Глава 13
Освобождение
Не могу не рассказать о днях после смерти И. В. Сталина. 6 марта 1953 года, когда сообщили о его кончине, я находился на работе и выполнил два испытательных полета. Настроение было ужасное, даже в воздухе из головы не выходили тяжелые мысли. Как сможем мы жить без Сталина?
Должен сказать откровенно, что, хотя я вскоре стал и остался на всю остальную жизнь убежденным антисталинистом, до того времени я, как тогда и большинство нашего народа, любил Сталина и верил ему. Ведь даже и теперь, в начале XXI века, в России имеется немалое число его сторонников, несмотря на столько разоблачений его жестокой, античеловечной власти.
Говорят, произведение искусства надо оценивать по законам жанра, в котором оно создано. Так и о жизни и деятельности людей, я думаю, надо судить исходя из эпохи, в которой они жили, и морали тогдашнего общества. Даже те, кто в сталинское время заметно отклонялись от официальной линии в сторону демократии и свободы, с сегодняшних позиций выглядят людьми весьма далекими от истинной демократии.
О себе могу сказать, что всегда был настроен критически к окружавшей нас жизни, многое из происходившего в стране мне не нравилось. Не нравилось, в частности, то, что интеллигенцию рассматривали как «прослойку», принижали ее роль. Меня всегда тянуло к интеллигенции и людям литературы и искусства. Я также внутренне не соглашался, когда проклинали «уклонистов», называя их врагами, так как склонен был считать правом каждого иметь свое мнение, и если даже кто-то заблуждается, это еще не основание для его преследования. Я не понимал, почему Сталин считал социал-демократов злейшими врагами рабочего класса, — они ведь тоже против империализма? Не нравилось мне постоянное «очернение» Запада и противопоставление ему нашей страны (я, видимо, давно был «западником»). Не нравились ограниченность нашей жизни и полная идеологическая подчиненность. (В формировании моего политического сознания и понимания того, что возможны другие точки зрения, при этом необязательно неверные, возможно, сыграло роль то, что я часто читал у отца секретные сводки ТАСС, рассылавшиеся членам Политбюро, где приводились материалы зарубежной прессы.)
Но я был комсомольцем, потом членом партии и в те времена верил в идеи социализма и в то, что в принципе мы «идем верной дорогой». В это трудно поверить сейчас даже себе самому, но я и, думаю, большинство людей моего поколения до войны искренне одобряли общую линию, проводимую Сталиным, а многие недостатки и творившиеся беззакония обычно не связывали лично с ним, считая, что это все делалось без его ведома. Сталину верили, как правило, безоговорочно, никаких сомнений у большинства не возникало. Сама мысль об этом ощущалась кощунством. Увы, так было. Мы, можно сказать, были идеологически одурманены (или оболванены).
В ходе войны и после ее окончания многие люди стали другими: повысилось самосознание, в какой-то мере проснулось чувство собственного достоинства. Казалось, что теперь все пойдет как-то по-иному. В первое время общественная жизнь действительно представлялась менее «зажатой», появилось ощущение большей свободы.
Но вскоре стали происходить события, которые вызывали сомнения и даже мысленное несогласие. Борьба с генетиками, разгромные постановления по деятелям литературы и искусства, борьба с «низкопоклонством» (которая вызвала серию анекдотов типа «Россия — родина слонов») и соответствующая этому активность идеологических служб, партийно-политического аппарата. (Кстати, с тех пор я считаю, что гонения на литературу и искусство являются первым признаком «завинчивания гаек» — так было и позже, во времена Хрущева, когда он устроил «разборку» художникам и литераторам. Это можно считать еще одним подтверждением важной роли интеллигенции в обществе. Теперь, в начале XXI века, таким признаком мы видим ужесточение политики по отношению к средствам массовой информации, но тогда даже и помыслить было нельзя об их какой-либо самостоятельной позиции.)
Становилось все хуже. Множились слухи о новых репрессиях, а некоторые происходили рядом. В нашем подъезде, арестовали адмирала А. А. Афанасьева, руководителя Главсевморпути, который во время войны работал под руководством моего отца. Еще ближе нашей семье — «Ленинградское дело». Наконец, «Дело врачей» — у двоих из них я лечился: у Бориса Сергеевича Преображенского и Владимира Никитовича Виноградова, хороших людей и прекрасных специалистов.
Мне кажется правильной мысль, выраженная журналистом А. Афанасьевым в статье об Алексее Александровиче Кузнецове в «Комсомольской правде», в связи с репрессиями этого периода:
«Появилась жгучая потребность «поставить на место» целое поколение, вышедшее из войны победившим и прозревшим».
И все же я не помню, чтобы у меня возникали тогда серьезные сомнения в Сталине.
В течение трех дней был открыт доступ к гробу Сталина в Колонном зале. Мы имели возможность проходить через правительственный подъезд, и я каждый день ходил туда. Я проводил там по часу-полтора, на местах родственников и гостей, а Эля еще большее время, сидя рядом со Светланой (в фильме о похоронах Сталина показана Светлана при последнем прощании, стоящая между моей женой и Люсей Шверник).
В один из этих дней, обедая с отцом на даче, я сказал ему, что ходил в Колонный зал каждый день. И вдруг он говорит: «Ну и зря!» Я был ошарашен. Это был первый ясный сигнал о том, что к Сталину может быть критическое отношение и мой отец именно так настроен. Задним числом, уже зная это, можно вспомнить и другие признаки его критического отношения, но до этого такие догадки у меня не возникали. С этого момента началось мое постепенное переосмысливание того, что происходило прежде.
Мой брат Серго рассказывает, что, тоже восприняв смерть Сталина как вселенскую трагедию (так же как и его жена Алла, отца которой по указанию Сталина расстреляли, а мать сидела в тюрьме), он спросил отца: «Что же теперь будет, война?» А отец ответил: «Если уж при нем не случилось войны, то теперь не будет!»
Как нам стало известно значительно позже, в последние полгода жизни Сталина мой отец, а также В. М. Молотов попали в опалу. Сталин резко критиковал их в своем выступлении на пленуме ЦК после завершения XIX съезда партии в октябре 1952 года (участник заседания К. М. Симонов рассказал об этом в своей книге). Критика была неожиданной для всех, включая членов Политбюро, которые сидели бледные как полотно, не зная, кого Сталин назовет следующим. По его предложению вместо Политбюро из десяти-двенадцати человек был «избран» Президиум ЦК партии из 25 человек и 11 кандидатов. Увеличение состава было сделано им с одной целью — не афишируя прежде времени, исключить из высшего руководства Молотова и моего отца путем негласного образования в составе Президиума «малого бюро» из шести человек, куда они не вошли. Не вызывает сомнения (помня о «Деле» Вознесенского), что, проживи Сталин еще немного, Молотов и Микоян были бы репрессированы. А репрессированных больших руководителей тогда в живых не оставляли… Прилюдная резкая критика Сталиным это гарантировала.
Рассказывают, что Президиум так никогда и не собирался, а все решалось этим бюро, вернее, Сталиным с их участием. (Как вспоминал отец, даже «старое» Политбюро в течение всей войны в полном составе ни разу не заседало — Сталин собирал то «пятерку», то «семерку». Он сам определял состав, переводя кого-то из «семерки» в «пятерку» или наоборот.)
Микоян с 1946 года уже не был, как прежде, по совместительству министром внешней торговли, но продолжал ее курировать, наряду с пищевой промышленностью и торговлей, как заместитель Председателя Совмина. Отец позже рассказывал, что Сталин ставил ему в вину предложение отдать союзникам долги за поставки по ленд-лизу и возражения против увеличения сельхозналога, фактически обвиняя в «правом уклоне», а Молотову — намерение будто бы сделать Крым еврейской областью. Обоих обвинял в «уступках империализму». Сталин в своем выступлении сказал, что, мол, из всех членов Политбюро только они двое бывали за границей и, возможно, это на них отразилось.
