Как известно, с конца 50-х годов началось освоение космического пространства. Точнее было бы сказать, «ближнего космоса» – безвоздушного пространства в непосредственной близости от поверхности Земли. Действительно, все полеты космонавтов выполняются по орбите вокруг Земли на высотах до трехсот с небольшим километров. Если прикинуть со школьным глобусом в руках эту величину относительно диаметра Земли, то окажется, что траектория проходит совсем близко от поверхности глобуса – в одном-полутора сантиметрах. И только при полетах к Луне американские астронавты фактически летали в космическом пространстве и видели нашу планету действительно со стороны.
Однако орбитальные полеты хотя и недалеко от Земли, но все же происходят в практически безвоздушном пространстве по законам механики космических полетов с «первой космической» скоростью (более 28 000 км/ч).
В нашей стране, в отличие от США, Ракетные войска стратегического назначения (РВСН), как и ВВС, являются отдельными видами Вооруженных сил. Также и появившаяся ракетно-космическая промышленность была отделена от авиационной. Программы освоения космоса проводились в жизнь в системе ракетных войск (а до 1960 года – в артиллерии), пока космическое направление не выделилось в отдельное командование. Промышленность разделили как по линии заказов и испытаний, так и по предприятиям-изготовителям. Для ракетно-космической отрасли создали отдельное министерство – «общего машиностроения». Многих специалистов в военные и гражданские организации, занимающиеся космосом, взяли из авиации (так, к космической промышленности отошли хорошо организованные и обладающие опытными работниками ОКБ Мясищева и авиационный завод в Филях). Тем не менее квалификация и опыт, накопленные в этой передовой отрасли техники, использовались не в должной мере.
Как и многие другие, я считаю неправильным отделение космических работ от авиационных. Определяющим для такого положения явилось то, что для выведения на орбиту используются баллистические ракеты, хотя дальнейший полет и, главное, деятельность человека намного ближе к авиации, чем к ракетным войскам, да и с ракетными двигателями в авиации имели дело задолго до создания ракетных войск. (Надо сказать, что как министр МАП, так и командование ВВС не проявили дальновидности и не стремились брать на себя эту «обузу».) В США как ракетная техника, так и космонавтика развиваются вместе с авиацией, в одной системе. Рассказывали, что в 1964 году тогдашний начальник Генерального штаба (а до этого – главком РВСН) маршал С.С. Бирюзов подготовил решение о передаче военных организаций космического направления в Военно-воздушные силы, но не успел провести его в жизнь, погибнув в октябре 1964 года в авиакатастрофе в Югославии.
За ВВС осталась подготовка экипажей, для чего создали специальную организацию, которая позже стала называться Центром подготовки космонавтов имени Гагарина. Первым ее начальником был полковник медицинской службы Е.А. Карпов из института авиационной и космической медицины. Хотя создавалась она в основном из специалистов ГК НИИ ВВС, мы, остальные его работники, из-за свойственной нашей стране сверхсекретности в первые годы почти ничего о ней не знали, кроме ходивших слухов.
Остались за ВВС также испытания средств жизнеобеспечения и спасения космонавтов, проводившиеся в 7-м управлении нашего института, которое испытывало подобные средства для авиации. Управление испытывало для космических аппаратов катапультные кресла, скафандры, шлюзовую камеру для выхода космонавтов в открытый космос и другое оборудование. 4-е управление принимало участие в испытаниях парашютных систем космических аппаратов, а парашютисты-испытатели управления во главе с Н.К. Никитиным занимались парашютной подготовкой будущих космонавтов.
В 1960 году и истребительное управление, где я был начальником, оказалось ненадолго связанным с этой тематикой. На одном УТИ МиГ-15 доработали топливную и масляную системы, чтобы они могли обеспечить длительную работу двигателя с нулевой перегрузкой. Вначале мы провели испытания доработанного самолета, а затем на аэродром, прямо к машине, стали привозить незнакомых нам молодых летчиков, которых летчики-испытатели В.Г. Иванов и Н.П. Захаров «катали» на режимах невесомости. Мы могли лишь догадываться, для чего это делалось.
Невесомость в условиях Земли может быть создана только на самолете, летящем по дуге, выгнутой вверх. Для этого он разгоняется до максимальной скорости и переводится в крутую горку, затем летчик начинает вывод из горки, отдавая от себя ручку и уменьшая угол атаки крыла настолько, чтобы оно не создавало подъемной силы, ни вверх, ни вниз. Перегрузка при этом будет равна нулю, а самолет будет двигаться по баллистической траектории под действием только силы тяжести (как брошенный вверх камень). Это соответствует состоянию невесомости. В процессе этого маневра постепенно происходит переход в пикирование, поэтому продолжительность невесомости не превышает 30–35 секунд, после чего надо выводить в горизонтальный полет.
Позже такая же работа проводилась на переделанном пассажирском Ту-104, вначале в ЛИИ МАП, а потом космонавты тренировались на таком самолете в нашем институте. На нем можно было уже «парить» в отсеке фюзеляжа.
Еще больше с «космическими» работами было связано 3-е управление нашего института в Феодосии, вместе с которым и на его базе 7-е и 4-е управления все эти годы отрабатывали парашютные системы и средства поиска и спасения космонавтов при их попадании в воду, а также проводилась тренировка космонавтов.
В 1966 году в нашем институте, ГНИКИ ВВС, в Ахтубинске совместно с промышленностью на бомбардировщике Ту-95 испытывалась система аварийного спасения (САС) космонавтов при старте ракеты-носителя. Я один раз полетел на это задание в качестве летчика – мы сбрасывали макет космического аппарата с этой системой, проверяя ее действие уже как бы после подъема аппарата, отделившегося от ракеты, двигателями аварийного спасения. После сброса раскрывался парашют, и затем аппарат приземлялся с использованием системы мягкой посадки (небольшими тормозными ракетными двигателями, уменьшающими скорость снижения перед самой землей).
