У каждого из нас есть в мире места, где нам особенно хорошо. Места, где хочется верить в лучшее, где проблемы отступают и где можно остановиться и подумать, посидеть и поплакать, и понять, в конце концов, что у высшего разума есть какой-то план по твоему поводу и бесполезно с ним спорить – все будет как будет. В обычной обстановке такое решение может привести в отчаяние. В «особенном месте» оно приносит в твое сердце… мир. Ну если не мир – то хотя бы спокойную покорность.
Для меня такое место – Кенсингтонский сад. Я люблю этот зеленый остров, раскинувшийся посреди Лондона. Люблю его плоские газоны, на которых вечно сидят или лежат люди – выскочившие на обед офисные работники, у каждого – пакетик с треугольным сэндвичем; влюбленные парочки, которым нравится лежать вдвоем на траве и смотреть в небо; подружки, обсуждающие что-то тривиальное – и тем не менее крайне для них важное. Люблю крошечный «ботанический» отдел, где между плотными стенами экзотических кустарников всегда лежит тень и всегда, в любое время года, что-то цветет. Люблю Круглый пруд, он правда круглый, потому так и называется. На его берегу всегда, равно в дождливую и солнечную пору, стоят раскладные стулья и бегают дети с пакетами хлебных крошек – для уток, которые живут на пруду. Даже дурацкий помпезный бело-золотой памятник принцу Альберту, безвременно почившему супругу королевы Виктории, люблю, хотя принято считать, что он уродлив неимоверно. Люблю длинные аллеи, которые почти всегда пустынны – разве что проедет одинокий велосипедист или проковыляет усталый бегун в потной майке, с неизменным плеером в ушах. Ну и конечно, тут множество собачников – удивительно, до какой степени лондонцы помешаны на собаках, хотя жить с ними в большом городе не очень удобно. Собаки обходят меня стороной, но издалека на них посмотреть приятно. Домашние собаки – не бродячие, домашних мне никогда бы не пришло в голову уничтожать. Да и Лондон не Москва – здесь приходится куда чаще пить кровь из холодильника.
В Кенсингтонском саду я всегда собираю каштаны. У меня постоянно набиты ими карманы – помню, один раз я страшно удивила этим девушку-таможенницу в аэропорту Хитроу. Мне нравится откидывать с дорожки носком туфли кусочки лопнувшей пополам зеленой игольчатой кожуры с порыжевшей «изнанкой». Нравится прослеживать пальцем неровности гладкого, шелковистого шарика и рассматривать муаровые разводы и оттенки коричневого, в который окрашена шкурка. Удивительно, насколько все каштаны разные и как все они красивы – на мой вкус, они куда интереснее, чем морская галька. Я часто хожу, держа руки в карманах и сжимая в кулаке одно из своих сокровищ. Обидно, что прикосновение моих рук не может нагреть каштан, – я еще помню, как это бывало, в нашей подмосковной усадьбе тоже росли каштаны, и мы собирали их с детьми. И очень жалко, что рано или поздно они высыхают – тонкая шкурка натягивается и утрачивает свой блеск, под ней проступают все бугры скрытого внутри ореха, который чем-то напоминает мне человеческий мозг, и каштан становится жалким, печальным. Он словно умирает… Конечно, он все равно давно уже мертв – он всего лишь семечко, которое нужно бы закопать в землю, и тогда его существование будет осмысленно: оно выполнит свое предназначение. Но мне жалко предавать каштаны земле – мне хочется любоваться ими. В мире должны быть не только полезные, но и просто красивые, бессмысленные вещи. И я не выбрасываю каштаны, даже когда они засохнут, – я держу их дома, в больших стеклянных вазах и чашах, расставленных по разным комнатам. Другие хранят таким образом цветочные бутоны. А я – каштаны.
Я сижу на своей любимой скамейке в Кенсингтонском саду, чуть левее монумента принцу Альберту. За моей спиной стена деревьев, отделяющая меня от забитой машинами улицы, передо мной гравийная дорожка и широкий зеленый газон, простирающийся в сторону Круглого пруда. Я просто сижу тут, неподвижно, и смотрю на пустынный, серый от тумана парк перед собой. День удивительно сырой, даже для Лондона: в воздухе реет водяная взвесь, такая плотная, что даже непонятно, это мелкий дождик моросит или просто туман такой влажный. Так сыро, что даже мне, не испытывающей холода, захотелось закутаться плотнее в пальто и поднять воротник – что я и сделала.
