Та осень выдалась удивительно хороша. Сухо, тепло, всюду, где еще не падали бомбы, где взрывная волна и рваный металл не искалечили, не умертвили живую природу, деревья стояли при полном параде — в цветных, расшитых золотом мундирах.
Густые и высокие шпалеры акаций ограждали центральный бульвар Большого проспекта Васильевского острова от проезжей части. Акации для того и высадили так щедро в прошлом еще веке, чтоб оберегать пешеходов от дорожной пыли, вздымаемой конными повозками и каретами.
По пути в школу и сейчас встречались повозки. Армейские.
Школа
Школа от дома близко: завернуть за угол, дойти до конца проспекта — и сразу, напротив и чуть наискось, монастырского вида кирпичная стена с литыми, постоянно распахнутыми воротами, за ними красное четырехэтажное здание.
Танин класс был на третьем этаже, она сидела за партой у окна и часто поглядывала на улицу. Августа Михайловна то и дело замечания отпускала: «Таня, Савичева, не отвлекайся».
Она не отвлекалась, просто взглядывала в окно: в мире столько интересного! Теперь стекла перечеркнуты бумажными лентами, сами же ребята и наклеивали, зарешечивали окна.
Теперь — война.
— Дети, — сказала в первый день занятий учительница, — мы начинаем новый учебный год в городе-фронте. Когда-нибудь вас спросят, что вы делали в исторические дни Отечественной войны? И вы с гордостью сможете ответить: «Мы учились в Ленинграде».
— А где мы еще должны учиться? — пожал плечами Борька, когда во дворе обсуждали слова Августы Михайловны. — Мы же ленинградцы. И потом, чем нам гордиться? Мы же не на передовой фронта, а внутри. Не мы стреляем, а по нам бьют.
— И бомбы сыпят, — добавил Коля Маленький.
Это его прозвище, а не фамилия. Коля — низенький, щупленький, а теперь и вовсе вроде уменьшаться стал, отощал вконец.
С мясом и жирами туго стало, хлебная норма в сентябре снижалась дважды. Рабочим полагалось четыреста, детям — двести граммов. Встаешь из-за стола, дома или в школьной столовой, и уже хочется есть. Не то что голод терзает, а все гложет и гложет постоянное ощущение несытости.
* * *
Сирена в школьном коридоре завывала несколько раз на день. Учителя спешно уводили всех в бомбоубежище, в подвал, где прежде была «раздевалка».
К тревогам привыкли, и разговоры отнюдь не о бомбах и снарядах. Вот и сейчас.
— Я до войны совсем не кушал макароны, — сознался вдруг рыжий Павлик. — Вот дурачок!
— Макароны по-флотски — мировая еда! — авторитетно заявил Борька и добавил мечтательно: — По-честному, я бы сейчас целую кастрюлю слопал и еще добавки попросил.
— А я бы две кастрюли сразу. — Коля Маленький громко сглотнул слюну.
Таня не отказалась бы от макарон с мясом, но, конечно, нет ничего вкуснее на свете, чем бабушкины котлеты.
Она не заметила, что подумала не про себя, а вслух:
— Вкуснее бабушкиных котлет ничего нет на свете.
И все дружно заговорили о котлетах. Настоящих, с мясом, и кто какой гарнир предпочитает. Один — картофель, другой — гречу, третий — овощи. В чем все единодушны — в количестве, в объеме: как можно больше!
В глазах разгорелся нездоровый, голодный блеск. В конце-концов кто-то из, — ребят не выдержал:
— Довольно об этом.
Если перед обедом рассуждать о вкусном, сытном, недоступном, ни за что не наешься супом или щами из хряпы.
И все-таки школьный обед — это еще один обед.
Дрова
Кот Барсик жался к чуть теплой кухонной плите, норовил запрыгнуть на конфорки, залечь в духовке.
В доме печное отопление, и пищу готовят на дровах. В теплое время, конечно, пользовались примусом, но керосин стал нормированным и дефицитным, лавка в соседнем доме на запоре.