Этими направлениями в основном и ограничивалось участие НИИ ВВС, да и других авиационных организаций, в работах по освоению космоса. И конечно, авиация обеспечивала поиск и эвакуацию космонавтов после их возвращения на землю (несколько лет одним из руководителей этой работы был мой брат Алексей, будучи командующим ВВС Туркестанского военного округа).
Но уже в те годы в мире просматривалось и другое направление в космической технике, более близкое к авиации, – применение крылатых космических аппаратов. Такой аппарат можно запустить на орбиту как ракетой, так и со специального самолета-разгонщика. В этом случае уменьшаются энергетические затраты на вывод аппарата на орбиту, а кроме того, такой старт, в отличие от ракетного, не привязан к определенному месту – ракетному полигону, и орбита при этом может иметь различное наклонение. (При ракетном выведении запуск со стартовых позиций полигона должен производиться с таким наклонением орбиты, при котором отделяемые первые ступени ракеты падают в строго определенный «отчужденный» район территории.) Применение крылатых аппаратов позволяет уменьшить нагрев конструкции при спуске в атмосфере, обеспечивает возможность бокового маневра и посадку «по-самолетному» на заданный аэродром.
В середине 60-х годов в ОКБ Артема Микояна начали работу над подобным проектом. Конструкторы спроектировали одноместный самолет с небольшим крылом и «несущим» корпусом (то есть создающим большую часть подъемной силы благодаря широкой, плоской нижней поверхности). В качестве первой ступени проектировался самолет-разгонщик, который должен был запускать космический самолет на орбиту со своей «спины» при гиперзвуковой скорости. Эту тему называли «изделие 50», а потом – «Спираль». На первом этапе, до создания разгонщика, самолет должен был выводиться на орбиту баллистической ракетой.
Для решения этой сложной, можно сказать, эпохальной, задачи были задействованы многие предприятия авиационной и радиопромышленности, проводились исследования и эксперименты по созданию как летательного аппарата, так и системы управления и навигации для полета по орбите, спуска с нее и посадки, что являлось совершенно новым делом.
Были созданы летающие модели (изделия «Бор-1, -2, -3»), на которых проводили исследования аэродинамики орбитального самолета в атмосфере, а также самоуправляемая модель для исследовательских полетов по орбите. Кроме того, изготовили дозвуковой аналог орбитального самолета для испытаний на заключительном участке орбитального полета – заходе на посадку и посадке. Аналог, который назвали «изделие 105», должен был сбрасываться с самолета.
В тот же период Артему Ивановичу было поручено построить бесхвостый вариант самолета МиГ-21 в качестве аналога сверхзвукового пассажирского самолета Ту-144 для исследования его аэродинамики. Артем Иванович, как бы в обмен на это, договорился с Андреем Николаевичем Туполевым, с которым он был в дружеских отношениях, что туполевцы доработают для «Спирали» один Ту-95 – надо было в люках бомбоотсека сделать вырез, в котором помещался бы полуутопленный аналог орбитального самолета.
Работа над темой «Спираль» шла за счет средств Министерства авиационной промышленности – постановления правительства, что было необходимым для финансирования им новой разработки, не было.
Кажется, в 1970 году появился проект постановления правительства, который подписали министры авиационной промышленности, радиопромышленности и другие «оборонные» министры, главнокомандующие ВВС, войсками ПВО и РВСН. С визой также и начальника Генерального штаба маршала Захарова проект доложили тогдашнему министру обороны маршалу Гречко (все работы по космической тематике велись тогда по заказам Министерства обороны).
Однако Гречко начертал на проекте постановления резолюцию: «Нечего заниматься фантастикой. Микояну надо делать самолеты» (Артем Иванович в это время уже был тяжело болен после инфаркта).
Трудно понять, как мог министр обороны, принимая отрицательное решение по предложению государственной важности, не обсудить вопрос хотя бы с теми, тоже большими руководителями, которые подписали документ!
Тем не менее работа продолжала теплиться. Доработанный Ту-95 передали в наш институт, и он использовался для тренировочных полетов, не связанных с этой тематикой, в ожидании своей «настоящей» работы. Только в 1977 году, наконец, стало возможным проведение испытаний аналога. Но все это было позже, а сейчас вернусь ко времени начала этой работы.
Центр подготовки космонавтов, которым тогда руководил Герой Советского Союза генерал Н.Ф. Кузнецов (заместителем его был Юрий Гагарин), стал готовиться к работе по теме «Спираль». Летчиками-космонавтами назначили Германа Титова, Анатолия Филипченко и Анатолия Куклина. Им решили дать подготовку в качестве летчиков-испытателей, что было вполне разумно. С начала лета 1967 года они выполняли у нас в Ахтубинске тренировочные, а потом и испытательные полеты, начиная с несложных. Комиссия по классификации летчиков-испытателей института приняла у них экзамены, и я, как ее председатель, подписал для них квалификационные удостоверения летчиков-испытателей 3-го класса.
Осенью космонавты уехали, а на следующий год они должны были возобновить полеты. Помешало этому известное трагическое событие.
27 марта 1968 года утром главнокомандующий ВВС главный маршал авиации К.А. Вершинин подписал приказ о продолжении полетов Титова, Филипченко и Куклина в ГНИКИ ВВС, а менее чем через час ему доложили, что пропала связь с находившимся в полете Юрием Гагариным. Вершинин потребовал принести только что подписанный приказ и зачеркнул свою подпись. Через несколько часов был обнаружен разбившийся самолет, на котором взлетели в свой последний полет Ю.А. Гагарин и B.C. Серегин.
