезде не было уже антипартийных группировок, разногласий, было полное единство в партии. Поэтому важно было посмотреть, что стало с делегатами этого съезда. И вторую справку – это список членов и кандидатов в члены ЦК партии, избранных на этом съезде, а затем репрессированных.
Наконец-то я получу более или менее точный ответ, думал я. Мне важно это было знать, чтобы идти на XX съезд партии с действительными фактами в руках в отношении судеб этих двух категорий руководящих лиц.
Я сказал Льву Степановичу, что мне необходима его помощь в этом деле. Он работал в издательстве Энциклопедии, имел доступ к таким материалам и мог предоставить мне необходимые справки. Через месяц или полтора он предоставил мне эти сведения. Картина была ужасающая. Большая часть делегатов XVII партсъезда и членов ЦК была репрессирована.
Это потрясло меня. Несколько дней из головы не шла мысль об этом, все обдумывал, как это происходило, почему Сталин это сделал в отношении людей, которых хорошо знал. Словом, строил всякие догадки, но ни одна из догадок меня не устраивала и не убеждала. Я думал, какую ответственность мы несем, что мы должны делать, чтобы в дальнейшем не допустить подобного.
Шаумян добыл эти сведения частным порядком и официально пользоваться я ими не мог, но этого было достаточно для того, чтобы потребовать обсудить этот вопрос.
Я пошел к Хрущеву и один на один стал ему рассказывать. Он в это время был поглощен другими вопросами, тоже важными, конечно, но другого характера: целинные земли, новые положения о методах борьбы за социализм (признание мирного перехода) и т. д. Мне пришлось убеждать его, что самый важный вопрос – осуждение сталинского режима. «Вот такова картина, – говорил я. – Предстоит первый съезд без участия Сталина, первый после его смерти. Как мы должны себя повести на этом съезде касательно репрессированных сталинского периода? Кроме Берия и его маленькой группы – работников МВД, мы никаких политических репрессий не применяли уже почти три года. Но надо ведь когда-нибудь если не всей партии, то хотя бы делегатам первого съезда после смерти Сталина доложить о том, что было. Если мы этого не сделаем на этом съезде, а когда-нибудь кто-нибудь это сделает, не дожидаясь другого съезда, все будут иметь законное основание считать нас полностью ответственными за прошлые преступления.
Конечно, мы несем большую ответственность. Но мы можем объяснить обстановку, в которой мы работали. Объяснить, что мы многого не знали, во многое верили, но в любом случае, просто не могли ничего изменить. И если мы это сделаем по собственной инициативе, расскажем честно правду делегатам съезда, то нам простят, простят ту ответственность, которую мы несем в той или иной степени. По крайней мере, скажут, что мы поступили честно, по собственной инициативе все рассказали и не были инициаторами этих черных дел. Мы свою честь хотя бы в какой-то мере отстоим. А если этого не сделаем, мы будем обесчещены».
* * *
Хрущев слушал внимательно. Я сказал, что предлагаю внести в Президиум предложение о создании авторитетной комиссии, которая изучила бы все документы МВД, Комитета госбезопасности, прокуратуры, Верховного суда и другие, добросовестно разобралась во всех делах о репрессиях и подготовила бы доклад для съезда. Хрущев согласился с этим. Я предложил создать комиссию Президиума, куда вошли бы я, Хрущев, Молотов, Ворошилов и другие товарищи. Ввиду важности вопроса, состав комиссии соответствовал бы своему назначению. Хрущев внес поправку, что, во-первых, мы очень перегружены и нам трудно будет практически разобраться во всем, и, во-вторых, не следует в эту комиссию входить членам Политбюро, которые близко работали со Сталиным. Важнее и лучше включить в состав комиссии авторитетных товарищей, но близко не работавших со Сталиным. Предложил во главе комиссии поставить Поспелова, директора Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС. Это – история партии, прямо касается работы его аппарата. Предложил включить и некоторых других.