Надо поджиматься и с дровами. Зима грядет, а топлива не припасли. До войны савичевская молодежь помогала разгружать баржи у Тучкова моста. Работа оплачивалась натурой, дровами. Сейчас бревна и доски шли на строительство боевых объектов: дзотов, блиндажей, мостов, огневых позиций. Где раздобыть дрова?
Бабушка, понаблюдав за Барсиком, сказала:
— Зима, видать, лютая будет. Кошки, они загодя холода чуют.
— А дров у нас — кот наплакал, — грустно пошутила мама.
Небольшой штабель двухметровой в подвале и поленница на кухне, под самодельной посудной полкой, — вот и все топливные запасы Савичевых с первого и второго этажей.
«Сровнять!»
Радио не выключается: в любую минуту может прозвучать сигнал тревоги. Или передадут фронтовую сводку — «От Советского информбюро…». Но о положении на фронтах и последние новости полнее становятся известны в очередях. Таня сама слышала, как Серый в булочной рассказывал про листовки с угрозами:
— Так и пишут: «Мы сровняем Ленинград с землей, а Кронштадт с водой».
Дворник Федор Иванович сказал на это:
— Вражеская пропаганда, брехня, на психику давят, гады.
* * *
Нет, то было не запугивание, не пустое вранье. Варварский замысел отработан в плане нападения, множество раз повторялся в речах и приказах.
«Фюрер решил стереть город Петербург с лица земли. После поражения Советской России нет никакого интереса для дальнейшего существования этого большого населенного пункта.
…Предложено тесно блокировать город и путем обстрелов из артиллерии всех калибров и беспрерывной бомбежки с воздуха сровнять его с землей».
Директива № 1-а 1601/41 от 22.09.41 г. выполнялась пунктуально. В октябре на город сбросили — только зажигательных! — 42 290 бомб, выпустили 5364 снаряда. В берлинских штабах давно расчертили план Ленинграда на квадраты, пронумеровали важнейшие боевые цели. Объект № 295 — Гостиный двор, № 89 — больница имени Эрисмана, № 192 — Дворец пионеров, № 708 — Институт охраны материнства и младенчества, № 736 — средняя школа… Свой номер получили Эрмитаж, студенческие общежития, церкви и храмы.
Пурга
В последней декаде октября зачастили дожди, навалились промозглые туманы, даже снег срывался, а 28-го обрушилась настоящая пурга.
Бабушка пыталась отговорить Таню:
— Пересидела бы непогоду, маленькая. Как в этакую пургу в школу идти?
— Ба-абушка, я давно не маленькая. И потом, хорошо, что пурга сильная: бомбежки не будет. Нелетная же погода.
— Это я и без тебя знаю. Яйца курицу учить будут. Сказала так, а сама посмотрела на Таню долгим взглядом. Осунулась маленькая до невозможности. Темные подглазья, впалые щеки, бесцветные губы — на всем печать военного лихолетья.
«Боже, да что ж такое делается! Детей изводим, бомбами убиваем, голодом морим!» — беззвучным криком вскричала душа и умолкла, сознавая свое бессилие остановить кровопролитие, оградить от беды хоть одного человека, внучку родную. О себе Евдокия Григорьевна и в мыслях не тревожилась, считала, что достаточно пожила на свете земном, не обделена ни радостями, ни горестями, потрудилась вдосталь и сделала все, что смогла, для своих детей, больших и маленьких.
Хлопнула входная дверь. Таня замерла над книгой. Кто это? Мама не могла так скоро вернуться: повезла сдавать очередную партию солдатского белья. Может, Леку или Нину с работы отпустили? Или — Женя?
Пришел дядя Леша. Заснеженный брезентовик с капюшоном, морозная бахрома на усах.
— Погодка! Н-да… — переводя дух, сказал дядя и расстегнул плащ. Под ним скрывался стеганый ватник. — С ног валит. Представляете? Потому, видно, и газеты не подвезли.