При Центре подготовки космонавтов существует авиационный полк, базирующийся на Чкаловском аэродроме, предназначенный для тренировки космонавтов-летчиков и ознакомительных полетов других космонавтов. Там были тогда боевые самолеты МиГ-17 и МиГ-21, а также учебно-тренировочные истребители с двойным управлением («спарка») УТИ МиГ-15.
Первый космонавт Юрий Гагарин тоже проходил тренировки в этом полку и в марте 1968 года был подготовлен для самостоятельного вылета на самолете МиГ-17, на котором он летал еще в строевой части, прежде чем попал в отряд космонавтов.
Я легко могу себе представить его желание сесть в кабину истребителя и снова почувствовать эту, хорошо знакомую мне, радость летчика, самостоятельно поднимающего самолет в воздух. Меня совершенно не удивляло его стремление летать. Кроме того, я убежден, что полеты на самолетах, особенно истребителях, необходимы для космонавтов – командиров кораблей – это лучший вид психологической, физиологической, да в какой-то мере и технической подготовки для управления не только космическим, но и любым летательным аппаратом. Недаром американские астронавты-летчики регулярно летают на боевых или учебно-тренировочных самолетах.
Для расследования обстоятельств и причин катастрофы Гагарина и Серегина была создана правительственная комиссия, состоявшая из больших руководителей, во главе с Д.Ф. Устиновым, и две основные рабочие комиссии – по материальной части, которую возглавил генерал-полковник авиации М.Н. Мишук, и по летно-методическим вопросам во главе с генерал-лейтенантом авиации Б.Н. Ереминым. По заданиям правительственной комиссии проводились различные исследования в ЛИИ, ЦАГИ, в Академии имени Жуковского и в других организациях. В Институте эксплуатации и ремонта ВВС проводились исследования найденных фрагментов самолета. (Говорят, что всего на расследование и связанные с ним работы было затрачено около трех миллионов человеко-часов.)
Я от ГНИКИ ВВС участвовал в работе комиссии в составе группы, занимавшейся летными вопросами. В нее также входили генералы ВВС В.М. Лавский, А.И. Пушкин и И.Ф. Модяев и еще несколько офицеров.
Обстоятельства катастрофы и предполагаемая причина после завершения работы комиссии не были обнародованы, а фактическая причина и не была определена. Были версии, предполагавшие отказы техники, хотя при расследовании никаких отказов не выявили.
В последние годы появилось много публикаций различных авторов, в большинстве некомпетентных и несведущих, в которых приводятся самые разные предположения о причинах гибели Гагарина и Серегина, не основывающиеся на имеющихся объективных данных и обстоятельствах или даже противоречащие им. Появлялись также технически неграмотные или даже совершенно фантастические и абсурдные версии.
Я думаю, как участник расследования, я имею моральное право рассказать о том, что я знаю, и высказать свое мнение, сформировавшееся еще тогда, в период работы комиссии.
Расскажу вначале о тех объективных данных о полете, которыми мы располагали. По плану в этот день, 27 марта 1968 года, сделав накануне полеты с инструктором и командиром эскадрильи, Гагарин сразу должен был лететь на одноместном МиГ-17, но, как я слышал, генерал Н.Ф. Кузнецов попросил командира полка Владимира Сергеевича Серегина сделать с Гагариным еще один контрольный полет на «спарке» УТИ МиГ-15. Гагарин, сидя в передней кабине, пилотировал самолет, а Серегин контролировал его из инструкторской кабины. Это был полет в зону, где по заданию должен был выполняться пилотаж с маневрами средней сложности. Однако в это время в пилотажной зоне была многослойная облачность. Летчики находились в промежутке между слоями, поэтому они, вероятно, выполняли только виражи. Спустя несколько минут после прихода в зону Гагарин совершенно спокойным голосом доложил по радио (запись мы прослушали потом много раз): «Задание в зоне закончил, разрешите курс 320». Это был курс из зоны на аэродром. Гагарин не доложил о высоте полета, но, судя по предыдущему докладу, а также по правилам выхода из зоны, они были на высоте 4000 метров (в те годы контроль полета самолета осуществлялся с аэродрома с помощью только обзорного радиолокатора, который не выдает информацию о высоте). Больше никаких передач по радио не было.
Как правило, когда самолет разбивается, стрелки приборов оставляют отпечатки на циферблатах, по которым можно определить показания приборов в момент удара («черный ящик», то есть записывающий информацию прибор, на самолетах такого типа не устанавливался). По найденным среди обломков шкалам приборов определили некоторые параметры в момент удара, а по срезам деревьев в месте падения самолета – траекторию последних метров полета. Скорость составляла 680 км/ч, а перегрузка более 8. Это соответствовало выводу из пикирования близко к пределу возможностей человека и даже с превышением допустимой перегрузки для самолета.
Время, определенное по отпечаткам стрелок на остатках самолетных часов и наручных часов Гагарина, отличалось примерно на 15 секунд. Этот момент был всего через 45–60 секунд после последней радиопередачи Гагарина, записанной на магнитофонной ленте.
Ученые в ЦАГИ во главе с Г.С. Бюшгенсом и в Академии имени Жуковского под руководством генерала С.М. Белоцерковского, использовав расчеты и моделирование на ЭВМ, определили, что самолет потерял высоту 4000 метров за время около минуты (если что-то произошло сразу после доклада Гагарина), находясь в штопоре – режиме, при котором быстрее всего поглощается энергия. Если бы самолет беспорядочно падал, он бы затратил большее время, а если бы пикировал, то развил бы значительно большую скорость.
