Осенью 1925 г. в Москве, сначала в узком кругу, Зиновьев и Каменев подняли знамя левой оппозиции. Разногласия в руководстве партии между Зиновьевым и Каменевым, с одной стороны, и Сталиным, Рыковым, Бухариным – с другой расширялись, но не выходили наружу. Это дело подогревалось больше Зиновьевым, который чувствовал, что почва все больше уходит из-под его ног. Он старался закрепить свое положение в руководстве. Его целиком поддерживала Ленинградская партийная организация, которой он руководил. Москва шла за Каменевым, поскольку Каменев руководил Московской партийной организацией. В то время Зиновьев выпустил книгу-брошюру, где он писал, что «приложил ухо к земле и услышал голос истории». Это было началом полемики с ЦК в завуалированном виде. Одно из заседаний ЦК было посвящено обсуждению этого вопроса.
Тогда собрались члены ЦК, около 50 человек, кроме троцкистов, в зале Оргбюро ЦК. Там был маленький стол для президиума. Председательствовал Рыков, Сталин сидел рядом.
Началась дискуссия вокруг этой книги Зиновьева. В ходе дискуссии Рыков выступил неожиданно очень резко и грубо против Зиновьева и его группы, заявив, что они раскольники, подрывают единство партии и ее руководства. В этом случае, говорил он, чем раньше они уйдут из руководства партии, тем лучше.
Для того времени были еще характерны товарищеские отношения между оппозиционной группой и членами ЦК. Выступление Рыкова прозвучало настолько резко, обидно и вызывающе, что Зиновьев, Каменев, Евдокимов, Харитонов, Лашевич и некоторые другие – к ним присоединилась и Надежда Константиновна Крупская, которая стала вдруг поддерживать Зиновьева и Каменева, – заявили: «…Если нас так игнорируют, то мы уходим». И демонстративно ушли с этого заседания.
На всех тех членов ЦК, которые хотели сохранить единство, их уход произвел действие шока. Наиболее чувствительный и эмоциональный Орджоникидзе даже разрыдался. Он выступил против Рыкова и со словами «Что ты делаешь?» бросился из зала в другую комнату. Я вышел за ним, чтобы его успокоить. Через несколько минут мне удалось это сделать, и мы вернулись на заседание.
Рыков и Сталин не ожидали такой реакции Серго и других членов ЦК. Серго, конечно, понимал, что Рыков это сделал не без ведома Сталина. Видимо, они заранее сговорились.
Члены ЦК потребовали послать группу товарищей – членов ЦК к Зиновьеву с приглашением вернуться на заседание Зиновьеву и всей группе. Была назначена делегация, в которую вошли Петровский, Шкирятов и я.
Зиновьев и другие ушли с заседания возбужденные, удрученные. Я думал, что мы застанем их в таком же подавленном состоянии, обеспокоенными тем, что случилось. Когда же мы пришли (они были все в секретариате Зиновьева в Кремле), то увидели, что они весело настроены, рассказывали что-то смешное, на столе чай, фрукты. Я был удивлен. Мне тогда показалось, что Зиновьев артистически сыграл удрученность и возмущение, а здесь, поскольку сошел со сцены, перестал притворяться. Все это произвело на меня неприятное впечатление. Но, видимо, все же они были очень рады, что мы за ними пришли сразу согласились вернуться. На этот раз разрыв удалось залатать. Примирились. Договорились не обострять положение, сохранить единство. Но на душе было неспокойно.
Дзержинский, может быть, лучше других видел, что дело идет к расколу. Он не терпел Зиновьева и Каменева, считал их очень опасными для партии и, видимо, предвидел, что дело может кончиться плохо. Он считал, что они играют такую же роль, как это было в условиях кризиса Советской власти во время Кронштадтского восстания в 1921 г.
Человек эмоциональный, вспыльчивый, Дзержинский на заседании молчал, сдерживая свое возмущение, но чувствовалось, что он мог взорваться в любую минуту. Когда после заседания он в тесной раздевалке оказался рядом с Надеждой Константиновной, то не выдержал и сказал: «Вам, Надежда Константиновна, должно быть очень стыдно, как жене Ленина, в такое время идти вместе с современными кронштадтцами. Это – настоящий Кронштадт». Это было сказано таким взволнованным тоном и так сильно, что никто не проронил ни слова: ни мы, ни Надежда Константиновна. Продолжали одеваться и так же молча разошлись в очень удрученном состоянии.
После этого заседания мы зашли к Сталину. В разговоре я спросил, чем болен Рудзутак, серьезна ли болезнь, так как на заседании его не было. Сталин ответил, что Рудзутак фактически не болен. Он нарочно не пошел на это заседание, потому что Зиновьев и Каменев уговаривали его занять пост Генсека. Они считали, что на этом заседании им удастся взять верх и избрать нового Генсека. По всему видно, что Рудзутак с этим согласился и не пришел на заседание, чтобы не быть в неловком положении, не участвовать в споре ни с одной, ни с другой стороной, сохранив таким образом «объективность», создать благоприятную атмосферу для своего избрания на пост Генсека как человека, входившего в состав Политбюро, а не «группировщика».
Я не уверен, знал ли Сталин это или предполагал. Скорее всего, предполагал такой вариант. Однако, в последующем Рудзутак держался старой позиции и поддерживал Сталина, не проявляя колебаний в борьбе с оппозицией. Я не помню, чтобы Сталин когда-либо делал ему упрек по поводу его «дипломатической болезни», когда он не явился на совещание.
* * *
Объединенный Пленум ЦК и ЦКК в июле 1926 г. был последним партийным форумом, в котором принимал участие Ф. Э. Дзержинский. Это было время, когда старая троцкистская оппозиция объединилась с новой зиновьевской в одну группировку, развернувшую борьбу против ЦК партии и Сталина.
На пленуме было 11 членов ЦК, входивших в этот троцкистско-зиновьевский блок, что предопределило прямые столкновения по ряду острых политических вопросов, по которым на предыдущем Пленуме ЦК оппозиция получила отпор, и по которым партийная линия была точно сформулирована. Дзержинский участвовал в обсуждении первого вопроса – о хлебозаготовках. Тогда вокруг этого вопроса сосредоточивался весь комплекс экономических и политических противоречий.
