Я никогда еще раньше не был по-настоящему влюблен и по-настоящему счастлив в любви. Поэтому я не знаю, как, собственно, складываются наши с Мариной отношения?
Вот мы идем с ней по бульварам (по тенистой аллее, конечно), и она балансирует на бордюрном камне, ребячливо делая вид, что вот-вот упадет, и при этом настойчиво держится за мою руку – абсурдная идея, потому что потерять равновесие она, конечно, не может. Просто ей приятно, наверное, держать мои пальцы в своих. На ней легкий синий пиджак, темные волосы собраны в короткий хвостик, но одна прядка выбилась и легла на шею. Маленькие ноги в балетках ловко переступают с камня на камень, и когда она взглядывает на меня, глаза ее смеются и сама она будто сияет в отраженном солнечном свете. Открытое солнце ей вредно, но его отблески делают ее еще красивее.
С той ночи, когда в клубе к нам присоединился Сережа Холодов, и я глупо разозлился, и утром Марина пришла ко мне мириться, прошла неделя. За это время в городе окончательно случилась весна – все деревья уже зеленые, воздух теплый и легкий, и пыли еще нет, и вообще во всем царит полная идиллия. Сегодня пятница, и мы с ней преступно сбежали с работы пораньше: я – якобы смотреть площадку для съемок, которую давно уже видел, она – вообще никому ничего не объясняя. На то она, в конце концов, и начальник. Впереди у нас вечер, который мы проведем вместе, и ночь, и еще два упоительно-свободных дня, когда не нужно думать ни о макетах, ни о съемках, ни о том, как угодить рекламодателям, ни об уехавшем наконец лондонском руководстве. Вообще ни о чем – только друг о друге. Наше будущее безоблачно – ближайшее, по крайней мере. Наше настоящее безмятежно и окрашено приятным озорным чувством вины: точно такое бывает, когда в школе с уроков сбежишь. Наверное, еще и из-за этого Марина так весела – идет по своему бордюрному камню между гравийной дорожкой и свежей зеленой травкой, усеянной желтыми звездочками цветков мать-и-мачехи, в тени молодых липовых листочков, и словно танцует.
Мы движемся в сторону ее дома, от Петровского бульвара к Чистым прудам, но мы не торопимся. У нас нет определенных планов. Зачем они, когда главное – то, что мы вместе? Мы должны, во-первых, проверить, появились ли уже на пруду утки. Потом, может, зайдем в кино – если в «Ролане» идет что-нибудь приличное. Или посидим в кафе – в стекляшке под ее окнами: Марине почему-то очень нравится, когда мы там сидим, ей кажется, что это «правильное» занятие для влюбленной пары.
Мне нравится идти рядом с ней, и я счастлив видеть ее такой довольной и спокойной. Когда в городе ее «семья», она тоже бывает веселой и оживленной, но какой-то более взвинченной. Настороженной. Словно все время ждет откуда-то подвоха. Или просто пытается усидеть на двух стульях. Не знаю, может быть, ей неловко на самом деле сводить меня с ними. Может, она тоже видит, что я рядом с ними тушуюсь… Проигрываю. Я-то глубоко убежден, что выгляжу рядом с ними – а с ней особенно – совершеннейшим недоумком. И сейчас, когда мы идем с ней вместе по улице, люди, наверное, думают – как я сам часто думаю, видя пары, в которых женщина гораздо красивее мужчины: «Бедная, видно, совсем ей не из чего было выбирать, если она связалась с этим придурком».