Так или иначе, но вывод, что самолет потерял высоту, находясь в штопоре, был принят комиссией как наиболее достоверный, и весь последующий анализ проводился исходя из этого. Тогда дальнейшее вполне объяснимо. Ниже высоты их полета была облачность, а в облаках, когда летчик не видит горизонт или поверхность земли, вывести самолет из штопора практически невозможно. Летчики могли делать попытки вывода и раньше (которые могли даже усугубить положение), но очевидно, что реальный вывод из штопора они начали, только выпав из облаков или увидев землю в «окнах» нижнего слоя облачности. Высота нижнего края облачности, по данным близлежащего аэродрома, составляла 500–700 метров. Этой высоты для вывода из штопора самолета типа МиГ-15 недостаточно.
Серегин и Гагарин остановили самовращение самолета, то есть фактически вывели из штопора, но для вывода из пикирования им не хватило около двухсот метров высоты, хотя пилотирование было грамотным, на пределе возможностей машины. (Путем анализа мышечных тканей кистей рук было определено, что пилотировал в это время Серегин.)
Часто спрашивают, почему летчики ничего не передали по радио. Дело в том, что, когда летчик попадает в стрессовую ситуацию, грозящую гибелью, и когда все его существо занято требованиями ситуации, резервов внимания у него не остается, и он физически не может осмыслить и выполнить какие-то параллельные действия. Трагический авиационный опыт говорит о том, что в напряженных аварийных ситуациях летчик, как правило, ничего не передает по радио или, если пытается что-то сказать, у него получается нечто нечленораздельное. Но Гагарин и Серегин ничего не передали. Да и что они могли передать? Что они попали в штопор? Им надо было не сообщать о штопоре, а выводить из него.
Но, скорее всего, они до самого последнего момента не сомневались, что сумеют вывести машину в горизонтальный полет. По этой же причине они, очевидно, не пытались катапультироваться. Летчики катапультируются обычно только тогда, когда они ясно понимают, что не могут больше управлять самолетом, например при его разрушении или при пожаре, а также при отказе двигателя, если не удается дотянуть до аэродрома. Но если летчик управляет самолетом, борется с ним, надеясь вывести, он не катапультируется или делает это слишком поздно.
Таким образом, оставалось выяснить, почему «спарка» вошла в штопор. Если бы это произошло во время пилотажа в зоне, еще можно было допустить возможную ошибку при выполнении фигуры, хотя УТИ МиГ-15 нелегко входит в штопор, его непроизвольный срыв может произойти только при грубой ошибке в пилотировании, например при резком и излишнем отклонении рулей. А в обычном полете срыв практически исключен. Правда, в данном случае самолет был с дополнительными подкрыльными топливными баками, но проведенные специально летные исследования показали, что баки на пилотажные характеристики самолета и возможность срыва в штопор почти не влияют.
Одна из появившихся версий объясняет срыв в штопор попаданием самолета Гагарина в вихревой след пролетавшего будто бы рядом другого самолета. Однако тогда комиссией было установлено, что находившиеся в этом районе самолеты были достаточно далеко от УТИ МиГ-15 Гагарина. Но даже если бы и проходил рядом самолет, попадание в его вихревой след (летчики говорят – в струю) не могло привести к срыву в штопор.
То, что попадание в струю от самолета не представляет опасности (за исключением случая полета вблизи земли, а также если в струю большой машины попадает легкий самолет), еще до случая с Гагариным было подтверждено в испытаниях в ЛИИ и у нас в институте, а после катастрофы проверено в специальных испытаниях в ЛИИ МАП на самолете УТИ МиГ-15 с такими же подвесными баками, какие были на машине Гагарина. Они также подтвердили, что попадание в струю не приводит к сваливанию в штопор, тем более если в струю попасть не вдоль нее, а под большим углом – тогда вообще ощущается лишь небольшая встряска.
Мне неоднократно приходилось попадать в струю на истребителе, в том числе и при проведении испытательных воздушных боев, когда атакуемый мною Су-7Б выполнял маневр с большой перегрузкой (чем больше перегрузка и вес самолета, тем сильнее от него вихревой след). И тем не менее я ни разу в штопор не сорвался, моя машина даже не переворачивалась. Возникало, правда, резкое кренение, самолет выбрасывало из струи, но управляемость сразу же восстанавливалась. Даже атака не срывалась.
Такое мнение высказывали все опытные летчики-испытатели, участвовавшие в обсуждении этого вопроса еще в период работы комиссии, а также и в 90-х годах, когда С.М. Белоцерковский снова выдвинул эту версию.
Несведущие люди строили даже догадки о возможном «воздушном хулиганстве». Я напомню, что все произошло после прекращения пилотажа при взятии курса на аэродром. Надо также иметь в виду и психологический аспект: следующий полет Гагарина должен был быть самостоятельным, о чем он все время мечтал, а Серегин, недавно назначенный командиром полка, очевидно вдвойне ощущал ответственность, полетев с Гагариным. Ни о каком нарушении задания не могло быть и речи. Нелепы также предположения о том, что летчики могли быть в нетрезвом состоянии. Подтверждено свидетельствами, что накануне летчики алкоголя не употребляли. Они прошли осмотр у врача, обязательный для всех, независимо от ранга. Перед полетом с ними разговаривал генерал Кузнецов, который (как и врач), как говорится, головой бы ответил за допуск нетрезвых летчиков к полету.
Тут к месту сказать несколько слов о летчике-испытателе 1-го класса Владимире Сергеевиче Серегине, моем товарище, с которым мне довелось вместе работать почти четырнадцать лет. Володя был добрым и порядочным человеком, заботливым и отзывчивым товарищем, иногда, правда, излишне горячившимся. Его уважали и любили. Серегин заслужил звание Героя Советского Союза на фронте, будучи летчиком-штурмовиком. В 1953 году он окончил инженерный факультет Академии имени Жуковского, был назначен летчиком-испытателем в наш отдел испытаний самолетов-истребителей и достаточно успешно летал.