Я с этим согласился, хотя сказал, что Поспелову нельзя всецело доверять, ибо он был и остается просталински настроенным. Словом, договорились, что этот вопрос обсудим на Президиуме и он подумает, как Первый секретарь ЦК. Так и сделали. Он заявил, что если комиссия будет работать неправильно, то мы вмешаемся.
Комиссия в составе Поспелова, Аристова, Шверника и Комарова тщательно изучила в КГБ архивные документы и представила пространную записку.
В записке комиссии от 9 февраля 1956 г. приводились ужаснувшие нас цифры о числе советских граждан, репрессированных и расстрелянных по обвинению в «антисоветской деятельности» за период 1935–1940 гг., и особенно в 1937–1938 гг. В записке указывалось, что в ряде крайкомов, обкомов, райисполкомов партии были подвергнуты арестам две трети состава руководящих работников.
Более того, из 139 членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б), избранных на XVII съезде партии, было арестовано и расстреляно за эти годы 98 человек. «Поражает тот факт, – говорилось в записке, – что для всех преданных суду членов и кандидатов в члены ЦК ВКП(б) была избрана одна мера наказания расстрел». Всего же из 1966 делегатов этого съезда с решающим и совещательным голосом было арестовано по обвинению в контрреволюционных преступлениях 1108 человек, из них расстреляно 848. Факты были настолько ужасающими, что в особенно тяжелых местах текста Поспелову было трудно читать, один раз он даже разрыдался.
* * *
Когда я в 1956 г. внимательно ознакомился с этой запиской комиссии, то невольно вспомнил два ранее известных мне факта:
1. При выборах членов ЦК на XVII съезде партии (февраль 1934 г.) Сталин получил изрядное количество голосов против. Подсчет голосов велся в нескольких счетных подкомиссиях. Одну из них возглавлял Наполеон Андреасян, мой школьный товарищ, который тогда же рассказал мне об этом. Только в его группе оказалось 25 голосов поданных против кандидатуры Сталина.
Результаты голосования на съезде не объявлялись. Но о них, несомненно, доложил Сталину председатель счетной комиссии съезда Л. Каганович.
Насколько я помню, против Сталина было 287 голосов (данные О. Шатуновской, которая лично держала эти бюллетени в руках и пересчитала в 1950-х годах).
2. Через какое-то время, после XVII съезда партии, нам, членам и кандидатам в члены Политбюро ЦК, стало известно о том, что группа товарищей, недовольная Сталиным, намеревается его сместить с поста Генсека, а на его место избрать Кирова. Об этом Кирову сказал Б. Шеболдаев, работавший тогда секретарем одного из обкомов партии на Волге. Киров отказался и рассказал Сталину, который поставил в известность об этом Политбюро. Нам казалось тогда, что Сталин этим и ограничится.
Мы утвердили все выводы комиссии Поспелова без изменений. Но она не внесла предложений по вопросу об открытых судебных процессах 30-х гг., заявив, что не сумела разобраться, и что ей это трудно сделать. Видимо, решили подстраховаться, потому что после всех изложенных фактов эти процессы просто разваливались. Ведь отдельные проходившие по ним подсудимые были уже признаны ни в чем не повинными, а по процессам они проходили, как враги. Логики в этом не было никакой… Тогда Хрущев предложил создать новую комиссию – специально по открытым судебным процессам, включив туда, кроме уже работавших членов, также Молотова, Кагановича и Фурцеву. Мою кандидатуру он почему-то даже не назвал.
Я не возражал против предложенного состава. Может быть, если бы это было предварительным обменом мнений, я бы и возразил. Ведь соображение об участии в сталинском руководстве уже отпало. Но почему только для Молотова и Кагановича? Возможно, было бы целесообразно мне быть там, чтобы противостоять в случае необходимости Молотову и Кагановичу. Я думал о роли Кагановича, а также о том, что Молотов тогда был вторым лицом в партии и государстве и во многом помогал Сталину в ходе репрессий. Стоило ли их включать в состав, где остальные участники были намного ниже по положению в партии?