В парке очень тихо – даже машин на улице не слышно. Я улавливаю, правда, шуршание велосипедных шин, и хруст гравия под чьими-то кроссовками, и смех детей на берегу пруда, и сопение собаки, которая что-то обнюхивает метрах в пятидесяти от меня, но иногда даже эти звуки куда-то исчезают, и тишину вокруг нарушает только тихий стук, с которым падают с листа на лист капли осевшей на деревья влаги. Я вполне могу поверить, что одна в мире: только туман, серый свет и мои каштаны. Я поглаживаю один из них пальцем в глубине кармана. Я только что нашла его, возле памятника Питеру Пэну, и он очень красив – такого богатого, темно-рыжего оттенка. Чудесный экземпляр – настоящий принц среди каштанов. Как жаль, что и он рано или поздно засохнет…
Иногда я думаю – может быть, я и с людьми веду себя так же, как с каштанами? Собираю, разглядываю, восхищаюсь и любуюсь ими. Смотрю, как они умирают. И храню их в памяти – храню, отдавая дань нежности, которую они во мне вызывали.
В моей жизни были люди, к которым я привязывалась – и дружески, и даже с какой-то мерой любви. Странно было бы прожить двести лет, общаясь только с себе подобными. У меня были среди людей не только друзья, но и любовники – мимолетные, потому что я никогда не позволяла себе по-настоящему увлечь кого-то. И, уж конечно, не увлекалась сама. Я просто потакала своим прихотям… Подбирала людей, как поднимаю с земли каштаны, которые кажутся мне особенно блестящими, чья шкурка имеет особенно нежный коричневый цвет, особенно тонкий рисунок. Засохшие каштаны в стеклянной вазе не сожалеют о прошедшем, не испытывают горечи потери – им наплевать, что я больше не держу их в руках, не рассматриваю и не ласкаю. И к людям в своей жизни я относилась так же.
Я бросала их и шла дальше, ничем не потревоженная. И не думала, какой оставляю по себе след.
Наверное, за свое бездумное легкомыслие я теперь и наказана. За это мое неуязвимое тело и наполнено тупой, саднящей болью – болью, которой нет на самом деле, потому что болеть в моем организме нечему, но которая для меня осязаема. Болит у меня… душа, наверное, так это называется? Но ощущение от этого вполне физическое.
Интересно… Полюбив человека, я так сильно изменилась: научилась бояться, переживать, плакать. Начала ощущать боль. Интересно… Может быть, это способ снова стать человеком – настоящим, живым человеком, способ, который испокон веков ищут все вампиры? Ну, все порядочные вампиры, которые понимают ужас своего положения и не упиваются преимуществами кровавого бессмертия. Вдруг, если так случится, что вампир полюбит человека и проживет свою любовь к человеку полноценно – до конца, – он сам очеловечится настолько, что его тело опять станет уязвимым?..
И можно будет умереть. От старости или болезни. Как умирают нормальные люди.
Какая интересная, оптимистическая мысль. Как славно было бы, если бы это оказалось возможным. И, похоже, у меня как раз есть шанс проверить свою теорию. Правда, это очень больно. Но ведь в том и весь смысл: больно только тем, кто жив.
Так что я свою боль приветствую. Она показывает, что я на правильном пути. Она придает какой-то смысл моему в остальном совершенно бесцельному существованию.
М-да, это рассуждение – из тех, которыми не стоит делиться с друзьями – ни с Грантом, ни с Серхио. Они сочтут меня умалишенной. И, возможно, будут правы. И это тоже, кстати говоря, интересно. Потому что вампиры ведь не могут по-настоящему сойти с ума. Интересно, безумие – это тоже шаг на пути к обретению человечности?
У меня есть время поразмыслить обо всем этом. Времени у меня сколько угодно. Когда человеку – или вампиру – нечего ждать, он просто властелин времени. К моим услугам вечность.
Вечность… Я слышу в своей голове голос, который говорит мне полушутя, но на самом деле имея в виду что-то важное и серьезное: «Я не уйду. Мне не нужна никакая Герда. У тебя есть лед в холодильнике? Давай сюда – я сложу тебе слово „вечность“. И я слышу свой ответ – я прячусь за шуткой про „сам себе господин и новые коньки“. Я вспоминаю его взгляд – настойчивый, напряженный: словно он не уверен в том, чего ждать от меня. И волну нежности и облегчения в этом взгляде, когда я говорю или делаю что-то ласковое.
Вечность.
Он обещал мне вечность. Я обещала ему вечность.