Конечно, дело было не в какой-то особой политической позиции Микояна и Молотова (они, кстати, никогда не были близки, часто расходились во взглядах). Все это, конечно, для Сталина было лишь предлогом, который потом можно использовать. Он испытывал просто потребность периодически делать «кровопускания» в высшем руководстве, чтобы поддерживать напряжение и страх. (Существует также мнение, что Сталин готовил тогда новую кровавую «чистку», новый 37-й год.)
Надо себе представлять, что значило тогда «репрессировать» — это гибель не только их самих, но и потеря свободы, а то и жизни членов их семей, родственников и близких знакомых, а также и многих выдвинутых ими и работавших с ними руководящих кадров и их семей. Это многие десятки ни в чем не повинных людей. И все с ярлыком «врага народа» страны, которой отдавали себя без остатка!
Мой брат Ваня вспоминал, что, узнав об освобождении отца от должности министра внешней торговли и восприняв это как простое переназначение (это было именно так), он почти весело сообщил маме: «А папу сняли!» Задним числом он вспомнил, как побледнела мама. Теперь я понимаю, что она, видимо, давно жила в страхе перед возможной страшной судьбой мужа и всей семьи.
В 1952 году в опалу попал и Л. П. Берия. Многие его ближайшие «соратники» были арестованы. Берия был освобожден от должности министра внутренних дел, но оставался заместителем председателя Совмина. Его бы Сталин тоже вскоре убрал, что он периодически и делал с людьми, бывшими его «карающей десницей».
После смерти Сталина Берия стал проявлять заметную властную активность. Остальные члены Президиума (т. е. Политбюро) понимали, чем это грозит, и примкнули к Хрущеву, когда он решил от него избавиться. Берия и его ближайшие помощники летом 1953 года были арестованы и преданы суду.
Мне довелось тогда прочитать обвинительное заключение по делу Берии. Я не поверил, конечно, что он был английским шпионом, но все остальное было убедительным. Насколько помню, в обвинительном заключении не делался упор на его роль в репрессиях, но подспудно это ощущалось. Подробно говорилось о его «моральном разложении». Называлось число женщин, которых он принуждал к сожительству, приводились даже фамилии. Говорилось о том, что он имел обыкновение высматривать красивых женщин из автомобиля, ехавшего медленно вдоль тротуара, а начальник охраны, сидевший сзади в машине, обеспечивал их поиск и доставку в дом Берии. Моя жена рассказала мне, что однажды Берия, проезжая мимо, увидел ее, когда она шла по тротуару, узнал и кивком поздоровался, что подтверждало его манеру разглядывать прохожих женщин.
Мы с женой дважды были на даче Берии в гостях у его сына Серго и жены Серго Марфы, обедали вместе с самим Лаврентием Павловичем. Он, хотя как будто и участвовал в наших разговорах, но сам говорил мало. Запомнился его в какой-то степени казавшийся дружелюбным, но в то же время изучающий, холодноватый и чуть-чуть ироничный взгляд сквозь пенсне. Было немного не по себе, хотя я обычно не испытывал робости в присутствии «великих мира сего».
Могу себе представить, как радовался Берия смерти Сталина (хотя теперь очевидно, что многие руководители тогда почувствовали облегчение). Есть свидетельства, что он даже не мог этого скрыть. Он избежал кары, и ему открылась дорога к высшей власти! Берия не ожидал, что члены Президиума решатся его арестовать. В этом, конечно, велика роль Хрущева. Однако я с недоверием отношусь к тому, что он написал в мемуарах о колебаниях по поводу ареста Берии, которые будто бы были у Микояна. Я знаю, как мой отец к нему относился. Например, помню случайно подслушанный разговор, когда мама с болью говорила отцу: «Как вы все можете с ним работать? Это же очень плохой человек!» Отец не возражал, а только сказал: «Молчи!»
Мой брат Серго приводит в одной своей статье воспоминания старого большевика А. В. Снегова, вернувшегося из сталинского заключения, в которых он рассказывает о совещании в ЦК в 1931 году, когда заслушивались закавказские партийные руководители. Снегов спросил сидевшего рядом Микояна: «Почему нет Серго?» (члена Политбюро Орджоникидзе). Тот ответил на ухо: «Да с какой стати Серго будет участвовать в коронации Берии? Он его хорошо знает». Отец уже знал, что Сталин предложит сделать Берию (с которым он только что провел свой отпуск в Цхалтубо) вторым секретарем Закавказского крайкома партии. Это предложение вызвало общее несогласие. Первый секретарь Картвелишвили заявил: «Я с этим шарлатаном работать не буду!» Орахелашвили спросил: «Коба, что ты сказал, может, я ослышался?» Не получив поддержки, Сталин гневно заявил: «Ну что ж, значит, будем решать вопрос в рабочем порядке».
Сам же Хрущев пишет, что, когда Сталин в их присутствии умер и Берия сразу же уехал в Москву, Анастас Иванович сказал ему: «Поехал власть брать». То есть отец понимал, что им грозит. Помню также рассказ отца о том, как арестовывали Берию. Маршал Жуков, генералы Батицкий и Москаленко, которые должны были его арестовать, по правилам не могли войти в Кремль с оружием, поэтому их посадили в свои машины трое членов Политбюро. Отец говорил, что с ним в машине ехал, кажется, Батицкий.
Он рассказал о том, как арестовали Берию на заседании Президиума. Председатель Хрущев в какой-то связи заявил, что нужно обсудить поведение Берии. Тот, конечно, был ошарашен, но, придя в себя, сказал, что надо перенести вопрос на следующее заседание, чтобы он смог «подготовить материалы для обсуждения». Но Хрущев объявил, что он будет задержан, и нажал кнопку в своем столе. Вошли три военачальника — Жуков, Батицкий и Москаленко — и арестовали Лаврентия Берию.
Надо сказать, что вообще Хрущев в своих воспоминаниях часто несправедлив в отношении моего отца. Микоян был активный участник и ближайший помощник Хрущева в раскрытии правды о режиме Сталина и в проведении нового курса. Он был энтузиастом «оттепели» и очень во многом помогал Хрущеву, особенно в международных делах. А Хрущев его в своей книге почти не упоминает. Но, может быть, это свойственно некоторым мемуаристам — не оттенять роль ближайших соратников, из опасения преуменьшить свою? Может быть, повлияло и другое. Моему отцу позже стало ясно, что его хотели рассорить с Хрущевым. Ему наговаривали на Хрущева — его секретарь Н. И. Кадоло (сотрудница КГБ) говорила будто бы со слов шофера Хрущева, что тот плохо высказывается об Анастасе Ивановиче в связи с ситуациями, в которых такой оценки просто не могло быть. И, наоборот, до Хрущева доводились якобы отрицательные высказывания о нем моего отца.
Я хотел бы привести здесь выдержки (в моем переводе), касающиеся А. И. Микояна, из книги американского журналиста Джона Гунтера «Россия сегодня», где он рассказывает о некоторых членах Президиума ЦК, которых он встречал на дипломатических приемах в Москве.
«Почти все в Микояне кажется чрезмерным — острота и сверкание его темных глаз, блеск сжатых зубов и горбинка носа, как маленькая изогнутая клюшка. У него выразительный характер, со знаменитым колким языком, независимостью мышления (в допустимых пределах) и склонностью к диспуту… Главным качеством Микояна является его блестящая проницательность. Он армянин, а армяне известны, как эксперты в торговле. Он и был, действительно, в течение многих лет руководителем внешней торговли СССР, и считалось, что он лучше всех в стране умеет вести переговоры. Никто никогда не сомневался в его бдительности, цепкости и остром уме… Очень завораживающе наблюдать за Микояном на приемах — сдержанный, почти злой, но в то же время вибрирующий, с подавляемыми вспышками энергии, пробегающими по его лицу. Он, конечно, умеет вести неоткровенные беседы, но иногда прорывается через это. Когда один итальянский журналист спросил его, почему в Советском Союзе нет свободы, Микоян отчеканил: «Потому что мы не можем себе позволить ее дать!»