По поручению Политбюро ЦК Каменев, как нарком внутренней и внешней торговли и кандидат в члены Политбюро, делал основной доклад по первому вопросу. Это обязывало его не выражать свои личные оппозиционные взгляды, а проводить линию партии. Он сделал деловой доклад, однако в оттенках его выступления была видна его оппозиционная душа – преобладала критика хозяйственного положения в стране, политики партии.
Сразу же после Каменева выступил Пятаков, заместитель Председателя ВСНХ Дзержинского и участник троцкистско-зиновьевской группировки. Произвольно используя финансово-хозяйственные расчеты, он пытался доказать, что деревня богатеет чрезмерно, и в этом он видел большую опасность для дела революции; привел много фактов и данных ВСНХ, на основании которых он хотел показать неправильность политики партии в хозяйственной области, продемонстрировать ее неудачи в этом деле.
Дзержинский был раздражен речью Каменева. Но особенно его возмутило выступление Пятакова, который фактически сделал содоклад (он говорил почти 40 минут, то есть почти столько же, сколько и основной докладчик). От кого он сделал доклад? От ВСНХ? Не может быть, потому что с Дзержинским Пятаков свое выступление не согласовывал, хотя и должен был это сделать. Получилось, что он сделал содоклад от оппозиции.
Это было настолько неожиданно для честного, искреннего Дзержинского, не выносившего фальши и политического интриганства (а именно этим было пропитано все выступление Пятакова), что вывело его из душевного равновесия. Его особенно возмутило, что с такой речью выступил его заместитель, которому он доверял и с которым работал без разногласий.
Мы сидели с Дзержинским рядом около трибуны. Он мне стал говорить, что больше Пятакова замом терпеть не сможет, нужен новый человек, и просил меня согласиться занять этот пост. Я, считаясь с возбужденным состоянием Дзержинского, спокойно возразил ему, что не подхожу для этой работы, так как не знаю промышленности, буду плохим помощником в этом деле, что можно найти более опытного товарища. Он с этим согласился, но сказал, что вернется к этому разговору после выступления.
Выступление Дзержинского было резким, острым – он не мог говорить спокойно. Речь его прерывалась частыми репликами со стороны оппозиции Пятакова, Каменева, Троцкого. Дзержинский доказал, что все те доводы, которые приводила оппозиция, основаны не на фактических данных, а на желании во что бы то ни стало помешать той творческой работе, которую ведут пленум и Политбюро. Его крайне возмутила реплика Каменева, который, используя самокритику Дзержинского, крикнул: «Вот Дзержинский 45 млн. рублей напрасно засадил в металлопромышленность».
После Дзержинского с резкими речами против Каменева и Пятакова выступили Рудзутак и Рыков. Они оба приводили многочисленные убедительные факты совершенно неудовлетворительной работы Наркомторга, который, как они доказали, не справлялся с возложенными на него обязанностями. Особенно обстоятельно раскритиковал установки оппозиции Рыков.
Это не остановило Каменева. В своем заключительном слове он снова допустил грубые нападки на Дзержинского, который очень близко к сердцу принял эти выпады. Дзержинский почувствовал себя плохо и, не дождавшись конца заседания, вынужден был с нашей помощью перебраться в соседнюю комнату, где лежал некоторое время. Вызвали врачей. Часа через полтора ему стало получше, и он пошел домой.
А через час после этого его не стало…
Членам ЦК и ЦКК, собравшимся на вечернее заседание, было объявлено о смерти Дзержинского. Заседание было прервано, работа пленума приостановлена.
22 июля состоялись похороны Дзержинского. Весь состав объединенного пленума провожал гроб с телом Дзержинского от Дома Союзов на Красную площадь…
* * *
Через несколько дней после пленума Каменев написал заявление в ЦК, в котором просил освободить его от обязанностей наркома торговли, ибо он с ними не справляется, поскольку не пользуется полной поддержкой со стороны Политбюро и правительства. Он предлагал поставить во главе Наркомторга работника, который мог бы рассчитывать на полную политическую и деловую поддержку ЦК и правительства. Он жаловался, что речь Рудзутака дискредитировала его и как наркома, и как политического деятеля и не нашла возражений со стороны других руководящих работников. При этом он предложил на пост наркома мою кандидатуру.
Сталин сразу же сообщил мне в Ростов шифровкой об этом заявлении Каменева и о том, что тот называет меня единственным человеком, который мог бы справиться с обязанностями наркома торговли. Сталин добавил, что отставка Каменева будет неизбежной, что вопрос будет обсуждаться в ближайшие дни, о чем сообщает мне для сведения.
Я не могу сказать, что эта шифрограмма была для меня полной неожиданностью: о моем возможном назначении наркомом торговли со мной в Москве уже беседовали члены Политбюро – Сталин, Бухарин и Рыков. Я категорически отказывался от этого назначения, приводя соответствующие мотивы. Думал, что этим вопрос был исчерпан. Поэтому сразу же написал в Москву о своем категорическом возражении против назначения меня наркомом. Я писал, что совершенно не подготовлен для этого, что у меня нет ни практики, ни соответствующих знаний, ни малейшей уверенности справиться с делом, что готов работать в любой местной организации или за границей, имея в виду партийную работу.
Через неделю я, как и каждый член ЦК, получил на срочное голосование постановление об освобождении Каменева и назначении меня народным комиссаром внутренней и внешней торговли.
Когда я неожиданно получил готовое решение о моем назначении, я был возмущен, обижен и оскорблен тем, что товарищи, которым я так убедительно и горячо объяснял причины своего отказа, подписали это решение. Особенно обиделся на Сталина, которому так подробно приводил свои доводы. Поэтому сразу же направил ему телеграмму:
«Т. Сталину.
Несмотря на состоявшееся решение Политбюро о назначении меня Наркомторгом, я категорически отказываюсь и заявляю, что не могу подчиниться такому решению, ибо совершенно убежден, что мое назначение Наркомом погубит как дело, так и меня. Назначение Политбюро меня Наркомом и заявление Каменева, что я «с успехом справился бы с этой задачей», меня ни в чем не колеблет.