И я его обманула.
Я сжимаю в кармане свой особенный рыжий каштан. И думаю, как последняя дура, о темно-рыжих волосах, цвет которых он мне напоминает. Я вижу, словно наяву, как он ерошит их пальцами, как глажу их я, какими темными кажутся медные пряди рядом с моей бледной кожей. Я представляю, как они с годами тускнеют, как появляется в них седина. Я представляю себе его глаза – но не такими, как знала их на самом деле, а изменившимися: усталыми, взрослыми, с отяжелевшими веками и морщинками в уголках. Интересно, каким он станет со временем. Как он будет стареть?..
Я никогда этого не увижу. Я никогда его больше не увижу.
Я зажмуриваюсь, борясь с накатившей на меня новой волной боли. Я, конечно, решила про себя, что боль – это хорошо, но ощущение все равно мучительное и справляться с ним непросто. И я не знаю, нужно ли справляться, если боль – это мой способ стать человеком.
Я никогда его не увижу. Не поцелую. Не услышу, как он смеется. Его расспросы, капризы, пристальные взгляды, беспокойство за меня, щедрость, улыбка, смущение, смелость, его молчание и прикосновение его кожи к моей… Все это в прошлом, и не повторится никогда больше. Никогда, никогда, никогда.
От одной этой мысли можно сойти с ума.
И я, похоже, сошла.
Мне и раньше казалось, что я вижу Влада в толпе. Но такого, чтобы мне чудился его запах, со мной пока не случалось. А теперь я ощущаю его очень ясно – так, словно Влад в самом деле рядом со мной. Он кажется таким реальным – в нем очень правдоподобно смешаны запахи его крови, его кожи, его любимого крема для бритья, и сигаретного дыма, и кофе, и мятной зубной пасты, и даже запах отсыревшей на влажном воздухе одежды: потертой кожаной куртки, серой толстовки с капюшоном, джинсов – я точно знаю, каких именно, это его старые синие джинсы с обтрепанными штанинами, у них на заднем кармане пятно зеленой краски (он неудачно сел на скамейку), и запах этой краски не выветривается, сколько штаны ни стирай…
Я сижу с закрытыми глазами и мысленным взором вижу его так ясно, словно он и правда здесь. Кажется, открой глаза – и он будет перед тобой. Что действительно вызывает боль… Может, у меня приступ безумия или просто разыгралось воображение от непреходящей тоски, но с этим надо что-то делать. К примеру, на самом деле глаза открыть – чтобы переключиться.
Я открываю глаза.
Господи, только не это…
Я не сумасшедшая – к сожалению. Мне это не чудится.
Он в самом деле здесь. Стоит передо мной посреди газона, метрах в десяти. Сутулится – как обычно. Руки засунуты глубоко в карманы джинсов. Капюшон толстовки он, конечно, не надел, и на его растрепанных волосах блестят капли дождя.
Он еще больше похудел – осунулся. Под глазами глубокие тени. Губы плотно сжаты. Как будто он не уверен, что с ними станет, если он расслабится, – улыбнутся они, или задрожат, или с них сорвется неловкое слово. Так что он сжимает губы и молчит.
И смотрит на меня.
Я помню его глаза в тысяче разных выражений: нахальными, усталыми, смеющимися, нежными, обиженными, отрешенными, восхищенными, я помню их и серыми, и зелеными… Я даже воображала их красными – как мои. Но такими, как сейчас, его глаза никогда еще не были. Они словно изменили свой цвет – потемнели и приобрели какую-то особую глубину. Смотря ему в глаза, я будто заглядываю в темные воды: они вроде бы спокойны, но под их гладью таится что-то, чему нет названия. Это «что-то» заставляет мое сердце сжаться от страха – за него. Это «что-то» – боль, которая так же мучительна и постоянна, как моя.
Это самые красивые глаза в мире – для меня, по крайней мере. И, видя теперь его взгляд, в котором нет ни упрека мне, ни радости при виде меня, я понимаю, что готова все что угодно сделать, чтобы в них не было больше боли. Я часто ловила себя на мысли, что совершила страшную ошибку, оставив его, – что мое решение не принесло ни ему, ни мне никакой пользы. И всегда отгоняла от себя эту мысль, считая проявлением слабости.