Мне лично хочется в такие мгновения схватить ее в охапку и начать целовать до умопомрачения прямо посреди бульвара или кафе, при всем честном народе – поскольку она так красива, что я, честно говоря, так и так никого и ничего вокруг не замечаю. А еще таким поцелуем мне хочется как-то физически заглушить посещающие меня неприятные мыслишки о том, насколько я жалок рядом с ней. Но я не уверен, наступает ли у нее умопомрачение… и от моих поцелуев, и вообще. Я ведь отдаю себе отчет в том, что в каждую секунду ее существования, даже в порыве страсти – особенно тогда! – какая-то ее часть занята только одним делом: поддержанием контроля. Контроля над своим голодом. Над слишком бурной реакцией на мой человеческий запах. Да и просто над своей физической силой – ей нужно следить за собой даже сейчас, когда она вроде бы так легкомысленно идет по бортику газона: следить, чтобы ненароком не сжать мне пальцы слишком сильно и не сломать руку…
Мы не идем в кино – там нет ничего интересного, только какая-то романтическая комедия. Одно из безусловных достоинств романа с вампиршей – она, в отличие от остальных девушек планеты Земля, равнодушна к романтическим комедиям. Мы идем, однако, в кафе – исключительно ради удовольствия посидеть на открытой террасе, под звон проходящих трамваев. Я люблю это заведение – оно было одной из первых московских кофеен постперестроечной эпохи и по молодости казалось мне страшно шикарным. Кофе тут отличный, и еще яблочный пирог с ванильным мороженым. Но баристы работают со скоростью улиток – на то, чтобы сварить простой капучино, у них уходят годы…
Пока мы ждем кофе у стойки (на места здесь заказы не разносят), я в очередной раз мысленно восхищаюсь Марининой выдержкой. Даже мне, простому и довольно флегматичному смертному, хочется убить белобрысую девицу, которая цедит с идиотской улыбкой по слову в минуту: «Спа-а-аси-и-ибо-о-о за за-а-ака-а-аз… С ва-а-ас пя-я-ятьсот тридца-а-ать два-а-а ру-у-убля-я-я…» и медленно, как черепаха, ползет к кофеварке. А потом еще медленнее – к холодильнику за молоком. А потом исчезает на кухне в поисках ложек, или салфеток, или еще чего-нибудь подобного. Будь я вампиром, девица уже была бы обескровлена. А мне не нужен был бы кофе. Впрочем, будь я вампиром, мне с самого начала он был бы не нужен. Может, поэтому Марина так спокойна? Или просто потому, что у нее другие представления о времени – когда у тебя впереди вечность, какие-то лишние пять минут ожидания кофе не имеют большого значения…
Мы сидим в кафе очень долго. Я пью кофе и курю. Марина просто смотрит на меня – своим внимательным, ласковым взглядом. Хотелось бы все-таки знать, что она во мне видит. Почему она выбрала меня из тысяч смертных, что встретились ей за жизнь? Казалось бы, к чему думать об этом – надо просто молчать в тряпочку и благодарить высшие силы за то, что дали мне такое счастье. Но мне нужно знать. Если я не буду знать, чем ей понравился, то не смогу ее удержать.
Мы болтаем о всякой всячине – немного о работе, немного о книгах, немного о кино. В такие минуты, как сейчас, я очень благодарен своим родителям за культурное воспитание. У нас очень умная семья, и едва ли не каждое утро за завтраком мы говорили о вещах, до которых иные семьи никогда в жизни не добираются в своих беседах, – о Шекспире, Микеланджело, бог знает еще о чем. Притом без занудства – нам все было весело. И теперь я думаю – какое счастье, что я хоть что-то в этой жизни знаю! О чем бы я иначе говорил с Мариной? С Мариной, которая лично знала Лермонтова, и Байрона, и Оскара Уайльда, и, как это ни смешно, Брэма Стокера, которая помнит восстание декабристов и Крымскую войну. Я шучу иногда – наверняка она знает, где хранятся и сокровища Романовых, и золото партии? Знает, наверное, но не признается.
Мы сидим на открытой террасе кафе до тех пор, пока небо не становится синим и не загораются фонари. Посвежело – мне приходится натянуть куртку, которая в течение всего этого теплого дня бездарно болталась то у меня в руках, то переброшенная через сумку. Теперь мне стало холодно, и куртка пригодилась.
В обычной – в нормальной – паре я бы отдал свою куртку девушке. Но Марине не нужна моя куртка – ей не холодно. Наоборот – ей, наверное, только теперь стало хорошо.
Потом мы идем к ней и садимся смотреть кино – в ходе нашей беседы выяснилось, что я не видел «Ребекку» Альфреда Хичкока. А это один из Марининых любимых фильмов, и она заявляет, что посмотреть его очень важно.
Она лежит в моих объятиях на белом диване, уютно устроив голову у меня на плече, подогнув под себя ноги, и рассеянно водя пальцем по моей голой руке. Она кажется довольной, счастливой и расслабленной. Но на самом деле ведь она не расслабляется. Она все время держит себя в узде.