Но в тот момент возражать и объяснять причины было неудобно, ибо предложение было одобрено без оговорок. Кроме того, я думал, что они уже поработали и в отношении судебных процессов и результат будет такой же, как и в отношении репрессий.
Но мы ошиблись. Через некоторое время новая комиссия представила предложения в том смысле, что, хотя в те годы не было оснований обвинить Зиновьева, Каменева и других в умышленной подготовке террора против Кирова, они все же вели идеологическую борьбу против партии и пр. Поэтому, делала вывод комиссия, не следует пересматривать эти открытые процессы.
Мы оказались в меньшинстве, поскольку выводы сделала такая широкая и представительная комиссия. Несомненно, мое участие могло бы многое изменить в выводах и заключениях, я мог бы влиять на ее работу и противостоять Молотову и Кагановичу. Хрущев не мог этого не понимать.
* * *
Непонятен еще такой момент. Я якобы «не поддерживал» это дело. Помню до мелочей, как это происходило. Когда речь зашла о докладчике на съезде, я предложил сделать доклад не Хрущеву, а Поспелову как председателю комиссии ЦК партии. Это было объективно верно: ведь раз мы утвердили состав комиссии и ее председателя, то всем и так ясно, что доклад делается от нас, а не от Поспелова. Хрущев мне ответил: «Это неправильно, потому что подумают, что Первый секретарь уходит от ответственности и вместо того, чтобы самому доложить о таком важном вопросе, предоставляет возможность выступить докладчиком другому». Настаивал, чтобы основным докладчиком был именно он. Я с этим согласился, так как при таком варианте значение доклада только возрастало. Он оказался прав.
К концу съезда мы решили, чтобы доклад был сделан на заключительном его заседании. Был небольшой спор по этому вопросу. Молотов, Каганович и Ворошилов сделали попытку, чтобы этого доклада вообще не делать. Хрущев и больше всего я активно выступили за то, чтобы этот доклад состоялся. Маленков молчал. Первухин, Булганин и Сабуров поддержали нас. Правда, Первухин и Сабуров не имели такого влияния, как все остальные члены Президиума.
Тогда Никита Сергеевич сделал очень хороший ход, который разоружил противников доклада. Он сказал: «Давайте спросим съезд на закрытом заседании, хочет ли он, чтобы доложили по этому делу, или нет». Это была такая постановка вопроса, что деваться было некуда. Конечно, съезд бы потребовал доклада. Словом, выхода другого не было. Было принято решение, что в конце съезда, на закрытом заседании, после выборов в ЦК (что для Молотова и Кагановича казалось очень важным) такой доклад сделать.
Утверждение Хрущева в отношении меня неверно еще и потому, что в открытых выступлениях на съезде я единственный подверг в своей речи принципиальной критике отрицательные стороны деятельности Сталина, что вызвало среди коммунистов шум и недовольство.
Помню, когда кончилось мое выступление, и объявили перерыв, ко мне подошел мой брат Артем, делегат съезда, и сказал: «Анастас, ты зря эту речь сказал. Ты по существу был прав, но многие делегаты недовольны тобой, ругают тебя. Для чего ты так напал на Сталина? Почему на себя должен взять инициативу, когда другие об этом не говорят? И Хрущев ничего подобного не сказал».
Я ему ответил: «Ты не прав. И те товарищи, которые недовольны моим выступлением, также не правы. А что касается Хрущева, то он на закрытом заседании сделает доклад и расскажет о более страшных вещах».
* * *
Отвлекаясь от воспоминаний Хрущева, хочу еще уточнить некоторые детали о том, как реально освобождались заключенные.