Мне нужно было увидеть его глаза, чтобы понять: я оказалась не права. Ничто на свете – никакая угроза, никакие внешние обстоятельства, даже мои смертельно опасные для него желания, – ничто в мире не должно стоять между нами. Мы должны быть вместе – не потому, что нам так хочется, не потому, что нам от этого легко и приятно… Вовсе нет – это может быть и опасно, и мучительно больно. Мы должны быть вместе потому, что это – наша судьба. Потому, что так устроен мир, возникший вокруг нас из осколков прошлого в тот миг, когда мы впервые поцеловались в полутемном холле моей московской квартиры.
Мне нужно бы сейчас встать и уйти – нужно бы сохранить верность решению, принятому полтора месяца назад, когда я его бросила. Ничего ведь с тех пор не изменилось – я все так же люблю его слишком сильно, все так же мечтаю быть с ним вечно. И все так же могу убить его ради исполнения этой мечты. Ему не следовало быть здесь – он не должен был приезжать. Мне полагается сейчас на него рассердиться. Прогнать… У меня нет никаких причин для радости. Я должна быть в ужасе от того, что он стоит тут, передо мной, и ждет… неясно чего, и с неясным, видимо, чувством.
У меня нет причин улыбаться при виде него. Но я улыбаюсь. Потому что его лицо – даже опустошенное обидой на меня, отчужденное – все равно как луч солнца среди этого тусклого серого дня. Только лучше – потому что от настоящего солнца мне пришлось бы бежать. А рядом с этим солнцем я могу находиться вечно.
Я улыбаюсь, но одновременно чувствую, что по моим щекам текут слезы. Боже, да я и в самом деле стала практически настоящим человеком – настоящей живой женщиной, если сижу тут на мокрой скамейке и как дура смеюсь и плачу при виде мужчины, с которым мысленно простилась навсегда.
Как, почему он здесь оказался – неважно. Он нашел меня.
Он пришел за мной…
Может быть, он даже простит меня?
Мои истерические всхлипы заставляют его наконец сдвинуться с места – словно он получил от меня какой-то знак. Его лицо оживает – выражение его глаз, так меня напугавшее, сменяется тем, что мне знакомо: тревогой, и нежностью, и безмолвным вопросом – «что с тобой»?
Он подходит стремительно, опускается на скамейку рядом со мной и прикасается кончиками пальцев к мокрой щеке:
– Ты плачешь?
Я киваю – стараясь при этом не потерять контакта с его рукой: я не сознавала раньше, до какой степени истосковалась по его прикосновениям, по этому контрасту между теплом и холодом, по нему…
– Да… Оказывается, я могу… Я научилась – когда ты умирал.
Он едва заметно кивает:
– Это хорошо. Я знаю, ты всегда переживала, что не можешь плакать.
Я смотрю в его глаза – в его новые, мудрые глаза, в которых нет больше ослепления мною, но есть… понимание меня. Он стал таким взрослым. Таким грустным.
– Я люблю тебя. – Я должна это сказать – как можно быстрее, я должна постараться стереть в его сердце память о том, как сильно его обидела, – память о своем предательстве.
– Я знаю. Потому и пришел. – Он берет мое лицо в ладони и говорит мягко, но очень решительно: – Я знаю, что ты любишь меня. И не дам этому обстоятельству разлучить нас.
– Я тебя не понимаю.
Влад едва заметно улыбается:
– Ты любишь меня. И ты знаешь, как сильно люблю тебя я. И ты боишься того, что мы с тобой можем сделать друг с другом – ради любви. Поэтому ты и убежала. Но только это бесполезно – от себя не убежишь. Я это знаю, и ты это знаешь.
Мне остается только кивнуть – потому что он прав. У меня есть, конечно, еще с десяток разных объяснений тому, что я оставила его, но, по сути, он прав. Я просто струсила. Самый трусливый вампир в мире.
Влад тоже кивает, не отпуская моего взгляда. А потом вдруг крепко обнимает меня и, с силой прижав к себе, говорит мне в волосы:
– Больше ты никуда не убежишь. Я тебя не отпущу.
Я прижимаюсь щекой к его отсыревшей кожаной куртке и нахожу это почему-то невероятно приятным. Но я все равно говорю со вздохом – это мне тоже важно сказать:
– Я не хочу отнимать у тебя жизнь.
– Без тебя у меня нет никакой жизни. Без тебя я превращаюсь в бессмысленный овощ. Это куда хуже, чем быть вампиром.
Мое сердце болезненно замирает… Опять он об этом. Опять о том, что составляет мой главный страх – главную опасность, которую я несу ему. Влад чувствует, что я напряглась, и чуть плотнее прижимает меня к себе. Я говорю, обращаясь к завязкам его толстовки – кончик одной из них, кстати, растрепался:
– Я не стану тебя обращать. Я не могу. И не буду.