Фильм действительно великолепный. Помимо того что все играют очень здорово, там еще потрясающие съемки – такой пронзительный солнечный свет, такие резкие тени, такой серебристый полумрак. Все же черно-белое кино – самое красивое. Кино, в котором лица светились, глаза сияли, а кровь была черной.
На экране главный герой, аристократ Максим де Винтер, невольно мучает своей скрытностью и мрачностью молодую застенчивую жену. Его можно понять – свою первую жену он убил, потому что она была редкой сукой. Они смотрят вместе со второй женой домашний фильм о своем медовом месяце – с тех пор их отношения несколько испортились. В какой-то момент девушка говорит неуверенно: «Но мы ведь счастливы, Макс. Мы очень счастливы». А он отвечает горько: «Если ты говоришь, что мы счастливы, значит, так оно и есть. Счастье – нечто, о чем я не имею ни малейшего представления». И идет снова включать сломавшийся кинопроектор. Теперь картины их недавнего веселья смотрятся особенно… тоскливо – по контрасту.
Мне кажется или Марина слегка напрягается в этом месте – едва заметно меняет позу, и пальцы ее на секунду перестают гладить мою руку?
Мне так неловко, потому что приходится все время испытывать ее терпение. Быть причиной того, что ей некомфортно. Пусть даже и невольной причиной – я же ничего не могу поделать с тем, что я человек.
Самое нелепое в этой ситуации то, что я не могу ей об этом сказать. Она просто отшутится – скажет мне, что я забиваю себе голову глупостями и что, да, какие-то мелкие неудобства она, возможно, и испытывает, но это ничто по сравнению с радостью, которую я ей доставляю. Допустим – допустим, хотя данный аргумент мне особенно не понятен. Какая от меня радость? Впрочем, нужно, наверное, быть полным козлом, чтобы думать про себя: «Я доставляю девушке радость тем-то и тем-то!» Тут степень самодовольства нужна космическая. А у меня космическая только степень недовольства собой.
Кроме всего прочего, мне очень трудно сформулировать нечто важное. А именно – куда, собственно, движутся наши отношения?
Если бы она была обычной девушкой и я относился к ней так, как я отношусь… Я бы конечно же попросил ее выйти за меня замуж. Не предложил, а именно что ПОПРОСИЛ. Вот еще тоже – я никогда не понимал мужчин, которые думают, что своим предложением оказывают девушке какую-то честь: я, мол, жениться на тебе хочу! Да мало ли чего ты хочешь, чудище лесное? Может, она тебя в грош не ставит и не нужен ты ей вовсе. Не раздуваться от самомнения надо – «я готов к браку», – а молиться про себя, чтобы тебя не послали на три буквы в ответ на твое «щедрое» предложение… Я никогда не боялся того, что называется «серьезными отношениями», – для меня штамп в паспорте имеет значение. Потому что это… правильно – жениться, если понимаешь, что перед тобой главная женщина твоей жизни. Не факт, конечно, что она бы согласилась: даже будь она человеком, она все равно была бы самым совершенным человеком в мире, а я все равно был бы собой. Но если бы Марина была человеком, я бы, конечно, рискнул. Потому что жить без нее для меня немыслимо. И хотя брак не гарантирует, что она меня будет любить всю жизнь, но он все-таки дает какую-то иллюзию… взаимных обязательств.
Но Марина – вампир. Как можно сделать предложение вампиру? В браке каждый должен получить что-то, чего без брака не имеет. Что я могу дать ей, чего у нее нет? Помощь? Защиту? Не смешите меня. Она во всем меня превосходит. Она вечно юная и бессмертная. А я рано или поздно облысею и растолстею.
Черт, я похож на героя какого-нибудь старинного романа, который не решался сделать предложение любимой потому, что она была богаче его…
Марина, кстати, естественно, еще и зарабатывает куда больше, чем я. Но если я еще и об этом буду думать, то можно вообще повеситься.
Короче, я какое-то жалкое существо, где-то между альфонсом и домашним зверьком, – я «доставляю ей радость», и этим моя роль в картине мира ограничена.
Настоящий мужчина должен был бы что-то с этим сделать. Но единственное, что можно в такой ситуации сделать, – это вооружиться гордостью и… уйти. Расстаться. Как там говорил Александр Дюма-сын своей возлюбленной Альфонсине Мари Дюплесси – той самой «даме с камелиями»? «Мадам, я недостаточно богат, чтобы любить вас так, как этого хочу я, и недостаточно беден, чтобы вы любили меня так, как этого хочется вам». Ну что-то в этом роде. Наверное, впрочем, это ложная гордость – жертвовать чувством из-за такой фигни, как неравенство – социальное или, как у нас, биологическое. Как говорят англичане – отрезать себе нос, чтобы наказать свое лицо… Но это все в любом случае праздные размышления. Нет у меня гордости – ни ложной, ни настоящей.