В Наркомате внешней и внутренней торговли, где произведено столько реорганизаций и где менялось столько Наркомов, дело остается неналаженным. Никто еще не смог преодолеть все трудности. Менее всех предыдущих Наркомов можно возложить надежды на меня. Я Наркомторгом и вообще Наркомом не гожусь и не могу взять на себя обязанности сверх своих сил и способностей…»
И еще одно письмо я послал в ЦК, в котором, настаивая на категорическом отказе принять это назначение, приводил, как мне казалось, убедительные доводы против моего назначения: и молодость, и недостаток партийного стажа, и отсутствие соответствующих знаний и достаточной практики. «Я не говорю о том, – писал я в заключение, – что Северо-кавказская организация против моего отзыва из Ростова. Поэтому прошу наметить другую, более подходящую кандидатуру на пост Наркомторга. В крайнем случае, я готов против желания работать в качестве зама при любом Наркоме».
Написав столь решительно о своем отказе принять назначение, я уехал в командировку по краю в Карачаевскую автономную область. Там не было никакой телеграфной связи с Москвой, и я надеялся, что моя телеграмма возымеет действие. Дней пять отсутствовал, успокоился. Вернулся в Ростов, вижу новый нажим – ответ, что мои категорические возражения учитывались при решении вопроса о моем назначении, а это мое письмо будет доложено Политбюро. Через два дня последовало новое подтверждение о назначении меня наркомом: Политбюро подтвердило это решение, уже утвержденное голосованием всех членов ЦК, и предложило оформить его «в советском порядке», то есть провести через решение СНК.
Ставя меня об этом в известность, Сталин сообщал, что дело конченое, возвращаться назад нет смысла, и предложил мне немедленно выехать в Москву. Я поехал все же с надеждой, что можно еще договориться и отменить решение Политбюро.
* * *
Мы разговаривали со Сталиным обстоятельно. Он поколебал меня своими аргументами, и я перестал возражать уже не только потому, что дальнейшее неподчинение было бы нарушением всех норм партийной дисциплины. Мы со Сталиным были уже на «ты» и дальше всю жизнь были на «ты», так же как с Орджоникидзе, Бухариным, Ворошиловым, Молотовым, Кировым.
Сталин сказал: «Новое дело – трудное, это правильно. Но скажи, вот Каменев работает. Чем и как он может лучше вести дело? Ничем. Почему? Потому что во многих вопросах внутренней экономической политики Каменев не разбирается, работает поверхностно, ничего не знает о заготовках, плохо разбирается в сельском хозяйстве и других вопросах, которые сегодня являются центром политики. А в этих вопросах ты много развит. В этом деле ты будешь сильнее Каменева. То, чего нет у Каменева, есть у тебя: это экономические вопросы заготовки, торговля, кооперация.
Нельзя также утверждать, – продолжал Сталин, – что мы знаем о работе наркомата меньше, чем ты. Дела там обстоят лучше, чем ты думаешь. Да, внешняя торговля пока играет малую роль. Но во внешней торговле Каменев также не понимает и не имеет опыта. А в наркомате есть опытные работники по внешней торговле, такие, как Стомоняков, Шлейфер, Кауфман, Лобачев, Чернов, по внутренней торговле – Эйсмонт, Вейцер, Залкинд. Они могут поднять любой наркомат и хотят работать с тобой. При наличии таких специалистов ты будешь иметь полную возможность присмотреться к работе, а затем уже уверенно приступить к делу. Поэтому нет оснований сомневаться, тем более что мы будем поддерживать тебя во всем. Не думаешь же ты, что мы хотим твоего провала и допустим такой провал?
Потом, ты недооцениваешь своих знаний и способностей. Ты хорошо знаешь работу кооперации, как потребительской, так и сельскохозяйственной. Ростовская потребкооперация славится как хорошая, и во всем крае она этим отличается. Ведь недавно была брошюра Дейчмана с твоим предисловием, которое так расхваливал Зиновьев, где хорошо и подробно рассказывается о работе потребкооперации в Северо-Кавказском крае. Ты хорошо знаешь, наконец, заготовку хлеба и других продуктов в крае. Этот край в отношении хлеба один из величайших. Так что в области внутренней торговли у тебя опыта больше, чем у Каменева, который не имеет ни опыта, ни представления об этой работе. Впрочем, Каменев вел мало практической работы в наркомате – он больше был занят своей политической оппозиционной деятельностью, а ты будешь работать по-настоящему, и дело пойдет.
Наконец, – сказал Сталин, – Каменев перешел в оппозицию. Известно, что он не пользуется поддержкой ЦК. Работники не будут вокруг него объединяться, и не будут с внутренним доверием работать с ним, как с тобой, которому ЦК оказывает полное доверие. Не случайно сам Каменев об этом пишет в своем письме в ЦК. Наконец, будут трудности – ЦК поможет всегда».
Вот этими аргументами Сталин несколько поколебал меня, хотя опасения остались. Но беседа со Сталиным меня подбодрила. К тому же я исчерпал все допустимые партийными нормами возможности добиться отмены этого решения.
* * *
В связи с моим отъездом в Москву надо было вместо меня назначить секретаря Северо-Кавказского крайкома партии. Неожиданно по предложению Сталина было принято решение о назначении Серго Орджоникидзе с освобождением его с поста секретаря Закавказского крайкома партии. В беседе со Сталиным я стал возражать против этого назначения, так как знал, что Серго выше меня во всех отношениях: и по партийному стажу, и по опыту руководящей работы, и по авторитету в партии. Теперь же получалось так, что меня назначают на более ответственную работу, а Серго – вместо меня. Впечатление получалось такое, что как работник я расцениваюсь вроде бы выше, что было совершенно неверно и, наверное, обидно для Серго. Меня это очень обескуражило. Я уговаривал Сталина не делать этого. «К тому же, – говорил я, – в политическом отношении должность секретаря Закавказского крайкома более ответственная, чем Северо-Кавказского крайкома партии».
Сталин, не приводя особых аргументов, настоял на своем. Я не мог понять, чем руководствовался Сталин при этом. Он меня не убедил.
Против этого решения Сталина поступил протест и Закавказского крайкома партии, который просил оставить Серго Орджоникидзе на работе в Закавказье. Сам Серго протеста не писал, не просил отменить этого решения, хотя и был недоволен им. ЦК, обсудив протест членов Заккрайкома, отклонил его и подтвердил свое решение о том, что Орджоникидзе должен переехать на работу в Ростов.
Серго, как дисциплинированный коммунист, поехал в Ростов и приступил к работе. Северокавказские товарищи, конечно, встретили его с большим удовлетворением, так как высоко ценили его.