— Слышала? — возобновила уговоры бабушка. — Стало быть, и высовываться на улицу нечего.
— А нам теперь по две тарелки супа в школе дают, — вдруг похвалилась Таня.
Это было правдой, как и то, что такую сказочно большую порцию заставляют съедать на месте, до капли. Выносить из школьной столовой еду запрещено строго-настрого. Разве Таня не поделилась бы с мамой и бабушкой, не принесла бы домой баночку со щами! Не разрешается. Учителя и сам директор следят за неукоснительным соблюдением жесткого блокадного закона. В обычных и заводских столовых такого запрета нет, сестры и брат иногда подкармливают кашей или супом.
Две тарелки супа — от такого не отмахнуться.
— Леша, может, отведешь маленькую? — неуверенно предложила бабушка.
— Отчего же, многоуважаемая Евдокия Григорьевна, я — о удовольствием. Собирайся, Танечка.
Клетчатый деревенский платок перекрещивает грудь, узел — на спине. Из платка, шерстяной шапочки и ворсистого шарфа виднеются лишь глаза, большие серые глазища. Лямка из старого поясочка привязана к ручке портфеля и перекинута через плечо. Так надежнее, не потеряется. И руки меньше мерзнут.
— Бабушка, мы пошли.
— Ну, с богом.
Таран
Занитные батареи не смогли остановить на подступах к городу вражескую армаду. Ночное ноябрьское небо полосовали голубые кинжалы прожекторов, бризантные взрывы выдирали ослепительные клочья, трассирующие авиационные снаряды и пули роились, как пчелы.
В скрещении прожекторов кружили в смертельном хороводе два самолета: истребитель и бомбардировщик. «Чайка» атаковала «хейнкель» с разных курсов, но подступиться не просто. Многомоторный, хорошо вооруженный «хейнкель» яростно отстреливался.
Нина Савичева следила за поединком с заводской вышки поста воздушного наблюдения. Бой шел почти над головой, самолеты высвечивались в ослепительно голубых лучах, точно в кино.
Вдруг «Чайка» ринулась без стрельбы прямо на «хейнкеля».
— У него кончились снаряды! — закричала напарница. — На таран!..
Удар — и оба самолета рухнули. Отвалившиеся плоскости, словно крылышки серебристых мотыльков, исчезли, кружась, в темноте. Лучи прожекторов ринулись было за ними, но сломались о крыши высоких домов и снова рванули кверху.
— Парашют!
Нина крутанула ручку телефона, доложила срывающимся голосом, что немецкий летчик выпрыгнул с парашютом.
Она была уверена: немец, а не наш. Разве после такого страшного удара мог уцелеть в хрупкой кабине пилот!
— Усилить наблюдение! — прозвучало в ответ из штаба заводского МПВО.
Они глядели во все глаза, так и через бинокль. И — проглядели. Уже услышав голоса со двора, увидели белый пузырчатый купол и черную фигуру парашютиста совсем близко, рукой, казалось, дотянуться можно. Он опустился прямо в заводской двор.
— Усилить наблюдение! — крикнула напарнице Нина и бросилась по шаткой лестнице вниз.
Когда она прибежала на место чрезвычайного происшествия, летчика уже обезоружили и крепко держали за руки. Толпа угрожала немедленной расправой: «Попался, стервятник! Бей фашиста проклятого!» Дежурные с повязками на руках с трудом сдерживали наседающих заводчан. Многие уже потеряли родных и близких, на фронте и здесь, в городе.
Пленный летчик, высокий, чуть сутулый богатырь, похожий на молодого Горького, пришел наконец в себя после удара и не совсем удачного приземления.
— Где у вас телефон? Свой я, свой.
* * *
Алексей Тихонович Севастьянов совершил еще много подвигов на Ленинградском фронте и погиб в воздушном бою 23 апреля 1942 года. Ему посмертно присвоили звание Героя, но самолет с останками нашли в торфяном болоте лишь двадцать лет спустя.