У него, безусловно, есть мужество. Хрущев в своей речи на двадцатом съезде рассказал о Микояне небольшую историю. Во время критического сражения под Харьковом во Второй мировой войне Хрущев позвонил с фронта Сталину, прося изменить тактический замысел, и дал свой совет, который Сталин отверг. Результатом было серьезное поражение советских войск. После войны, на заседании Политбюро, Микоян прямо обвинил Сталина в этом, сказав, что, к несчастью, предложения Хрущева не были приняты, подчеркнув таким образом ошибку Сталина. Сталин был в ярости.
Кстати, именно Микоян выступил на двадцатом съезде с речью, проложившей путь для доклада Хрущева, в которой он имел смелость сказать, что в Советском Союзе не было и признаков социалистической законности в течение двадцати лет. Никто еще до этого не выступал с такой атакой на репутацию Сталина…
Микоян немного понимает по-английски и хорошо общается с иностранцами. Несколько лет назад он возглавил советскую миссию, изучавшую производство продовольствия и снабжение в Соединенных Штатах. Он много сделал, чтобы внедрить американские методы в индустрию производства пищевых товаров и снабжения (в СССР), стремился поощрять консервирование и выпуск замороженных продуктов. Его называли «отцом» советского мороженого. Ему хотелось иметь магазин-автомат или хотя бы кафетерий на каждом углу…
Иногда между членами Политбюро прилюдно возникал живой, даже острый, обмен репликами. Во время резкого и жесткого выступления Хрущева в польском посольстве, Микоян, со своим темным армянским лицом, то и дело прерывал Хрущева, которому, кажется, это не нравилось. Хрущев сказал о западных странах, что они сделали что-то «идиотское». Микоян вслух пробормотал: «Слишком сильно, слишком сильно!» Хрущев процитировал Ленина, говоря, что, если человек совершенно убежден в своей правоте, уверен, что не ошибается, он должен идти до конца в исполнении своих убеждений. Микоян прервал: «Но откуда ты знаешь, что не ошибаешься?» В другом случае в моем присутствии Хрущев начал свое высказывание со слов: «Товарищи, друзья, джентльмены», Микоян выпалил: «Иногда друзья тоже являются джентльменами!» (Насчет знания английского языка — ошибка. Отец мог изъясняться только на немецком.)
Бывший торгпред СССР в Греции А. С. Пирузян в своей книге приводит слова, напечатанные в греческой армянской газете «Араке» от 6 июня 1961 года:
«Когда бразильский корреспондент спросил у Аденауэра, каково Ваше впечатление о советском правительстве, он ответил следующее: надо признаться, что среди знакомых мне советских руководителей до сегодняшнего дня наилучшее впечатление произвел на меня первый заместитель Председателя Совета Министров СССР Анастас Микоян. Он великий дипломат, одновременно наилучший экономист, с которым человек может сидеть за столом и обмениваться мнениями. Очень остроумен и часто говорит с шутками. Если на сегодня мы имеем экономические связи с Советским Союзом, то этим мы обязаны усилиям и умной дипломатии Микояна. Однако человек около него должен быть очень внимательным, так как он одновременно великий купец (торговец)».
Пирузян пишет, что Микоян работал быстро, четко, собранно. По характеру был вспыльчив, он приходил в раздражение, если замечал, что его пытаются обмануть. И далее Пирузян приводит отрывок из воспоминаний А. А. Афанасьева (я его уже упоминал в этой главе), в котором говорится:
«А. И. Микоян не любил длинных докладов, умел быстро схватывать самое главное и смело, оперативно решал вопросы… Если Сталин не терпел тех, кто не соглашался с его мнением, считал только свое решение правильным, то А. И. Микоян умел не только эмоционально говорить, требовать, но внимательно слушать собеседника. Убедившись, что докладчик прав, соглашался, менял свое ранее принятое решение, но главное — надо было доказать, что его мнение ошибочно».
Хотел бы напомнить об одном из первых постановлений нового руководства — об упорядочивании рабочего дня. Я уже рассказывал, что, в связи с прихотями Сталина, рабочий день высших руководителей заканчивался за полночь. Вынужденные быть «под рукой» на случай возникновения вопросов, сотни руководителей более низкого уровня также заканчивали работу около полуночи (обычно с перерывом на ужин). Новое постановление потребовало от руководителей всех рангов укладываться в рабочее время — до 6 часов вечера, «а кто не укладывается, тот не справляется». При этом говорилось об обеспечении руководителям возможности «личной жизни». (В связи с этим родился анекдот — жена говорит, что после постановления не стало личной жизни, имея в виду себя.)
Мне как в юности, так и в послевоенное время довелось в какой-то мере общаться почти со всеми высшими руководителями государства, исключая Сталина. Мама, правда, рассказывала, что в 20-х годах он приходил к нам домой и играл с нами, но взрослым я только видел Сталина, хотя и сравнительно близко, — на авиационных праздниках в Тушине, находясь на соседней трибуне, и в день его семидесятилетия на торжественном заседании в Большом театре и на обеде в Кремле.
Кстати, в связи с заседанием в Большом театре вспоминаю эпизод. С приветствиями в адрес Сталина выступали руководители компартий всех крупных стран. Первые речи были на русском языке. В какой-то момент мы увидели, что Сталин подозвал к себе начальника управления охраны Н. Власика и выразил, как мы узнали потом, неудовольствие, что выступающие говорят не на родном языке. Следующим выступал пользовавшийся всеобщим уважением и вызывавший интерес вождь итальянских коммунистов Пальмиро Тольятти. Видимо уже зная об этом замечании, он заговорил на итальянском языке. Тольятти был великолепный оратор, и, хотя мы не понимали ни слова, всех захватил пафос его речи. Закончив, он, улыбаясь, сказал по-русски: «Так как переводчика нет, я сам переведу» — и повторил свою речь по-русски.
Запомнилось и выступление Мао Цзэдуна. Когда его назвали, началась овация. Почти все видели его впервые, это было каким-то чудом, явлением сказочного героя. Только что ставший «народным» Китай, его Народно-освободительная армия и, конечно, сам Мао Цзэдун были исключительно популярны. (Позже я подумал, что эта овация была не очень приятна Сталину.) Однако, когда Мао начал говорить, почувствовалось некоторое разочарование — у него был писклявый голос, не вязавшийся с его фигурой и ореолом имени, но, возможно, для китайцев и вполне обычный.
В послевоенный период я встречался с Молотовым, Андреевым, Шверником, Маленковым, бывая на даче в гостях у их детей. С Брежневым и Косыгиным общался на юге, когда они приезжали в гости к моему отцу, а с Хрущевым — когда мы бывали у них в гостях на даче под Москвой и на юге. С последними троими у меня были встречи и по работе, но об этом расскажу позже.
Много раз я бывал на даче Ворошилова, так как дружил с Тимуром Фрунзе, который жил у него, а после войны — с сыном Ворошилова Петром и его женой Надей, с Таней Фрунзе и ее мужем Анатолием Павловым, проводившими выходные дни всегда на даче Ворошилова.
Почти всегда, когда Климент Ефремович видел меня, он снова и снова рассказывал, как укачивал меня, грудного, на руках, когда вез в своем салон-вагоне нас с мамой из Тифлиса в Ростов-на-Дону, и особенно о том, как во время войны навестил меня в больнице, где я лежал с ожогами после аварийной посадки на горящем самолете. Говорил, какое на него впечатление произвело мое обожженное лицо. При этом он всегда упрекал меня, что я потом не разыскал ребятишек, которые оттащили меня от горящего самолета. Я до сих пор чувствую свою вину, что не сделал этого.