Я не могу от нее уйти. Потому что без нее я сразу сдохну, а я себе не враг. Я собой недоволен, это верно, но в тяге к саморазрушению не замечен.
Единственное место, где мне хорошо, где я чувствую себя живым – МОЕ место, – рядом с ней. И я буду рядом с ней – на любых условиях, даже в положении комнатной собачки. Ну и говорите на здоровье, что я слабак. Если уж я человек – значит, имею право на человеческие слабости.
Есть еще одна проблема – мне кажется, да нет, я уверен, что она многое от меня скрывает. Не рассказывает каких-то важных деталей из своей жизни. Бог знает, почему – наверное, пытается меня оградить от каких-то неведомых ужасов. Даже уже интересно, что это за ужасы такие? Гранта, что ли, спросить? Или Ванессу – когда они в следующий раз приедут? Наверное, лучше Ванессу – мне кажется, она охотнее пойдет на откровенность, воспользуется случаем попугать меня и разозлить Марину. Как я уже говорил, у нее своеобразное чувство юмора.
Но есть вещи, о которых мне никто, кроме Марины, не расскажет. А именно – о ее прошлой жизни. Она сказала мне, когда стала вампиром – в 1812 году. Ей было двадцать три. Значит, родилась в 1789-м – она старше Пушкина! Да, она сказала мне дату, но на этом откровения и закончились. Она не говорит о том, кто и как ее обратил и какой была ее жизнь до этого. И мне почему-то кажется… бестактным ее расспрашивать. Мне кажется, это что-то интимное. Да, наверное, так и есть – что может быть интимнее, чем такое вот перерождение?
Хотя другие рассказывают об этом более-менее легко: Грант, например, любит говорить о своем обращении, считает это интересным военным анекдотом. Но у него и правда все было довольно увлекательно и даже героично. Его клан ввязался в какую-то междоусобицу из-за кражи овец – этот вопрос, как я понимаю, в Шотландии испокон веков был животрепещущим. Но эта войнушка была необычная – по следам и приметам воины его клана поняли, что нападавших всего-то трое, но урон они наносили несоизмеримый со своей численностью. Так что на очередное сражение вышли лучшие – и впереди всех шел Грант, который был в деревне кем-то вроде вождя. Так и вижу его – огромного, плечистого, в грязно-коричневом килте, с рыжей бородой и гривой темно-русых волос, заплетенных в грубую косу. Они сражались отчаянно, и многие пали в битве – три воина, с которыми они сошлись, отличались какой-то нечеловеческой силой. И вот, в пылу сражения, Гранту повезло – один из его противников оказался прижат спиной к огромному валуну. И Гранту удалось поразить его мечом в сердце. На секунду противник опешил, а потом вдруг встрепенулся, как дикий зверь, и, вырвав из своей груди клинок, ринулся на Гранта – но вместо того, чтобы ударить мечом, рванул зубами его плечо – прокусил до крови. И Грант, разъяренный этим диким даже для дикой Шотландии действием, почувствовал прилив невероятной ярости и силы – и бросился на обидчика, снова и снова поражая его ударами клинка. Все было бесполезно – врага ничто не брало, после каждого удара он лишь улыбался, хотя кровь хлестала у него из многочисленных ран… Грант думает, что в какой-то момент он случайно хлебнул этой крови – в разгар битвы и не такое бывает. И после этого его судьба решилась… Он был укушен и сам выпил крови вампира – этого случайного глотка вполне хватало для обращения.