Вернусь к истории расследования катастрофы. Мною была выдвинута версия, единственная имеющая косвенное подтверждение.
Однажды работавших по расследованию катастрофы пригласили в Институт эксплуатации и ремонта ВВС в Люберцах, где рассматривался отчет той подкомиссии, которая занималась материальной частью. Докладывал заместитель начальника института генерал Сигов. Была проведена громадная работа по сбору всех остатков самолета, который при ударе разрушился на массу мелких осколков и небольшую часть более крупных фрагментов (для этой работы выделили воинскую часть). Почву на месте падения самолета просеивали. Все найденные обломки и детали, как это обычно делается при расследовании катастроф, разложили в ангаре по форме самолета. Специалисты в лабораториях института провели тщательный анализ всего, что можно было проанализировать. В частности, по повреждениям лопаток турбины двигателя определили, что он работал на повышенных оборотах, по остаткам сигнальных лампочек шасси убедились, что в момент удара они были под током – значит, электропитание не отказало. Комиссия сделала вывод, что самолет в момент падения был в полной исправности, никаких неполадок на борту не было.
В числе прочего Сигов упомянул, что герметичность кабины сохранялась до удара о землю, а стрелка прибора, показывающего перепад давления в кабине по сравнению с наружным, оставила отметку на делении минус 0,01. Когда перешли к вопросам, я спросил, почему докладчик считает, что такое положение стрелки является нормальным. Сигов ответил, что перепад изменяется по определенному закону – у земли давление в кабине равно наружному, а с набором высоты появляется и постепенно увеличивается разница давления в кабине с наружным. При снижении самолета происходит обратный процесс. У земли перепад должен быть равен нулю, ну а 0,01 – это почти ноль.
Председательствующий Михаил Никитович Мишук спросил, удовлетворен ли я ответом. Я ответил, что нет, – зависимость, приведенная Сиговым, справедлива для статических условий, а при быстром снижении с высоты должен сохраниться положительный перепад, так как клапан не успевает сбрасывать избыток давления воздуха, поступающего от двигателя. Нулевого, тем более отрицательного, перепада, если кабина оставалась герметичной, не должно быть.
В перерыве Борис Николаевич Еремин спросил меня, уверен ли я в том, что сказал. Я ответил утвердительно. «Надо это проверить в полете у тебя в институте». В тот же час я позвонил по ВЧ-связи начальнику истребительного управления А.А. Манучарову и объяснил задачу.
На следующий день утром он мне доложил, что летчик-испытатель М.И. Бобровицкий на УТИ МиГ-15 выполнил несколько пикирований с выводом у самой земли и заметил, что указатель перепада показал около плюс 0,2 атмосферы, что подтверждало мои слова (на большой высоте перепад 0,35–0,37). Затем на самолет установили записывающую аппаратуру, чтобы получить объективные данные. На следующий день провели несколько испытательных полетов и определили, что во всех случаях быстрого снижения сохраняется положительный перепад давления в кабине.
Мы доложили результаты испытаний на совещании в Академии имени Жуковского, которое проводил С.М. Белоцерковский. Опровергнуть их не удалось, но все же решили провести повторную проверку в ЛИИ. Там были получены аналогичные результаты.
Поскольку на самолете Гагарина перед ударом о землю перепад давления был даже отрицательный, значит, кабина его была разгерметизирована (отрицательный перепад бывает из-за отсоса воздуха из кабины наружным потоком). Что из этого следовало?
Сама по себе разгерметизация кабины (например, из-за лопнувшего шланга герметизации) на высоте четыре с небольшим тысячи метров, на которой они летели, не могла привести к серьезным трудностям. Но, обосновывая свою версию в комиссии, я рассуждал так: была какая-то причина, приведшая к разгерметизации кабины, одновременно она воздействовала на самолет и на летчиков. Такой причиной могло быть столкновение (мог быть также удар молнии, но гроз в этот период не было). Столкновение с самолетом исключено – тогда должен быть еще один поврежденный самолет. Могло быть столкновение и с птицей, но в обломках самолета не нашли никаких ее следов, да и птицы за облаками, насколько я знаю, не летают.
Я предположил, что могло быть столкновение с метеорологическим шаром-зондом. Такой шар имеет подвеску с приборами и передающей аппаратурой. Шар, быстро поднимаясь, мог, вынырнув из облаков, внезапно появиться перед самолетом, и Гагарин, сидевший в передней кабине, увидел бы его слишком поздно (да и нос самолета затеняет обзор вперед-вниз). Контейнер с аппаратурой шара имеет массу, кажется, не менее двух килограммов. При скорости самолета 600 км/ч сила удара о такой груз составит более пяти тонн. Если контейнер шара ударил в самолет в районе кабины, то это могло привести к ее повреждению и нарушению герметизации, а также воздействовать на летчиков, даже причинить им ранения (надо сказать, что на месте падения самолета было найдено только около двух третей остекления фонаря кабины). Самолет мог войти в штопор либо от этого удара, либо из-за резкого отклонения рулей при попытке избежать столкновения, либо от того и другого. Возможно, вследствие удара летчики некоторое время не имели возможности управлять самолетом.
Метеорологические шары-зонды часто запускаются с метеостанций для определения ветра и температуры воздуха на различных высотах, а также перед прыжками парашютистов, чтобы определить точку их выброса. Шар мог быть запущен с метеостанции аэродрома, возможно Киржача, где в тот день космонавты готовились к парашютным прыжкам, или с какой-нибудь другой метеостанции, занесен в район полета воздушными течениями (в районе поисков были найдены остатки нескольких метеозондов).