При личной встрече с ним я прямо высказал свое недоумение этой перестановкой. Серго мне откровенно сказал, что и он недоволен этим решением, что пошел на это против своей воли, в силу партийной дисциплины.
Обдумывая, что могло лечь в основу этого решения Сталина, я так ни к какому мнению и не смог прийти. Видимо, какая-то трещина пролегла в отношениях между Серго и Сталиным, чем-то Сталин был недоволен Серго. Почему я так думаю?
После смерти Дзержинского на пост председателя ВСНХ был назначен Куйбышев, который был тогда председателем ЦКК и наркомом РКИ. Причем при назначении в ВСНХ Куйбышев не был освобожден от прежних обязанностей, хотя совместительство этих постов совершенно недопустимо как по объему, так и по существу работы.
Жизнь это подтвердила. Осенью того же года на совместном заседании ЦК и ЦКК было принято решение освободить Куйбышева от работы в ЦКК и РКИ, выдвинув на эту работу Серго Орджоникидзе. Секретарем Северо-Кавказского крайкома партии был назначен Андреев А. А. из Москвы, работавший тогда одним из секретарей ЦК партии. Такое решение было совершенно правильным.
Я думал: почему Сталин не сделал этого сразу же, после смерти Дзержинского? Почему ему понадобилось затеять такую игру с Орджоникидзе, с выдающимся деятелем нашей партии? Мне показалось, что Сталин решил осадить Серго и задеть в какой-то мере его авторитет среди кавказских товарищей. Может быть, Сталину хотелось проучить Серго за что-то. Ввиду особой щепетильности Орджоникидзе я не стал допытываться у него, что между ним и Сталиным произошло, а он не счел нужным мне сказать.
Работа в ЦКК и РКИ вполне соответствовала положению и способностям Орджоникидзе. Пожалуй, это была наилучшая кандидатура, которую можно было выбрать среди руководящих работников партии. Орджоникидзе как партийный деятель, как человек пользовался симпатией в партийных кругах. Даже оппозиция считалась с ним, хотя он был ярым ее противником, заняв принципиальную линию в борьбе с ней. Но без нужды он не обострял отношений, не шел на разногласия. Наоборот, принимал все меры к тому, чтобы эти разногласия побыстрее изжить на принципиальной основе.
* * *
Получив 17 августа решение Политбюро о немедленном вступлении в должность, я пошел на Варварку, в Наркомат торговли (на углу со Старой площадью), на второй этаж в кабинет ко Льву Борисовичу Каменеву.
У нас личные с ним отношения были хорошие. Когда я приезжал в Москву, мы с ним часто встречались по делам, не говоря уже о совместном участии на съездах Советов, сессиях ВЦИК, съездах партии и пленумах ЦК. Он отличался работоспособностью, умел налаживать отношения с людьми; либеральный по характеру, интеллигент, без грубостей, располагал к общению. Хотя разногласия у нас были, но наши отношения были нормальными.
Каменев знал, что я все время старался, чтобы лидеры нашей партии не разошлись и продолжали сохранять единство. Он ценил эту мою линию. И я знал, что он не такой уж драчун, который лезет в драку особенно рьяно. Я питал некоторое уважение к нему как к политическому деятелю, хотя не мог забыть его ошибок 1915 и 1917 гг. Но, поскольку после этих событий Ленин сделал его своим заместителем, и он вел борьбу против Троцкого вместе с Лениным и после него, и в этой борьбе мы были вместе, я относился к нему неплохо.
Зашел к нему. В кабинете мы были вдвоем. Поздоровавшись, я сел в предложенное мне кресло, стоявшее у его маленького письменного стола. В таких случаях можно было производить прием и сдачу дел официально, создавать правительственную комиссию по приему и сдаче дел. Я решил избавить Каменева от всех этих формальностей, да и Сталин не поставил вопроса о создании такой комиссии. К тому же Каменев всего полгода был наркомом. Я только сказал ему: «Я этого поста от вас не добивался, понимаю большую тревогу вашу за работу наркомата, сам очень тревожусь, что не справлюсь с делом».
Он стал уговаривать меня, что я справлюсь вполне, лучше, чем он. Он подчеркнул, что в существующей политической обстановке, в условиях острых разногласий в руководстве партии в Наркомате торговли сосредоточены острые противоречия между промышленностью и сельским хозяйством, по вопросу об отношении к крестьянству. В этих условиях нарком торговли может успешно работать только при полном доверии ЦК. Он, Каменев, этим доверием не пользуется, в то время как мне обеспечена полная поддержка ЦК в работе. Затем он стал излагать свои крайне пессимистические взгляды на положение дел в стране. Он почему-то счел нужным более откровенно, чем на Пленуме ЦК, изложить свою линию в оценке положения в наркомате, считал даже его катастрофическим в стране и партии, обнаружив при этом потерю веры в дело победы социализма.
У меня создалось впечатление, что он находится в полной прострации. Я увидел его таким жалким, ничтожным, что был ошарашен, особенно потому, что я видел на примере Северного Кавказа, как успешно развивается страна экономически и политически, как растет влияние партии в Советах, в народе, как крепнет Советское государство.
Беседа продолжалась чуть более получаса. Говорил все время он, я все слушал, пораженный. В конце только коротко сказал о моем полном несогласии с ним, о том, что должен приступить к работе и не имею сейчас времени спорить с ним, да и нужды в этом сейчас нет. Мне стало яснее, чем раньше, как далеко он отошел от партийной линии, как глубоки наши разногласия как с точки зрения теоретической, так и политической, как он оторвался от жизни и потерял веру в силы партии и пролетариата.
Мне стало ясно, что это уже совсем чужой человек. Тем более что он и его друзья-оппозиционеры, к сожалению, своей деятельностью подтвердили опасения Ленина в предоктябрьские дни…
* * *
В то время моя жена Ашхен одарила меня очередным сыном. Тот факт, что у меня дети появлялись один за другим, и их стало больше, чем у всех моих товарищей (хотя, по меркам семей, где выросли Ашхен и я, это и не так много), вызывало по отношению ко мне массу поздравлений и шуток, особенно по поводу того, что у нас с Ашхен были только мальчики. Однако мы с ней тоже хотели девочку. И вот, когда несколько позже тех событий, о которых я рассказываю, в 1929 г. Ашхен вновь ожидала ребенка, мы оба надеялись, что на этот раз, наконец, будет девочка. Но опять 5 июня 1929 г. родился мальчик, которого мы назвали Серго – в честь Орджоникидзе. Серго Орджоникидзе очень любил моих детей и уделял им внимание. Может быть, это обостренное чувство возникло из того, что у них с Зиной не было детей, они удочерили девочку, назвав ее Этери. Борис Пильняк, известнейший тогда писатель, подарил мне свой новый роман в трех книгах с надписью: «Дорогой Анастас Иванович, ура – за двенадцать сыновей!»