Я возглавил Комиссию по реабилитации. Очень скоро пришел к выводу, что такими темпами, которыми шло дело через Генеральную прокуратуру, сотни тысяч людей умерли бы в лагерях, не дождавшись освобождения. Сначала в частном порядке поговорил с А. В. Снеговым, который после 17-летнего заключения в лагерях работал начальником политотдела ГУЛАГа. Он подтвердил мое мнение. Мы решили, что надо освобождать людей, во-первых, на местах, разослав туда «тройки» (на этот раз с целью освобождения, а не осуждения), во-вторых, производить реабилитацию с немедленным освобождением прямо по статьям, которые заключенному инкриминировались. Это не было легкомысленным решением: до этого я убедился, что чье бы дело мы ни рассматривали отдельно, человек оказывался невиновным. С этим же столкнулась Ольга Шатуновская, которая уже работала в Комиссии Партийного Контроля (после длительного заключения и ссылки), виновных она не обнаружила ни одного! Я поговорил с Генеральным прокурором СССР Руденко. Предварительно с ним беседовал Снегов, и тогда Руденко выразил сомнения в юридической правомерности такого подхода. Возможно, строго юридически он имел основания выражать сомнения. Но невозможно применять всю строгость правовых норм к тем, кто так сильно пострадал от нарушения законности и от произвола. Мне Руденко уже сказал, что такой подход вполне оправдан. Потом я сообщил об этом Хрущеву, который одобрил такой подход. В результате мы послали, кажется, 83 комиссии в наиболее крупные поселения ГУЛАГа. Туда же привозили заключенных с мелких объектов этой структуры. Всю организационную работу в этом отношении провел для меня Снегов, который хорошо знал географию лагерей. Вызывали, например, всех, осужденных за вредительство, и объявляли им, что они реабилитированы, выдавали документы и освобождали, обеспечивали им транспортировку по домам. Или по статье за подготовку террористического акта против Сталина, либо кого-либо еще из правительства (в качестве казуса, Снегов, работавший в самой крупной комиссии, рассказывал мне, что были там и такие, кто сидел за то, что покушался на жизнь Берия, расстрелянного за два с лишним года до того!). Так мы добились, что сотни тысяч людей были освобождены немедленно. Даже возникла необходимость в дополнительных пассажирских поездах.
* * *
Итак, мысль о реабилитации жертв сталинских репрессий я высказал задолго до съезда, включая и тех, кто проходил по процессам 1930-х годов. Отмене приговоров по процессам, как я упомянул, помешали Молотов и Поспелов. Поспелов не дал необходимых материалов. Молотов повел себя хитрее: он сказал, что, хотя нет доказательств вины Зиновьева, Каменева и их сторонников в убийстве Кирова, морально-политическая ответственность остается на них, ибо они развернули внутрипартийную борьбу, которая толкнула других на террористический акт. Тут мы с Хрущевым сделали ошибку: вместо того чтобы навязать правильное решение, отбросив эту словесную шелуху, решили создать специальную комиссию по убийству Кирова и по другим процессам. Дело в том, что многие даже в Центральном Комитете (и кое-кто в Политбюро) были еще не подготовлены к первому варианту решения. Ошибка была сделана и в подборе состава комиссии: главой ее сделали Молотова. Вошла туда и Фурцева как представитель нового руководства партии. Я все-таки верил, что Молотов отнесется к этому делу честно. И ошибся, проявил в отношении его наивность. Не думал, что человек, чья жена была безвинно арестована и едва не умерла в тюрьме, способен продолжать прикрывать сталинские преступления.
Повторяю, именно я предложил сделать доклад XX съезду (правда, я предлагал сделать его Поспелову). Но Хрущев, наверное, оказался прав, что доклад надо было делать Первому секретарю. Я предлагал нам всем войти в комиссию. Но и тут Хрущев, видимо, был прав, что мы слишком близки были к Сталину сами, лучше нам не входить в комиссию. Как бы то ни было, доклад и разоблачение преступлений Сталина были необходимы для оздоровления и партии, и общества в целом, для возрождения демократии и законности.