В начале 60-х годов отец отдыхал на одной из дач в Пицунде, на другой жил Хрущев. Приехал в гости Ворошилов, отдыхавший недалеко от Сочи. На правительственной яхте «Ангара» отправились в Новый Афон. Это большая яхта со всеми удобствами в прошлом принадлежала Герингу. Яхта базировалась в Севастополе и использовалась для прогулок членов Политбюро или правительственных гостей.
В Новом Афоне с яхты мы прошли на берег по пирсу госдачи, рядом с которым находился городской пляж. Много людей собралось посмотреть на гостей, они аплодировали, а потом вдруг стали слышны возгласы: «Ворошилов! Смотрите — Ворошилов!» Видимо, не ожидали увидеть пользовавшегося симпатией, но находящегося в некоторой опале Ворошилова вместе с Хрущевым. (Не знаю, слышал ли он эти возгласы, — он уже был заметно глуховат тогда, но Хрущев наверняка слышал.)
Пешком поднялись в верхнюю часть бывшего монастырского парка и вошли в одноэтажный дом темно-зеленого цвета, в котором часто отдыхал Сталин (в 50-х годах в нижней части парка построили новый, современный дом, а старый пустовал). Трое ветеранов Политбюро стояли в большой комнате, служившей столовой и гостиной, и увлеченно вспоминали свои приезды к Сталину и что при этом происходило: «А помнишь, он сидел вот здесь, а ты здесь, и он сказал…» Как я жалею, что не было магнитофона! Вспомнили, как однажды по приглашению Сталина Хрущев приехал сюда со своей дачи, а Сталин несколько часов не выходил из спальни. Хрущев, прогуливаясь, томился, но не смел отойти от дома.
Еще до снятия Хрущева, когда отец отдыхал в Пицунде, к нам приезжал два раза тоже отдыхавший на юге Брежнев. Он тогда занимал положение ниже, чем А. И. Микоян, который был (как и Косыгин с 1960 года) первым заместителем Председателя Совета Министров СССР, то есть Хрущева.
В последующие годы, при Брежневе, эта должность перестала быть такой значительной. Роль Совмина при Брежневе заметно принизили, все важные, в том числе и хозяйственные, решения принимались в ЦК. Но при Хрущеве и даже при Сталине роль Совмина была другой хотя бы потому, что они оба совмещали должность Генерального секретаря и Председателя Совмина. Экономические и хозяйственные вопросы в основном решались в Совете Министров. (Показательно, что при перечислении высших органов власти тогда вначале назывался Совет Министров, потом ЦК партии и затем Верховный Совет. Даже в сообщении о смерти Сталина вначале было сказано, что он был Председателем Совета Министров и только потом — Генеральным секретарем. При Брежневе начинали всегда с ЦК КПСС.)
При Брежневе в ЦК значительно усилились отделы, курировавшие экономику, промышленность и армию. «Верхушка» ЦК партии в лице его секретарей и заведующих основными отделами приобрела большую власть, фактически ни за что не отвечая. Роль Совета Министров свелась почти к чисто исполнительской. В отделах ЦК готовили все вопросы для Политбюро и для Генерального секретаря, а ведь то, как «подавался» вопрос, в какой тональности, зачастую определяло, какое будет принято решение.
Вспоминаю разговор, который состоялся у меня с отцом в конце 60-х годов. За какое-то мое мнение он меня критиковал, как бывало часто, но потом я сказал, что считаю неправильным, когда в ЦК партии есть руководящие отделы по всем областям народного хозяйства и обороны, они вмешиваются и подавляют государственные органы. И тут он вдруг согласился: «Вот теперь ты правильно говоришь». Я посочувствовал: ему, одному из руководителей государства, который в течение сорока лет занимался прежде всего хозяйственной деятельностью, такая роль партаппарата была не по нутру.
Тогда же в ответ на какую-то мою фразу о советской власти он вдруг сказал: «А у нас советской власти нет!» Сейчас это звучит обычно, но тогда для меня это было как гром среди ясного неба. Он пояснил: «Советская власть — это политическая власть Советов, а они у нас почти никакой власти не имеют, тем более политической».
Я уже упоминал, что члены Политбюро ездили на бронированных машинах. Броня все же сыграла свою роль, возможно, спасла жизнь моему отцу. Как-то во время войны, когда он выезжал из Спасских ворот Кремля, со стороны памятника Минину и Пожарскому раздались выстрелы из винтовки. Одна из пуль попала в машину на уровне правого переднего сиденья, где сидел отец, но броню не пробила. Нам только рассказали, что это был «психически больной» солдат с фронта. Он пропустил машину, в которой узнал Калинина, но в следующую выстрелил. Судьба этого солдата мне неизвестна.
И все же отец считал неправильным ездить на бронированной машине, тем более после войны, но отказаться тогда не мог — это наверняка вызвало бы раздражение Сталина, как критика и попытка обособиться от остальных. Буквально на следующий день после смерти Сталина отец попросил, чтобы ему заменили бронированный «ЗИС-110» на обычный.
Вскоре на заседании Политбюро он предложил отказаться от охраны, но его не поддержали. После ареста Берии по его повторному предложению сняли охрану, ездившую сзади на машине («хвост»), но оставили одного охранника (его называли «прикрепленный»), который ездил в одной машине с охраняемым и сопровождал его повсюду. На даче охрана тоже осталась, но, кажется, ее несколько сократили.
Упоминая жаргонные термины, хочу напомнить, что среди охраны, обслуживающего состава, да и многих руководителей Сталин почти всегда фигурировал под именем «хозяин». Так его в разговорах с другими часто называл даже его сын Василий. (От своего отца я такого выражения не слышал.)
Конечно, мой отец, А. И. Микоян, был среди тех, кто поддерживал Сталина в конце 20-х, когда тот создавал свою диктатуру, хотя он и не пользовался таким влиянием, как Каменев, Бухарин, Киров или Орджоникидзе. Но в 30-х годах он все же не был среди тех руководителей, кто активно поддерживал репрессии и ставил свои подписи под расстрельными списками. Отец, видимо, многое понял о сущности режима Сталина в последние годы его власти и потом, можно сказать, приносил свое покаяние.
После смерти Сталина он первым поднял вопрос о реабилитации невинно осужденных, свел с Хрущевым вернувшихся из заключения А. В. Снегова и О. Г. Шатуновскую, которые раскрыли мрачную правду о сталинских лагерях. Микоян возглавил Центральную комиссию по реабилитации и настоял на создании комиссий прямо в местах заключения. Добился подготовки дел по реабилитации целыми списками для тех, кто сидел по определенным статьям, вопреки стремлению некоторых старых членов Политбюро свернуть их работу (эти комиссии тогда даже называли «микояновскими»).
А. И. Микоян поддержал намерение Хрущева разоблачить культ личности Сталина на XX съезде партии. Президиум ЦК запретил Хрущеву говорить о культе личности в отчетном докладе. Тогда Хрущев вместе с моим отцом решили, что доклад должен быть сделан в конце работы съезда, уже после выборов, на специальном, закрытом, заседании. Еще до доклада Хрущева, на одном из заседаний съезда мой отец выступил с речью, в которой впервые прозвучала критика сталинского режима и репрессий. Это было откровением для делегатов. Илья Эренбург в опубликованных позже главах своей книги «Годы, люди, жизнь» писал, что, когда в феврале 1956 года он вернулся в Москву из заграничной поездки, «все говорили о выступлении Микояна на съезде — он упомянул об одной ошибочной концепции Сталина, смеялся над фальсификацией истории и назвал имена большевиков, убитых в эпоху культа личности, — Антонова-Овсеенко и Косиора».
Это выступление Микояна как бы подготовило почву для доклада Хрущева.
Вскоре после съезда, на совещании в ЦК с московской интеллигенцией, отец выступил с четырехчасовым докладом о злодеяниях эпохи культа личности Сталина, который ошеломил присутствующих трагедиями людских судеб (о докладе Хрущева они еще не знали — он был секретным, хотя за границей почти сразу же стал известен, как говорили, через поляков).