Имя Бориса Пильняка напоминает мне о его трагической участи. Он был расстрелян в 1937 г., что не могло быть сделано без личного указания Сталина. Лев Степанович Шаумян напомнил мне уже после смерти Сталина возможную причину гибели Пильняка. После того, как осенью 1925 г. умер в результате операции язвы желудка М. В. Фрунзе, по Москве пошли слухи, что смерть его была не случайной. Борис Пильняк опубликовал в «Новом мире» (№ 4, 1926 г.) повесть «Свет непогашенной луны» с подзаголовком «Смерть командарма». Это было художественное произведение, однако автор прозрачно намекал на неслучайность гибели Фрунзе. Затем редколлегия признала публикацию повести своей ошибкой. Номер журнала с повестью изъяли из продажи и библиотек. Для тех лет то был чрезвычайно редкий случай.
Я хорошо помню некоторые обстоятельства, связанные с операцией и смертью Фрунзе. В двадцатых числах октября 1925 г. я приехал по делам в Москву и, зайдя на квартиру Сталина, узнал от него, что Фрунзе предстоит операция. Сталин был явно обеспокоен, и это чувство передалось мне. «А может быть, лучше избежать этой операции?» – спросил я. На это Сталин ответил, что он тоже не уверен в необходимости операции, но на ней настаивает сам Фрунзе, а лечащий его виднейший хирург страны Розанов считает операцию «не из опасных».
«Так давай переговорим с Розановым», – предложил я Сталину. Он согласился. Вскоре появился Розанов, с которым я познакомился годом раньше в Мухалатке. О нем я знал также и от одного из его непосредственных помощников, моего школьного товарища доктора Гардишьяна, с восхищением отзывавшегося о Розанове как о великом хирурге и превосходном человеке.
Пригласив Розанова сесть, Сталин спросил его: «Верно ли, что операция, предстоящая Фрунзе, не опасна?»
«Как и всякая операция, – ответил Розанов, – она, конечно, определенную долю опасности представляет. Но обычно такие операции у нас проходят без особых осложнений, хотя вы, наверное, знаете, что и обыкновенные порезы приводят иной раз к заражению крови и даже хуже. Но это очень редкие случаи».
Все это было сказано Розановым так уверенно, что я несколько успокоился. Однако, Сталин все же задал еще один вопрос, показавшийся мне каверзным:
«Ну а если бы вместо Фрунзе был, например, ваш брат, стали бы вы делать ему такую операцию или воздержались бы?» – «Воздержался бы», – последовал ответ. Ответ нас поразил. «Почему?» – «Видите ли, товарищ Сталин, – ответил Розанов, – язвенная болезнь такова, что, если больной будет выполнять предписанный режим, можно обойтись и без операции. Мой брат, например, строго придерживался бы назначенного ему режима, а ведь Михаила Васильевича, насколько я его знаю, невозможно удержать в рамках такого режима. Он по-прежнему будет много разъезжать по стране, участвовать в военных маневрах и уж наверняка не будет соблюдать предписанной диеты. Поэтому в данном случае я за операцию».
На этом наш разговор закончился: решение об операции осталось в силе.
В день, когда Фрунзе прооперировали, я вновь был у Сталина. Здесь же находился и Киров, приехавший по делам из Ленинграда. Решили без предупреждения врачей посетить Фрунзе и втроем направились в Боткинскую больницу. Там нашему приходу удивились. Заходить к больному не рекомендовали. Кроме Розанова там были Мартынов и Плетнев (последний спустя десяток лет проходил как подсудимый по одному из процессов и был расстрелян по обвинению в том, что по заданию Ягоды способствовал смерти М. Горького и других лиц).
Подчинившись совету врачей, мы написали Михаилу Васильевичу небольшую теплую, дружескую записку с пожеланиями скорейшего выздоровления. Писал ее Киров, а подписали все трое.
Однако все сложилось трагично. 31 октября 1925 г. Фрунзе не стало.
Лева Шаумян, а также А. В. Снегов говорили мне, что сам Фрунзе в письмах жене возражал против операции, писал, что ему вообще стало гораздо лучше и он не видит необходимости предпринимать что-то радикальное, не понимает, почему врачи твердят об операции. Это меня поразило, так как Сталин сказал мне, что сам Фрунзе настаивает на операции. Снегов тогда сказал мне, что Сталин разыграл с нами спектакль «в своем духе», как он выразился. Розанова он мог и не вовлекать, достаточно было ГПУ «обработать» анестезиолога. Готовясь к большим потрясениям в ходе своей борьбы за власть, говорил А. В. Снегов, Сталин хотел иметь Красную Армию под надежным командованием верного ему человека, а не такого независимого и авторитетного политического деятеля, каким был Фрунзе. После смерти последнего наркомом обороны стал Ворошилов, именно такой верный и, в общем-то, простодушный человек, вполне подходящий для Сталина.
* * *
Весной 1927 г. предстоял Пленум ЦК партии. Главный вопрос – о заготовках хлеба, о мясе для снабжения населения, о валюте для закупки сырья и оборудования для промышленности, о заготовительных ценах. Сталин внес предложение в Политбюро назначить докладчиком по вопросам хлебозаготовок меня как наркома, считая, что вокруг этого вопроса развернутся прения.
Мне нравилось, как Сталин вел себя в этот период борьбы с оппозицией. Доклад был фактически отчетным, и поэтому было ясно, что развернется дискуссия о политике партии.
Я опасался, насколько хорошо мне удастся выполнить порученное дело. Сказал об этом Сталину. Он меня успокоил, заверив, что получится хорошо, только просил показать конспект.
Я набросал конспект и ему прочитал. Он сделал несколько замечаний, которые придали более осторожный характер выражениям и оценкам в моем докладе по вопросам, по которым мы сталкивались с оппозицией. Он объяснил это тем, что не надо обострять обстановку: «Пусть, если хотят, инициативу в этом деле возьмут на себя. Они раскроют все свои карты, и нам легко будет их идейно разбить».