На Калининщине, в родной деревне героя установили памятник. Старая крестьянка, Мария Ниловна Севастьянова, прижалась к гранитной, скульптуре, заплакала: «Какой ты холодный, Леша. Дай я тебя хоть каменного обниму…»
Обошлось…
Трамвай еле-еле двигался, замедляя ход до скорости пешехода на участках с предупреждающими табличками «РЕМОНТ», у дощатых ограждений с надписью: «ТИХИЙ ХОД. Опасно — неразорвавшаяся бомба!» Пассажиры ничего этого не видели. Окна были в сплошной наморози, никто не вытаивал дыханием глазки: не было сил.
Нина слышала сквозь липкую дрему голоса. В трамвае обсуждали ночной воздушный таран.
— Наш сокол прямо в Смольный спланировал.
Охрана, значит, к нему, со штыками наперевес: «Хен-де хох! Сдавайся, гад!» А он смеется: «Своих, ребята, не узнаете?»
«Не в Смольный он приземлился, у нас на заводе», — хотела поправить Нина, а язык не ворочается.
— А «хейнкель» прямо в Таврический сад врезался.
— И фашист разбился?
— Нет, выпрыгнул тоже. Его уже на улице Маяковского схватили.
— Ох-о-хо, — горестно протянули по-старушечьи, — дожили: немецкие парашютисты у Невского разгуливают.
Сиплый булькающий голос заговорщически сообщил:
— Листовки кидают: «Седьмого будем бомбить, восьмого будете хоронить».
Нина тоже такую листовку видела. Подумала сейчас сонно: «До седьмого три дня. И дома три дня не была. Как они там?» И еще подумала: получили ли праздничный паек? Ко дню Октябрьской революции дополнительно выдавали детям двести граммов сметаны и сто картофельной муки, а взрослым — по пять соленых помидоров.
— Напугали! — нервно отозвалась женщина. — Будто по праздникам только бомбят. Почти каждый день кидают.
— Академии художеств общежитие начисто порушили, — в подтверждение вставил булькающий голос.
Нину как током ударило.
— Какое общежитие, где?!
Мужчина со скрюченной рукой, в шапке-ушанке со спущенными наушниками, в сером командирском плаще без петлиц и нашивок равнодушно уточнил:
— На Васильевском, Третья линия.
— Напротив нашего дома, — чуть слышно произнесла Нина и ватно поднялась на ноги: — Где мы?
— Мост сейчас будет, — подсказал кто-то.
И в самом деле трамвай, усиленно громыхая, двинулся по мосту Лейтенанта Шмидта. Нина заторопилась на выход. За долгий путь народу в вагоне набилось много.
— Позвольте, позвольте, — лихорадочно бормотала Нина. — Наш дом. напротив…
Люди, сочувствуя, помогали, как могли, пробиться к дверям. Улицу, обе линии, аварийно перекрыли с обеих сторон, от Большого проспекта и от Невы. Военные, пожарные, дружинники, санитары. Небритый милиционер из оцепления преградил путь:
— Назад.
— Пустите!
— Не положено, гражданка.
— Я… Я там живу!
Родной дом, нижние его этажи не видно из-за санитарного автобуса, но напротив… Бомба весом с полтонны ударила в стык студенческого общежития Академии художеств и жилого дома.
В зияющем провале комнаты с остатками мебели и домашних вещей, как бы выставленных напоказ; раскачивающийся на ветру шелковый абажур; лестничный пролет, ведущий в никуда…
— Пустите! Пожалуйста!
— Документы.
У нее пропуск МПВО на право прохода и проезда после сигнала «Воздушная тревога» и паспорт. Милиционер взял только паспорт, раскрыл на странице со штампом прописки.
— Проходите, гражданочка. И не волнуйтесь так, в вашем доме убитых нет.
Под ногами обломки кирпича, известковое крошево, хрустальный бой. Вот и родной дом, «итальянские», без переплетов, окна.