Наталья Мостовенко в своей книге вспоминает день, когда она была в доме семьи Льва Степановича Шаумяна в годовщину его смерти, где оказался и Анастас Иванович. Ему сказали, что с ним рядом сидит дочь П. Н. Мостовенко, которого он знал. Наталья Павловна в тосте рассказала, как Лев Степанович помогал добиться реабилитации ее отца, репрессированного в 30-х годах. Кто-то, недовольный ее упоминанием репрессий, сказал: «Не ожидал…» Анастас Иванович резко поднялся и сказал: «А я ожидал!» — и продолжил: «Да, мы действительно растянули реабилитацию на многие годы, вместо того чтобы, раз признавшись в своей ошибке, реабилитировать всех сразу. Почему же мы этого не сделали? Я говорю «мы», имея в виду и лично себя… Так почему мы разыгрывали акты «реабилитации», вместо того чтобы оправдать всех сразу? Почему устраивали видимость судебного разбирательства при оправдании? Потому что, если бы мы поступили иначе, если бы поступили по совести, наш народ окончательно уверился бы, что мы — мерзавцы! Мерзавцы!.. То есть те, кем и были мы на самом деле!»
Как сказал Е. Евтушенко: «Заблуждения, искупаемые исповедальностью, — это одно, заблуждения, защищаемые трусостью, — это другое».
Часто говорят, особенно защитники Сталина, стандартную фразу: «Многие были виноваты!» Это звучит правдой только на первый взгляд. Конечно, очень много людей участвовали в репрессиях — доносили, арестовывали, допрашивали, избивали и расстреливали. И в высшем руководстве страны были люди, проявлявшие в репрессиях особую активность (я знаю, что мой отец не был в их числе). Но только один человек мог изменить эту практику, только один человек мог остановить репрессии и восстановить законность — это Сталин! Никто другой этого тогда сделать не мог. Но Сталин не только не пытался остановить, а, наоборот, направлял и толкал к этому весь партийный аппарат, а также репрессивные органы. Поэтому виноват именно он, лично!
Здесь нельзя не сказать об убийстве Кирова. Я уже давно убежден в том, что его инициировал Сталин. Я знаю, что так же думал и мой отец, особенно в свете того, что ему открылось в результате работы специальной комиссии по расследованию этого дела, образованной Хрущевым после XX съезда.
Известно, что перед XVII съездом партии в 1934 году было совещание группы старых большевиков, на котором они пришли к выводу, что Сталин узурпирует слишком большую власть, идет к диктатуре, и надо его заменить. Они решили предложить кандидатуру Кирова. Один из этой группы, кажется Шеболдаев, поговорил с Кировым. Киров отказался участвовать в этом и рассказал о предложении Сталину (он вынужден был рассказать — Сталин мог узнать помимо него и решил бы, что Киров действует за его спиной). Сталин поблагодарил Кирова, но, очевидно, учел.
На съезде при выборах ЦК против Сталина было подано 292 голоса (из 1059 делегатов с правом голоса). Молотов и Каганович тоже получили более чем по сто голосов против. Председатель счетной комиссии Затонский вместе с Кагановичем доложили Сталину. «А сколько против Кирова?» — спросил тот. «Четыре». — «Оставьте мне три, остальные уничтожьте».
Об этом рассказал у нас на даче в 50-х годах моему отцу и Ольге Григорьевне Шатуновской, работавшей в комиссии по убийству Кирова, Наполеон Андренасян (тоже, как и Шеболдаев, соученик моего отца), бывший членом счетной комиссии съезда. Из 63 членов счетной комиссии 60 были расстреляны, трое, в том числе Андренасян, были арестованы, но остались живы. (Историк Юрий Жуков уже в наше время заявил: «Я не нашел документов, подтверждающих факт голосования за Кирова». Я бы очень удивился, если бы он их нашел.)
Говоря об убийстве Кирова, я по аналогии вспоминаю о поджоге Рейхстага в Берлине в 1933 году, организованном фашистами в качестве повода для репрессий против коммунистов и социал-демократов. Это было подходящим примером для Сталина (Гитлер и Сталин в ряде случаев явно учились друг у друга). Убийство Кирова устраняло возможного в будущем конкурента, но это отнюдь не было основной целью. Оно, как и поджог Рейхстага, давало повод для начала безудержного тотального террора. Вначале против возможных критиков и оппонентов в партии — старых большевиков, а потом и против широких слоев общества.
Представьте себе, — в самый день убийства Кирова, 1 декабря, сразу после сообщения по телефону, когда еще ничего не было известно о том, кто убил и почему, Сталин собственноручно пишет постановление ЦИК, в котором предписывается вести дела обвиняемых в подготовке или совершении террористических актов ускоренным порядком, дела слушать без участия сторон (то есть без защитников), не допускать кассационного обжалования, а приговоры к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно. Еще до отъезда в этот же день в Ленинград Сталин заявляет, что убийство совершено зиновьевцами, указывая таким образом, каких признаний должны добиваться следователи от допрашиваемых. Возникает мифический «Ленинградский террористический зиновьевский центр» (Зиновьева арестовали 16 декабря).
По делу об убийстве Кирова было расстреляно вместе с убийцей Николаевым 14 человек. Охранник Кирова, Борисов, в Смольном отстал от Кирова перед самым покушением на несколько десятков метров, из-за того что кто-то в коридоре (кажется, один из новых, недавно добавленных охранников), очевидно, не случайно, попросил у него прикурить. Когда Борисова позже везли в кузове грузовика на допрос, произошла «автомобильная авария». Чекист, сидевший рядом с шофером, рванул руль в сторону стены дома, у Борисова, находившегося в кузове, оказалась пробита голова, а рядом с ним два охранника — невредимы (позже их обоих расстреляли).
Арестовали и судили еще двенадцать работников НКВД (возможно, связанных с организацией покушения). А руководитель чекистов Ягода был осужден в троцкистско-зиновьевском процессе и расстрелян.
Иногда, пытаясь отрицать злонамеренность Сталина в отношении Кирова, ссылаются на то, что они были близкими друзьями. Об этом пишет и Светлана Аллилуева, часто видевшая веселого и доброжелательного Кирова у них в гостях. Но Сталин ведь близко дружил и с Бухариным, который до начала 30-х годов летом часто жил на его даче «Зубалово» вместе с женой и дочерью. Сталин, казалось, как и большинство других, любил «Бухарчика». Это не помешало ему интригами и оговорами подвести Бухарина под расстрел. Дело в том, что для Сталина дружеские отношения абсолютно ничего не значили. Эту его черту неоднократно подтверждал в своих рассказах мой отец. Многих самых близких друзей (таких, например, как А. Енукидзе и А. Сванидзе) Сталин не моргнув глазом обрек на смерть.
Не могу не заметить, что некоторые исследователи просто не понимают психологии Сталина в отношении своих соратников. Ни дружба, ни проявление полной лояльности к нему не имели никакого значения, если ему нужно было убрать человека в каких-то своих целях, хотя бы и невиновного. Знающего то, что нужно было скрыть, или вызвавшего подозрения в неискренности, или просто вдруг не понравившегося какими-то словами, или в назидание другим. Это непонимание очень выражено у А. Кирилиной, много написавшей в 80-х годах об убийстве Кирова, явно с определенной целью — отвести вину от Сталина. Она говорит об отсутствии документальных данных о его виновности (как могли они остаться?) и не хочет верить косвенным подтверждениям и свидетельствам (хотя бы и из вторых уст), но только они и могут пролить свет в таком деле. Кирилина просто не понимает ни действительной цели убийства Кирова, ни характера Сталина, когда пишет, что у Сталина «не было мотивов» для устранения Кирова, так как он еще не был соперником и будто бы их «отношения строились на основе взаимного доверия», и что «Киров был верным, последовательным, настойчивым проводником той политической линии, которая разрабатывалась Политбюро, Сталиным». Не понимает она, что для Сталина в данном случае все это не имело никакого значения. Многие сотни других «проводников» его политической линии были безжалостно уничтожены.