И действительно, во время моего доклада были острые нападки оппозиции, причем участвовали все ее лидеры. Я парировал реплики, беря их же на вооружение там, где они могли пригодиться против оппозиции. Мне помнится, что Троцкий в своем выступлении очень подробно остановился на состоянии мирового рынка и его влиянии на экономику Советской страны. К этому времени на мировом рынке появились признаки кризиса: внешняя конъюнктура ухудшилась, стали падать цены на товары. Я, конечно, тоже об этом говорил. Я был высокого мнения об эрудиции Троцкого по части знания мирового рынка и капитала – он много жил за границей, а я был еще молодой и недостаточно опытный в таких делах. Но когда я послушал его выступление, оно показалось мне мелким и неумным, даже безграмотным. Он утверждал, что, начав торговать с капиталистическим миром, советская экономика вступит в мировой рынок и поэтому кризис в капиталистических странах охватит и нашу страну.
Я на практике уже знал, что это неверно, потому ответил ему, что выступление его неправильно. Я сказал, что, во-первых, при наличии монополии внешней торговли и планового руководства основными рычагами страны со стороны пролетарского государства наша экономика ограждена от вредного влияния капиталистического рынка. Внутренние цены мы строим независимо от того, что имеется на мировом рынке, и продаем и покупаем на мировом рынке в связи с той конъюнктурой, которая там есть, без того, чтобы расшатать нашу экономику. К тому же практика, итоги нашей работы за несколько месяцев до кризиса показали, что если мы потеряли на падении цен экспортных товаров известную сумму, то зато выиграли на том же падении цен импортных товаров, которые идут к нам по линии мирового рынка. Даже с точки зрения материальных потерь выходим из этого кризиса фактически «так на так», как будто его и не было, и поскольку валютная касса у нас единая, потери экспорта покрываются импортом, баланс почти не меняется, а иногда меняется к выгоде.
Я был доволен, что пленум очень хорошо принял мое выступление. И Троцкий, который любил давать реплики, сидел как будто прибитый и не находил, что сказать. Надо признаться, я был доволен самим собой в стычке с Троцким по этому вопросу. Сталин сидел, слушал, реплик не подавал.
После 15–20 ораторов-оппозиционеров и наших сторонников, когда со стороны оппозиции были исчерпаны все аргументы и высказаны все контраргументы со стороны ЦК, взял слово Сталин. Спокойно, методично, без ораторских приемов стал подводить итоги прениям, опровергая главные положения оппозиции, без ругани, без нападок, но с твердой, объективной оценкой. Оппозиция выглядела глупо.
Было приятно видеть, как Генеральный секретарь партии начал бой с оппозицией: выпустил на поле боя сначала в лице докладчика не главную силу, дал возможность сторонникам линии ЦК вступить в драку с оппозицией, а когда все карты оппозиции были раскрыты и частично биты, он сам стал их добивать со спокойствием и достоинством, не в тоне обострения, а, наоборот, успокоения.
Поведение Сталина на этом пленуме говорило в его пользу. С одной стороны, он, предоставляя возможность выступить не руководящим работникам ЦК, а, так сказать, работникам «среднего калибра», давал нам возможность учиться принимать удары на себя, наносить контрудары, учиться полемике. С другой стороны, это облегчало выявление главных доводов противников в спорах с ними, что помогало ему наносить завершающие удары. А главное то, что в этой роли Сталин выглядел скромным, подтянутым, не задиристым, а как бы обороняющимся.
До этого были случаи, когда он вел себя не так, как здесь, и, по-моему, неправильно, например, в связи с брошюрой Зиновьева. Тогда он изменил своему умению владеть собой и правильной тактике борьбы с оппозицией. Но в целом, за этими изъятиями, создавалось впечатление, что борьба с оппозицией ведется правильно с точки зрения партийных норм.
* * *
Сегодняшнему читателю, видимо, надо дать некоторые разъяснения о тогдашней внутрипартийной жизни, о дискуссиях, оппозиционных течениях и т. д. Прежде всего, надо помнить, что дискуссии эти были именно внутрипартийными, т. е. велись споры между единомышленниками в главном, т. е. между людьми, являвшимися коммунистами, целью которых было строительство нового общества. Конечно, порой некоторых так «заносило», как, например, Троцкого, что личные амбиции на непогрешимость и правоту всегда и во всем в силу самой логики борьбы переходили грань допустимого, проявляли неподчинение решениям большинства, т. е. нарушали устав партии. Думаю, что в отношении некоторых других руководителей, включая Сталина, также можно сказать, что к идейной борьбе примешивался личный фактор, соперничество за престиж и руководящие позиции в партии. Но для громадного большинства других членов партии было ясно одно – в трудных условиях первых лет существования первого в мире социалистического государства опасность раскола партии означала опасность гибели революционных завоеваний.
Вместе с тем можно понять, что многие члены партии, не имея готовых рецептов строительства социалистического общества, не видели в дискуссиях ничего удивительного, с жаром в них участвовали. Я бы даже сказал, что в ходе дискуссий рос теоретический и политический уровень коммунистов, ибо они заставляли окунаться в марксистскую литературу, сравнивать тезисы различных лидеров течений и т. д.
Кстати, и Ленин вовсе не был противником дискуссий. Он вовсе не считал криминалом (в отличие от Сталина в 30-е годы), а наоборот, нормальным явлением расхождение чьих-то мнений со своими собственными. Убеждать, доказывать, аргументировать – это он делал. Но преследовать за иные взгляды на ход общего дела – это ему и в голову не приходило. Другое дело, что для большинства из нас, не очень подкованных или не ставших корифеями в идеологии, мнение Ленина часто становилось правильным уже по той причине, что оно – ленинское. Но даже при этом, если по отдельным вопросам мы считали себя подкованными, то могли поспорить и с Лениным. И никто не видел в этом ничего странного.
Увлечение дискуссиями иногда доходило, правда, до курьезов. Например, как-то я узнал, что мой большой друг по Баку Бесо Ломинадзе, работавший в Орле секретарем губкома, занял в ходе дискуссии, прошедшей там, позиции Троцкого. При первой же встрече я с недоумением спросил его – неужели он стал сторонником Троцкого? Бесо объяснил: «Да нет же! Просто у нас не было никаких дискуссий. Вот мы и подумали с председателем губкома – а что если организовать дискуссию? А то в других городах идет бурная жизнь, люди спорят, а у нас затишье. Распределили роли: я буду защищать тезисы Троцкого, а он их оспаривать!» Я попенял Бесо за мальчишество. И правду сказать, был он очень молод, как многие из нас.