В квартире не уцелело ни одно стекло. В толстой наружной стене глубокие трещины — черные молнии, застывшие в кирпичной кладке.
Нина осторожно приблизилась к слепому проему. Прислушалась.
Ни шороха, ни голосов.
С трудом — силы вдруг покинули ее — отворила двери подъезда, поднялась на тринадцать ступеней, подошла к квартире и потянула за ручку.
В маленькой прихожей темно и пусто.
— Есть кто? — осевшим голосом позвала Нина. В ответ ни звука.
— Эй! — в страхе и отчаянье закричала, и тогда лишь приоткрылась кухонная дверь, пахнуло теплом, колыхнулся желтый свет.
— Нинурка, ты?
— Я, я, мама! Все живы?!
— Живы, доча. Обошлось…
Окна
Маскировочная штора из плотной черной бумаги была приподнята, в перечеркнутое окно вливалось серое ноябрьское утро. Предметы и люди выглядели, как в рыхлом тумане, смутно и расплывчато. Когда приоткрывали дверцу топки, из чрева кухонной плиты полыхало оранжево-багровым, лица и вещи высвечивались, воскрешались.
То, что окно кухни выходило в закрытый двор, было удачей. Вообще, когда единственное теплое место в квартире находится в безопасной глубине дома, большое счастье. Мало вероятно, чтобы снаряд или бомба угодили в дворовый «колодец», высчитал дядя Леша. Окна его и дяди Васиной комнаты смотрят на улицу, а потому наглухо закрыты фанерой и тюфяками, как и бывшие «итальянские» окна в первом этаже.
Раньше, до бомбового удара по общежитию художников, на широких подоконниках стояли кадочки с многолетним виноградом. Отец, покойный Родион Николаевич, любил это растение. Он и лимоны дома выращивал. Лимонное деревце давно усохло, а виноград погубила бомба, иссекла осколками стекол.
Укутавшись в одеяло, Таня лежала на самом уютном месте в доме, в кухне, на бабушкином сундуке. Он был там всегда, с незапамятных времен. Черный, лаковый, с фигурными металлическими накладками, окованный косой сеткой из блестящей жести. И — вечно на запоре. Что уж там хранилось, какие клады прятала в сундуке бабушка, — Тане было неизвестно. Впрочем, эта тайна ее и не занимала.
Она приходила из школы замерзшая. Отопление не работало, в классах стоял холод, да и большую часть уроков проводили в подвале, где даже чернила подмерзали. Ледяные корочки протыкали или вытаивали дыханием, как «глазки» на замерзших оконных стеклах. И вообще, давно подмечено: когда хочется есть, сильнее мерзнешь, холод ощущается еще холоднее.
Барсик
Опять он куда-то исчез. Барсик в последнее время надолго и часто пропадал, охотился где-то или решал свои котячьи дела, затем объявлялся так же внезапно, как исчезал. Дядя Вася шутливо и по-книжному называл его Кот, который гуляет сам по себе. Таня читала сказку Киплинга, у него не кот, а кошка.
Странно: столько крыс развелось, а кошек убавилось, будто не кошки охотятся за крысами, а наоборот. И собаку редко увидишь, да и то лишь с хозяином.
Раньше, когда еще жил папа, в доме была собака, колли по имени Джильда. Красавица и силачка, запросто катала Таню на саночках по дорожкам Румянцевского сада. Сейчас, вспоминая о Джильде, Таня радовалась, что у них нет никакой собаки. Только вчера прочитала объявление на заборе — «Куплю хорошую овчарку!»
Овчарки крупные, а собачье мясо, говорят, не уступает по калориям баранине.
Сразу после ноябрьских праздников стало известно, что войскам сократили норму хлеба на двести граммов. «Уж если воинам урезали, то чего нам, грешным и бесполезным, ждать? — сказал по этому поводу дядя Леша. — Затянуть бы ремешок потуже, ан дырочки кончились». На что бабушка ответила: «Стало быть, новые протыкать придется».