Известно, что против Кирова, незадолго до покушения, Сталиным уже делались некоторые шаги. Отец рассказывал, что, кажется, летом 1934 года в «Правде» появился фельетон про некоего партийного руководителя, переезжавшего из Баку в Ленинград, которому понадобилась большая квартира в связи с тем, что у него была большая собака, фамилия не была названа, но, как сказал отец, легко было догадаться, что это о Кирове, хотя он переезжал еще в 1926 году. Фельетон, имевший в виду члена Политбюро, мог появиться только по указанию Сталина.
Кто-то вдруг раскопал (по чьему заданию?) дореволюционную провинциальную газету, в которой Киров (тогда еще Костриков) писал о 300-летии дома Романовых, как бы отмечая его. Этот факт рассматривали на Политбюро. В конце обсуждения Сталин сказал, что, мол, не будем раздувать это дело. Как заметил, рассказывая, отец, это было типично в его духе — вытащить вопрос, а потом сделать вид, что он не придает ему значения (до поры до времени!).
Старый друг Кирова А. Севастьянов рассказал комиссии, что после съезда Киров ему сказал: «Сталин теперь меня в живых не оставит». Бухарин, которому в редакцию в присутствии Льва Кассиля позвонил Сталин и сказал, что Киров убит, положив трубку, сказал: «Теперь Коба сделает с нами все, что захочет».
После убийства Кирова пошли известные политические процессы, а потом дела зачастую решались списками. Сталину давались на подпись списки по сотне и более человек, составленных «тройками» НКВД с решением о расстреле, и он писал на них: «Расстрелять!» или «Согласен». (Эти резолюции поддерживались обычно подписями Молотова и Кагановича.) Какое уж тут судебное разбирательство! Можно напомнить известную телеграмму, которую он, отдыхая на юге, послал в некоторые области, отчитав руководителей за то, что они мало, по сравнению с другими, разоблачили врагов! (Как будто это соревнование по выполнению плана!)
Как известно, из 1966 делегатов XVII съезда в последующее время репрессировано 1108, а из 139 членов и кандидатов ЦК — 98. Сталин не забыл итогов голосования.
Масса нашего народа на много лет была морально изуродована, проникшись этим духом, веря в правильность того, что говорилось и творилось по поводу врагов. Остатки этого пропитавшего всю страну яда в той или иной мере ощущаются до сих пор.
Можно привести в качестве характерного примера строчки из дневника Марии Анисимовны Сванидзе, жены брата первой жены Сталина, написанные летом 1937 года:
«Беспрерывное изъятие людей с именами, которые много лет красовались наряду с лучшими людьми нашей страны, которые вели большую работу, пользовались доверием, много раз награждались — оказались врагами нашего строя, предателями народа, подкупленными нашими врагами. Не хочется писать в фельетонном тоне. Хочется просто выразить свое возмущение и недоумение.
Как мы могли проглядеть, как могло случиться, что вражеский элемент расцвел таким пышным цветом?.. И вот эти хамелеоны на 20-м году революции обнаружились во всем своем лживом обличье. Ни элементарной честности, ни патриотизма, ни чисто животной хотя бы привязанности к своему государству в них не нашлось. Вредить, продаваться, шипеть, ненавидеть, предавать, только бы не процветание самого справедливого строя… Настроение создалось тяжелое. Недоверие и подозрительность, да и что удивительного, когда вчерашние знакомые сегодня оказываются врагами, много лет лгавшими и носившими маску…»
Ни тени сомнения в справедливости обвинений! А меньше чем через пять месяцев шурин и товарищ Сталина еще с революционной поры и до последнего времени, Александр Семенович Сванидзе, и его жена Мария Анисимовна были арестованы. Алеша Сванидзе (так его, по партийной кличке, все называли) был расстрелян 20 августа 1941 года, а жена вместе с его сестрой — 3 марта 1942 года за то, что «скрывала антисоветскую деятельность своего мужа, вела антисоветские разговоры, осуждала карательную политику советской власти и высказывала террористические намерения против одного из руководителей Коммунистической партии и советского правительства».
Я хорошо помню по даче старших Сванидзе и их сына Джоника (Джонрида), который попал в детдом, а в 1948 году был сослан. Мария Анисимовна была раньше певицей и была заметной — красилась и одевалась ярче, чем другие, например моя мама, одевавшаяся скромно и почти не употреблявшая косметики. Поняла ли Мария Анисимовна, томясь в тюрьме больше четырех лет, прежде чем ее расстреляли, истинную цену обвинений «врагов народа» и то, что «дирижером» в ее деле, как и во всех других, был ее родственник, с которым они испытывали, судя по ее дневникам, взаимную симпатию? (Правда, составитель указанной книги Ю. Г. Мурин говорил мне, что в последних тетрадках дневника несколько страниц было выдрано, очевидно ею. Может быть, начала понимать?)
Частыми поводами для доносов и арестов были, в частности, различные естественные происшествия. Известно, сколько бывает в жизни и в работе, особенно в связи с какой-либо техникой, неудач, неисправностей, поломок, аварий и катастроф. А в те времена любой такой случай мог послужить (и служил!) поводом для обвинения во вредительстве, поводом для ареста связанных с этим людей, «врагов народа». А сколько было просто подозрительности, доносов, а то и личной мести! Все это падало на «благодатную» почву тотальной веры в предательство и жажды расправы.
И я снова повторяю: остановить все это мог только Сталин, поэтому я считаю его, в этом смысле, единоличным виновником репрессий.
И еще хочу высказать одно соображение, хотя, думаю, многие мне не поверят: я убежден, что всей картины репрессий, их размаха и масштаба, почти никто в руководстве страны, кроме, вероятно, Ежова и Берии и их работников, не представлял.
Конечно, быть одним из руководителей страны, хотя бы и хозяйственным деятелем, и остаться незапятнанным в этом отношении тогда было невозможно, но все же мой отец был меньше замешан в этом, чем большинство других членов Политбюро.
Неприятно мне вспоминать о его докладе на торжественном заседании по поводу юбилея НКВД, показанном несколько лет назад по телевидению. Но как он мог не сделать доклада, если Политбюро (значит, Сталин) поручило это ему? Незадолго до этого Сталин предложил моему отцу стать наркомом НКВД, но он категорически отказался. Тогда Сталин, очевидно, чтобы все-таки «замазать» Микояна, на Политбюро предложил его в качестве докладчика. Отца в это время не было в Москве. Когда он узнал о решении Политбюро, у него уже не было выхода. Тогда он попросил НКВД дать ему текст доклада и зачитал его на заседании, не изменив ни слова (очевидно, чтобы лично как бы «отстраниться» от его содержания).
Самое тяжелое — это вскрытое недавно злодеяние — расстрел НКВД нескольких тысяч пленных польских офицеров перед войной. Решение Политбюро подписали шесть человек — Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Калинин… и — мой отец. Но не подписать, если он в то время был там, он не мог — можно представить ту ситуацию.
Отец был очень умным человеком и тонким политиком, достаточно смелым, но чувствующим границы того, что можно и что нельзя говорить или делать. Он не рвался «вверх», а был прежде всего хозяйственником, организатором экономики. Это Сталин знал и ценил. Анастас Иванович был исключительно работоспособен и уделял работе почти все время, исключая редкие часы отдыха. Даже дома большую часть времени он читал деловые бумаги. Он имел прекрасную память, быстро схватывал суть дела и решал, беря на себя ответственность. В деловых вопросах был требовательным, не терпел пустого многословия и догадок (нам часто говорил: «Ты не знаешь, а догадываешься. А надо говорить, когда знаешь!»). В этом случае мог быть и резок. Но в то же время он внимательно выслушивал чужое мнение, если чувствовал, что собеседник говорит по сути и со знанием дела.