Несколько позже, уже в 1928 г., меня поразил такой разговор. Не только меня, но и Орджоникидзе, и Кирова. Мы были вечером на даче у Сталина в Зубалово, ужинали. Ночью возвращались обратно в город. Машина была открытая. Сталин сидел рядом с шофером, а мы с Серго и Кировым сзади на одном сиденье.
Вдруг ни с того, ни с сего в присутствии шофера Сталин говорит: «Вот вы сейчас высоко цените Рыкова, Томского, Бухарина, считаете их чуть ли не незаменимыми людьми. А вскоре вместо них поставим вас, и вы лучше будете работать».
Мы были поражены: как это может быть? Во-первых, и я, и Серго, и Киров действительно знали и искренне думали, что Рыков, Томский, Бухарин опытнее нас, лучше работают, просто у каждого было свое место.
Эта мысль потом нас не покидала. Мы ходили с Серго и Кировым и думали: что со Сталиным происходит, чего он хочет? Такое сужение руководства, почему он предполагает это сделать, зачем? Эти люди хотят со Сталиным работать. К тому же не было серьезных принципиальных разногласий. Одно дело – разногласия с Троцким. Мы жалели зараженные троцкизмом кадры, однако политическая необходимость их отстранения от руководства была ясна. Но Рыкова, Томского, Бухарина, и даже Зиновьева и Каменева мы честно не хотели отсекать.
Орджоникидзе и я на XIV партконференции и XIV партсъезде выступали за единство, за то, чтобы все руководство партии, о котором упоминал Ленин в своем завещании, осталось в сохранности, возникающие разногласия обсуждать, но не отсекать людей. Но план замены Томского, Рыкова, Бухарина и других в такой момент явно не вытекал из острых разногласий. Видимо, эта цель Сталиным была поставлена, и он ее, конечно, достигнет.
Эта фраза Сталина вызвала у нас очень много недовольства его политикой, что раньше бывало редко и быстро проходило. Раньше мы забывали о своем недовольстве, считали, что Сталин правильно поступает и что другого пути и выхода не было.
* * *
В том же 1928 г. у меня был небольшой конфликт со Сталиным из-за Красина, которому Сталин, видимо, так и не мог простить проигранного им спора о монополии внешней торговли из-за вмешательства Ленина. Конфликт этот обнаружил для меня такую черту Сталина, как злопамятность.
Последние годы жизни Красин тяжело болел. В ноябре 1926 г., живя в Лондоне, он скончался.
Примерно через год в наркомате было решено издать сборник избранных работ Красина по вопросам внешней торговли (в помощь главным образом молодым руководящим кадрам).
В этой книге было собрано все наиболее значительное из написанного и высказанного Красиным по вопросам внешней торговли – статьи, доклады и речи, наиболее интересные беседы.
Я всемерно содействовал изданию этого сборника и написал для него предисловие.
В этом предисловии я писал, что когда в начале нэпа среди оппозиционеров и некоторых хозяйственников наметилась тенденция ослабить монополию внешней торговли, Красин рука об руку с Лениным отражал все нападения на монополию, откуда бы они ни исходили. Далее я отмечал, что под охраной монополии внешней торговли страна могла не только восстановить промышленность, сельское хозяйство и транспорт, но и реконструировать все народное хозяйство по линии индустриализации страны. В самые тяжелые моменты социалистического строительства монополия внешней торговли охраняла самостоятельность нашего развития, устойчивость нашей валюты и излечивала те раны, которые наносились нам выявлявшимися затруднениями.
Однажды, когда сборник работ Красина только еще появился в продаже, в беседе со Сталиным (кстати, совсем на другую тему) он спросил меня: «А почему ты допустил издание книги Красина, да еще снабдил ее своим хвалебным предисловием? Ведь у Красина было немало ошибок как в бакинском подполье, где мы с ним вместе работали, так и при Советской власти. Ты же знаешь, что Красин преувеличивал значение заграничного капитала для восстановления нашей экономики и в этом вопросе неправильно выступал на XII съезде партии».
Я был поражен, как это Сталин при своей загрузке сумел так быстро познакомиться с этой книгой. Что же касается заданного мне вопроса, то я ответил на него очень коротко:
– Мне не известен характер ошибок Красина в подполье. О его ошибочном выступлении на XII съезде знаю. Но знаю и то, что он всегда последовательно проводил ленинскую линию в области монополии внешней торговли, и в этом вопросе Ленин на него опирался. Критикуя отдельные его недостатки (как и многих других), Ленин, однако, давал Красину в целом высокую оценку. По-моему, этого достаточно, чтобы наше отношение к Красину было положительным, и чтобы книга его была издана.
Сталин ничего мне на это не ответил, и к этому вопросу мы больше не возвращались.
* * *
В начале осени 1930 г. Сталин предложил мне взять заместителем по внешней торговле Розенгольца, который в это время работал в РКИ у Орджоникидзе. Розенгольц был грамотным, дисциплинированным, строгим человеком, не допускал никаких поблажек и отступлений от норм и уставов, если даже это требовалось сделать для пользы дела. Словом, бюрократом он был отменным. Из всех бюрократов, которых я видел в своей жизни, он, пожалуй, был наиболее совершенным. В работе он был усидчивым, настойчивым. Хотя он и не нравился мне лично как человек, я согласился. Оказалось потом, что Сталин это сделал с личным прицелом. Видимо, об этом он поставил в известность Орджоникидзе, потому что, когда решался этот вопрос, тот не возражал, хотя для него это была ощутимая потеря.
А через два с половиной месяца Сталин в беседе со мной в присутствии Орджоникидзе завел разговор о том, что хорошо бы выделить внешнюю торговлю из общего Наркомторга в отдельный Наркомат внешней торговли. Он это обосновал достаточно убедительно. Я не возражал, но в душе было чувство неудовлетворенности: правильно ли это делается? Я подумал, что еще и другая причина была у Сталина, хотя он об этом не говорил. В другой раз как-то мне сказал.