До нас тогда не довели официальное «Заключение правительственной комиссии», но не так давно мне рассказал полковник в отставке Иван Федорович Рубцов (летчик, за участие в войне недавно удостоенный звания Героя), что его пригласили в ЦК партии, как представителя службы безопасности полетов ВВС, для ознакомления с заключением комиссии. Оказалось, что комиссия в основном приняла версию, выдвинутую мной: в ее «Заключении» сказано, что, вероятно, Гагарин, пытаясь уклониться от столкновения с шаром-зондом, неожиданно появившимся из облаков, выполнил резкий маневр, в результате чего самолет сорвался в штопор.
Чтобы объяснить разгерметизацию кабины, в комиссии по материальной части сделали предположение, что ее целостность нарушилась вследствие удара о верхушку дерева в районе падения. На мой взгляд, эта версия несостоятельна – мягкая верхушка дерева не могла повредить кабину, тем более что разрушение конструкции должно было быть большим, чтобы избыточный воздух успел выйти, а такое разрушение не происходит мгновенно.
Таким образом, как по моей, так и по официальной версии комиссии, возможной причиной катастрофы рассматривается внезапное появление из облачности перед самолетом шара-зонда. Разница в том, что я предполагаю срыв в штопор в результате столкновения с подвеской шара (о чем косвенно свидетельствует разгерметизация), а в «Заключении» говорится о срыве в штопор при попытке избежать столкновения. Различие не очень существенное.
Встреча с шаром-зондом привела к быстрой потере высоты и пикированию, для вывода из которого не хватило высоты. А был ли перед этим штопор (с чем некоторые не согласны) или какое-то другое движение, принципиального значения не имеет.
Эта предполагаемая причина катастрофы – единственная, имеющая косвенное подтверждение, в отличие от других версий, которые основаны только на предположениях.
«Заключение комиссии» никогда не было опубликовано, наш народ и весь мир остались в неведении о предполагаемой причине гибели Гагарина и Серегина. В ЦК Рубцову рассказали, что Брежнев решил не оглашать результаты работы комиссии: «Народ успел успокоиться, не стоит его снова возбуждать». Странная философия.
Кажется, в июле того же года в районе нашего аэродрома тоже произошла тяжелая катастрофа, к которой я оказался косвенно причастен. Я выполнял испытательный полет на самолете Су-15. Полет близился к концу, я подходил к аэродрому на высоте 10 000 метров, выполняя последнюю заданную «расходную площадку» (то есть на определение расхода топлива) – на минимальной скорости. На «площадке» нужно было строго выдерживать постоянную скорость, высоту и режим работы двигателя. На малой скорости это особенно трудно, практически нельзя было оторвать глаз от приборов и посмотреть во внешнее пространство. По стрелке радиокомпаса я видел, что иду немного правее направления на аэродром, в сторону северной границы нашей зоны, за которой начиналась зона полигона Капустин Яр. Создав очень малый левый крен, чтобы не испортить «площадку», я постепенно отвернул в сторону аэродрома.
После полета сразу поехал в летную столовую. Вскоре пришел обедать заместитель начальника летной службы А.Ф. Загорный и сообщил, что в районе Капустина Яра столкнулись и упали два Ту-16. Весть была тяжелой, но у меня и мысли не возникло, что это связано с моим полетом.
Оказалось, эскадрилья самолетов Ту-16 прилетела в район полигона, чтобы выполнять роль групповой цели для испытываемых в Капустином Яре средств ПВО. В каждой паре один самолет летел над другим с интервалом по высоте 300 метров.
Бортовая магнитофонная запись сохранила разговор в одном экипаже по внутрисамолетной связи. Один из летчиков сказал: «Смотри, истребитель летит. Интересно, на какой он высоте?» После еще двух-трех фраз другим голосом, очевидно стрелка-радиста, крик: «Командир, под нами самолет!» Это были последние слова. Очевидно, командир шедшего сверху бомбардировщика отвлекся, потерял заданную разницу в высоте и «сел» на нижнего. Из двенадцати членов двух экипажей спасся, очевидно случайно выпав из машины, только один – штурман, спустившийся на парашюте.
В нашей зоне, кроме меня, в это время никого не было. Значит, это мой Су-15 увидели летчики, хотя между нами было более десяти километров. Занятый пилотированием по приборам, я по сторонам почти не смотрел. Да если бы и увидел группу Ту-16, это не могло меня встревожить, так как они были достаточно далеко. Не вызвало опасений расстояние между нами и у руководителя полетов, наблюдавшего по радиолокатору, – в случае недопустимого приближения к границе зоны или к какому-либо самолету он бы меня предупредил.
Комиссия по расследованию, которую возглавлял хорошо мне знакомый по работе в Госкомиссии по испытаниям Су-9 генерал-полковник авиации Ф.А. Агальцов, в этот период командующий дальней авиацией, изучила траекторию моего полета по радиолокационным прокладкам пути. Убедились, что я не вышел за пределы нашей зоны, до ее границы оставалось еще около трех километров. Обвинять меня было не в чем, но морально мне было очень тяжело, и душевная боль осталась до сих пор.
С начала 1968 года стали появляться сообщения о переменах в политической и общественной жизни Чехословакии. Помню, как поразило нас сообщение об отмене цензуры, что казалось совершенно невозможным в системе, подобной нашей. В Чехословакии шел активный процесс демократизации. Настрой наших средств информации, контролируемых отделом ЦК партии, становился все более и более критическим.