В той битве вампиры отступили – не захотели, видимо, привлекать к себе лишнего внимания истреблением половины деревни. Их племя всегда было помешано на секретности. Гранта, многократно раненного, посчитали мертвым – и свои, и чужие. Соплеменники ушли, чтобы принести какое-то подобие носилок – тащить огромного Гранта просто так никому из них было не под силу. А он, оставшись в одиночестве, полуживым среди трупов, почувствовал себя очень странно. Его бросало то в жар, то в холод. Его трясло, как в лихорадке, и все кости ломило – не то чтобы от боли… Просто казалось, что их переплавляют в нечто новое. Он пролежал там, спрятавшись за камнями, до зари. Занялся пасмурный осенний день, и он встал – обновленный. Иной. Встал, чувствуя в себе нечеловеческую силу. Чтобы опробовать ее, он ударил рукой по валуну, возле которого вчера боролся с врагом, – и расколол камень надвое. Он испугался. Он очень хотел пить, но вода из протекавшего в долине ручья его не привлекала. Зато на берегу ручья паслась отбившаяся от стада овца… Повинуясь инстинкту, Грант бросился на нее и загрыз. Ее кровь утолила жажду – хотя бы отчасти. И в этот момент из ближнего перелеска вдруг выступил его вчерашний враг – целый и невредимый, несмотря на то, что в бою грудь его была изрешечена ударами меча. Он расхохотался – и раскрыл объятия, приветствуя нового брата. Он объяснил Гранту, что с ним произошло.
Мне, если честно, эта история напоминает дикий случай, который какое-то время назад муссировала желтая пресса, – про то, как столкнулись на поле два футболиста, разодрались в кровь, и их кровь перемешалась. А один из них был ВИЧ-инфицирован и заразил другого. Жуткая история – но, ей-богу, есть в ней что-то схожее с обращением моего босса.
Откуда уж взялся в Шотландии этот старший вампир со своими товарищами, что они там делали – об этом Грант не рассказывает. Может быть, не знает: он, как я понимаю, слинял от своего создателя при первой же возможности. Шотландцы – народ свободолюбивый, им какая-то там кровь не указ… От создателя Грант ушел, но к своему клану, конечно, вернуться уже не мог. Он жил поблизости, прячась в горах и питаясь животными. Жил, пока не умерли от старости его мать, а потом жена. Пока не встали на ноги его сыновья – у него их было двое. Он следил, чтобы у его семьи, у его клана все складывалось хорошо. Защищал их от любых напастей. Кто-то, как он говорит, даже видел его однажды в тени гранитных валунов. Видел и узнал в нем легендарного воина, который пал в бою, но не был похоронен, так как тело его исчезло, и потому, по местным поверьям, вечно бродит близ деревни – добрым и всесильным духом, оберегающим покой клана.
А потом, когда Гранту уже нечего было делать дома, он ушел – отправился странствовать. Но это, как он всегда говорит с усмешкой, уже «отдельная история».
Иногда я задаюсь вопросом – зачем Грант Хэмилтон рассказал мне историю своего обращения, да еще так подробно? Намекал на что-то?
Марина не рассказывает мне историй – она только изредка обмолвится о чем-то, что помнит или чему была свидетельницей.
Она слишком многого мне не рассказывает. И я, наверное, никогда не узнаю, почему. Потому, что охраняет от неприятного? Или потому, что думает про себя: Влад – явление временное. Зачем мне тратить на него душевные силы?
Кино закончилось – на удивление оптимистично, надо сказать: дом у героев сгорел, зато между ними установилось наконец взаимопонимание. Все так же лежа в кольце моих рук, Марина меняет позу – она поворачивается ко мне и поднимает лицо, подставляя губы для поцелуя. Я прикасаюсь к ее холодным губам, и меня мгновенно бросает в жар. Я стаскиваю резинку с ее волос и вижу, что у меня дрожат пальцы.
То, как она на меня действует, – словами не опишешь. Ее поцелуями, ее прикосновениями, ее близостью невозможно насытиться, сколько ни целуй ее, сколько ни находись с ней рядом. Она обнимает меня – ее прохладные руки гладят мою спину, стаскивают с меня майку, расстегивают мои джинсы, и у меня пересыхает во рту. Я чувствую, как ее холодное, морозное дыхание смешивается с моим, но, вместо того чтобы остудить меня, оно только усиливает жар. Жажду.
Да, именно так это называется. Жажда. Неутолимая, жгучая – как в кошмарном сне про пустыню, когда видишь перед собой воду, пытаешься пить, но она утекает сквозь пальцы. Так, наверное, чувствовал себя Тантал в царстве мертвых – видел перед собой серебристую влагу, но не мог до нее дотянуться.
Неужели жажда, с которой живет Марина, такая же?
Должно быть, это просто невыносимо.