И Женю очень расстроила весть о снижении фронтового пайка. Она как раз в тот день приходила домой. Недели три не виделись, а показалось — годы. Когда все время вместе, когда на глазах худеют и стареют, не так заметно, что с человеком делается.
Женя будто вдвое старше стала. Черные огненные глаза глубоко запали в черные провалы, кажутся потухшими кострищами. И голос тусклый, погасший. Долго, не мигая, смотрела на Барсика, который сидел у Тани на коленях. Прошелестела вдруг отрешенно: «Мама, знаешь, кошек можно резать».
Таня ужасно испугалась, прижала Барсика к себе, а мама спокойно и твердо сказала для всех: «Что вы, ребята. Не будем нашего Барсика трогать».
Маму никто не посмеет ослушаться. Никогда, никому не позволила бы Таня что-нибудь сделать с Барсиком, но он, наверное, уже никому не верил, сбежал во время очередной воздушной тревоги, воспользовался суматохой. Где он, что с ним? Для тех, кто не знает маму, слова ее не указ, не преграда. Для голодного человека — тем более.
Голод
Начальник генерального штаба фашистской Германии записал на 89-й день войны: «Кольцо окружения вокруг Ленинграда пока не замкнуто плотно, как этого хотелось бы… положение здесь будет напряженным до тех пор, пока не даст себя знать наш союзник голод».
К началу блокады, 8 сентября, в Ленинграде насчитывалось два миллиона восемьсот семь тысяч жителей, четыреста тысяч из них — детей. Запасов продовольствия из расчета жестких блокадных норм было на две-три недели. А ждать помощи неоткуда.
К тому времени все железные и шоссейные дороги, все пути перерезали, в небе над Ладожским озером господствовала вражеская авиация. Последняя надежда — изыскать внутренние резервы.
С пивоваренных заводов увезли солод и дрожжи, у интендантов отняли лошадиный корм — овес, на кожевенных фабриках изъяли опойки, шкурки молодых телят. В торговом порту обнаружили тысячи тонн жмыха подсолнечника, в мирное время его сжигали в пароходных топках. Соскребли многолетнюю производственную пыль со стен и потолков в мельничных цехах, вытряхнули, выбили каждый мешок из-под муки и круп.
Ячменные и ржаные отруби, хлопковый жмых и шроты — выжимки сои, кукурузные ростки и проросшее зерно, поднятое водолазами со дна Невы из затонувших барж, — все, что годилось или могло сгодиться в пищу, взяли на строгий учет и под охрану.
Постоянное недоедание подтачивало здоровье, губило людей.
Врачи все чаще называли причину смерти — «истощение организма». Две страшных болезни расползлись по городу: описанная в книгах о полярниках и моряках парусного флота цинга и даже не каждому медику известная — алиментарная дистрофия.
И все же голода еще не было, население трагически сокращалось от бомбежек и обстрелов.
Хлеб
Хлебозаводы выпекали только формовой хлеб — «кирпичики». Круглый, подовый, выкладывается на пол печи и требует особого замеса. В жестяное корытце, форму, можно любую примесь добавить, воды подлить. Но и на такой, на три четверти из примесей хлеб не хватало муки. 30 ноября нормы снизились еще раз. Теперь хлеба рабочим и ИТР — по 300 граммов, остальным — по 150.
Остальным — это служащим, это старикам, немощным пенсионерам — в общем, иждивенцам. И — детям.
— Сто пятьдесят, — пробулькал Серый, словно взвешивая на слух крохотный ломтик хлеба. — Сто пятьдесят…
Таня по-прежнему называла его про себя «Серым», хотя он и сменил затрапезный плащ на кавалерийскую шинель со споротыми петлицами. Человек этот, быть может, до того как стал калекой от несчастного случая или несправедливости, сломавшей всю его судьбу и жизнь, ходил в героях гражданской войны, а то и в мирное время командовал войсками. Впрочем, кроме плаща и шинели, ничто не свидетельствовало благородное и благополучное прошлое человека со скрюченной, как птичья лапка, кистью руки.