Можно сказать, что в течение всех моих лет сознательной жизни я чувствовал тяготение к демократии, к более гуманному обществу, чем то, в котором мы жили. Даже в период правления Сталина, не говоря уже о хрущевской «оттепели», я с радостью ловил малейшие (или только привидевшиеся мне) признаки демократизации, «гуманизации» нашего «социализма», конечно в целом веря в его жизнеспособность и будущее как справедливого демократического общества. Первые же изменения в стране после смерти Сталина, говорившие о повороте в сторону демократии, радовали и воодушевляли. Начало реабилитации жертв сталинских репрессий. Обращение внимания на сельское хозяйство, изменение в положении колхозников, увеличение закупочных цен. Признание ужасного положения с обеспечением жильем, начало массового жилищного строительства. Несколько большая открытость общества и «открытие окна в Европу». Люди впервые получили возможность ездить в туристические поездки за границу, хотя индивидуального туризма по-прежнему не было. (Помню, как отец, сторонник туристических поездок за рубеж, говорил с радостным удивлением: «За год ездило за границу больше пятидесяти тысяч человек, а осталось там всего пятеро! Это же совсем немного!»)
И конечно, XX съезд партии и доклад Хрущева о культе личности. Открытое разоблачение порочного руководства Сталина и репрессий воодушевило многих, особенно интеллигенцию. Это проявилось прежде всего в искусстве. Всем запомнились, как первые ласточки, кинофильм «Чистое небо» Чухрая, роман «Оттепель» Оренбурга, повести Солженицына. Особенно популярен был журнал «Новый мир», руководимый Твардовским, в котором печатались наиболее смелые произведения.
Но в 1956 году произошли венгерские события, фактически восстание против диктатуры, против репрессивных органов. Они напугали советское руководство, особенно его консервативную часть, и усилили позиции противников нового курса.
Возникли противоречия в руководстве страной между теми, кто, как мой отец, поддерживал Хрущева в его стремлении к преобразованиям, и теми, кто им противился. В 1957 году возникла так называемая «антипартийная группа» Молотова, Маленкова, Кагановича. У нас повелось приклеивать ярлыки, которые, появившись в партийных руководящих документах, становятся официальными наименованиями. Никто уже не вправе назвать явление или событие каким-либо другим словом. В данном случае ярлык не отражал сути. Фактически в руководстве партии происходила борьба двух направлений: либо возврат к режиму типа сталинского, либо хоть какая-то попытка реформировать государство и общество.
Мне кажется, что именно тогда, несмотря на то что в ЦК противники преобразований потерпели поражение, начался некоторый откат от курса демократизации.
Только пережив трудности и перипетии нашей перестройки, стало понятно, насколько наивны были такие надежды тогда, всего лишь три-четыре года спустя после смерти Сталина, когда фактически сохранился весь старый аппарат как партии, так и государственных органов, поломать который Хрущеву и тем, кто его поддерживал, было, конечно, не под силу. Тем более что ломать их полностью он и не собирался. Теперь мы знаем, что добиться превращения нашей страны в современное правовое демократическое государство, не сломав старый партийный и государственный аппарат, невозможно. А к концу своего пребывания у власти Хрущев все больше склонялся в сторону авторитарности.
Поэтому, очевидно, прогрессивная часть общества восприняла его снятие спокойно, даже как будто с облегчением, надеясь, что курс реформ продолжится, но, увы, предстоял еще больший откат. При Брежневе, можно сказать, началась реакция. Подняли голову апологеты Сталина. Недаром появилось тогда известное письмо деятелей культуры, обращавшее внимание на опасность возрождения сталинизма. Усилились репрессии против инакомыслящих, хотя они, конечно, особенно вначале, не могли сравниться со сталинскими.
События в Чехословакии, демократизация режима и общества меня радовали, думалось, что они смогут плодотворно повлиять на жизнь и в нашей стране.
В начале лета 1968 года на полигоне института работала группа чехословацких военных специалистов. Они участвовали в контрольных испытаниях ракеты К-13, которую начали выпускать в Чехословакии по нашей лицензии. Наш формальный и тупой режим секретности опять проявил себя – чехам не захотели показать даже жилой городок, не говоря уже о служебной территории – они не должны были знать о том, что здесь находится испытательный институт, хотя не догадаться об этом было невозможно. Гостей привезли на вертолете из Волгограда прямо на контрольно-измерительный пункт (КИП) в степи, где были только солдатские казармы, служебные помещения и финский домик в качестве гостиницы. Там они и жили. А ведь Чехословакия была нашей союзницей по Варшавскому договору! Между тем мы знали, что американцам, благодаря космической и, наверное, агентурной разведке, наш испытательный институт был хорошо известен.
Однажды я вместе с начальником тыла Вадимом Борисовичем Скворцовым прилетел на этот КИП, чтобы познакомиться с гостями и с их работой. Вечером состоялся товарищеский ужин. Хорошо помню, как майор Чехословацкой армии с душевной болью говорил, что, мол, напрасно руководство КПСС так настроено против их реформ. Они не стремятся отойти от СССР, они верны делу социализма, только хотят устранить его перекосы и придать ему «человеческое лицо». Энтузиазмом перестройки, Пражской весны охвачена вся страна, особенно Прага, в том числе и рабочие пражских заводов.
Конечно, он так же, как и я тогда, не понимал, что это задача невозможная. «Улучшение» этого режима, который далеко не был социализмом, было бы либо временным, с последующим возвратом к старому, либо привело бы к его разрушению, что и показала наша перестройка. Мои коллеги, среди них политработник и «режимщик», с чехом спорили, а я пытался поддерживать, хотя поневоле в некоторых рамках.
Объявление о вводе войск стран Варшавского договора в Чехословакию меня ошарашило и расстроило. Растоптана была надежда, что чехословаки создадут пример более гуманного социалистического общества, чем система, в которой жили мы. Эта возможность, очевидно, и напугала партийных руководителей в Москве. Я вновь вспомнил мои тогдашние размышления, прочитав созвучные им слова Алеся Адамовича уже в нынешние годы: «Ну а Брежнев, тот сдуру задушил в самой колыбели – в майской Чехословакии 1968 года – и нашу тоже надежду на хоть какое-то обновление впадающей в маразм системы».