Что же мне сделать с собой, чтобы не причинять ей страданий?
Как же нам с ней быть?
Я лежу на ковре и смотрю на нее снизу вверх. Ее глаза прикрыты, она закусила губу. Ее лицо – словно древняя магическая маска, оно нечеловечески красиво, и оно немного пугает. Она двигается надо мной, такая легкая, невесомая, сосредоточенная, она словно затаила дыхание – она ждет чего-то внутри себя.
А потом она вздрагивает, и с ее губ срывается короткий стон.
Она открывает глаза и смотрит прямо в мои расширенные зрачки:
– Ты не представляешь, как сильно я тебя люблю.
И, как обычно, я больше не принадлежу себе – я весь растворяюсь в ней. Как будто она выпила меня без остатка – досуха. Мне кажется, что я только что умер – и воскрес. Как обычно – потому что это происходит всякий раз, когда мы занимаемся любовью. Но привыкнуть к этому, конечно, невозможно… Всем бы такое «обычно».
Жажда не мучит меня – сейчас, сию минуту. Но я знаю, что она вскоре вернется.
Я притягиваю Марину к себе. Она мирно, расслабленно лежит у меня на груди, такая холодная рядом с моим разгоряченным телом, и я чувствую, что она улыбается. Но я знаю, что на самом деле она не расслабляется. Не позволяет себе расслабиться. Не может позволить.
Иногда я думаю – может, лучше было бы, если бы она меня убила? Тогда мы бы оба не мучились.
Я закрываю глаза и глажу ее по волосам. Несколько минут мы лежим тихо – счастливые. А потом тишину разрывает гнусное пиликанье моего мобильного телефона. Черт! Когда я уже научусь отключать его, находясь я с Мариной? Или хотя бы мелодию звонка сменю и поставлю что-нибудь нормальное вместо этого мерзкого писка?
Я понятия не имею, где мой телефон, и бессмысленно шарю рукой, пытаясь нащупать его в джинсах – они лежат ближе всего. Я как пьяный, который ищет ключи под фонарем, потому что там светло… Может, людям надоест, и они прервут звонок? Фигли – телефон все трезвонит.
Марина поднимает голову и бросает быстрый взгляд вокруг себя:
– Он под диваном.
С благодарной и виноватой улыбкой я наконец дотягиваюсь до аппарата.
На дисплее высвечивается номер Любы – моей старинной подружки, той самой девушки, романчиком с которой я тщетно пытался когда-то заглушить свою безнадежную влюбленность в Марину. Черт! Это совершенно некстати… Пятница, вечер – если бывшая девушка звонит в такое время, значит, она наверняка надралась где-то и будет вести с тобой долгий бессмысленный разговор, добиваясь душевного тепла и/или одноразового секса. Я очень хорошо отношусь к Любе, но мне сейчас, мягко скажем, не до нее.
Марина видит имя на дисплее и кислое выражение моего лица. Она мягко улыбается:
– Ответь. С людьми надо быть вежливым. – Она встает – быстрым, едва уловимым гибким движением и, обнаженная, удаляется в сторону кухни: – Поговори, а я пока сделаю себе коктейль, а тебе вина налью.
Я смотрю ей вслед – я не в силах оторвать от нее взгляда – и одновременно нажимаю кнопочку с изображением зеленой телефонной трубки.
В голосе Любы звучит облегчение – оттого, что я наконец ответил. И раздражение – потому, что я слишком долго не отвечал. Она выпаливает:
– Слава богу! А я уже думала, что с тобой тоже что-то случилось. Ты на похороны завтра идешь?
– Чего? – Звучит не слишком вежливо, но отражает мое состояние. Я понятия не имею, о чем она. Может, она кому-то другому звонила?
Любин голос звучит теперь недоверчиво:
– Ты что, не знаешь, что ли?
– Что я знать-то должен? Какие похороны?
– Неужели тебе никто не сказал?
– Чего не сказал? Люба, говори уже нормально, а?
И она начинает говорить нормально. Она рассказывает мне, что случилось.
Я слушаю ее очень внимательно – и одновременно вполуха. Я словно оцепенел. Я смотрю прямо перед собой, но я мало что вижу.
Марина появляется в дверях с бокалами в руках, и при одном взгляде на мое лицо улыбка на ее губах гаснет.
Я поднимаю на нее глаза.
Я знаю, что она сейчас видит в них.
Страх.