Мы, сыновья, часто спорили с отцом. Мы выкладывали ему многое, что узнавали вне дома и что нам не нравилось. Возникали споры, мы горячились, пытаясь что-то доказать. Как говорят мои братья, я был особенно непримирим. Как-то после одного из таких горячих разговоров Серго мне передал просьбу отца не спорить с ним много по вечерам: «Я потом заснуть не могу». Серго сказал мне, что надо же понять его физическое и моральное состояние, его бессилие исправить все те недостатки «его системы», о которых мы ему говорили. Немного позже я это понял, и мне стало стыдно и жаль отца. Я до сих пор об этом вспоминаю с болью. Я понял, что часто его возражения не столько выражали его несогласие с нашей критикой чего-либо, сколько были вынужденными — он не все мог признать и сказать об этом прямо из-за своего положения. Иногда в споре чувствовалось, особенно в последние годы, что он переживает несоответствие реальности тому, о чем мечталось, может быть, даже и крушение каких-то иллюзий.
Я знаю, что мой отец чрезвычайно переживал происходившее во времена сталинских репрессий и был просто счастлив, когда это время кончилось. Хорошо помню, как он изменился еще до XX съезда, и особенно после него, по сравнению с предыдущими годами. Он приходил домой с работы радостный, бодрый, с удовольствием общался с другими.
Особенно я вспоминаю воскресные послеобеденные беседы за столом на даче, где обычно присутствовали мои дяди Артем Иванович и Гай Лазаревич, Лева Шаумян, муж маминой сестры академик А. А. Арзуманян, иногда какие-нибудь другие гости. Не могу себе простить, что не организовал тогда запись на магнитофон. Отец много рассказывал о Сталине, Молотове и других, о событиях в стране и их отражении во мнениях руководителей и о том, как принимались решения. Рассказывали и другие за столом то, о чем раньше молчали. Такие откровенные рассказы и беседы были как открытие потаенных дверей. В сталинские времена таких разговоров дома не было. Может быть, отец и разговаривал на эти темы более или менее откровенно с теми, кого я назвал выше, но, думаю, только наедине и, конечно, не в стенах дома. Многое из того, что я рассказываю на этих страницах, основано, в том числе и на том, что я слышал за столом у отца в годы «оттепели» и после.
В эти годы было впечатление, что отец снова обрел цель жизни и чувствовал свою роль в придании социализму «человеческого лица». Увы, далеко не все из задуманного удалось тогда сделать. Если и при Борисе Ельцине, спустя несколько лет после начатой Михаилом Горбачевым перестройки, еще существовали значительные силы, препятствующие реформам, да и сейчас, в начале XXI века их немало еще осталось, то можно представить, как было трудно преодолеть их сопротивление тогда, всего лишь через несколько лет после смерти Сталина. Да и в самом Микояне, как и в Хрущеве, руководителях-реформаторах, было «раздвоение» личности, борьба нового и старого, думаю, сходные с тем, что характеризовало и Горбачева в годы перестройки.
После 60-го года, когда Хрущев стал «зарываться», приподнятость и бодрость отца стали спадать, чувствовалось, что оптимизм его сильно уменьшился.
А. И. Микоян был против военного подавления венгерской революции в октябре-ноябре 1956 года. Его и М. А. Суслова, когда начались эти события, направили от Политбюро в Будапешт. Через несколько дней отец вернулся в Москву, но, не успев рассказать членам Политбюро об обстановке, узнал, что решение о вмешательстве советских войск уже принято. Н. С. Хрущев в своих воспоминаниях пишет:
«Когда я сказал ему (А. И. Микояну. — С.М.) об этом решении, он возражал очень энергично, доказывая, что вооруженное вмешательство будет ошибкой, что оно подорвет репутацию нашего правительства и партии. Я ответил: «Решение принято. И я с ним согласен». Анастас Иванович пришел в большое волнение. Он даже грозил что-нибудь с собой сделать — в знак протеста».
Видимо, именно после этого разговора отец поздно вечером приехал в свой дом на Ленинских горах (ныне Воробьевых) в тот день, когда я был там. Я помню, как он мрачный ходил взад-вперед по коридору, ни с кем не разговаривая. А на рассвете снова улетел в Будапешт.
Иногда в печати упоминают его имя в связи с подавлением выступления рабочих в Новочеркасске, где он был вместе с другим членом Политбюро, секретарем ЦК Ф. Р. Козловым. На самом деле отец предлагал вести переговоры с рабочими, а решение о вмешательстве армии было принято в Москве Хрущевым по докладу Козлова. Нам сказал об этом начальник охраны отца, но, думаю, отрицательное отношение Анастаса Ивановича к использованию войск против народа в Венгрии и Чехословакии косвенно подтверждает это.
Сейчас уже немногие помнят о полном разрыве СССР с социалистической Югославией в 1948 году. Надо сказать, что Югославия, ее компартия и руководитель Иосип Броз Тито считались самыми близкими и верными нашими союзниками. Югославская партизанская армия под руководством коммунистов во главе с Тито в течение всей войны вела боевые действия против фашистов и затем вместе с Красной Армией освободила Белград. Дружба с Югославией казалась тесной и нерушимой. Однако Тито был не из тех руководителей, которые собирались беспрекословно подчиняться Москве и Сталину.
В один из приездов в Москву Тито был на обычном ночном ужине у Сталина и тот, как рассказал мой отец, сумел его сильно напоить. Сталин частенько практиковал это в отношении новых гостей, может быть, чтобы заставить их в чем-нибудь проговориться. Но Тито этого Сталину не простил, и возможно, именно это послужило последним поводом для полного разрыва отношений между нашими странами, хотя трения, связанные с самостоятельностью, «непокорностью» Тито, были и до этого.
На мой взгляд, сыграло роль «головокружение» Сталина от собственного величия. Он преувеличивал значение своего имени в Европе, освободителем которой себя считал. Внешняя политика нашей партии в эти годы одной из главных целей имела экспансию в Европе, распространение своего влияния и даже власти все дальше за наши границы, используя коммунистические партии других стран и авторитет Сталина и СССР в результате победы над фашизмом. Такая наша политика и послужила, кстати, причиной создания НАТО — Северо-Атлантического союза. Об этом говорил Черчилль в выступлении в Фултоне. (Мой отец, видимо, тоже так считал — в югославской газете по поводу его выступления на приеме в Белграде в 1955 году было сказано: «Микоян признал, что СССР ответствен за «холодную войну».)
В Югославии наш народ и наша страна были исключительно популярны. Популярным лозунгом там тогда был: «Сталин — Тито!» Нам рассказывал отец, что Сталин был уверен — стоит ему объявить Тито своим врагом, а его режим враждебным СССР, капиталистическим и даже фашистским, как народные массы Югославии выступят за Сталина против Тито. Вся наша идеологическая машина была запущена на очернение руководства Югославии. Проводилась мощнейшая идеологическая атака в тех же тонах, что и против фашистского руководства Германии во время войны.
Мне известно из разговоров со знакомыми авиаторами, что на нашей юго-западной границе сосредоточивались войска, в частности авиация, для того чтобы поддержать ожидавшееся народное восстание или хотя бы какую-либо оппозицию режиму Тито. Но ничего этого не произошло, югославский народ не поддался нашей пропаганде.
Вскоре после смерти Сталина руководство Советского Союза решило сделать шаги к примирению, понимая, что именно мы — виновники «ссоры». В конце мая 1955 года с визитом в Белград прибыла правительственная делегация — Хрущев, Булганин и Микоян. Небывалый случай в истории дипломатии — три высших руководителя вместе (и первыми!) едут в страну, которую недавно их государство обливало грязью!
В результате переговоров была выпущена «Белградская декларация». На завтраке Тито сказал: «Давайте сотрем все, что было, и начнем дело сначала».