Мой друг, полковник Вадим Павлович Юдин, бывший ведущий инженер 1-го управления нашего института, был в те дни в Праге в составе группы от управления заказов советских ВВС. Он был прекрасным фотографом, можно сказать, профессионалом. Утром в гостинице его разбудил грохот танков. Сделав снимки из окна, он затем на улице отснял несколько пленок. Прилетев из Владимировки спустя три дня после ввода войск в Чехословакию, я приехал на дачу к Вадиму, только что вернувшемуся из Праги. Вадим рассказал мне о том, как пражане встретили вторжение, рассказал о слезах на лицах мужчин, о надписях на мостовой «Зачем?!» и других. Все это я увидел на его фотографиях. Абсолютное большинство народа, простые люди, рабочие никак не могли понять, почему с ними так поступили, хотя они хотели только хорошего для дела социализма. Но вскоре Вадим спрятал фотографии и просил меня никому о них не говорить. (В.П. Юдин умер в 1990 году. Фотографии, должно быть, хранятся у его сына.)
Дача Вадима в совминовском дачном поселке в Жуковке была оставлена его матери – вдове умершего министра. Когда я шел по дорожке к дому, мне встретились Вячеслав Михайлович Молотов с женой Полиной Семеновной Жемчужиной, жившие на соседней даче. Они меня знали с детства – я уже писал раньше, что в Кремле мы жили рядом, в одном доме. Полина Семеновна пригласила с ними пообедать. Побеседовав с Вадимом, я ко времени обеда зашел к Молотовым. За столом Полина Семеновна расспрашивала меня о братьях, и, когда спросила про Алешу, я сказал: «А он у нас оккупант!» Дело в том, что он в то время, будучи заместителем командующего воздушной армией, стоящей во Львове, руководил истребительными авиационными частями, направленными в составе наших войск в Чехословакию. (Вскоре после его отлета к нему в гости во Львов приехал наш брат Ваня. В этот же день Алеша позвонил из Чехословакии себе домой. Ваня, подойдя к телефону, спросил: «Ты где?» – на что Алеша со злостью ответил: «Я в дерьме! Все мы тут в дерьме!»)
Молотов сразу встрепенулся: «Ты сказал, оккупант? Значит, ты недоволен вводом войск?» Мне не хотелось вступать с ним в политический спор, поэтому я осторожно (кривя душой) сказал, что, может быть, решение и было правильным, но чешский народ нам этого не простит. «Да что народ! Это не важно. Он потом поймет. Только так и надо было действовать!» А Полина Семеновна поинтересовалась: «А что, Анастас Иванович тоже так настроен?» Я ответил, что не знаю. Кажется, она мне не поверила (очевидно, она догадывалась о его более либеральных, чем у других, позициях), но я сказал правду, так как не видел еще отца и не знал тогда, что он, услышав сообщение по радио, сказал: «Позор!» – о чем мне рассказал потом брат Серго.
Приехав позже на дачу к отцу, я рассказал ему о разговоре с Молотовым. Анастас Иванович усмехнулся: «Каким был, таким и остался».
Через несколько лет я встретил Вячеслава Михайловича в поликлинике 4-го управления. Мы сидели, ожидая приема к врачу, втроем, включая какого-то руководителя из Средней Азии. В разговоре он спросил Молотова, пишет ли он мемуары. «Пишу, пишу», – ответил тот, по-моему, чтобы отделаться. И вдруг Молотов обратился ко мне: «Да, Степа! Помнишь, ты был недоволен вводом войск в Чехословакию? А теперь ты переменил свое мнение?» Меня поразило, что он еще помнил об этом. Я ответил ему по возможности обтекаемо.
Интересно, что при моих нескольких встречах с Молотовым после его отставки он, в отличие от Ворошилова, ни разу не спросил меня об отце, не говоря уже о том, чтобы передать привет. Но отец тоже обычно молча выслушивал мой рассказ о встрече. Я не очень удивлялся, так как знал, что они и прежде не испытывали каких-либо дружеских чувств друг к другу и их позиции отличались.
Когда Молотов умер (моего отца уже не было в живых), я приехал на Новодевичье кладбище на похороны. Увидев меня, Светлана, его дочь, пригласила к себе домой на поминки. Еще до того, как сели за стол, я слышал разговоры и реплики сталинистского толка. Генерал Прокопий Георгадзе рассказал, что у себя на даче в Грузии он сделал музей Сталина, включающий даже статую, которую он нашел где-то на свалке. Я попытался высказать свое мнение, на меня огрызнулись. Отходя от них, я услышал: «И зачем он сюда пришел?» У меня тоже возник такой вопрос.
За столом выступления были тоже сталинистские. Удивил меня B.C. Семенов, бывший как в хрущевское, так и в брежневское время заместителем министра иностранных дел СССР. Он восхвалял Сталина и его верного последователя Молотова. Эти речи трудно было выносить, и после еще одного выступления я потихоньку ушел.
Вспоминаю примеры противоположной позиции грузинских интеллигентов. (Сталин в репрессиях уничтожил грузин в процентном отношении, кажется, больше, чем людей других национальностей.) Резко отрицательно настроена к Сталину кинорежиссер Лана Гогоберидзе. Ее отца вместе с отцом подруги, присутствовавшей при нашем разговоре, арестовали в один день и затем расстреляли. Кинорежиссер, армянка Елена Вартановна Авакова, работавшая с Юрием Озеровым над фильмом «Битва за Москву» (где я «играл» роль своего отца), рассказывала мне, как, подбирая актеров на роли, она позвонила известному грузинскому актеру и предложила ему роль Сталина. «Как вы можете предлагать мне играть роль этого мерзавца?!» – был ответ. Елена Вартановна сказала: «Я и сама так к нему отношусь, но ведь кто-то должен его играть». – «На это найдутся охотники, но только не я!» – ответил актер.