Очередь молча внимала Серому, не поддерживая, но и не отвергая его суждений.
— Сто пятьдесят. Еще одно снижение — и… И — смерть, — Серый не рубанул воздух, не отмахнул резко, а как бы выронил свою искалеченную руку.
— Меньше и впрямь смерть, — прошептал кто-то. Очередь не шелохнулась.
* * *
А через неделю в булочной № 403 в доме 13 на 2-й линии Васильевского острова, как и во всех других еще работавших магазинах, появилось новое объявление:
НОРМА ВЫДАЧИ
ХЛЕБА с 20 ноября 1941 г.
Рабочим и ИТР — 250 гр.
Служащим — 125 гр.
Иждивенцам — 125 гр.
Детям — 125 гр.
Сто двадцать пять граммов блокадного хлеба, пепельно-черный кубик на сморщенной ладони, главное, а то и единственное суточное пропитание, роковые сто двадцать пять граммов. Как жить, как выжить?
Урок
Ребята сидели, втянув головы в воротники и нахохлившись, как замерзшие птицы. Столом учительнице служил фанерный ящик из-под вермишели, коптилка — на уровне колен, и тени, уродливо увеличенные, искаженные подвальными сводами, тоже походили на птичьи. Будто поймали стаю, втащили, изломав крылья, в подземелье и оставили в полутьме.
Заниматься в бомбоубежище спокойнее, не надо бежать по тревоге вниз, подниматься после отбоя наверх, опять повторять то же самое. И еще одно новшество: отменены домашние задания. До войны о таком и мечтать было невозможно, но сейчас это, принося облегчение, не давало радости.
— Так, — сказала учительница тихонько, чтобы не мешать другим группам, — теперь повторим общими силами, закрепим в памяти пройденное сегодня. Назови континенты, Воронец.
Борька высвободил из шарфа рот, а остальные наклонились ближе к атласу, раскрытому на земных полушариях. Атлас учительница держала в руках.
— Европа, Азия…
— Не части света, — остановила учительница, — а континенты.
— Бац — и мимо! — сам над собою посмеялся Борька, но ни он, никто другой даже не улыбнулись. — Континенты: Евразия, Америка, Африка, Австралия, Антарктида.
— Так, хорошо. Вспомним, что нам известно о каждом из них. О Евразии нам сообщит…
Африка досталась Тане. Она выложила все, что говорилось на уроке и что рассказывал дядя Вася.
— Египет, Фивы — очень интересно, — похвалила учительница.
— И про сфинксов здорово, — одобрил Борька Воронец.
— А климат какой там?
— В Африке всегда-всегда тепло.
Ребята вздохнули от зависти; взлетели и мигом испарились десять клубочков пара. И Таня вспомнила о жарком-прежарком лете в Ленинграде и что вместо того, чтобы сидеть под открытым небом и впитывать в себя благодатное солнечное тепло, пряталась в тень, надувалась газированной водой с лимонным сиропом.
Все ребята, наверное, об этом подумали, потому что Коля Маленький — между низко надвинутой шапкой и высоко повязанным шарфом, точно мышонок из норы, торчал лишь кончик лилового носа, — Коля Маленький сказал:
— Кипяток с сиропом такая вкуснятина!..
— И с манной кашей — сила.
— Ас мороженым? Высший класс!
— Тихо, — попросила учительница и прекратила опасный разговор. — Так. Кто нам расскажет об Антарктиде?
— Да ну ее, Августа Михайловна, там холодно. Учительница бесшумно всплеснула руками в толстых варежках.
— Воронец! Это что еще за выходка?
— Там же и вправду вечные льды и морозы, — заступился за друга Коля.
— Тем не менее, у нас сейчас зима, а в Антарктиде началось лето.
Всем сразу захотелось в Антарктиду, но затренькал ручной колокольчик, звонок на перемену, долгожданный, вожделенный сигнал — «к супу!».