А через год такая же представительная югославская делегация во главе с Тито и Карделем приехала в Москву. После официальных бесед Хрущев предложил югославской делегации провести несколько дней в Сочи. Их сопровождал мой отец. В числе различных встреч было и посещение крейсера «Фрунзе». Через несколько лет один моряк с крейсера прислал мне несколько фотографий, снятых во время этого визита.
После продолжения бесед в Москве Тито пригласил моего отца приехать на отдых в Югославию. И действительно (конечно, по решению Политбюро), отец вместе с моей мамой, Ашхен Лазаревной, в 1956 году, кажется, в сентябре, приехал на две недели в Югославию. Тито поселил их на своей даче на острове Бриони. Фактически это было продолжение переговоров, имевших целью полное налаживание отношений. Мама рассказывала нам, какое это красивое место, какой там хороший климат. Она прекрасно отдохнула, а для отца это была и работа — деловые (конечно, не только) беседы с Тито, который несколько раз навещал их на острове.
(Однако идеологические разногласия все же остались. Я помню как, кажется, в 1958 году на партсобрании нас призвали голосовать за резолюцию, осуждающую новую Программу Компартии Югославии, в частности призывавшую к введению рабочего самоуправления на заводах. По «правилам» того времени мы единогласно проголосовали за резолюцию, хотя никто из нас не имел возможности прочитать критикуемую программу.)
В связи с рассказом об отношениях с Югославией вспоминаю свою последнюю встречу с Константином Симоновым, с которым был знаком еще с войны и иногда встречался, а в 70-х годах мы два раза в одно время отдыхали в Кисловодске и общались там. Как-то, проезжая мимо писательского дачного поселка на реке Пахре под Москвой, я решил зайти к Константину Михайловичу. Они с женой Ларисой оказались дома, и мы около двух часов провели в очень интересной для меня беседе. Я сказал Симонову, что на меня произвела большое впечатление его статья в «Новом мире» о литературе, написанная под влиянием XX съезда. Он рассказал, что в ЦК ее не разрешили публиковать (это было уже после событий в Венгрии), но на свой страх и риск он ее напечатал, немного «пригладив». За самовольство ему, главному редактору журнала, в ЦК вынесли выговор.
Потом зашла речь о Югославии. Константин Михайлович поделился со мной, как он первый раз приехал в Югославию после «примирения» (до 1948 года он бывал там много раз, в том числе во время войны у партизан). Он хотел встретиться с одним югославским генералом (не помню фамилии), с которым раньше подружился, но боялся, что тот не захочет теперь с ним встречаться. Дело в том, что в период враждебных отношений к Югославии Симонов по заказу вынужден был написать статью, полную, как и все, что тогда писалось о Югославии, злобных измышлений. Симонов попросил узнать через третьих лиц, как отнесется генерал к встрече с ним. Но генерал все понимал, и встреча состоялась, вполне дружеская.
В конце 50-х годов советское руководство попыталось провести, как говорилось тогда, «разрядку» в отношениях с США. Одним из шагов к этому была широко известная поездка туда Хрущева в 1959 году. Но мало кто помнит, что до этого, в январе 1959 года, в США ездил, как бы «на разведку», мой отец. Дело в том, что незадолго до этого Хрущев произнес на приеме в одном из посольств антиамериканскую речь в связи с Берлином, угрожая выгнать оттуда союзников. Потом отец убедил Хрущева, что нам невыгодно нарушать Потсдамские соглашения. Хрущев решил поправить отношения с Америкой и для этого послал туда Микояна.
Это был первый послевоенный визит в США члена высшего руководства СССР, если не считать поездки Молотова в 1945 году на конференцию по созданию ООН. Хотя Микоян формально поехал как частный «гость советского посла» (своего бывшего заместителя М. Меньшикова), власти США были взбудоражены таким визитом, предвещавшим изменение к лучшему отношений с СССР, и оказали прием в соответствии с его рангом первого заместителя Хрущева. Виза была получена уже через несколько часов после запроса.
В связи с этим представляет интерес его рассказ о том, что вскоре после войны, в 1946 году, американское правительство пригласило Сталина приехать в США. Обстановка тогда была очень благоприятная — такой не было ни до, ни после. Страны бывшей антигитлеровской коалиции еще в какой-то мере ощущали себя союзниками, и авторитет Советского Союза после войны был высок. Если бы визит Сталина состоялся, он сыграл бы огромную роль во всей международной обстановке. Но Сталин отказался. Отец говорил, что он просто боялся ехать.
Во время своей поездки в США Микоян дважды встретился с президентом США Эйзенхауэром, пять раз беседовал с Джоном Даллесом, был принят в экономическом клубе в Нью-Йорке и в Пресс-клубе в Вашингтоне. Как рассказывал мне переводивший при встречах Олег Трояновский (позже представитель СССР в ООН, посол в Японии и Китае), отец произвел на журналистов хорошее впечатление, они часто смеялись при его шутках и остроумных ответах. А журналисты США в своем клубе очень независимы и больше всего ценят остроумие.
Встречался отец и с другими известными людьми, в том числе с Дэвидом Рокфеллером (впервые один из руководителей Советского государства встречался на Уолл-стрит с магнатом США). Общался также со студентами в университете, профсоюзными лидерами. Его принимал на завтраке Сайрус Итон и на обеде Стивенсон.
В некоторых городах были демонстрации протеста венгерских эмигрантов, которые связывали фамилию Микояна с подавлением восстания в Будапеште (они же не могли знать о том, что он лично был против вмешательства Советской Армии). Полиция им вначале не мешала, но после указания Эйзенхауэра их стали отгонять от делегации. Отец не собирался брать с собой в эту поездку никого из семьи, но Хрущев посоветовал взять сына. Уже после их возвращения я спросил отца, почему он не хотел никого брать. Он ответил, что вполне допускал и даже предполагал: что-то произойдет, и он не вернется домой. Он, конечно, не ожидал чего-нибудь в таком роде от американских властей, но считал, что мог быть террористический акт со стороны какой-либо организации — например, венгерских беженцев или кого-нибудь еще.
И в самом деле, при возвращении чуть-чуть не произошла трагедия. Когда самолет скандинавской компании SAS «Douglas DC-7C» находился уже над океаном, загорелся один из четырех двигателей, а затем и другой. Пожар удалось погасить, но эти двигатели уже не могли работать. Летчики развернули самолет в сторону берега. На двух оставшихся двигателях самолет не мог лететь без потери высоты. Летчики стали готовиться к посадке на воду, стюардессы со слезами на глазах показывали пассажирам, как использовать плавсредства, а отец улыбался, шутил с ними, стараясь подбодрить, хотя и был, как он потом рассказывал, уверен, что это не случайность, а акт, направленный против него, и скоро все будет кончено.
Как рассказывали Олег Трояновский и мой брат, самолет летел уже совсем низко над водой, когда они все же дотянули до военной авиационной базы Арджентен (самолетов радиолокационного дозора — «АВАКС»).
Возможно, как это ни смешно, всех спасло опоздание на самолет моего брата. По дороге в аэропорт в Нью-Йорке он заехал в универмаг и, запутавшись в выходах из него, долго не мог найти ожидавшую его машину. В результате он опоздал на самолет, который в ожидании его двадцать минут стоял с работающими двигателями. Отец очень на него рассердился, что Серго было ясно по его лицу, хотя слов не было сказано. Однако если бы они взлетели вовремя, то к моменту начала пожара самолет мог быть значительно дальше от берега и, повернув обратно, до него вряд ли бы дотянул.
В начале 2002 года я получил письмо из Швеции от одного энтузиаста авиации. Он пишет, что, прочтя мои воспоминания в английском издании (вышедшем в 1999 году), он заинтересовался этим эпизодом и разыскал командира самолета. Им оказался Арне Шультцбергер. Он издал книгу своих воспоминаний, в которой описан этот эпизод примерно так, как рассказал я, а также сказано, что двигатели самолета DC-7C вообще не отличались надежностью. Кроме того, из-за пожара отказала система слива топлива, поэтому нельзя было облегчить самолет.