А дело было в следующем. Будучи наркомом внутренней и внешней торговли СССР, вопросы внешней торговли я решал самостоятельно в пределах своей компетенции. При этом я не во всех вопросах спрашивал мнение Сталина и правительства. У нас тогда, как у наркомов, права были большие, и мы могли многие вопросы решать сами.
Так было в отношениях с Председателем ВСНХ Куйбышевым. 1928–1930 гг. были временем развернутой индустриализации страны. И тогда мы вывозили много продуктов питания, в которых сами нуждались: сибирское масло, яйца, бекон и много других видов продуктов, а также такое сельскохозяйственное сырье, как лен, конопля и др., хотя у нас тогда многого не хватало, особенно сырья, хлеба и даже бумаги, не говоря уже о разных видах металла. Главным же было то, что у нас не производились необходимые машины для промышленности, и Куйбышев хотел закупить такие машины для оборудования новых заводов. При составлении импортного и экспортного плана мы вместе обсуждали вопросы, шли навстречу друг другу в закупке оборудования и материалов, конечно в пределах внешнеторгового баланса, так, чтобы экспорт покрывал расходы по импорту.
Ввиду таких отношений между ВСНХ и Наркоматом внешней и внутренней торговли Куйбышев очень мало обращался с жалобами на нас к Сталину и правительству и с требованиями об увеличении поставок оборудования и материалов. Я тоже не проявлял чиновной аккуратности, не желая донимать Сталина докладами даже по крупным вопросам, считая, что можно и без него решать эти вопросы.
Видимо, Сталин хотел, чтобы такого рода вопросы решались через него. Он хотел вникнуть в эти дела глубже, но при уже сложившейся практике ему это не удавалось. А он знал, что если поручить дело торговли Розенгольцу, то все вопросы экспорта и импорта будут докладываться ему, и он будет их решать. Сталин знал Розенгольца по Гражданской войне как деспотичного человека, аккуратиста и хорошо к нему относился, был уверен, что тот будет все ему докладывать и выполнять все его указания.
* * *
По инициативе Сталина стали расширяться мои обязанности по хозяйственной работе. Наркомом легкой промышленности тогда был Любимов, старый большевик, уважаемый человек. Но на него шли жалобы, что он мало обращает внимания на развитие парфюмерной промышленности и на мыловарение. Сталин узнал об этом из беседы с Полиной Семеновной Жемчужиной, женой Молотова. Тогда она возглавляла ТЭЖЭ – Трест жировой промышленности Москвы (такой же трест ЛЕНЖЕНТ был в Ленинграде).
Как-то раз позвонил мне Сталин и пригласил к себе на квартиру. Там был Молотов. Попили чаю. Вели всякие разговоры. Потом Сталин перешел к делу и сказал примерно следующее: жена Молотова, Жемчужина, рассказала ему, что ими очень плохо руководит Наркомлегпром. В таком положении находится и ЛЕНЖЕТ. С ее слов получалось, что они беспризорные. Вместе с тем Жемчужина говорила, что парфюмерия – это перспективная область, прибыльная и очень нужная народу. У них имеется много заводов по производству туалетного и хозяйственного мыла и всей косметики и парфюмерии. Но они не могут развернуть производство, потому что наркомат не дает жиров; эфирных масел для духов и туалетного мыла также не хватает; нет упаковочных материалов. Словом, развернуться не на чем. А у женщин большая потребность в парфюмерии и косметике. Можно на тех же мощностях широко развернуть производство, если будет обеспечено материально-техническое снабжение. «Вот, – говорит Сталин, – я и предлагаю передать эту отрасль из Наркомлегпрома в Наркомпищепром». Я возразил, что в этом деле ничего не понимаю сам, и что ничего общего это дело с пищевой промышленностью не имеет. Что же касается жиров, то – сколько правительство решит, столько я буду бесперебойно поставлять, это я гарантирую. Кроме эфирномасличных жиров, производство которых находится у Легпрома, а не у меня.
Сталин заметил, что не сомневается, что жиры я дам. «Но все же, – сказал он, – ты человек энергичный. Если возьмешься, дело пойдет вперед». Неуверенно, но я согласился.
Итак, все это перешло к нам. Был создан в наркомате Главпарфюмер, начальником которого была назначена Жемчужина. Я с ней до этого не был близко знаком, хотя мы жили в Кремле на одном этаже, фактически в одном коридоре. Она вышла из работниц, была способной и энергичной, быстро соображала, обладала организаторскими способностями и вполне справлялась со своими обязанностями.
Следует сказать, что, несмотря на драматические перипетии ее жизни (ее выдвинули наркомом рыбной промышленности, потом избрали членом ЦК, затем исключили из состава ЦК, арестовали, сослали, и она была освобождена только после смерти Сталина), я, кроме положительного, ничего о ней сказать не могу. Под ее руководством эта отрасль развивалась успешно. Я со своей стороны ей помогал, и она эту помощь правильно использовала. Отрасль развилась настолько, что я мог поставить перед ней задачу, чтобы советские духи не уступали по качеству парижским. Тогда эту задачу в целом она почти что выполнила: производство духов стало на современном уровне, лучшие наши духи получили признание. Мы покупали за границей для этого сырье и на его основе производили эфирные масла. Все это входило в систему ее Главка.
В отношении Полины Семеновны я, правда, слышал немало критических замечаний от моей жены Ашхен. Но речь шла исключительно об ее воспитании дочери Светланы и о манерах Полины Семеновны в быту. Она вела себя по-барски, как «первая леди государства» (каковой стала после смерти жены Сталина). Не проявляла скромности, по тем временам роскошно одевалась. Дочь воспитывала тоже по-барски. В подтверждение рассказов Ашхен припоминала, что еще Серго Орджоникидзе возмущался: «Для какого общества она ее воспитывает?!» Так что бытовая сторона жизни Полины Семеновны была, видимо, широко известна. Причем дома она играла роль «первой скрипки» – муж очень ее любил и ни во что не вмешивался. Наш общий коридор имел двухстворчатую дверь между квартирами, обычно открытую. Однажды Ашхен с иронией сообщила мне, что дверь заперли и закрыли большим шкафом: Полина Семеновна, мол, боится дурного влияния наших сыновей на ее «принцессу». Но, может быть, она просто не хотела жить почти как в коммунальной квартире? В любом случае, эти стороны быта чужой семьи меня не интересовали, не было ни желания, ни времени о них думать.