Ответом мне служит легкий смешок:
– А я тебя и не прошу.
Я отстраняюсь, чтобы посмотреть ему в лицо, – его слова так неожиданны, что мне нужно проверить его выражение. Он улыбается, но глаза его серьезны. Он склоняет голову и целует меня в лоб, а потом говорит спокойно – словно объясняя мне простую вещь, которая по какой-то причине до меня до сих пор не доходит:
– Я никогда не стану просить тебя сделать то, что причинит тебе боль. Самое главное для меня – быть рядом с тобой. И я буду – столько, сколько мне отпустит судьба. Слава богу, я не девчонка, чтобы переживать о морщинах. – Неожиданно он широко улыбается, своей старой, знакомой мне, так любимой мною озорной, мальчишеской улыбкой. – Лет через сорок это будет даже прикольно. Представь, буду я таким согбенным старым перцем с седой бородой, и все вокруг будут думать – как этот трухлявый пень подцепил такую молоденькую красотку?
Я улыбаюсь вместе с ним и на секунду ясно представляю себе, как это будет. Годы, которые мы проведем вместе, – годы счастья, когда я смогу смотреть в его живые человеческие глаза, прижиматься к теплому плечу, слушать биение сердца и ощущать бег крови под смуглой, естественного цвета кожей. Еще час назад я была уверена, что никогда не увижу его стареющим, – а теперь могу надеяться, что мне будет дано это счастье: увидеть, как он проживает со мной свою настоящую человеческую жизнь. Я увижу его и в сорок лет, и в шестьдесят… Я увижу, как поседеют его волосы. Как появятся морщины на его лице. Они не сделают его менее красивым в моих глазах – не сделают менее любимым.
А потом я увижу, как он умрет. Потому что люди умирают. Старые люди, прожив полноценную жизнь, умирают – потому что приходит их срок. И я не смею думать о том, как мне будет больно. У всех умерших остается кто-то, кто их пережил, – кто-то, кто по ним плачет. То, что этот «кто-то» бессмертен и время его не лечит, не имеет значения. Я переживу его, и я буду плакать, и возможно, что когда-нибудь я смогу последовать за ним. Таков порядок вещей… Не это заставляет меня вздрогнуть и отвернуться, чтобы не видеть хотя бы секунду его молодое прекрасное лицо.
Старые люди умирают, прожив полноценную жизнь, – жизнь, которая оставила по себе след. Они умирают, окруженные детьми и внуками. Уходят, оставив в мире частицу себя. Только в такой смерти – и в такой жизни – есть смысл.
У Влада этого не будет. Я могу не обращать его. Могу всегда защищать его. Но своей любовью – своим появлением в его жизни – я все-таки отняла у него то, что делает осмысленным существование других людей. То, что заставляет их, собственно, влюбляться друг в друга и жить вместе… Если он проведет жизнь со мной, то уйдет из мира, не оставив никакого следа. Из-за меня. Из-за того, что я, мертвая женщина, привязала его к себе – просто по своей прихоти…
Как я могла не подумать об этом? Как могла забыть – при том, чем я занимаюсь все свободное время, при том, что все столетия жизни было мне единственным утешением?
Как могла забыть, что в моем решении уйти был не только страх за него – но и простое желание дать ему возможность жить с людьми и любить ЛЮДЕЙ – любить женщину, которая сможет родить ему ребенка?
Влад замечает, конечно, мое оцепенение, берет меня за подбородок и поворачивает к себе. Выражение лица у меня, видимо, не особенно оптимистичное, потому что он спрашивает с коротким усталым вздохом:
– Ну что еще случилось? Какую проблему ты теперь для себя придумала?
Я только качаю головой – мне трудно ему это объяснить. Но я знаю, что оставить все просто так, недосказанным, тоже нельзя. После того, что между нами было только что – после чудовищного расставания и воссоединения, которое кажется нам обоим таким абсолютным и правильным, но все же содержит в себе червоточину… после этого я не могу молчать. Мои недомолвки делали нас несчастными прежде – они стояли между нами, они нас разлучили. Я не хочу опять потерять его. И не вижу способа жить с ним, не лишив его чего-то важного из человеческих ценностей. Но я не могу и решать за него – видит бог, мои самостоятельные решения пока что не привели ни к чему хорошему.
Значит, мне остается только одно – показать Владу то, что до встречи с ним составляло единственный смысл моей вечной жизни.